23558.fb2 Огнем и мечом (пер. Вукол Лавров) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Огнем и мечом (пер. Вукол Лавров) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Часть 4

Глава I

Ясный месяц еще только начинал свой путь, а наши друзья были уже в окрестностях Студенки за Валадинкой. Впереди ехал пан Володыевский, внимательно поглядывающий по сторонам, за ним Заглоба с Еленой. Шествие замыкалось Жендзяном, который вел вьючных лошадей и двух верховых, которых не преминул увести из конюшни Горпины. Заглоба не закрывал рта: так много нужно было рассказать княжне, которая, сидя в своем заточении, не знала, чтя творится на белом свете. Он рассказывал, как разыскивали ее, как Скшетуский ходил в Переяславль, не зная о болезни Богуна, как, наконец, Жендзян выпытал у атамана тайну ее заточения и привез добытые сведения в Збараж.

— Боже милосердный, — сказала Елена, поднимая к небу свое прелестное бледное лицо, — значит, пан Скшетуский ходил за Днепр ради меня?

— В Переяславль, я вам повторяю. Он непременно явился бы сюда вместе с нами, если бы мы имели время известить его. Он ничего еще не знает о вашем спасении и каждый день молится за вашу душу, но вы его не особенно жалейте. Пусть еще погорюет, зато какая отрада ожидает его!

— А я думала, что обо мне все забыли, и только просила у Бога смерти.

— Забыли! Мы только и думали, как бы освободить вас. Странное дело! Если я и Скшетуский ломали себе голову над этим, то здесь нет ничего удивительного, но тот рыцарь, который едет впереди, наравне с нами не щадил ни времени, ни сил.

— Да вознаградит его Бог! Мне пан Скшетуский еще в Розлогах много говорил о пане Володыевском как о лучшем друге.

— Он прав. Это великая душа в малом теле. Теперь он как-то поглупел, вероятно, при виде вашей красоты, но подождите, скоро освоится и придет в себя. Чего мы только с ним не вытворяли на выборах в Варшаве!

— У нас новый король?

— Вы и об этом не слышали в проклятой этой глухомани? Как же! Яна Казимира выбрали еще прошлой осенью; он царствует восьмой месяц. Теперь предстоит большая война с бунтовщиками… Дай Бог, чтобы она окончилась счастливо, потому что князя Еремию устранили, а назначили других, которые так же пригодны к войне, как я к женитьбе.

— А пан Скшетуский пойдет на войну?

— Едва ли вы его удержите. Мы с ним одного поля ягода. Как только запахнет порохом, никакая сила нас не удержит. О, и дали же мы себя знать смутьянам в прошлом году! Ночи не хватило бы, если бы я начал вам рассказывать все по порядку. Конечно, мы пойдем, но с легким сердцем, потому что отыскали, наконец, ту, без которой нам жизнь была не в радость.

Княжна повернула к Заглобе свое милое лицо.

— Не знаю, за что вы полюбили меня, но думаю, что едва ли любите меня больше, чем я вас.

Заглоба улыбнулся с довольным видом.

— Так вы меня тоже любите?

— Клянусь вам!

— Бог заплатит вам за это. С вами и старость покажется мне легче. Пора уже мне унять жар своей крови и удовольствоваться отцовскими чувствами.

Стояла ясная ночь. Месяц взбирался все выше на небо, усеянное мерцающими звездами. Утомленные лошади мало-помалу уменьшали ход. Володыевский придержал своего коня.

— Пора бы отдохнуть, — сказал он. — До рассвета уже недалеко.

— Пора, — повторил Заглоба, — а то у меня в глазах все начинает двоиться.

Жендзян все же начал хлопотать об ужине, развел огонь и начал вынимать из вьюков различные припасы, которыми запасся еще в Ямполе: хлеб из кукурузы, холодное мясо, валашское вино. Увидев два объемистых бурдюка, пан Заглоба забыл о сне. Остальные тоже присели к разложенным яствам. Наконец, шляхтич утолил голод и обтер полою губы.

— До конца жизни не перестану повторять: чудны дела Божьи! — сказал он. — Вот вы теперь, панна, свободны, а мы сидим и спокойно попиваем винцо Бурлая. Не скажу, чтоб венгерское было хуже, это кожей попахивает, но в дороге и оно сгодится.

— Я одного только не могу понять, — проговорила Елена, — как Горпина так легко согласилась отдать меня.

Пан Заглоба многозначительно переглянулся с Володыевским и Жендзяном.

— Согласилась поневоле. Да нечего скрывать от вас: мы их обоих, с Черемисом вместе, на тот свет спровадили…

— Как так? — со страхом спросила княжна.

— Разве вы не слышали выстрелов?

— Слышала, но я думала, что это Черемис стреляет.

— Не Черемис, это Жендзян навылет прострелил колдунью. Скверно это, согласен я, но иначе он поступить не мог. пронюхала ли что колдунья, или просто без всякой причины, но собиралась ехать с нами. Трудно было согласиться на это; она тотчас же увидела бы, что мы едем не в Киев. Вот он и пристрелил ее, а я с Черемисом разделался. Перед самым отъездом я оттащил тела с дороги, чтобы вы их не испугались или не сочли это за дурное предзнаменование.

Княжна грустно покачала головой.

— За последнее ужасное время мне столько пришлось видеть кошмаров, что вид убитых не устрашил бы меня, но я все-таки предпочитала бы не оставлять за собою крови. Как бы Бог не покарал нас за нее.

— То был не рыцарский поступок, — резко сказал Володыевский, — и я не принимал в нем участия.

— Что тут жалеть, — вмешался Жендзян, — когда иначе быть не могло? Если б мы убили какого-нибудь хорошего человека, тогда все верно, а врагов Бога можно. Я сам видел, как эта колдунья вступала в сговор с дьяволом. Мне не того жаль.

— А о чем вы жалеете, пан Жендзян? — спросила княжна.

— Там, Богун говорил, деньги зарыты, а вы так спешили, что мне не хватило времени отыскать их, хотя я отлично помню, где он… возле мельницы. У меня сердце разрывалось, что нужно оставить на месте все добро в комнате, где вы жили.

— Посмотрите, каков у вас будет слуга, — обратился к княжне Заглоба. — За исключением своего пана, он с самого черта готов содрать кожу, чтоб сшить из нее кошелек.

Володыевский почти все время молчал, на что обратил внимание Заглоба.

— Что-то у нас пан Михал и слова не промолвит. Не говорил ли я вам, княжна, что это ваша красота совершенно помутила его разум и сковала язык?

Старый шляхтич был прав. Княжна произвела на Володыевского чарующее впечатление. Он смотрел на нее, смотрел и спрашивал самого себя: не обманывают ли его глаза? Немало красавиц он видел на своем веку: красивы были сестры Збаражские, очаровательны, спору нет, Анна Божобогатая и Скоропадская, но ни одна из них не могла сравниться с этим чудесным степным цветком. В присутствии тех речь пана Володыевского лилась живым потоком, а теперь, когда он глядел в эти бархатные, сверкающие очи, на эти шелковые ресницы, на эти пышные волосы, рассыпавшиеся по плечам, на стройный стан, на яркие, правильной формы губы, речь замирала на устах маленького рыцаря, и, что хуже всего, он казался самому себе неуклюжим, глупым, маленьким, до обидного маленьким. Ему хотелось, чтобы случилось что-нибудь необычайное, чтобы из мрака появился какой-нибудь великан… тогда бедный пан Михал показал бы, что он вовсе не так мал, как это кажется. А тут, как на зло, пан Заглоба подмигивает глазом и нет-нет, да и отпустит какую-нибудь остроту.

— Признайтесь, пан Михал, — сказал старый шляхтич, когда они проснулись на следующее утро, — такой красавицы не отыщешь во всей республике. Если вы мне покажете другую такую же, я позволю себя назвать старой бабой.

— Я не спорю с вами. Да, она хороша, дивно хороша. Что в сравнении с ней мраморные богини, которых мы видели во дворце Казановских! Неудивительно, что лучшие люди насмерть дерутся из-за нее, — она того стоит.

— А я что говорю? То-то… И я когда-то был очень красив, но и тогда должен был бы красотою уступить ей, хотя многие утверждают, что она, как две капли воды, похожа на меня.

— Убирайтесь вы к черту! — рассердился Володыевский.

— Не гневайтесь, пан Михал; вы и так что-то не в духе в последнее время. Поглядываете на нее, как козел на капусту, и все брови морщите; кто-нибудь подумает, что вас обуревают дурные помыслы, да не про вас этот кусочек.

— Тьфу! Как вам, старому человеку, не стыдно говорить такие глупости?

— А чего вы хмуритесь?

— Вы думаете, что все опасности уже миновали и нам теперь нечего бояться? Нет, нам еще много трудов предстоит — то обойти, этого избежать… Впереди длинная дорога, и Бог весть, что мы можем встретить, потому что край, куда мы едем, весь объят восстанием.

— Когда я увез ее от Богуна из Розлог, еще хуже было: за нами гнались, а впереди был бунт; однако я прошел через всю Украину и благополучно довел ее до Бара. А почему? Потому что у меня голова на плечах! В крайнем случае, и до Каменца недалеко.

— Что вы мне толкуете!

— Толкую дело, и над этим-то делом на мешает подумать.

— Нам лучше миновать Каменец и идти на Бар, потому что казаки уважают пернач, с чернью мы как-нибудь управимся, а как только нас хоть один татарин увидит, тогда пиши пропало! Я давно знаю их, могу лететь перед чамбулом вместе с птицами и волками, но если мы нос к носу столкнемся, тогда и я ничего сделать не могу.

— На Бар так на Бар; пусть черти передушат всю татарву. Вы еще не знаете, что Жендзян взял и у Бурлая пернач. Теперь мы свободно можем идти к казакам. Самую глухомань мы проехали, теперь войдем в населенный край. По вечерам нам нужно останавливаться на хуторах; для княжны это и пристойнее, и удобнее. Но мне кажется, пан Михал, что вы все видите в чересчур черном свете. Черта с два! Чтобы мы да пропали в этих степях! Соединим нашу ловкость с вашей саблей — и марш! Лучшего нам не дано. У Жендзяна Бурлаев пернач, и это главное, потому что Бурлай управляет всею Подолией, а как только за Бар выйдем, там Лянцкоронский со своими хоругвями. Итак, вперед, пан Михал, не будем терять времени.

Наши друзья и так не теряли времени и скакали степью на запад, насколько позволяли силы коней. Вот и более заселенный край, где вечером нетрудно было отыскать ночлег на хуторе или в деревне. К счастью, лето стояло сухое, дни знойные, ночи росистые; ветер высушил степь, реки обмелели и не затрудняли переправы. Таким образом маленький отряд добрался до Шаргорода, где стоял полк, подчиненный Бурлаю. Там же находился и сотник Куня, которого пан Заглоба видел в Ямполе, на пиру у Бурлая. Сотник подивился, что они идут на Киев не через Брацлав, Райгород и Сквиру, но старый шляхтич объяснил ему, что они не пошли тою дорогою из опасения повстречаться с татарами, которые должны были явиться со стороны Днепра. Куня сообщил, что Бурлай прислал его в полк с приказом приготовиться к походу, а сам со всеми ямпольскими войсками и буджакскими татарами не сегодня завтра тоже прибудет в Шаргород, откуда двинется дальше.

К Бурлаю пришли гонцы от Хмельницкого с вестью, что война началась, и приказом двинуть войска на Волынь. Бурлай сам давно уже хотел идти к>Бару, но ждал татарского подкрепления: в последнее время под Баром удача начала изменять казакам. Так, пан Лянцкоронский разбил несколько значительных ватаг, взял город и усилил крепость гарнизоном. Несколько тысяч казаков остались на поле битвы, за них-то и собирался мстить старый Бурлай или, по крайней мере, взять крепость. Куня прибавил, впрочем, что последние приказы Хмельницкого расстроили эти планы, и Бар теперь осаждать не станут, разве только татары уж сильно будут настаивать на этом.

— А что, пан Михал, — сказал на другой день пан Заглоба, — Бар перед нами, и я мог бы еще раз оставить там княжну, да теперь не верю ни Бару, ни другой крепости, с тех пор, как у бунтовщиков появилось огромное количество пушек. Меня что-то начинает тревожить, словно какие-то тучи собираются вокруг нас.

— Не тучи, — ответил рыцарь, — а целая буря, то есть татары и Бурлай, который очень удивится, узнав, что мы едем в сторону, противоположную Киеву.

— И покажет нам дорогу. Ну, пусть сперва ему черт покажет, какая дорога прямее ведет в преисподнюю. Заключим союз, пан Михал: с казаками и чернью я буду ладить, а о татарах вы позаботьтесь.

— Вам будет легче, — сказал Володыевский, — казаки нас за своих принимают. Что касается татар, то нам остается одно: бежать сломя голову, пока ноги несут. Если эти лошади устанут, по дороге будем покупать новых.

— Вот кошелек пана Лонгинуса и пригодится, а опустеет он, возьмем у Жендзяна Бурлаев. А теперь вперед!

И они помчались вперед, нахлестывая лошадей. Так проехали Дерлу и Лядаву. В Борке пан Володыевский купил новых лошадей, не бросая старых; подарок Бурлая приберегался на крайний случай. Все путники были в отличной форме, и даже Елена, хоть и измученная дорогой, чувствовала, как силы ее прибывают с каждым днем. Румянец вновь показался на ее щеках, лицо покрылось загаром, глаза понемногу приобретали прежний блеск, а когда ветер развевал ее волосы, всякий подумал бы: вот едет цыганка, волшебница, цыганская царица, едет степью широкою, перед нею цветы, за нею рыцари.

Пан Володыевский постепенно привыкал к ее необычайной красоте. К нему вновь возвратились веселость и разговорчивость, и часто, следуя рядом с нею, он рассказывал о Лубнах, а больше о своей дружбе с Скшетуским, потому что заметил, что княжне приятно это слушать. Случалось, он поддразнивал ее:

— Я друг Богуна и везу вас к нему.

Тогда она складывала руки и говорила умоляющим голосом:

— О, жестокий рыцарь, лучше убейте меня сразу.

— Нельзя, нельзя! Я должен отвезти вас к нему, — настаивал "жестокий" рыцарь.

— Убейте! — повторяла княжна, закрывая свои чудные очи и склоняя головку.

Тогда по телу маленького рыцаря начинали пробегать мурашки. "Кружит голову эта девушка, словно крепкое вино, — думал он, — но я-то не прикоснусь к нему, чужое оно", и благородный пан Михал встряхивался и пускал коня вперед. Тогда мурашки исчезали, и все внимание рыцаря устремлялось на дорогу: безопасна ли она, так ли они едут, не грозит ли им что? Он привставал на стременах, принюхивался и прислушивался, как татарин, рыскающий посреди бурьяна в Диких Полях.

Пан Заглоба тоже находился в отличном расположении духа.

— Теперь нам легче бежать, — утверждал он, — чем тогда, когда мы должны были, как собаки, с высунутыми языками, удирать на своих двоих. Язык мой тогда так высох, что я мог бы им запросто тесать бревна, а нынче, слава Богу, и отдохнуть ночью можно, и горло смочить есть чем время от времени.

— А помните, как вы меня через воду переносили? — вспоминала Елена.

В подобных разговорах и воспоминаниях проходил целый день. Наконец, за Борком начинался край, где отчетливо были видны страшные приметы войны. Здесь бесчинствовали вооруженные толпы казаков и черни, пан Лянцкоронский жег и резал все вокруг и только несколько дней тому назад отступил к Збаражу. Пан Заглоба узнал от местных жителей, что Хмельницкий с ханом выступили со всеми силами против ляхов, вернее сказать, против гетманов, у которых войска бунтуют, желая служить только под булавой Вишневецкого. Все были едины во мнении, что теперь кому-то должен прийти конец: или ляхам, или казакам, — когда батька Хмельницкий встретился с Еремой. Весь край был в огне. Все брались за оружие и устремлялись на север, чтобы соединиться с Хмельницким. С юга, с Низов, шел Бурлай со всею своею силой, снимая по дороге с зимовников все полки и гарнизоны. Сотни, полки, хоругви шли одни за другими, а около них плыла волна черни, вооруженная цепами, вилами, ножами, кольями. Чабаны бросали на произвол судьбы свои стада, пасечники — пасеки, дикие рыбаки — свои наддне-стровские камыши, охотники — леса. Деревни, местечки и города пустели. В трех воеводствах остались только бабы да дети; молодицы, и те шли с казаками на ляхов. А одновременно с этим с востока приближался с главными силами сам Хмельницкий, как зловещая буря сокрушая по дороге замки и крепости и Добивая оставшихся в живых после прошлых погромов.

Миновав Бар, полный грустных воспоминаний для княжны, наши путники вышли на старую дорогу, ведущую через Латичев и Плоскиров до Тарнополя и далее, до самого Львова. Тут на каждом шагу им попадались то вооруженные таборы, то отряды казацкой пехоты и кавалерии, то ватаги черни, то неисчислимые стада волов, предназначенных для прокормления казацких и татарских войск. Тут было совсем не безопасно; постоянно приходилось отвечать на вопросы: кто такие, откуда и куда идете? Казацким сотням пан Заглоба показывал пернач Бурлая и объяснял, что они везут невесту Богуна.

При виде пернача грозного полковника казаки расступались и давали дорогу, но с полудикою чернью, с пьяными чабанами ладить было гораздо труднее. Об охранной грамоте они имели весьма слабое представление. Заглобу, Володыевского и Жендзяна они еще могли бы счесть за своих, если бы не княжна, но Елена обращала на себя всеобщее внимание своей принадлежностью к прекрасному полу и красотою. Это могло стать причиной множества столкновений и опасностей.

Не раз и не два пан Заглоба показывал свой пернач, а пан Володыевский свои зубы — не один покойник остался лежать на обочине. Сколько раз наших путников спасала только быстрота чудесных коней Бурлая, и путешествие, начавшееся при таких благоприятных условиях, с каждой минутой становилось все тяжелее. Елена несмотря на свое природное мужество начинала терять силы и здоровье от постоянной тревоги и бессонницы и в конце концов действительно стала походить на пленницу, помимо воли увлекаемую в неприятельский лагерь. Пан Заглоба каждую минуту изобретал что-нибудь новое, маленький рыцарь немедленно осуществлял это, и каждый, по мере сил, старался ободрить княжну.

— Только бы нам благополучно пробраться через этот муравейник и добраться до Збаража, прежде чем казаки и татары заполнят его окрестности, — повторял Володыевский.

Он узнал по дороге, что гетманы собрали свои войска в Збараже и там намереваются обороняться, рассчитывая, что к ним примкнет и князь Еремия со своими силами, тем более, что значительная часть его войска и без того стоит в Збараже. На дороге действительно кишел муравейник: через десять миль начинался край, занятый королевскими войсками, и казацкие ватаги не смели проникать далее, предпочитая выжидать на почтительном отдалении прибытия Бурлая с одной стороны, Хмельницкого — с другой.

— Только десять миль, только десять миль! — воскликнул, потирая руки, пан Заглоба. — Нам бы только до первой хоругви дойти, а там и опасаться нечего.

Пан Володыевский, однако, счел необходимым запастись новыми конями в Плоскирове: те, что были куплены в Борке, уже никуда не годились, а лошадей Бурлая нужно беречь на черный день — предосторожность тем более необходимая, что, по слухам, Хмельницкий находился уже под Константиновом, а хан идет от Пилавца.

— Мы с княжной останемся здесь, нам лучше не показываться на рынке, а вы ступайте, разведайте, не продаст ли кто лошадей, — сказал пан Михал пану Заглобе, когда они остановились в заброшенном доме, саженях в трехстах от города. — Теперь уже вечер, но мы выедем на ночь.

— Я мигом все обделаю, — сказал Заглоба и поехал в город, а Володыевский, отдав приказание Жендзяну ослабить подпруги у лошадей, провел княжну в комнату.

— Хотелось бы мне проехать эти десять миль до рассвета, — сказал он, — выспаться успеем после.

Едва он успел принести баклагу с вином, как снаружи раздался конский топот.

Володыевский выглянул в окно.

— Пан Заглоба уже вернулся, — сказал он, — видно, не нашел лошадей.

В эту минуту двери комнаты распахнулись, и на пороге появился Заглоба, бледный и запыхавшийся.

— На коней! — закричал он.

Пан Михал был достаточно опытным солдатом, чтобы при подобных обстоятельствах не терять времени на расспросы. Он даже забыл о баклаге (которую, впрочем, пан Заглоба все-таки захватил), быстро вывел княжну на двор и помог ей сесть на коня.

Застучали копыта, и всадники и кони исчезли во мраке, как ночные видения.

Долго скакали они без отдыха, и только когда отъехали от Плоскирова на целую милю и темнота еще более сгустилась, пан Володыевский приблизился к Заглобе и спросил:

— Что же случилось?

— Подождите… пан Михал, подождите! Я страшно запыхался, едва ноги не отнялись… уф!

— Да что случилось-то?

— Дьявол в собственном своем образе, говорю вам, дьявол или змей, у которого вырастает другая голова, если срубишь первую.

— Да говорите вы ясней.

— Богуна видел на рынке.

— Да вы не в горячке ли?

— На рынке видел, вот как вас вижу, и при нем пять или шесть человек. Понять не могу, как у меня ноги не отнялись… Факелы несли за ним… Я думаю, что бес стоит нам поперек дороги, я совсем потерял надежду в счастливый исход нашего дела. Бессмертный, что ли, этот висельник? Не будем говорить о нем Елене… Это чертовщина какая-то! Вы его искромсали, Жендзян его выдал, так нет: он жив, свободен и опять пакости нам учиняет. Уф! О, Боже, Боже! Говорю вам, что я предпочел бы видеть мертвеца на погосте, только бы не этого злодея. И что за дьявольское мое счастье, что я всегда первый встречаю его! Собаке бы подавиться таким счастьем. Будто нет других людей на свете? Пусть бы другие встречались с ним. Нет, одному мне везет!

— А он вас видел?

— Если б он меня видел, тогда уж вам, пан Михал, меня не видать. Только этого и недоставало!

— Очень важно было бы узнать, гонится ли он за нами, или едет на Валадинку, к Горпине, в надежде, что по дороге сцапает нас?

— Мне кажется, что на Валадинку.

— Так оно, видно, и есть. Теперь мы едем в одну сторону, он в другую; теперь между нами миля или две; а через час будет пять. Прежде чем он узнает о нас по дороге и повернет назад, мы будем в Жолкве, если только не в Збараже.

— Вы так думаете, пан Михал? Слава Богу! Вы пролили бальзам на мое сердце. Но, скажите мне, как могло случиться, что он на свободе, когда его Жендзян сдал в руки владавского коменданта?

— Просто убежал.

— Тогда голову долой с такого коменданта. Жендзян! Эй, Жендзян!

— Что прикажете? — спросил Жендзян, придерживая коня.

— Кому ты выдал Богуна?

— Пану Реговскому.

— А кто это такой — пан Реговский?

— Важный человек, панцирный поручик его величества короля.

Володыевский щелкнул пальцами.

— Помните, что пан Лонгинус рассказывал о вражде Скшетуского с Реговским? Он родственник пана Лаща и, вследствие этого, враг Скшетуского.

— Понимаю, понимаю! — воскликнул пан Заглоба. — Значит, он сразу выпустил Богуна. Да, ведь такое преступление пахнет колом. Я первый донесу.

— Только бы встретиться с ним, — шепнул Володыевский, — а там уж в суд не надо ходить.

Жендзян не слышал, о чем речь. Он сразу возвратился на свое место, рядом с княжной.

Теперь наши путники ехали вольным шагом. Вышел месяц и озарил спящую землю. Володыевский погрузился в глубокую задумчивость, пан Заглоба старался прийти в себя от давешнего испуга и, наконец, сказал:

— Задал бы Богун и Жендзяну, если бы тот попался ему в руки.

— Расскажите ему новость, пусть и он обрадуется, а я поеду возле княжны, — сказал маленький рыцарь.

— Хорошо. Эй, Жендзян!

Паж опять вернулся назад.

Пан Заглоба поравнялся с ним и пождал, пока Володыевский с княжной удалятся на достаточное расстояние.

— Ты ничего не знаешь? — спросил он спустя несколько минут.

— Ничего.

— Пан Реговский выпустил Богуна на свободу. Я его видел в Плоскирове.

— В Плоскирове? Сегодня? — переспросил Жендзян.

— Сейчас! Ну что, не слетел с седла?

Лучи месяца падали прямо на румяное лицо пажа, и пан Заглоба, к своему великому изумлению, увидел на нем не страх, не ужас, а выражение почти звериной свирепости, какая была на нем, когда Жендзян убивал Горпину.

— Разве ты не боишься Богуна? — спросил старый шляхтич.

— Если пан Реговский выпустил его на свободу, то я теперь должен сам отплатить ему за позор и оскорбления. Я не прощу ему этого, я поклялся, и если б не панна, то сейчас же поехал бы по его следам… за мной не пропадет!

"Тьфу ты! — подумал Заглоба. — Не хотел бы я обидеть этого мальчишку".

Он стегнул коня и поравнялся с княжной и Володыевским. Через час они переправились через Медведовку и въехали в лес, чернеющий двумя стенами по обеим сторонам дороги.

— Эти места мне уже знакомы, — сказал Заглоба. — Бор скоро кончится, затем будет небольшое поле, по которому идет дорога от Черного Острова, потом опять лес до самого Матчина. Даст Бог, в Матчине найдем польские хоругви.

— Два волка перебежали дорогу! — вдруг воскликнула Елена.

— Вижу, — сказал пан Володыевский, — а вот и третий.

В сотне шагов от путников, действительно, промелькнула какая-то серая тень.

— И четвертый!

— Нет, это косуля; посмотрите, панна, две, три!

— Что за чертовщина! — закричал пан Заглоба. — Косули гонятся за волками! Свет, кажется, перевернулся кверху ногами.

— Поедем поскорей, — сказал с беспокойством в голосе пан Володыевский. — Жендзян! Сюда! И с панной вперед!

Они помчались, но Заглоба наклонился к уху Володыевского.

— Пан Михал, что это значит?

— Плохо! Видели вы: зверь выходит из логовищ, оставляет сон и бежит ночью?

— Ой! А что это значит?

— Это значит, что его полошат.

— Кто?

— Войска, казаки или татары; они идут справа от нас.

— А может, это наши хоругви?

— Не может быть; зверь бежит с востока, от Пилавца, значит, татары идут широким фронтом.

— Так бежим, пан Михал, ради Бога!

— Больше делать нечего. Эх, если б не было княжны, подошли бы мы к самому чамбулу, подстрелили бы кого-нибудь, но с ней…

— Бойтесь Бога, пан Михал! Повернем мы в лес за теми волками или что?

— Her, в этом случае, если они и не поймают нас, то заполонят весь край. Как же мы тогда выберемся?

— Ах, чтоб их гром поразил! Только этого недоставало… А вы не ошибаетесь? Волки за войсками тянутся, а не убегают от них.

— Те, что по краям, идут за войсками, но эти передовые — их явно вспугнули. Видите там, направо, между деревьями, зарево?

— Иисус Назарянин, царь иудейский!

— Тише! Долго еще тянется этот лес?

— Сейчас кончится.

— А потом поле?

— Да. О, Господи!

— Да тише же! За полем другой лес?

— Да, до Матчина.

— Хорошо! Только бы они не настигли нас в поле. Если благополучно доберемся до другого леса, тогда все в порядке. Теперь поедем вместе. Счастье еще, что княжна и Жендзян на Бурлаевых конях.

Они пришпорили коней и поравнялись с едущими впереди.

— Что это за зарево направо? — спросила Елена.

— Княжна! — ответил Володыевский. — Здесь нечего скрывать. То могут быть татары.

— Иисус, Мария!

— Не тревожьтесь! Ручаюсь вам головой, что мы убежим, а в Матчине наши хоругви.

— Ради Бога, поскачем! — сказал Жендзян.

Они замолчали и понеслись стрелой. Деревья начинали редеть, лес кончился, но вместе с тем и зарево уменьшилось. Вдруг Елена обратилась к маленькому рыцарю.

— Пан Володыевский, — сказала она, — поклянитесь мне, что я живая не достанусь им.

— Клянусь! — ответил Володыевский.

Они выехали в поле, вернее, в степь, протянувшуюся на четверть мили до нового леса. Открытая со всех сторон прогалина лежала перед ними вся залитая ярким серебристым светом месяца. На ней было светло, как днем.

— Самое опасное место, — шепнул Заглобе Володыевский. — Если они в Черном Острове, то пойдут между лесами.

Заглоба ничего не ответил, только стиснул ногами бока лошади. Лес становился все ближе, виднее, как вдруг маленький рыцарь вытянул руку по направлению к востоку.

— Посмотрите… видите?

— Какие-то пни и заросли в отдалении.

— Эти пни шевелятся! Ну, пришпорим коней; теперь они нас заметят непременно!

Ветер засвистел в ушах беглецов. Желанный лес приближался.

Вдруг с правой стороны поля долетел сначала гул, похожий на рокот морских волн, и спустя минуту один громовой возглас потряс воздух.

— Видят нас! — прорычал Заглоба. — Псы, мерзавцы, дьяволы!

Лес был так близко, что беглецы, казалось, чувствовали его свежее, холодное дыхание.

Но, с другой стороны, и туча татар все подвигалась; от темного ее тела начали отделяться длинные полосы, точно щупальца морского чудовища. Они с ужасающей быстротой приближались к беглецам. Чуткое ухо Володыевского начинало различать отдельные возгласы: "Алла! Алла!".

— Конь мой споткнулся! — крикнул Заглоба.

— Ничего! — ответил Володыевский.

Но в голове у него один за другим мелькали быстрые, как молнии, вопросы: что будет, если кони не выдержат, что будет, если один из них упадет? У них были великолепные татарские бахматы, необычайно выносливые, но они шли уже от Плоскирова, почти не отдыхая. Можно было бы пересесть на запасных, но и запасные были утомлены. "Что будет?" — думал Володыевский, и сердце его, может быть, в первый раз в жизни забилось тревогой не за себя, а за Елену, которую он за время путешествия полюбил, как родную сестру. Он хорошо знал, что татары, погнавшись, уже не скоро оставят свое преследование:

— Пусть гонятся, но ее не видать! — сказал он сам себе, стискивая зубы.

— Конь мой споткнулся! — закричал во второй раз пан Заглоба.

— Ничего! — повторил Володыевский.

А вот и лес. Всадников поглотил мрак, но и татары были близко, в нескольких сотнях шагов.

Но маленький рыцарь уже знал, как ему поступить.

— Жендзян! — крикнул он. — Сворачивай с панной на первую же тропинку с дороги.

— Хорошо! — ответил паж.

Володыевский обратился к Заглобе:

— Пистолеты в руки!

И вместе с этим он ухватил поводья его лошади.

— Что вы делаете? — крикнул шляхтич.

— Ничего, придержите вашего коня.

Расстояние между ними и Жендзяном, который мчался с Еленой, все увеличивалось. Наконец они прискакали к месту, где дорога круто поворачивала на Збараж, а прямо шла узкая лесная дорожка, полузакрытая ветвями. Жендзян и Елена поехали прямо и скоро скрылись во мраке леса.

Володыевский остановил свою лошадь и лошадь пана Заглобы.

— Ради Бога! Что вы делаете? — рычал шляхтич.

— Мы задерживаем погоню. Для княжны нет другого спасения.

— Погибнем!

— Ну, и погибнем! Становитесь здесь, на обочине! Здесь! Здесь!

Они притаились во тьме под деревьями; бешеный топот татарских бахматов все приближался.

— Вот и конец пришел! — сказал Заглоба и поднес к губам баклагу с вином.

Он долго пил, но наконец встрепенулся.

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа! — крикнул он. — Я готов идти на смерть!

— Сейчас, сейчас! — сказал Володыевский. — Трое скачут впереди; я того и хотел.

Действительно, на светлой полосе дороги показались трое всадников, сидящих, очевидно, на самых резвых бахматах, прозванных на Украине волкогонами, потому что на них можно было преследовать волка; за ними, в двухстах или трехстах шагах, неслись еще несколько всадников, а за ними густая, сплошная масса ордынцев. Лишь только трое татар поравнялись с засадой — грянули два выстрела, Володыевский, как рысь, кинулся на середину дороги, и прежде чем пан Заглоба успел опомниться, третий татарин упал, как подкошенный.

— Вперед! — крикнул маленький рыцарь.

Пан Заглоба не заставил повторять команду еще раз, и они помчались по тракту, как два волка, преследуемые стаей охотничьих собак. В это время другие татары подъехали к своим поверженным товарищам и остановились в ожидании остальных. Они убедились, что эти волки умеют кусаться насмерть.

— Видите! — сказал Володыевский. — Я знал, что они остановятся.

Но наши друзья выиграли только несколько сот шагов; остановка в преследовании длилась недолго, теперь татары гнались уже большим отрядом и поодиночке не высовывались вперед.

Кони Володыевского и Заглобы были изнурены долгой и бешеной скачкой и мало-помалу замедляли ход. Особенно тяжело приходилось коню старого шляхтича: под бременем его веса он споткнулся еще раз, другой, и остатки волос пана Заглобы встали дыбом при мысли, что он вот-вот упадет.

— Пан Михал, дорогой пан Михал, не оставляйте меня! — отчаянно кричал он.

— Не беспокойтесь! — отвечал Володыевский.

— О, чтоб эту лошаденку волки…

Он недоговорил; около его уха просвистела первая стрела, за нею, словно пчелы, начали жужжать другие. Одна пролетела так близко, что едва не задела лица пана Заглобы.

Володыевский обернулся и два раза выстрелил по татарам.

Конь пана Заглобы споткнулся еще раз и так сильно, что чуть не упал совсем.

— Ради Бога! Конь мой падает! — в отчаянии крикнул шляхтич.

— С седла и в лес! — загремел Володыевский.

Он осадил коня, соскочил с него, и оба они с паном Заглобою исчезли в темноте.

Но маневр этот не укрылся от внимания косых глаз татар. Несколько десятков басурман тоже спешились и пустились в погоню.

Ветки сорвали шапку с головы пана Заглобы, били его по лицу, рвали его жупан, но шляхтич несмотря на это бежал пока, словно ему было тридцать лет отроду. Он падал, поднимался вновь и мчался еще быстрее, сопя, как кузнечный мех, пока, наконец, не свалился в какую-то глубокую яму. Силы окончательно покинули его. Он понял, что уже никогда не выберется отсюда.

— Где вы? — тихо спросил Володыевский.

— Здесь, внизу. Я пропал, окончательно пропал, обо мне нечего заботиться! Спасайтесь сами!

Но пан Михал без колебаний прыгнул в яму и зажал рукою рот пана Заглобы.

— Тише! Может быть, они пройдут мимо! В конце концов мы можем защищаться.

Едва он успел проговорить эти слова, как появились татары. Одни, действительно, миновали яму, полагая, что беглецы ушли вглубь леса, другие шли шумно, ощупывая деревья и оглядываясь по сторонам.

Рыцари затаили дыхание.

"Пусть кто-нибудь пожалует сюда, — в отчаянии подумал Заглоба, — угощу же я его!"

Вдруг посыпались искры: татары начали высекать огонь.

При слабых вспышках можно было разглядеть их дикие лица с выступающими скулами и толстые губы, дующие в тлеющий трут. Несколько минут они прохаживались вокруг ямы, похожие на лесных чудовищ, все более и более внимательно выслеживая добычу.

Прошла еще минута, минута тяжелого, тревожного ожидания. Вдруг со стороны дороги донеслись какие-то неясные звуки и нарушили покой лесной чащи.

Татары остановились как вкопанные: пальцы Володыевского впились в плечо пана Заглобы.

Крики становились все слышней, вот блеснул красноватый огонь, а вслед за ним раздался залп мушкетов — один, другой, третий, возгласы: "Алла!". Стук сабель, ржание коней, топот… На дороге кипела битва.

— Наши! Наши! — крикнул Володыевский.

— Бей, режь! Бей, секи, убивай! — рычал пан Заглоба. Мимо ямы быстро промелькнули татары, которые что было

мочи бежали к своим. Володыевский не выдержал, выскочил из ямы и не разбирая дороги погнался за ними.

Заглоба остался на дне ямы один.

Он попытался выбраться, но не смог. У него болели все кости, и он еле держался на ногах.

— А, мерзавцы! — сказал он, оглядываясь по сторонам. — Бежите? Хоть бы один остался. Я бы ему показал на дне этой ямы, что значит польский рыцарь. И перебьют же вас там! Что это? Выстрелы все чаще! Хотел бы я, чтобы это был сам князь Еремия… Алла! Алла! Погодите, скоро над вами юлки завоют: алла! Но пан Михал, как он меня одного оставил? Впрочем, что ж тут странного? Молод, подраться хочется. Эх, хорошо бы баклага была со мной, да ее, должно быть, черти взяли или лошади растоптали. Как бы еще меня какая-нибудь гадина не укусила. А это что?

Крики и залпы мушкетов начали удаляться в сторону поля.

— Ага! Преследуют вас! Не выдержали, собачьи дети! Хвала Всевышнему!

Шум почти затих в отдалении.

— Ловко бегут! — ворчал старый шляхтич. — Однако я вижу, что мне придется посидеть в этой яме. Пожалуй, еще волки съедят. Сначала Богун, потом татары, а в конце волки. Пошли, Господи, Богуну кол, волкам бешенство, а с татарами наши молодцы справятся. Пан Михал! Эй, пан Михал!

Тишина была ответом пану Заглобе, только бор шумел, да издали еле долетали звуки битвы.

— Спать что ли мне здесь ложиться, или еще что делать? О, черти бы все это побрали! Эй! Пан Михал!

Терпению пана Заглобы предстояло еще долгое испытание. Уже рассветало, когда на дороге послышался топот, и в глубине леса мелькнули огоньки.

— Пан Михал! Я здесь! — закричал шляхтич.

— Так вылезайте.

— Не могу.

Пан Михал, зажав зажженную ветку в одной руке, протянул другую Заглобе.

— Ну! Татар больше нет. Мы проехались на их спине за тот лес.

— Кто это были из наших?

— Кушель и Розтворовский, с двумя тысячами всадников, и мои драгуны.

— А язычников много было?

— Нет! Всего тысячи две.

— Слава Богу! Дайте мне чего-нибудь выпить — не то помру.

Два часа спустя пан Заглоба, напоенный и накормленный, сидел уже в седле и ехал среди драгунов Володыевского, рядом с паном Михалом.

— Вы не огорчайтесь, — успокаивал его маленький рыцарь, — что мы не приедем в Збараж вместе с княжной. Хуже было бы, если бы она попала к татарам.

— A может, Жендзян сумеет пробраться в Збараж?

— Этого он не сделает, потому что дорога будет занята. Чамбул, разбитый нами, скоро вновь соберется и пойдет по нашим следам. Наконец, и Бурлай может подойти каждую минуту и встанет под Збаражем раньше, чем Жендзян сможет попасть туда. С другой стороны, от Константинова идут Хмельницкий и хан.

— Великий Боже, тогда они с княжной попадут, словно в ловушку.

— Все зависит от смекалки Жендзяна. Может быть, он успеет вовремя проскочить между Збаражем и Константиновом и не попадется в руки Хмельницкого или татар. И, знаете, я почти уверен в этом.

— Хорошо, если будет так.

— Он хитер, как лисица. У вас изобретательности много, а у него еще больше. Сколько мы ломали голову, чтобы спасти девушку, а в конце концов руки наши опустились, и только благодаря ему все опять пошло на лад. Теперь он будет извиваться змеею, тем более, что и его жизнь зависит от этого.

Заглоба несколько успокоился.

— Пан Михал, — спросил он немного погодя, — а вы не спрашивали у Кушеля, что со Скшетуским?

— Он в Збараже и, слава Богу, здоров. Приехал с Зацвилиховским от князя Корецкого.

— А что мы ему скажем?

— Вот то-то и оно! Что мы ему сказать можем?

— Ведь он думает, что княжна убита в Киеве?

— Да.

— А вы никому не говорили, откуда мы едем?

— Нет; я думал, что надо мне посоветоваться с вами.

— Лучше нам молчать обо всем этом. Сохрани Бог, если девушка вновь попадет в татарские или казацкие руки, тогда Скшетускому новое горе.

— Я головой ручаюсь, что Жендзян ее вызволит.

— И я охотно отдал бы свою, да беда теперь, словно чума, ходит по белу свету. Лучше будем молчать и надеяться на Бога.

Глава II

Пан Володыевский и Заглоба застали в Збараже все коронные войска, готовые ударить по неприятелю. Там был и подчаший коронный, который пришел сюда из-под Константинова, и Лянцкоронский, каштелян каменецкий, и третий полководец, пан Фирлей из Домбровицы, каштелян белзкий, и пан Андрей Сераковский, писарь коронный, и пан Конецпольский, хорунжий, и пан Пшеимский, артиллерийский генерал, старый, опытный воин. С ними было десять тысяч квартового войска, не считая уже ранее прибывших в Збараж хоругвий князя Еремии.

Пан Пшеимский на южной окраине города, за речкой Гнезной и двумя прудами устроил сильное укрепление иноземного образца — укрепление почти неприступное, потому что взять его можно было только спереди, так как тыл защищался прудами, замком и речкой. В этом-то укреплении вожди и рассчитывали дать отпор Хмельницкому и задержать врага до тех пор, пока не подоспеет король с остальными силами и шляхетским ополчением. Но осуществим ли этот замысел, если принять во внимание военную мощь Хмельницкого? Многие сомневались и подкрепляли свои соображения вескими доводами, ссылаясь главным образом на положение дел в самом лагере. Прежде всего, между военачальниками существовала скрытая вражда. Все они не по своей воле пришли под Збараж, а лишь уступая требованию князя Еремии. Сначала они хотели держать оборону под Константиновой, но когда разошлась весть, что Еремия явится лично лишь в том случае, когда местом обороны будет избран Збараж, солдаты тотчас же заявили королевским полководцам, что хотят идти на Збараж и в другом месте драться не станут. Ни уговоры, ни устрашения — ничто не помогало, и вожди вскоре поняли, что в случае дальнейшего давления все войска, начиная с лучших гусарских хоругвий до последнего солдата иноземных рот, оставят их и убегут под знамена Вишневецкого. Это было одним из многочисленных проявлений упадка военной дисциплины, явлением, порожденным бездарностью полководцев, несогласием их между собою, беспримерным страхом перед силою Хмельницкого и небывалыми дотоле поражениями, в особенности пилавецким.

И вожди должны были двинуться под Збараж, где власть вопреки королевским указам волей-неволей должна была перейти из их рук в руки Вишневецкого, потому что войска желали повиноваться только ему одному, биться и умирать только под его командованием. Но вождя еще не было в Збараже, и беспокойство в войске все более возрастало, беспорядок увеличивался наравне с возникновением безотчетного страха. Уже всем было известно, что Хмельницкий и хан близко, и ведут они такую силу, равной которой люди не видели со времен Тамерлана. В лагерь, что ни день, слетались все более зловещие вести и лишали солдат мужества. Существовали опасения, как бы сразу все они не поддались панике вроде пилавецкой, что могло бы рассеять войска, которые заграждали Хмельницкому дорогу к сердцу республики. Вожди сами теряли голову.

Их противоречивые распоряжения или вовсе не выполнялись, или выполнялись с неохотою. Несомненно, один только Еремия мог предотвратить погибель, висящую над лагерем, войском и страной.

Пан Заглоба и Володыевский, прибывшие вместе с хоругвями Кушеля, сразу оказались в водовороте лагерной жизни. Едва они появились на площади, как были окружены любопытными товарищами. При виде пленных татар все как-то приободрились. "Татар побили! Татарские пленники! Бог даровал победу!" — повторяли одни. — "Татары близко и Бурлай с ними!" — кричали другие. — "К оружию! На валы!" Размеры победы Кушеля возрастали с каждой минутой. Кушель, не отвечая на сотни вопросов, пошел с реляцией на квартиру каштеляна бельского; Володыевский и Заглоба тоже всеми способами старались отвертеться от приветствий товарищей из русских хоругвий — им не терпелось поскорее разыскать Скшетуского.

Они нашли его в замке. С ним был старик Зацвилиховский, два ксендза-бернардина и пан Лонгинус Подбипента. Скшетуский, увидев друзей, слегка побледнел и опустил глаза: так много тяжелых воспоминаний всколыхнулось в нем при их появлении. Но все-таки он спокойно, даже радостно приветствовал их, расспрашивал, где были, и удовлетворился первым же более-менее правдоподобным ответом. Вместе с исчезновением княжны у него пропал всякий интерес к жизни, всякая надежда. Друзья, в свою очередь, ни словом не обмолвились о цели их поездки, хотя пан Лонгинус пытливо посматривал то на одного, то на другого, вздыхал и ерзал, желая обнаружить на их лицах хотя бы тень надежды. Пан Михал почти не выпускал Скшетуского из объятий; сердце его смягчалась при виде старого товарища, который пережил столько испытаний и утрат, что и жизнь ему опротивела.

— Вот и опять мы все вместе, — сказал он. — Тебе хорошо будет с нами. Война, по всем приметам, предстоит такая, какой еще не бывало, а вместе с нею и потеха сердцу солдатскому. Только бы Бог дал тебе здоровья, и ты еще не раз поведешь в бой гусаров.

— Бог возвратил мне здоровье, — ответил Скшетуский, — а сам я более ничего не хочу, кроме как служить отечеству.

Он, и правда, был здоров, молодость и сила победили болезнь. Скорбь выжгла его душу, но тела осилить не могла. Он лишь сильно похудел, и лицо его приобрело желтовато-восковой цвет. На нем покоился прежний отпечаток суровости и сдержанного спокойствия, в черной бороде прибавилось серебряных нитей, но во всем остальном он ничем не отличался от иных людей, разве только тем, что вопреки солдатским обычаям избегал бесед, попоек и пиршеств, предпочитал общество монахов и разговоры о монастырской жизни. Впрочем, это нисколько не мешало ему деятельно заниматься службой.

Разговор, между тем, перешел на самый жгучий вопрос — на войну. Зацвилиховский расспрашивал о татарах и Бурлае, своем старом знакомом.

— Это великий воин, — сказал он, — и жаль, что теперь идет вместе с другими против отчизны. Мы с ним вместе служили под Хотином; мальчик он был еще, но уже и тогда подавал большие надежды.

— Ведь он из Заднепровья и начальствует над заднепровцами, — сказал Скшетуский, — как же случилось, что теперь он идет со стороны Каменца?

— Должно быть, Хмельницкий специально назначил ему зимовать там. Тугай-бей остался возле Днепра, а Тугай-бей с давних пор питает злобу к Бурлаю. Никто не мял так бока татарам, как Бурлай.

— А теперь он их соратник!

— Да, — вздохнул Зацвилиховский, — такие уж времена! Хмельницкий будет приглядывать, как бы они не погрызлись.

— А Хмельницкого вы когда ожидаете? — спросил Володыевский.

— Со дня на день, а впрочем, кто его знает! Гетманы должны каждый день высылать разведочные отряды, но они этого не делают. Я едва упросил, чтобы Кушеля выслали на юг, а панов Пигловских на Чолганский Камень. Я и сам хотел идти, но тут все советы да советы… Говорят, отправят пана коронного писаря с несколькими хоругвями. Пусть спешат, а то будет поздно. Дай Бог, чтобы поскорей наш князь приехал, иначе такая же напасть стрясется, как под Пилавцем.

— Видел я этих солдат, когда мы через площадь проезжали, — сказал Заглоба, — и думаю, что среди них больше дряни, чем добрых молодцов. Шалопаи они, не годятся в товарищи нам. Мы-то всегда ценили славу выше жизни.

— Что вы толкуете? — немного обиделся Зацвилиховский. — Я не умаляю вашего мужества, хотя раньше был другого мнения, но и все собравшееся здесь рыцарство — лучшие солдаты, каких когда-либо видела республика. Нужно только настоящего вождя! Пан Лянцкоронский — хороший наездник, но какой же он вождь? Пан Фирлей стар, а что касается коронного подчашего, то этот вместе с князем Домиником Заславским составил себе репутацию под Пилавцем. Поэтому ничего удивительного нет в том, что их не хотят слушать. Солдат охотно прольет кровь, если уверен, что его без надобности не станут губить. Вот и теперь. Вместо того, чтобы думать об осаде, они препираются о том, кто где стоять будет.

— Провиант заготовлен в достаточной ли степени? — беспокойно спросил Заглоба.

— Да маловато, но с сеном и овсом еще хуже. Если осада протянется месяц, то лошадей придется кормить камнями.

— Время еще есть, — сказал Володыевский.

— Так подите, скажите им. Повторяю: поскорей бы Бог послал князя!

— Не вы один вздыхаете о нем, — перебил пан Лонгинус.

— Я знаю. Посмотрите на площадь. Все сидят на валах и с грустью поглядывают в сторону Старого Збаража, иной даже на колокольню влезет, а если кто крикнет: "Едет!", то все чуть с ума не сходят от радости. Не так жаждущий олень desiderat aquas [91], как мы его появления.

Молитвы и желания всего рыцарства должны были скоро исполниться, хотя следующий день принес еще более тревожные известия. Восьмого июля, в четверг, над городом и вновь возведенными валами лагеря разразилась страшная гроза. Дождь лил как из ведра, часть земляных укреплений была уничтожена, Гнезна и оба пруда вышли из берегов. Вечером молния ударила в знамя пехотной хоругви Фирлея, несколько человек погибло, а древко знамени разнесло в щепы. Это сочли за злое предвестие, за проявление гнева Господня, тем более, что пан Фирлей был кальвинистом. Заглоба предложил выслать к нему депутацию с просьбой обратиться в лоно католической церкви, "ибо не может быть благословения Божия на войске, вождь которого пребывает в грехах, противных небу". Многие разделяли мнение шляхтича, и только уважение к особе каштеляна и булаве помешало отправить депутацию. Но боевой дух тем не менее упал еще больше. Буря бесилась без перерыва; валы, несмотря на свою каменную облицовку, размокли так, что пушки начинали тонуть в грязи. Пришлось подкладывать доски. В глубоких рвах вода поднялась выше человеческого роста. Ветер гнал на восток новые громады туч, которые, клубясь и со страшным грохотом сталкиваясь друг с другом, извергали на Збараж все свои запасы дождя, грома и молний. В лагере осталась только прислуга; все офицеры, начальники, гетманы, за исключением пана Лянцкоронского, укрылись в городе. Приди Хмельницкий вместе с бурей, он взял бы лагерь без боя.

Наутро погода улучшилась, хотя дождь все еще шел. Только около шести часов пополудни ветер разогнал тучи, над лагерем засинело небо, а в стороне Старого Збаража загорелась яркая радуга, опираясь одним концом на Старый Збараж, другим на Черный лес; она играла и переливалась яркими цветами на фоне убегающих туч.

И вновь надежда проснулась в людских сердцах. Рыцарство возвратилось в лагерь и карабкалось на раскисшие валы, чтобы полюбоваться на радугу. Начались толки, предположения, что предвещает эта радуга, как вдруг пан Володыевский, стоящий вместе со всеми над самым рвом, прикрыл свои рысьи глаза рукою и воскликнул:

— Войско выходит из-под радуги! Войско!

Все двинулось, всколыхнулось… Слова: "Войско идет!" стрелою пролетели из одного конца лагеря в другой. Солдаты начали тесниться, толкать друг друга. Шум то усиливался, то затихал; все глаза с ожиданием устремились вдаль, все сердца забились тревогой и надеждой.

А там, под семицветной аркой, что-то росло, выходило из туманной дали, приближалось, становилось видней… Вот показались знамена, значки, бунчуки… Глаза уже не могли ошибаться: то было войско.

И вдруг один громовой крик вырвался из всех глоток, крик неописуемой радости:

— Еремия! Еремия! Еремия!

Старыми солдатами овладело какое-то исступление. Одни бросились с валов, перебрались через ров и побежали по залитой водою равнине навстречу приближающимся полкам; иные смеялись, иные плакали и простирали к небу руки. Могло показаться, что осада уже снята, а Хмельницкий разбит наголову. Княжеские полки продвигались все ближе; теперь можно было уже рассмотреть цвет знамен и значков. Впереди, по заведенному порядку, шли легкие полки татар и валахов, за ними чужеземная пехота Махницкого, дальше артиллерия, драгуны и гусары. Лучи солнца играли на их доспехах, на концах поднятых копий. Скшетуский, стоящий на валу рядом с паном Лонгинусом, издали узнал свою хоругвь, и пожелтевшие его щеки покрылись легким румянцем; он глубоко вздохнул, как человек, сбросивший страшную тяжесть; ему вроде и полегчало. Приближалось время нечеловеческих испытаний, время сражений — они-то лучше всего врачуют сердце и заставляют хоть на время забывать скорбь. Войска еще больше приблизились; теперь не более тысячи шагов отделяло их от лагеря. На валы вышли, и начальники — пан Пшеимский, пан коронный хорунжий, пан староста красноставский, пан Корф и многие другие. Они также разделяли всеобщую радость, в особенности пан Лянцкоронский; более солдат; чем командир, но все же со страстью отдающийся драке, он указывал булавою в сторону Еремии и громко повторял:

— Вот наш истинный вождь, и я первый передаю ему свою власть.

Княжеские солдаты начали вступать в лагерь. Их было всего только три тысячи человек, но зато это были победители под Погребищами, Немировом, Махновкой и Константиновом. За легкими полками с трудом въехала и артиллерия Вурцеля с двенадцатью орудиями. Князь приехал позже, после захода солнца. Все сбежались его встречать — ни одной живой души в городе не осталось. Солдаты зажгли факелы и пучки лучин, теснились вокруг княжеского коня, хватали его за поводья, чтобы вдоволь наглядеться на героя. Восторг дошел до такой степени, что не только польские солдаты, но даже и чужеземные заявили, что будут бесплатно служить четверть года. Князя чуть не смяли, он не мог тронуть с места своего белого жеребца, а вокруг него раздавались неистовые приветствия.

Вечер был тихий, погожий. На темном небе загорелись тысячи звезд. Когда к князю приблизился Лянцкоронский, чтоб вручить ему булаву, одна из звезд, сорвавшись с небесного свода и оставив после себя яркий след, скатилась в сторону Константинова, откуда должен был прийти Хмельницкий. "Это звезда Хмельницкого! — кричали солдаты. — Чудо! Чудо! Видимое предвестие!" — "Виват Еремия — победитель!" — повторяли тысячи голосов. Каштелян каменецкий сделал знак, что хочет говорить, и все затихло.

— Король вручил мне булаву, — сказал он, — но я ее отдаю в более достойные руки, и первый готов подчиниться вашим приказам.

— И мы тоже! — повторили два других вождя.

Три булавы протянулись к князю, но он отдернул руку.

— Не я вручил вам эти булавы, и не мне забирать их обратно.

— Будьте же над тремя четвертым! — сказал Фирлей.

— Виват Вишневецкий! Виват гетманы! — кричало рыцарство. — Умереть за них!

В эту минуту княжеский конь поднял голову, встряхнул выкрашенной в пурпурный цвет гривою и громко заржал. Кони всего лагеря ответили ему ржанием.

И это тоже было сочтено доброй приметой. Глаза солдат горели, сердца бились жаждой битвы, даже начальники разделяли всеобщий энтузиазм. Подчаший плакал и молился, каштелян и староста бряцали саблями.

Никто не спал эту ночь в лагере, возгласы и крики продолжались до утра.

На рассвете прибыл с рекогносцировки пан коронный писарь Сераковский и принес известие, что неприятель находится в пяти милях от лагеря. Его отряд имел столкновение с превосходящими силами татар; в схватке погибло несколько офицеров. Привезенные "языки" утверждали, что вскоре прибудут Хмельницкий и хан со всеми силами. День прошел в ожидании и приготовлениях к обороне. Князь, принявший без дальнейших колебаний командование на себя, осматривал войско, назначал каждому, где стоять, как защищаться и как приходить на помощь другим. В лагере воцарился превосходный дух; дисциплина вновь укрепилась, беспорядков как не бывало. К полудню все уже были на своих позициях. Стражи, расставленные перед лагерем, каждую минуту доносили, что делается вокруг. В окрестные деревушки были высланы люди забрать всю провизию, какая только отыщется. Солдаты на валах весело разговаривали и распевали песни, а ночь проводили у костров, с саблями в руках, как будто в ожидании неожиданного штурма.

Действительно, на рассвете со стороны Вишневца что-то зачернело. Городские колокола забили тревогу, а в обозе протяжные голоса труб объявили, что неприятель близко. Пешие полки вышли на валы, кавалерия стояла готовой при первом знаке броситься в атаку, у пушек зажгли фитили.

В эту самую минуту появился князь на своем белом коне. Он был в серебряных латах, но без шлема. На лице его не было и следа тревоги; напротив, глаза его смотрели бодро и весело.

— А вот и наши гости, господа! Вот и гости! — повторял он, проезжая вдоль валов.

Наступила тишина; слышно было, как ветер шелестит знаменами, обвивая их вокруг древков. Неприятель подошел так близко, что его уже можно было хорошо разглядеть.

То была первая волна, но не сам Хмельницкий с ханом, передовой отряд из тридцати тысяч ордынцев, вооруженных луками, самопалами и саблями. Захватив полторы тысячи человек, высланных за провизией, они шли густой толпой от Вишневца, потом, вытянувшись в полумесяц, начали заходить с противоположной стороны, к Старому Збаражу.

Князь, убедившись, что это был лишь отряд, приказал кавалерии выйти из окопов. Раздались голоса команды, и полки начали вылетать из-за валов, как пчелы из улья.

Равнина наполнилась людьми и лошадьми. Издали можно было разглядеть с буздыганами в руках ротмистров, осматривающих хоругви и строящих их в боевом порядке; лошади весело фыркали. Наконец из общего строя выехали две хоругви княжеских татар и медленным шагом двинулись вперед. Первым скакал рыжий Вершул, с трудом сдерживая коня, который, как шальной, рвался навстречу врагу.

Лазурь небес не омрачала ни одна тучка. День был на диво солнечный, светлый.

В это же время со стороны Старого Збаража показался княжеский обоз, который не поспел прийти вовремя со всем войском и теперь опасался, как бы ордынцы не окружили его сразу. Так и случилось: полумесяц стремительно двинулся ему навстречу. Крики "Алла!" долетели до ушей стоящей на валах пехоты; хоругви Вершула также ринулись на помощь.

Но полумесяц достиг обоза раньше и опоясал его, словно черной лентой, а одновременно с этим несколько тысяч татар с диким воем кинулись к Вершулу, стараясь окружить и его. Вот тут и можно было увидеть, сколь опытен Вершул и ловки его солдаты. Заметив, что его обходят справа и слева, он разделил свой отряд на три части. Неприятель вынужден был всею своею массою разворачиваться сообразно его маневрам, не имея возможности напасть сразу. Наконец, враги столкнулись грудь в грудь, но Вершул ударил в самое слабое место, разорвал линию татар и сразу оказался у них в тылу, но, не обратив внимания на это, вихрем помчался к обозу.

Старые стратеги, глядя с валов, восклицали:

— Только княжеские офицеры могут так сражаться!

Тем временем Вершул ударил острым клином в кольцо, окружающее обоз, пробил его, как стрела пробивает тело солдата, и в мгновение ока оказался в самой его середине. Теперь закипела отчаянная битва. Чудное зрелище! Обоз, точно подвижная крепость, выбрасывал длинные ленты дыма, изрыгал огонь, а вокруг роился человеческий муравейник, по краям которого носились кони без седоков: в середине — шум, треск, грохот ружей. Как и кабан обороняется белыми зубами и не дается наседающим на него псам, так и обоз среди тучи татар оборонялся с отчаянием и надеждой на помощь, более значительную, чем отряд Вершула.

Но вот на равнине запестрели красные колеты драгунов Кушеля и Володыевского, словно лепестки красных цветов, гонимые ветром. Вот и они доскакали до массы татар и погрузились в нее совсем… вот и ничего не видно, только свалка сделалась еще сильней. Солдаты на валах удивлялись, отчего князь не пошлет сразу большую помощь, но у князя были на это свои соображения. Он хотел всем показать, с какими людьми пришел он, закалить примером сердца солдат и подготовить их к еще большим опасностям.

Огонь из табора ослабевал, значит, не было времени заряжать, или, может быть, ружейные стволы чересчур накалились, зато крики татар становились все сильней. Князь дал знак, и три хоругви — одна его собственная под началом Скшетуского, другая старосты красноставского, третья королевская — двинулись к обозу. Они ударили, сразу разорвали татарское кольцо, потом оттеснили его на равнину, погнали к лесу, разбили еще раз, и обоз, среди радостных криков и пушечных выстрелов, благополучно въехал в свои окопы.

Однако татары, зная, что за ними идут Хмельницкий и хан, не исчезли из вида, напротив, вскоре появились опять, окружили весь лагерь, занимая дороги и ближайшие деревушки, из которых тотчас же поднялись к небу столбы черного дыма. Множество татарских всадников приблизилось к самым окопам, а навстречу им из крепости высыпали княжеские и коронные солдаты.

Вершул уже не мог принимать участия в обороне; раненный в голову при защите обоза, он лежал без движения в своей палатке, зато пан Володыевский, хотя весь и окровавленный, чувствовал себя неудовлетворенным и выскочил в числе первых. Схватки длились до вечера. Рыцари с валов смотрели на бой, как на красочное зрелище. Мундир пана Володыевского мелькал по всему полю. Скшетуский обратил на него внимание пана Лянцкоронского, а Заглоба, хотя пан Михал и не мог его слышать, поощрял его криками и только изредка обращался к стоящим поблизости солдатам:

— Посмотрите, господа! Это я его выучил действовать саблей. Хорошо! Отлично! Ей-Богу, он скоро со мной сравняется!

Но солнце зашло, и бой подходил к концу. На поле остались лишь бездыханные тела людей и трупы лошадей. В городе зазвонили к вечерне.

Ночь надвигалась медленно, но мрак разгоняло зарево пожаров вокруг. Горели Залостицы, Люблянки, Кретовицы, Вахловка — вся окрестность пылала. Ночью дым казался красным, звезды бледно светились на розовом фоне неба. Стаи птиц из лесов, зарослей, с прудов с громкими криками поднимались и кружились в воздухе, освещенные пожаром, словно летучие огоньки. В лагере скот, пораженный невиданным зрелищем, издавал жалобное мычание.

— Не может быть, — говорили между собою старые солдаты, — чтобы один татарский отряд мог учинить столько пожаров; наверное, это приближается Хмельницкий с казаками и всею ордой.

Гетмана ждали в эту ночь. Солдаты все до единого были на конях, народ усыпал крыши и башни. Все сердца бились неспокойно. Женщины рыдали в костелах, простирая руки к Святым Дарам. Тревожное ожидание тяготело над всем городом, крепостью и лагерем.

Но ждать пришлось недолго. Ночь еще не наступила, как на горизонте показались первые шеренги татар и казаков, за ними другие, третьи, десятые, сотые, тысячные. Можно было подумать, что это все леса сорвались со своих корней и идут на Збараж. Напрасно глаза человека искали границы этих полчищ далеко, необозримо далеко чернели массы людей и лошадей, теряясь в дымке и зареве пожарищ Они шли, словно саранча, которая покрывает всю землю своим страшным, подвижным покровом. Наконец, за четверть мили от крепости, казаки остановились и начали разжигать костры.

— Видите костры? — шептали солдаты. — Они тянутся дальше, чем конь может проскакать без остановок.

— Иисус, Мария! — сказал Заглоба Скшетускому. — Вы знаете, что у меня сердце льва, что я не ведаю страха, но все-таки желал бы, чтоб их до утра черти прибрали. Ей-Богу, их уж чересчур много. И в долине Иосафата, пожалуй, такой толкотни не было. Скажите, пожалуйста, чего нужно этим злодеям? Чего всякий дурак не сидит дома, не справляет спокойно барщины? Чем мы виноваты, что нас Господь Бог сотворил панами, а их мужиками и приказал повиноваться нам? Тьфу! Меня злоба разбирает! Кроткий я человек, на все уступки согласный, но для них было бы лучше не доводить меня до каленья. Слишком много дали им воли, слишком много хлеба, вот они и расплодились, как мыши на гумне, а теперь аж на котов кидаются. Погодите ужо! Тут есть один коток, который прозывается князем Еремией, и другой, которого зовут Заглоба! Как вы думаете, пойдут они на переговоры? Если бы они изъявили покорность, то ведь можно было бы даровать им жизнь, а? Одно меня лишает покоя: достаточно ли в лагере провианта? А, черт возьми! Посмотрите: одни огни за теми огнями и дальше… все огни! Ах, чума бы на вас напала!

— Что вы тут толкуете о переговорах, — сказал Скшетуский, — если они думают, что мы находимся в их руках и завтра они возьмут нас?

— Но ведь не возьмут? Нет?

— Все в Божией власти. Во всяком случае, если здесь князь, им недешево это достанется.

— Как вы меня утешили. Мне вовсе нет дела, дешево или дорого, мне нужно, чтобы мы им совсем не доставались.

— Для настоящего солдата большая честь — сознание, что он не зря отдает свою жизнь.

— Верно, верно… Провалиться бы им всем вместе с вашим утешением!

К беседующим подошли пан Подбипента и Володыевский.

— Говорят, ордынцев и казаков полмиллиона, — сказал литвин.

— Чтоб язык у вас отсох! — воскликнул Заглоба. — Хороша новость!

— При штурмах их легче бить, чем в поле, — кротко заметил пан Лонгинус.

— Коль скоро наш князь и Хмельницкий столкнулись, — сказал пан Михал, — то и говорить нечего о мирных переговорах. Или пан, или пропал! Завтра будет решительный день!

И он весело потер руки.

Маленький рыцарь был прав. За время этой долгой войны два льва еще не становились друг против друга. Один громил гетманов и вождей, другой — атаманов казацких, за тем и за другим следом шла победа, тот и другой были грозою неприятелю, но только теперь должно было решиться, на чью сторону при прямом столкновении склонится победа. Вишневецкий смотрел с окопов на сонмища татар и казаков, тщетно стараясь объять их взглядом, Хмельницкий поглядывал на замок и лагерь и думал про себя: "Там самый страшный враг мой; если одолею его, кто станет сопротивляться мне?".

Легко было догадаться, что битва меж двумя этими полководцами будет долгая и ожесточенная, но исход ее едва ли подлежал сомнению. Князь Лубен и Вишневца стоял во главе пятнадцати тысяч человек, включая в это число и прислугу, за народным вождем шел весь люд степей от Азовского моря и Дона до устья Дуная. С ними шел хан во главе Крымской, Белгородской, Ногайской и Добруджской орд, шли низовцы и неисчислимые толпы черни, из степей, яров, городов, городков, деревень и хуторов и все те, что когда-то служили в панских или коронных полках; шли черкесы, валахи, силистрийские и румелийские турки, шли даже ватаги сербов и болгар. Казалось, это было новое переселение народов, которые бросили свои степные поселения и потянулись на запад, чтобы занять новые земли, создать новое государство.

Таково было соотношение борющихся сил… горсть против тысяч, островок в сравнении с морем! Неудивительно, что не одно сердце билось тревогой и что не только этот город, но и вся республика смотрели на одинокий лагерь, окруженный тучами диких воинов, как на могилу рыцарей и великого их вождя.

Так же думал и Хмельницкий, потому что, едва костры хорошенько разгорелись в его обозе, перед крепостью появился парламентер-казак с белым знаменем.

Стража вышла и тотчас схватила его.

— От гетмана к князю Ереме, — сказал он.

Князь еще не слезал с коня и со спокойным лицом стоял на валу. Зарево отражалось в его глазах и розовыми бликами освещало его ввалившиеся щеки. Казак почувствовал некоторую робость несмотря на то, что был старым степным волком.

— Кто ты? — спросил князь-воевода, вперившись в него своим спокойным взором.

— Я сотник Сокол… от гетмана.

— С чем ты пришел?

Сотник начал отвешивать поклоны.

— Смилуйся, владыка! Что мне приказали, то я и должен сказать; я не виноват!

— Говори смело.

— Гетман приказал мне сказать, что прибыл в гости и завтра навестит вас в замке в Збараже.

— Скажи ему, что не завтра, а сегодня я даю пир в замке! — ответил князь.

Спустя час раздались салютные выстрелы пушек, радостные крики, и все окна замка осветились.

Хан, услыхав пиршественные звуки, вышел из палатки в сопровождении брата Нуреддина, султана Галги, Тугай-бея и множества мурз, а потом послал за Хмельницким.

Гетман, слегка подвыпивший, явился тотчас же и, отвешивая поклоны и прикладывая руку ко лбу, бороде и груди, ожидал вопроса.

Хан долгое время глядел на замок, издали похожий на гигантский фонарь, и слегка покачивал головой, наконец, пригладив рукою редкую бороду, спросил, указывая на светящиеся окна:

— Гетман запорожский, что там такое?

— Могущественнейший царь! — ответил Хмельницкий. — То князь Еремия пирует.

Хан задумался.

— Пирует?

— То завтрашние покойники веселятся сегодня, — ответил Хмельницкий.

С валов послышались новые выстрелы, загремели трубы, и разноголосые восклицания дошли до священных ушей хана.

— Нет Бога, кроме Аллаха, — пробормотал он, — львиное сердце в груди у этого гяура.

И, помолчав немного, прибавил:

— Я бы предпочел быть с ним, а не с тобою. Хмельницкий задрожал. Дорого оплачивал он дружбу татар и

до сих пор еще не был уверен в своем страшном союзнике. Один жест хана — и все орды могли обратиться против казачества, которое тогда неминуемо бы погибло. Хмельницкий знал еще и то, что хан помогал ему единственно из-за добычи, даров, пленников и, почитая себя за настоящего монарха, в глубине души стыдился помогать бунтовщикам против короля, становиться на стороне какого-то "Хмеля" против Вишневецкого.

Казацкий гетман часто напивался не только по привычке, но и от отчаяния.

— Великий государь, — сказал он, — Еремия твой враг. Это он отнял у татар Заднепровье, он убитых мурз, как волков, развешивал на деревьях для устрашения, он хотел идти на Крым с огнем и мечом…

— А разве вы не творили бед в улусах?

— Я твой раб.

Синие губы Тугай-бея начали дрожать; у него среди казаков находился смертельный враг, который когда-то вырезал поголовно его чамбул и чуть не схватил его самого. Имя его срывалось с языка Тугай-бея с неумолимою силою мстительных воспоминаний. Он не выдержал:

— Бурлай! Бурлай!

— Тугай-бей, — поспешил Хмельницкий, — вы с Бурлаем по мудрому приказу хана в прошлом году лили воду на мечи.

Новый залп в замке прервал дальнейший разговор. Хан вытянул руки, как бы желая охватить ими Збараж, крепость и лагерь.

— Завтра это будет моим? — спросил он у Хмельницкого.

— Завтра они умрут…

И Хмельницкий вновь начал кланяться, считая разговор законченным. Хан плотнее закутался в своей меховой халат, потому что ночь стояла довольно прохладная, и пошел к своей палатке, повторяя:

— Нет Бога, кроме Аллаха!..

Хмельницкий удалился тогда к своим и все ворчал дорогого:

— Я отдам тебе и замок, и город, и добычу, и пленников, только Ерема будет мой, а не твой, даже если бы мне пришлось заплатить за него жизнью.

Костры мало-помалу начали гаснуть, понемногу умолкали голоса сотен тысяч людей, только кое-где раздастся звук пищалки или крик татарина, выгоняющего коней на ночное пастбище; но вскоре и эти звуки стихли, и глубокий сон объял несметные полчища татар и казаков.

Только замок шумел и гремел, точно в нем справляли свадьбу.

В польском лагере ожидали, что штурм начнется завтра. Действительно, с рассветом к окопам потянулись толпы черни, казаков, татар, точно темные тучи, ползущие по склону горы. Поляки, которые вчера напрасно старались сосчитать число неприятельских костров, теперь окаменели при виде этого моря голов. То еще не был настоящий штурм — лишь осмотр поля, укреплений и всего польского лагеря. И как вспучившаяся морская волна, гонимая ветром, подойдет, поднимется, ударит с шумом о берег и отхлынет назад, так и казаки то набегали, то отступали и ударяли вновь, как бы испытывая силу отпора, как бы желая убедиться, не уничтожат ли они одним своим видом всякое присутствие духа в неприятеле, прежде чем разгромить эти стены.

Пушки палили, ядра градом сыпались в польский лагерь, откуда отвечали тем же. На валах появилась процессия со Святыми Дарами, чтобы поднять упавший было дух войска. Ксендз Муховецкий нес на уровне глаз золотой сосуд, иногда поднимая его кверху; он шел под балдахином с закрытыми глазами, со спокойным аскетическим лицом. Его сопровождали два ксендза, а палки балдахина несли четверо шляхтичей, среди которых был и Заглоба, перед процессией девочка разбрасывала цветы. Процессия продвигалась вдоль валов; за нею следовали военачальники, и в солдатских сердцах вновь вселялась отвага. Ветер разносил запах курений, все головы благоговейно склонялись.

Густой бас пушек вторил напевам священного гимна, время от времени над балдахином и ксендзами с ревом пролетит неприятельское ядро или, ударившись ниже, в вал, засыплет их землею, так что пан Заглоба съежится и прижмется к палке. В особенности им овладевал страх, когда процессия останавливалась. Тогда кругом воцаряется молчание, тогда слышно, как летят ядра, точно гигантские птицы; Заглоба все более и более краснеет, а ксендз Яскульский, старый солдат, не может сдержать себя, смотрит в поле и ворчит: "Капусту им сажать, а не из пушек стрелять!". Пушкари казаков, действительно, были очень плохи, и он не мог спокойно смотреть на такую неловкость и непроизводительную затрату пороха. Процессия дошла до другого конца валов, куда неприятель еще не нападал. Попробовав там и здесь, не удастся ли вызвать паники, татары и казаки вернулись к своим стоянкам и засели в них, не высылая наездников даже на турнир. Процессия Муховецкого укрепила-таки дух осажденных.

Теперь стало ясно, что Хмельницкий ожидает лишь прибытия своего обоза. Его уверенность, что он возьмет крепость первым штурмом, была настолько велика, что он почти не предпринимал никаких осадных земляных работ. Обоз пришел на другой день и был расставлен телега к телеге в несколько десятков в ряд, в целую милю длиною, от Верняков до Дембины; с обозом пришли новые силы — великолепная запорожская пехота, почти равная турецким янычарам.

Достопамятный день, вторник 13 июля, прошел в лихорадочных приготовлениях с обеих сторон; теперь уже не было сомнения, что штурм неминуем: трубы, котлы и литавры с утра играли тревогу в казацком лагере, а среди татар гудел, как гром, большой священный бубен, так называемый балт… Спустился вечер, тихий, погожий; только с обоих прудов и Гнезны поднимался легкий туман, наконец, и первая звезда замигала на небе.

В эту минуту шестьдесят казацких пушек заговорили в один голос, неисчислимые полки татар и казаков с криком бросились к валам, и штурм начался.

Войска стояли на валах, и им казалось, что земля дрожит у них под ногами; самые старые солдаты не могли припомнить ничего подобного.

— Иисус, Мария! Что это? — спросил Заглоба Скшетуского, стоящего с гусарами между двумя валами. — Это не люди идут на нас.

— Точно вы не знаете: неприятель гонит перед собою волов, чтобы мы истратили на них первые выстрелы.

Старый шляхтич покраснел, как бурак, глаза его чуть не выскочили из орбит, а из уст вырвалось одно слово, в котором заключались и гнев, и страх, и все, что в данную минуту могло волновать его душу:

— Негодяи!

Волы, как бешеные, гонимые дикими полунагими чабанами, подпаливаемые факелами, обезумевшие со страху, опрометью бежали вперед с ужасающим ревом, то сбиваясь в кучу, то врассыпную, и приближались к окопам. Но Вурцель выпустил залп из пушек, дым затмил небо, напуганный скот совсем рассеялся, точно пораженный громом. Половина его пала, но неприятель по тушам убитых волов шел далее.

Впереди, подгоняемые ударами копий и огнем из самопалов, бежали пленники с мешками песка, чтобы засыпать рвы. То были крестьяне из окрестностей Збаража, которые не успели укрыться в крепости, молодые, старые, женщины. Они бежали с криком, плачем, простирая руки к небу и умоляя о пощаде. От этого воя волосы вставали дыбом, но сострадание исчезло в это время с лица земли: с одной стороны, казацкие копья кололи их спины, с другой — ядра Вурцеля били несчастных, картечь рвала их на куски и пробивала глубокие борозды в их рядах, а они все бежали, скользили в крови, падали, поднимались и вновь бежали, потому что их гнала волна казацкая, казацкую — турецкая, татарская.

Ров в одну минуту наполнился телами, кровью, мешками с песком, и когда заполнился до краев, казаки с воем бросились через него. Полки шли один за другим; при вспышках выстрелов видно было старшин, загоняющих буздыганами на окопы новые отряды. Самое отборное воинство бросилось на войска Еремии; Хмельницкий знал, что именно там встретит наибольшее сопротивление. За куренями Сечи шли страшные переяславцы с Лободой, за ними Вороченко вел черкасский полк, Кулак-карвовский, Нечай-брацлавский, Степка-уманский, Мрозовецкий-корсунский, шли и кальничане, и могучий белоцерковский полк, численностью в пятнадцать тысяч, а с ним и сам Хмельницкий мчался в огонь, как огненный дьявол, подставляя широкую грудь пулям, с лицом льва, с глазами орла, в хаосе, дыме, среди резни и переполоха, все видящий, всем предводительствующий.

За ними шли дикие донские казаки; далее черкесы со своими ножами; тут же Тугай-бей вел отборных ногайцев, за ним Субагази аккерманских татар, Курдлук смуглых астраханцев, вооруженных огромными луками и стрелами; они шли одни за другими так густо, что горячее дыхание идущих сзади обжигало спины передних.

Сколько их пало, прежде чем они достигли рва, засыпанного телами пленников, кто расскажет, кто воспоет это? Но они дошли и перешли ров и начали карабкаться на валы. Казалось, что эта звездная ночь — ночь светопреставления. Пушки, будучи не в состоянии разить тех, кто подошел уже совсем близко, изрыгали свой неустанный огонь на дальние шеренги. Гранаты, описывая огненные дуги, пролетали с адским хохотом, обращая ночь в ясный день. Немецкая и польская полевые пехоты, наравне со спешившимися княжескими драгунами, чуть не в упор косили запорожцев огнем и свинцом.

Первые ряды казаков попытались было отступить, но, подпираемые с тылу, не смогли — и умирали на месте. Ноги наступающих утопали в крови. Валы стали скользкими, осыпались под ногами, но казаки все карабкались по ним, падали и вновь лезли, окутанные дымом, черные от копоти, исколотые, изрубленные, но гордящиеся своими ранами и смертью. Местами дело дошло до холодного оружия. Некоторые так и пали с оскаленными зубами, с залитыми кровью лицами… Живые исступленно дрались на содрогающейся массе убитых и умирающих. Команд никто не слушал, стоял только общий страшный крик, который заглушал все: и выстрелы, и хрипенье раненых, и стоны, и шипенье гранат.

И длилась эта гигантская беспощадная бойня уже много часов. Около вала вырос другой — из тел и сдерживал натиск наступающих.

Сечевых перебили почти всех; переяславский полк вповалку лежал возле вала; карвовский, брацлавский и уманский полки заметно поредели, но казаки все лезли, подпираемые сзади гетманской гвардией, румелийскими турками и урумбейскими татарами. Однако в рядах нападающих уже началось замешательство, тогда как польская полевая пехота, немцы и драгуны до сих пор не отступили ни на пядь. Разъяренные, покрытые кровью, объятые опьянением боя, они рвались навстречу неприятелю, как кровожадные волки рвутся к стаду овец. И тогда Хмельницкий ударил вторично с остатками разбитых полков и со всею, еще не тронутою силою белоцерквян, татар, турок и черкесов.

Пушки с окопов перестали греметь, гранаты не озаряли темноты, только ножи и сабли работали на всем протяжении вала. Наконец, и ружейная пальба смолкла. Мрак покрыл сражающихся.

Ни один самый зоркий глаз не мог рассмотреть, что там творится, — что-то копошилось в темноте, как огромное тело чудовища в предсмертных конвульсиях. Даже по возгласам нельзя было определить, что звучит в них — торжество или отчаяние. По временам и они смолкали, и тогда слышался один ужасающий стон. Раздающийся словно бы отовсюду, он слышался из-под земли и с неба, разносился в воздухе, выше и выше, как будто души с этим стоном улетали с поля битвы.

Но это были лишь краткие перерывы; после недолгого затишья шум и вой возобновлялись с удвоенной силой, вой становился еще более хриплым, еще более нечеловеческим.

Вдруг раздались ружейные выстрелы. То Махницкий с остатками пехоты приходил на помощь утомленным войскам. В задних рядах запорожцев трубы заиграли отступление.

Наступил перерыв, казацкие полки удалились от окопов и остановились под защитой собственных пушек; но не прошло и получаса, как Хмельницкий снова погнал их на штурм.

Но в это время на валах показался на коне сам князь Еремия. Его нетрудно было узнать по знамени и гетманскому бунчуку, развевающимся над его головой, а перед ним несли несколько факелов, разгоняющих мрак своим кровавым светом. В него выстрелили несколько раз из пушек, но неопытные пушкари посылали ядра чересчур далеко, и он стоял спокойно и смотрел на приближающиеся тучи.

Казаки замедлили шаг, точно очарованные этим зрелищем.

— Ерема! Ерема! — тихим шепотом пролетело по рядам.

Стоящий на валу в красных отсветах факелов грозный князь казался им каким-то сказочным великаном. Дрожь поневоле пробегала по утомленному телу, рука творила крестное знамение. А он все стоял.

Вот он взмахнул золотой булавой, и зловещая стая гранат прошумела по воздуху и обрушилась в наступающие шеренги; полки свернулись, словно смертельно раненный змей; крик ужаса пролетел с одного конца колонны на другой.

— Вперед! Бегом! — раздались голоса казацких полковников.

Черная волна стремительно хлынула к валам, под которыми могла найти укрытие от гранат, но не успела преодолеть половины пути, как князь повернулся к западу и вновь махнул золотою булавой.

По его знаку из просвета между прудом и валом показалась конница и в мгновение ока разлилась по краю рва; не только Хмельницкий, но и последний казак понял сразу, что дерзкий вождь решил бросить всю свою конницу во фланг неприятелю.

В рядах казаков сигнальная труба заиграла отступление. "Лицом к коннице! Лицом к коннице!" — раздались встревоженные команды. Одновременно с этим Хмельницкий пытался переменить строй своих войск и конницей же заслониться от конницы. Но было уже поздно. Прежде чем он успел установить свои ряды, княжеские хоругви сорвались с места и летели как на крыльях с криками "Бей, убивай!", с шелестом знамен, с бряцаньем металлического вооружения. Гусары устремили копья в неприятельскую стену и навалились на нее, как ураган, сметая и сокрушая все, что попадалось по пути. Никакая сила, никакие приказы, никакой вождь не могли уже удержать пешие полки, подвергшиеся такому натиску. Дикая паника охватила отборную гетманскую гвардию. Белоцерквяне бросали самопалы, пищали, копья, сабли, косы, кистени и, прикрывая голову руками, бежали в страхе со звериным рычанием на стоящие в тылу отряды татар. Но татары встретили их дождем стрел, они бросились в сторону и бежали вдоль лагеря под огнем пехоты и пушек Вурцеля, устилая землю плотным слоем тел.

А в это время дикий Тугай-бей, поддерживаемый Субагази и Урум-пашой, остервенело ударил по княжеским гусарам. Он и не рассчитывал сломить их, лишь хотел выиграть хоть немного времени, чтобы дать возможность силистрийцам и румелийским янычарам сформироваться в каре, а белоцерквянам опомниться от страха. Он кинулся в самую середину свалки и скакал сам в первом ряду не как полководец, а как простой солдат, наравне с другими. Кривые сабли ногайцев зазвенели по панцирям рыцарей, а их крики заглушили все остальные голоса. Но и татары не смогли выдержать. Сбитые с места, теснимые страшною тяжестью железных всадников к янычарам, они, однако, дрались с такою яростью, что движение гусаров, действительно, приостановилось. Тугай-бей поспевал повсюду, и ногайцы шли за ним, как волчата идут за волчицей.

Уже крики "Алла!", доносящиеся с поля, показывали, что янычары построились в боевые порядки, когда на дикого Тугай-бея налетел Скшетуский и ударил его кончаром в лоб. Но, вероятно, к рыцарю не вернулись еще все силы после тяжкой болезни, или дамасский шлем ослабил удар — кончар скользнул по голове и, ударившись плашмя, разлетелся в куски. Несмотря на это в глазах Тугай-бея потемнело, он покачнулся и упал на руки ногайцев, которые, подхватив своего вождя, стремительно отступили назад — так густой туман исчезает от дуновения ветра. Теперь конница князя стояла лицом к лицу с янычарами и ватагами отуреченных сербов, которые вместе с янычарами образовывали могучий четырехугольник и медленно отступали к своему лагерю, обратившись к неприятелю фронтом, вооруженным стволами мушкетов, остриями копий и дротиков.

На них, как вихрь, неслись панцирные драгунские хоругви, а впереди с шумом и посвистом летела гусарская хоругвь Скшетуского. Сам он мчался очертя голову в первой шеренге, а рядом с ним пан Лонгинус на своей лифляндской кобыле с кошмарным сорвиглавцем в руках.

От одного конца четырехугольника до другого словно пробежала огненная лента, — пули засвистали в ушах всадников, — там раздался стон, тут лошадь свалилась наземь, линия всадников сгибается, но они летят вперед; вот они уже близко, вот янычары слышат тяжелое дыхание скачущих во весь опор коней… четырехугольник смыкается еще тесней и устремляет лес луков навстречу неприятелю. Сколько стрел в этой туче, столько рыцарей унесет смерть!

Вдруг какой-то гусар-великан подскакивает вплотную к строю янычар… вот мелькают в воздухе поднятые копыта огромного, под стать наезднику коня, потом рыцарь и лошадь врезаются в самую гущу, сея вокруг себя смерть и опустошение.

Как орел падает камнем на стаю белых лебедей, и те, сбившись боязливо в кучу, становятся добычею хищника, рвущего их когтями и клювом, так пан Лонгинус Подбипента, вломившись в среду неприятеля, свирепствовал со своим сорвиглавцем. Никакой ураган не делает таких опустошений в молодом и густом лесу, какие произвел этот рыцарь в рядах янычар. Он был страшен; фигура его приняла нечеловеческие размеры, кобыла превратилась в какого-то змия, изрыгающего пламя из ноздрей, а сорвиглавец троился в руках рыцаря. Кизляр-Бак, рослый ага, кинулся ему навстречу и пал, рассеченный пополам. Напрасно татарские витязи пытаются преградить ему дорогу, он мнет их, кидается туда, где толпа гуще, взмахивает мечом — и все валится вокруг, словно колосья под серпом, слышны только стоны, гром ударов да храп адской кобылы.

В это время железная конница со Скшетуским во главе хлынула через брешь, пробитую литвином; стороны четырехугольника треснули, как стены падающего дома, и массы янычар бросились врассыпную.

Приспело время, чтобы ногайцы, как голодные юлки, снова вступили в битву, а с другой стороны Хмельницкий, собравший остатки белоцерковцев, поспешил на помощь янычарам, но момент был уже упущен. Казаки, татары, янычары бежали в величайшем беспорядке и панике к своему лагерю, не оказывая никакого сопротивления. Конница преследовала их. Кто не погиб в бою, погибал теперь. Погоня оставила позади последние ряды убегающих, руки солдат онемели от ударов. Татары бросали оружие, знамена, шапки, даже одежду. Белые чалмы янычар, словно снежные хлопья, покрыли все поле. Вся гвардия Хмельницкого — пехота, конница, артиллерия, вспомогательные татарские и турецкие отряды слились в одну бесформенную массу, потерявшуюся, ослепленную ужасом. Гусары, разбив пехоту и татар, сделали свое дело, теперь драгуны и легкая кавалерия соперничали друг с другом. Кушель и Володыевский творили чудеса храбрости. Кровь сплошь залила все поле битвы и брызгала во все стороны из-под конских копыт.

Отступающие смогли перевести дух только среди телег своего обоза, когда трубы отозвали назад княжескую конницу.

Рыцари возвращались с песнями и криками радости, считая по дороге трупы неприятелей. Но кто мог одним взглядом определить размеры поражения, кто мог сосчитать всех павших, когда у самых окопов тела лежали одно на другом "в человеческий рост вышиною"? Солдаты чуть не задыхались от смрада, идущего с поля боя. К счастью, со стороны прудов налетел сильный ветер и очистил воздух.

Так закончилась первая встреча страшного "Еремы" с Хмельницким.

Но штурм еще не был окончен. В то время, когда Вишневецкий отражал атаку на правом крыле, Бурлай на левом чуть не завладел окопами. Он во главе заднепровских воинов тихо обошел город и замок, добрался до восточного пруда и ударил по Фирлею. Венгерская пехота не устояла против натиска (около пруда валы еще не были насыпаны), и хорунжий отступил первым, а за ним и весь полк. Бурлай ворвался в середину обороны, и заднепровцы залили все неудержимым потоком. Крики победы достигли противоположного конца лагеря. Казаки, преследуя убегающих венгерцев, разбили небольшой отряд конницы, взяли несколько пушек и добирались уже до позиций каштеляна бельского, когда пан Пшеимский во главе нескольких немецких рот подоспел с помощью. Подхватив знамя, он бросился на неприятеля, немцы столкнулись с казаками. Закипела страшная рукопашная свалка, в которой бешеный натиск и численное превосходство полков Бурлая спорили с мужеством ветеранов тридцатилетней войны. Напрасно Бурлай, словно раненый кабан, бросался в самую гущу неприятеля. Ни презрение к смерти, с каким сражались казаки, ни их стойкость не могли удержать немцев, которые после получасовой борьбы вытеснили неприятеля за валы. Пан Пшеимский, весь залитый кровью, водрузил свое знамя на недоконченной насыпи.

Положение Бурлая стало теперь отчаянным. Он должен был отступать тем же путем, каким пришел раньше, а Еремия, управившись на правом фланге, легко мог отрезать Бурлаю отступление.

Правда, к Бурлаю пришел на помощь Мрозовецкий с корсунскими конными казаками, но одновременно показались гусары пана Конецпольского и возвращающийся после разгрома янычар Скшетуский.

Одним ударом они разбили Бурлая, вот тогда-то и загорелась страшная резня. Казакам была отрезана дорога к обозу, оставалась одна свободная — дорога к смерти. Некоторые, не прося о пощаде, собравшись кучками, отчаянно сопротивлялись, другие напрасно простирали руки к гусарам.

Прискакал им на помощь Субагази, проявивший в тот день чудеса храбрости, но славный Марк Собский, староста красноставский, осадил его на месте, как лев осаживает дикого буйвола. Бурлай увидел, что ему неоткуда ждать помощи, но старый полковник дорожил своей славой больше, чем жизнью, и потому не искал спасения. Другие скрывались во мраке, таились в неровностях почвы, проскальзывали меж конских копыт, он же сам искал врагов. От его руки пали пан Домбек, пан Русецкий, молодой львенок Аксак, прославившийся под Константиновом, и пан Савицкий, затем чуть ли не одним ударом Бурлай поверг на землю двух гусаров и, наконец, завидев какого-то пузатого шляхтича, перебегающего поле битвы с диким ревом, бросился на него.

Пан Заглоба — а это был он — заревел от страха еще сильней и поворотил коня назад. Остаток волос на его голове встал дыбом, но все-таки он не потерял присутствия духа. Напротив, разные планы так и мелькали в его голове; он орал что было силы: "Господа! Кто в Бога верует!.." и вихрем мчался к более многочисленной группе гусар. Бурлай, в свою очередь, скакал ему наперерез. Пан Заглоба закрыл глаза и мысленно предавал душу свою Богу; он слышал за собою тяжелое дыхание вражеского коня, видел, что никто не бросается ему на помощь и никакая рука, за исключением его собственной, не вырвет его из пасти Бурлая.

Но в последнюю минуту отчаяние и страх его вдруг сменились яростью; он зарычал так страшно, как никогда не рычал еще ни один тур, и, повернув коня на месте, набросился на своего противника.

— С Заглобой имеешь дело! — крикнул он, нападая на него с поднятой саблей.

Бурлай взглянул на него и опешил.

Не имя поразило его, — он никогда и не слышал его, — но он узнал человека, которого как друга Богуна угощал недавно в Ямполе.

Эта роковая минута изумления и сгубила мужественного вождя запорожцев; едва он успел опомниться, как Заглоба взмахнул саблей и одним ударом свалил его с коня.

Происходило это на глазах всего войска. Радостным крикам гусаров отозвался вопль ужаса запорожцев, которые, увидев гибель старого черноморского льва, окончательно утратили остатки присутствия духа и погибали уже без сопротивления. Кого не успел спасти Субагази, те погибли все до одного, потому что в эту страшную ночь совсем не брали пленников.

Субагази отступил к лагерю, преследуемый старостой красноставским и легкой кавалерией. Штурм был отбит по всей линии окопов, только под самым казацким лагерем еще свирепствовала посланная в погоню кавалерия.

Крики радости и триумфа потрясли весь польский лагерь. Солдаты, покрытые кровью, пылью, черные от порохового дыма, с неуспокоившимися еще лицами, с горящими глазами, стояли, опершись на оружие, готовые вновь броситься в бой, если это потребуется. Но конница уже начинала возвращаться после своей кровавой жатвы; на поле битвы выехал сам князь, а с ним вожди — пан Марк Собский, пан Пшеимский. Еремия медленно проезжал вдоль окопов.

— Да здравствует Еремия! — кричало войско — Да здравствует наш отец!

Князь, без шлема, кланялся и поводил булавою на все стороны.

— Благодарствую! — повторял он звучным, громким голосом. А за княжеской свитой восторженные солдаты с громкими возгласами несли на руках в лагерь пана Заглобу как величайшего триумфатора сегодняшнего дня. Двадцать крепких рук высоко подняли величественную фигуру героя, а герой, весь красный, взволнованный, размахивая руками для равновесия, кричал во всю глотку:

— А! Задал я ему перцу!.. Нарочно сделал вид, что бегу от него, чтобы приманить его поближе. Господа, ведь нужно же было дать пример младшим! Ради Бога, осторожней, вы меня уроните и разобьете. Держите крепче, тут есть что держать! Да и была же мне с ним работа! О, шельмы! Каждый мужик теперь со шляхтичем лезет равняться! Вот и досталось ему за это. Осторожней! Пустите, ну вас к черту!

В это же время гетман запорожский, вернувшись в свой лагерь, рычал, как дикий раненый зверь, рвал свою одежду, царапал лицо. Атаманы и полковники, уцелевшие от погрома, в угрюмом молчании окружали его, не проронив ни слова утешения. А он совсем терял рассудок. Губы его покрылись пеной, он топал ногами и рвал на себе волосы.

— Где мои полки? Где казаки? — повторял он хриплым голосом. — Что скажет хан, что скажет Тугай-бей! Выдайте меня Еремии. Пусть он наденет на кол мою голову!

Старшины молчали.

— Почему колдуньи предвещали мне победу? — продолжал бушевать гетман. — Перерезать горло ведьмам! Зачем они пророчили мне, что я возьму Ерему?

Обычно, когда рыкание льва потрясало воздух, полковники молчали, но теперь, когда лев был повержен, и удача, казалось, совсем оставила его, — это придало храбрости старшинам.

— С Еремией не совладаешь! — угрюмо промолвил Степка.

— Сгубишь и нас, и себя! — прибавил Мрозовецкий. Гетман, как тигр, подскочил к ним.

— А кто был под Желтыми Водами, кто под Корсунем, кто под Пилавцем?

— Ты! — грубо сказал Воронченко. — Но там Вишневецкого не было.

Хмельницкий вновь схватился за чуб.

— Я обещал хану ночевать нынче в замке! — выл он в отчаянии, но Кулак перебил его:

— Что ты обещал хану, за это ты отвечаешь головой! Смотри, как бы она с плеч не слетела… но нас-то на штурм не води, не губи рабов Божьих! Окружи ляхов валами, под пушки прикажи насыпать шанцы, иначе горе тебе.

— Горе тебе! — повторило несколько голосов.

— Горе вам! — ответил Хмельницкий.

Так и толковали они. Кончилось тем, что Хмельницкий зашатался и упал на кучу овечьих шкур, покрытых коврами. Полковники стояли возле него с опущенными головами, и долго длилось молчание, наконец, гетман поднял голову и хрипло вскричал:

— Горилки!

— Ты не будешь пить! — рявкнул Выховский. — Хан пришлет за тобою.

Хан сидел за милю от поля сражения, не ведая, что там делается. Ночь была тихая и теплая. Он сидел под навесом, окруженный муллами и агами, и в ожидании известий поглядывал на искрящееся звездами небо.

Вдруг на взмыленном коне прискакал задыхающийся, весь забрызганный кровью Субагази; он соскочил с седла и, приблизившись к хану, начал бить поклоны, ожидая расспросов.

— Говори! — сказал хан.

Слова жгли огнем уста Субагази, но он не смел обойтись без обычных титулов.

— Могущественный хан всех орд, внук Магомета, самодержавный монарх, государь мудрый, государь счастливый, владыка древа, раскинувшегося от восхода до заката…

Хан прервал его движением руки. Он видел кровь на лице Субагази, отчаяние и боль в его глазах и сказал:

— Говори скорей, Субагази: взят ли лагерь неверных?

— Бог не дал.

— Ляхи?

— Победили.

— Хмельницкий?

— Побит.

— Тугай-бей?

— Ранен.

— Нет Бога, кроме Аллаха! — сказал хан. — Сколько правоверных пошли в рай?

Субагази поднял глаза кверху и указал окровавленной рукой на звездное небо.

— Сколько тех светил у стоп Аллаха, — торжественно сказал он.

Теперь лицо хана побагровело: гнев начинал завладевать им.

— Где тот пес, — спросил он, — который обещал мне, что мы будем ночевать в замке? Где та ядовитая змея, которую Аллах истопчет моею ногою? Пусть встанет здесь и отдаст отчет в своих лживых обещаниях.

Несколько мурз тотчас же бросились за Хмельницким. Хан понемногу начинал успокаиваться.

— Субагази, на лице твоем кровь!

— То кровь неверных, — ответил воин.

— Говори, как ты пролил ее, и услади наши уши мужеством сыновей Аллаха.

Субагази начал подробно рассказывать о битве, прославляя мужество Тугай-бея, Галги и Нуреддина; он не промолчал и о Хмельницком, отдавая ему честь наравне с первыми, и приписывал поражение только воле Аллаха да ярости неверных.

Одна подробность особенно поразила хана: это то, что в татар не стреляли в начале битвы, и княжеская конница ударила в них лишь тогда, когда они загородили дорогу.

— Аллах! Они не хотели войны со мною, — сказал хан, — но теперь уже поздно…

Он был прав. Князь Еремия с начала битвы запретил стрелять в татар, желая вселить в солдат убеждение, что переговоры с ханом уже начаты и что орды толы" для видимости стоят на стороне казаков. Позже волей-неволей пришлось столкнуться и с татарами.

Хан кивал головою, обдумывая, не лучше ли будет теперь обратить оружие против Хмельницкого, как вдруг сам гетман предстал перед ним. Хмельницкий был уже спокоен и подошел с поднятой головою, смело глядя в глаза хана.

— Приблизься, изменник, — сказал хан.

— Приближается гетман казацкий и не изменник, а верный союзник, которому ты не только в случае удачи обещал помощь, — ответил Хмельницкий.

— Иди, ночуй в замке, иди, вытащи за чуб ляхов из окопов, как ты обещал мне!

— Великий хан крымских орд! — уверенно заговорил Хмельницкий. — Ты могуч, и после султана сильней тебя нет на свете; ты мудр и силен, но можешь ли ты послать из лука стрелу под самые звезды или измерить глубину моря?

Хан с удивлением посмотрел на него.

— Не можешь, — все усиливая голос, продолжал Хмельницкий. — Так и я не могу измерить всей гордости и самонадеянности Еремы! Мог ли я подумать, что он не испугается тебя, хан, что не смирится при виде тебя, что не ударит челом перед тобою, что он поднимет святотатственную руку на самого тебя, прольет кровь твоих воинов и будет издеваться над тобою, могучий монарх, как над последним из твоих мурз? Если б я смел так думать, я оскорбил бы тебя — тебя, которого я так чту и люблю.

— Аллах! — сказал хан, приходя все в большее изумление.

— Я тебе скажу только одно, — продолжал уже с большей уверенностью в фигуре и голосе Хмельницкий, — ты велик и могуч; от восхода до заката народы и монархи бьют тебе челом и называют львом. Один Ерема не падает ниц пред твоею брадою; если ты не сотрешь его в прах, если не согнешь его дугою и не будешь по его спине взбираться на коня, то что же значат твоя слава, твое могущество? Все скажут, что один ляшский князь опозорил крымского царя и не получил возмездия, что он сильнее, могущественнее тебя…

Наступило глухое молчание; мурзы, аги и муллы не спускали глаз с лица хана, удерживая дыхание, а он закрыл глаза и думал.

Хмельницкий оперся на булаву и смело ждал.

— Ты сказал, — наконец, промолвил хан. — Я согну хребет Еремы, я по его спине буду садиться на коня, никто не скажет от восхода до заката, что один неверный пес опозорил меня.

— Аллах велик! — в один голос закричали мурзы.

Глаза Хмельницкого осветились радостью: одним махом он отвратил гибель, висевшую над его головою, и превратил сомнительного союзника в вернейшего друга.

Этот лев умел в один миг обращаться в лисицу.

Оба лагеря гудели до поздней ночи, как гудят выроившиеся пчелы, пригретые весенним солнцем, а на месте битвы спали непробудным мертвым сном рыцари, пронзенные стрелами, проколотые копьями, изрубленные мечами. Взошел месяц и пошел обходом по этому полю смерти: там отразится в луже застывшей крови, здесь вырвет из мрака новые груды убитых, тихо сойдет с них и взберется на другие, заглянет в открытые мертвые глаза, осветит синие лица, обломки оружия, и лучи его станут бледней, точно от ужаса всего виденного. По полю мечутся в одиночку и небольшими группами какие-то зловещие фигуры — то прислуга пришла обирать погибших: так шакалы приходят после львиной битвы. Но и их неведомый страх торопит и гонит прочь. Что-то жуткое, что-то таинственное было на этом поле, покрытом трупами, в этом покое и неподвижности недавно еще живых людей, в тихом согласии, в каком лежали рядом поляки, турки, татары и казаки. Иногда в зарослях зашумит ветер, а солдатам, стоящим на страже, кажется, что то людские души кружатся над телами. Говорили, что когда в Збараже пробило полночь, со всего поля, от валов до казацкого лагеря, будто бы с шумом поднялись в небо стаи каких-то птиц. Будто бы слышались неясные голоса, какие-то вздохи, стоны, от которых волосы на голове вставали дыбом. Те, которым суждено было лечь на поле брани, слуху которых были доступны неземные призывы, ясно слышали, как польские души взывали, отлетая: "Пред Тобою, Господь, слагаем наши прегрешения", а казацкие стонали: "Христос, Христос, помилуй!", ибо, полегшие в братоубийственной войне, они не могли прямо вознестись к престолу вечной славы; им суждено было лететь в земную даль, вместе с вихрем кружиться над обителью слез, и плакать, и стенать по ночам, покуда не вымолят у Христовых ног отпущения обоюдных грехов и забвения…

Но человеческие сердца ожесточились еще сильнее, и ни один ангел примирения не пролетел над побоищем.

Глава III

Наутро, прежде чем солнце разлило свой золотистый свет, в польском обозе вырос уже новый оборонительный вал. Старые валы окружали чересчур большое пространство, и князь с паном Пшеимским решили заключить войска в более тесное кольцо. Гусары всю ночь работали не покладая рук, наравне с прочими солдатами и прислугой. Все, кроме стражи, наконец, заснули беспробудным сном; неприятель также работал всю ночь и не спешил что-то предпринять после вчерашнего поражения. Рассчитывали, что штурма в этот день и вовсе не будет.

Скшетуский, пан Лонгинус и Заглоба сидели в палатке за пивной похлебкой и беседовали о трудах прошлой ночи с тем удовольствием, с каким солдаты разговаривают о недавней победе.

— Мой обычай ложиться с курами, а вставать с петухами, — сказал пан Заглоба, — но на войне это трудно! Спишь, когда можешь, встаешь, когда тебя будят. Меня бесит только одно, что мы должны из-за такой дряни извращать порядки своей жизни. А что делать, времена теперь такие! Но заплатили же мы им за это вчера! Если бы еще раза два устроить им такое угощение, то это отбило бы у них охоту будить нас.

— Вы не знаете, сколько полегло наших? — спросил Подбипента.

— Э! Немного; всегда так бывает, что осаждающих погибает больше, чем осажденных. Вам это дело не так знакомо, но мы, старые вояки, не имеем надобности считать трупы: все и так ясно по ходу битвы.

— И я кое-чему научусь около вас, — кротко заметил пан Лонгинус.

— Несомненно, если на это у вас ума хватит, на что я не особенно рассчитываю.

— Оставьте вы его в покое, — отозвался Скшетуский. — Во всяком случае, это не первая битва для пана Подбипенты, и дай Бог лучшим рыцарям драться так, как он дрался вчера.

— Я сделал, что мог, но не столько, сколько хотелось бы.

— Напротив! Напротив! Вы вчера действовали вовсе неплохо, — покровительственно заметил Заглоба, — а если другие все же вас перещеголяли вас (тут он закрутил усы кверху), то здесь нет вашей вины.

Литвин слушал, потупив очи, и вздохнул, вспомнив про предка Стовейку и три головы.

Полы палатки приподнялись, и пан Михал, веселый, как погожее утро, появился на пороге.

— Ну, вот мы теперь все в сборе! — крикнул пан Заглоба. — Дайте ему пива!

Маленький рыцарь пожал руки товарищам.

— Если б вы знали, сколько ядер лежит на майдане! — сказал он. — Просто вообразить трудно. Пройти нельзя, чтобы не споткнуться.

— Видели, — ответил Заглоба. — Вставши поутру, я прошелся по лагерю. За два года куры всего львовского повета не нанесут столько яиц. Эх, если б это были, действительно, яйца, то мы бы состряпали себе отличную яичницу. А надо вам сказать, что за сковороду яичницы я все готов отдать. Солдатские у меня привычки, так же, как и у вас. Я охотно буду есть все, только было бы много. Поэтому я и на поле битвы действую не так, как нынешняя молодежь.

— Ну, и отделали же вы вчера Бурлая, — сказал маленький рыцарь, — не ожидал я от вас такой прыти. Ведь это был рыцарь, прославленный на всей Украине и Туретчине.

— Каково? А? — самодовольно проговорил Заглоба. — Не впервой мне это, не впервой, милый пан Михал. Да, можно сказать, что такой четверки, как мы, во всей республике не отыщешь. Ей-Богу, с вами и с нашим князем во главе я пошел бы охотно хоть на Стамбул. Заметьте только: пан Скшетуский убил Бурдабута, а вчера — Тугай-бея.

— Тугай-бей не убит, — прервал поручик. — Я сам почувствовал, что сабля только скользнула по нему, и сразу нас разделили.

— Все равно, не перебивайте меня, пан Ян. Пан Михал проколол в Варшаве Богуна, как мы вам говорили…

— Лучше бы не вспоминали! — сказал литвин.

— Сказанного не воротишь, — ответил Заглоба, — пойдем далее: итак, пан Подбипента из Мышьих Кишок прикончил этого Пулуяна, а я Бурлая. Не могу утаить от вас, что я отдал бы всех ваших за одного моего Бурлая и что самая тяжелая работа выпала на мою долю. Дьявол это был — не казак, неправда ли? Если б я имел законных сыновей, я оставил бы им хорошее имя. Интересно, как отнесется к этому король и сейм, как наградят нас — нас, которые больше питаются серою и селитрою, чем другою какою-либо пищей.

— Был рыцарь, еще более знаменитый, — сказал пан Лонгинус, — но имени его никто не знает и не помнит.

— Любопытно знать, кто такой? В древности, может быть? — спросил задетый за живое Заглоба.

— Не в древности, братец. Тот самый, который короля Густава-Адольфа под Тшцяной повалил вместе с конем наземь и взял в плен, — ответил литвин.

— А я слышал, что это было под Пупком, — вставил пан Михал.

— Однако король вырвался от него и убежал, — сказал Скшетуский.

— Да! Я знаю кое-что об этом, — заговорил, прищуривая один глаз, пан Заглоба. — Тогда я служил под командой пана Конецпольского, отца нашего хорунжего… знаю кое-что! Но скромность Не позволяет этому рыцарю объявить свое имя, и поэтому его никто не знает. Хотя, поверьте мне, Густав-Адольф был великий воин, почти равный пану Конецпольскому, но в поединке с Бурлаем было потяжелее. Уж я говорю вам!

— Неужели это вы свалили Густава-Адольфа? — спросил Володыевский.

— Разве я вам говорил это, пан Михал? Пускай былое остается покрытым мраком неизвестности, мне и теперь есть чем похвалиться! Однако эта пивная похлебка довольно порядочная гадость, я предпочел бы винную, хотя и за эту нужно благодарить Бога. Вон ксендз Жабковский говорит, что провианту осталось немного. Он очень тревожится; брюхо-то у него — целое гумно. Славный бернардин, очень я полюбил его. В нем больше солдатского, чем монашеского. Кого съездит по роже, так хоть сейчас гроб готовь.

— А я вам не рассказывал, что делал в ту ночь ксендз Яскульский? — воскликнул маленький рыцарь. — Залез он в башню, на правой стороне замка, и смотрит на битву (надо вам сказать, что он отлично стреляет из ружья), а потом говорит Жабковскому: "В казаков я не буду стрелять; они все-таки христиане, хотя и творят дела, противные Богу, а в татар не выдержу!", и как начал палить, так чуть ли не тридцать человек за время битвы.

— Если бы все духовенство было таково! — вздохнул Заглоба, — но наш Муховецкий только руки к небу воздевает да плачется, что столько крови христианской льется.

— Оставьте его, — серьезно сказал Скшетуский. — Ксендз Муховецкий святой человек, и лучшее этому доказательство, что те два ксендза почтительно склоняют перед ним головы, хотя он и не старше их.

— Я нисколько не сомневаюсь в его святости, — сказал Заглоба, — напротив, думаю, что он мог бы самого хана обратить в христианскую веру. Нет, вы подумайте, каково теперь хану! Сидит в палатке и чуть не лопается от злости. Если вступят с ним в переговоры, то и я поеду с комиссарами. Мы старые знакомые, и когда-то он очень любил меня. Может быть, и теперь вспомнит.

— Для переговоров, вероятно, выберут Яницкого, — сказал Скшетуский, — он по-татарски говорит, как по-польски.

— И я тоже, а с мурзами мы приятели. Они все хотели в Крыму оженить меня на своих дочках, чтоб дождаться достойного потомства, а так как я тогда был молод и с невинностью своею, подобно пану Подбипенте из Мышьих Кишок, не заключал pacta conventa [92], то и натворил там немало дел.

— Слушать гадко! — сказал пан Лонгинус, опуская глаза.

— А вы, как ученый скворец, заладили одно и то же. Видно, ботвинников не скоро выучишь говорить по-человечески.

За палаткой послышался какой-то говор, и рыцари вышли посмотреть, в чем дело. На окопах кучками стояли солдаты, осматривая окрестности, значительно изменившиеся за прошедшую ночь. Казаки тоже не теряли времени даром; они насыпали шанцы, поднимали на них пушки, такие длинные и дальнестрельные, каких не было в польском лагере, начинали рыть извилистые рвы, апроши; издали сеть этих насыпей казалась проходами кротов. Вся пологая равнина была покрыта ими, свежевскопанная земля чернела на зеленом фоне поля. Всюду, точно муравьи, копошились люди. На первых валах уже замелькали красные шапки запорожцев.

Князь стоял на валу рядом со старостой красноставским и паном Пшеимским. Чуть ниже каштелян бельский внимательно осматривал казацкую работу и объяснял коронному подчашему:

— Неприятель начинает правильную осаду. Я вижу, что нам придется оставить лагерь и перейти в замок.

Князь услышал эти слова и наклонился вниз к каштеляну.

— Сохрани Бог! Это значит добровольно лезть в ловушку. Здесь нам или жить, или умирать!

— И я так думаю, — вставил Заглоба, — даже если мне придется каждый день убивать по Бурлаю. От имени всего войска протестую против предложения пана капггеляна.

— Это не вам решать! — сказал князь.

— Молчи! — шепнул Володыевский и потянул шляхтича за рукав.

— Мы перебьем их, как кротов в их коридорах, — продолжал Заглоба. — А я, ваше сиятельство, прошу у вас дозволения идти с первой вылазкой. Знают они меня хорошо, теперь еще лучше узнают.

— С вылазкой… — медленно проговорил князь и сдвинул брови, — подождите — ночи с вечера бывают темны…

Он повернулся к старосте, пану Пшеимскому и гетманам и пригласил их на совет.

— Ради Христа, что вы делаете?! — воскликнул Володыевский, когда военачальники ушли с валов. — Что это такое? Вы не знаете дисциплины, вероятно, если вмешиваетесь в разговор старших. Князь — вельможа снисходительный, но во время войны с ним шутки плохи.

— Ничего, пан Михал! Пан Конецпольский-отец был великий человек, но и он полагался на мои советы, и пусть съедят меня волки, если только не благодаря им он дважды разбил Густава-Адольфа. Я умею говорить с вельможами! Вот и теперь: заметили, как князь obstupuit [93], когда я намекнул о вылазке? Если Бог пошлет победу, кому припишут заслугу? Вам, что ли?

В это время к разговаривающим подошел Зацвилиховский.

— Что, все роют? — сказал он, указывая рукою на поле.

— Да, роют, — ответил Володыевский, — и у нас солдаты сегодня должны были рыть колодцы на позициях пана Фирлея, потому что воду из восточного пруда пить нельзя. Придет пятница, от рыбы придется отказаться — мясом кормлена.

— Правда, — согласился Зацвилиховский, — я старый солдат, но столько убитых давно не видал, разве что под Хотином, после штурма нашего обоза янычарами.

— Теперь увидите еще больше, я вам ручаюсь!

— Кажется, сегодня вечером они опять будут атаковать нас.

— А я думаю, что до утра оставят в покое.

Едва пан Заглоба кончил эту фразу, как на шанцах показался белый дымок, и ядро со свистом пролетело над окопом.

Зацвилиховский был прав. Хмельницкий начал правильную осаду, перерезал все дороги и тропинки, сыпал апроши и шанцы, подкапывался под лагерь, но не пренебрегал и штурмами. Он решил не давать покоя осажденным, изнурять их, устрашать до тех пор, пока оружие само не выпадет из усталых рук. И вот вечером он вновь ударил по отрядам Володыевского, но без успеха, потому что казаки неохотно шли в бой. На следующий день огонь не прекращался ни на минуту. Казацкие земляные укрепления были подведены еще ближе и осыпали польский лагерь непрерывным градом пуль и ядер. Осажденные время от времени выходили из-за валов, и тогда дело доходило до сабель, цепов и кос. Но только поляки выбьют одних казаков из укрепления, на их место тотчас же являются другие. Солдаты целый день не знали покоя, а когда наступил желанный вечер, начался новый генеральный штурм, о вылазке и думать было нечего.

Ночью 16 июля два храбрых полковника, Гладкий и Небаба, напали на позиции князя и потерпели сокрушительное поражение. Три тысячи лучших запорожцев легли на месте, остальные, гонимые старостою красноставским, в великом смятении бежали в свой лагерь, бросая по дороге оружие и рога с порохом. Такая же печальная участь постигла и Федоренку, который, воспользовавшись густым туманом, чуть не взял город на рассвете. Пан Корф с немцами отразил его атаку, а староста красноставский и пан хорунжий Конецпольский перебили чуть не всех его казаков.

Но все это было ничто в сравнении с небывалой грозой, какая разразилась над польским лагерем 19 июля. За ночь казаки насыпали напротив позиций Вишневецкого высокий вал и открыли неустанную канонаду из пушек большого калибра, а когда день кончился и первые звезды засветились на небе, десятки тысяч людей были брошены на приступ. Одновременно вдали показалось несколько страшных осадных машин, похожих на башни, которые медленно катились к окопам. По бокам их раскачивались, как крылья, мостки, которые должны были перекинуться через валы, а верхушки дымились и гремели выстрелами легких пушек, ружей и самопалов. Башни двигались среди моря человеческих голов, как гиганты-полководцы, то изрыгающие огонь, то снова прячущиеся в дыму выстрелов.

Княжеские пушкари посылали ядро за ядром, гранату за гранатой навстречу страшным машинам, но выстрелы почти не попадали в цель.

А густая масса казаков подходила все ближе, словно черная волна, набегающая ночью из морской дали.

— Уф! — сказал Заглоба, стоя вместе с кавалерией рядом со Скшетуским. — Мне жарко как никогда в жизни! Что за душная ночь! А тут еще черти принесли эти машины! Дай Бог, чтобы земля под ними расступилась, потому что эти негодяи и так стоят У меня костью в горле… аминь! Ни поесть, ни выпить… Собаки, и те лучше нас живут! Уф! Как душно!

Действительно, влажный воздух был наполнен удушливой вонью от трупов, гниющих на поле битвы. На небе клубились низко нависшие тучи; над Збаражем собиралась гроза.

В темноте послышался звук бубнов.

— Сейчас нападут! — сказал Скшетуский. — Вы слышите?

— Слышу, подохнуть бы им! Беда да и только!

— Коли! Коли! — завыли казаки, бросаясь к окопам.

Битва закипела по всей линии укреплений. Казаки одновременно напали на позиции Вишневецкого, Лянцкоронского, Фирлея и Остророга, чтобы помешать одному приходить на помощь другому; упившиеся горилкою, они шли с большим ожесточением, чем во время предшествующих штурмов, но зато встречали и более энергичный отпор. Героический дух вождя воодушевлял солдат, грозная коронная пехота, состоящая из мазурских крестьян, так, крепко столкнулась с казаками, что сразу с ними перемешалась Под ударами Мазуров полегло несколько сотен казацких пехотив-цев, но все новые толпы окончательно захлестнули их. Бит становилась все более ожесточенной. Стволы мушкетов жгли руки солдат, командиры охрипли от криков. Староста красноставский и Скшетуский вышли с конницей и заходили казакам во фланг, разбивая целые полки и проливая море крови.

Час проходил за часом, но штурм не прекращался; зияющую пустоту в своих рядах Хмельницкий в мгновение ока заполняя новыми полками. Татары деятельно помогали им, выпуская тучи стрел в обороняющихся поляков; некоторые, стоя позади черни, гнали ее в бой бичами из воловьих шкур. Ярости противостояла ярость, грудь сталкивалась с грудью, человек в смертельных объятиях сжимал другого человека.

Так разъяренные волны штурмуют скалистый остров.

Вдруг земля задрожала под ногами воинов, и все небо вспыхнуло синим огнем, словно сам Бог уже не мог долее смотреть m человеческое неистовство. Страшный грохот заглушил людские крики и залпы пушек. То небесная артиллерия начала свою канонаду. Раскаты грома покатились с востока на запад; казалось, небо вместе с тучами треснуло и падает на головы сражающихся.

Временами ослепительный свет сменялся непроглядною тьмой, но пройдет мгновение, и вновь кровавые зигзаги молнии прорезают черное небо. Шквальный порыв ветра сорвал тысячи шапок, значков, знамен и в мгновение ока разметал их по полю. Молния вспыхивали одна за другой, потом наступал какой-то хаос громовых ударов, вихря, огня и мрака… Небо взъярилось, как и люди.

Гроза, подобной которой никто и не помнил, разбушевалась над городом, замком, окопами и лагерем. Битва прекратилась. Наконец, небесные хляби разверзлись, и не ручьи, а целые потоки полились на землю. Трупы во рвах начинали всплывать. Казацкие полки, оставив штурм, один за другим бежали к своему табору, бежали вслепую, сталкивались друг с другом и думая, что то неприятель преследует их, спасались врассыпную; за ними, утопая в грязи, катились пушки и телеги. Вода разрушила казацкие земляные укрепления, бурлила во рвах и траншеях и с шумом неслась по равнине, словно преследуя убегающих.

Дождь все усиливался. В польском лагере пехота ушла с валов, ища укрытия в палатках, только конница старосты красноставского и Скшетуского не получила приказа отступать. Наконец, буря начала стихать, к полуночи дождь совсем прекратился. Из-за туч начали выглядывать звезды. Прошел еще час, и вода немного спала. Тогда перед хоругвью Скшетуского неожиданно появился сам князь.

— Господа, — спросил он, — лядунки ваши не подмокли?

— Сухи, ваше сиятельство! — ответил Скшетуский.

— Это хорошо! Слезьте с коней, проберитесь к этим машинам, подложите под них порох и подожгите. Да идти тихо! Пан староста красноставский пойдет с вами.

— Слушаюсь! — ответил Скшетуский.

Тут на глаза князю попался мокрый пан Заглоба.

— Вы просились на вылазку, можете отправляться, — сказал он. "Вот тебе на! — подумал пан Заглоба. — Этого еще недоставало!"

Спустя полчаса два отряда рыцарей по двести пятьдесят человек каждый по пояс в воде пробирались к казацким "гуляй-городинам", стоящим невдалеке от окопов. Один отряд вел "лев изо львов", пан староста красноставский Марек Собский, который не хотел и слышать об отдыхе, другой — Скшетуский. Прислуга несла за рыцарями мазницы со смолой, сухие факелы и порох; все шли тихо, как волки, пробирающиеся ночью к овчарне.

Маленький рыцарь в качестве добровольца, присоединился к Скшетускому. Пан Михал больше всего в жизни любил опасные предприятия и теперь шлепал по воде с радостной улыбкой на лице. Рядом с ним шел пан Подбипента с обнаженным сорвиглавцем в руках и недовольный, сердитый пан Заглоба.

— Вам хотелось вылазки — отправляйтесь! — передразнивал он князя. — Хорошо! Псу на свадьбу, и тому не захотелось бы идти по такой воде. Если я посоветовал вылазку в такое время, то не пить мне всю жизнь ничего, кроме воды. Я не утка, а мое брюхо не челнок. Я всегда имел отвращение к воде, даже к чистой, а уж к такой, в которой мокнут мужичьи трупы…

— Тише! — перебил пан Михал.

— Сами вы тише! Вы не крупнее пескаря и умеете плавать, вам хорошо. Я скажу даже, что со стороны князя невеликодушно после поражения Бурлая не дать мне отдыха. Заглоба довольно уже сделал, пусть каждый столько же сделает, а Заглобе дайте покой… напляшетесь вы, когда его не будет! Ей-Богу! Если я попаду в какую-нибудь яму, вытащите меня за уши, а то я сразу захлебнусь.

— Тише, пан Заглоба! — сказал Скшетуский. — Казаки сидят в земляных переходах, еще услышат.

— Где? Что вы толкуете?

— Вон там, в этих землянках.

— Этого еще недоставало. О, чтоб их гром небесный поразил!

Пан Михал зажал рукою рот пана Заглобы. Казацкие землянки были всего на расстоянии каких-нибудь пятидесяти шагов. Рыцари шли тихо, но вода все-таки хлюпала под их ногами; и счастью, вновь пошел дождь и заглушил все звуки. Стражи при машинах не было. Да и кто стал бы ожидать вылазки после штурма и такой грозы?

Пан Михал с паном Лонгинусом поспешили вперед и первые приблизились к землянке. Маленький рыцарь приложил руку к губам и начал кричать:

— Эй, люди!

— Что? — отозвались голоса казаков, очевидно, уверенных, что их окликает кто-нибудь из своих.

— Слава Богу! — ответил Володыевский. — Пустите!

— А сам не знаешь, как войти?

— Теперь знаю, — сказал Володыевский и, нащупав вход, кинулся внутрь землянки.

Пан Лонгинус и несколько человек последовали за ним.

Внутренность землянки огласилась пронзительным воем, рыцари тоже издали свой клич и бросились к другим землянкам. Во мраке послышались стоны, лязг железа, замелькали темные фигуры, время от времени раздавались выстрелы, но все это длилось не более четверти часа.

Казаки, застигнутые врасплох, даже не защищались и погибли все, прежде чем схватились за оружие.

— К башням! — раздалась команда старосты красноставского.

Рыцари бросились к башням.

— Поджигать изнутри, сверху мокро! — крикнул Скшетуский.

Но исполнить такой приказ было вовсе не легко. В башнях, сколоченных из сосновых бревен, не было ни дверей, ни каких-либо других отверстий. Казаки взбирались на них по лестницам, а пушки втягивали на веревках. Рыцари напрасно рыскали вокруг башен, сердито тыкая в них саблями.

К счастью, у прислуги были топоры; теперь они пригодились.

Староста приказал зарядить пушки порохом, зажечь мазницы со смолою, факелы, и пламя начало лизать мокрые бревна.

Прежде чем все разгорелось, пан Лонгинус нагнулся и поднял огромный камень, вырытый казаками из земли.

Четверо самых сильных людей не сдвинули бы его с места, но литвин удерживал его в своих могучих руках и только покраснел от натуги. Рыцари онемели от восхищения.

Между тем пан Лонгинус приблизился к еще не подожженной башне, откинулся назад и оросил камень в самую середину стены. Камень просвистел в воздухе, башня зашаталась и с грохотом рухнула на землю.

Кучу обломков прислуга тотчас же полила смолою и подпалила.

Немного погодя несколько гигантских факелов осветили всю равнину. Дождь еще шел, но огонь победил его.

Из казацкого лагеря прибежали Степка, Кулак и Мрозовецкий во главе нескольких тысяч молодцов, попробовали было тушить — куда там! Столбы огня и красного от пламени дыма все выше поднимались к небу, отражаясь в озерах и лужах дождевой воды.

Рыцари в строгом порядке возвращались к окопам, откуда навстречу им неслись радостные приветствия.

Вдруг Скшетуский огляделся по сторонам и крикнул громовым голосом:

— Стой!

Пана Лонгинуса и маленького рыцаря не было среди них.

Вероятно, увлекшись, они чересчур замешкались при поджоге последней башни, может быть, обнаружили еще где-нибудь спрятавшихся казаков и потому совершенно не заметили отступления товарищей.

— Вперед! — скомандовал Скшетуский.

Староста красноставский, шедший на другом конце шеренги, не понимал, в чем дело, и побежал было расспрашивать, как в ту же минуту пропавшие рыцари словно из-под земли обнаружились на половине дороги меж казацкими башнями и отрядом.

Пан Лонгинус со сверкающим сорвиглавцем в руках ступал огромными шагами, а рядом с ним трусцой бежал пан Михал. Головы обоих были обращены назад, к преследующим их казакам. При красноватых отсветах пожара вся погоня была видна, как на ладони. Казалось, огромный лось со своим детенышем уходил от охотников, готовый каждую минуту броситься на преследователей.

— Они погибнут! Ради Бога, скорей! — закричал душераздирающим голосом пан Заглоба. — Их подстрелят из лука или из пищали! Ради Бога, скорей!

Несмотря на явную опасность он мчался вперед с обнаженной саблей в руках рядом со Скшетуский, бежал, падал, поднимался, кричал и вновь бежал из последних сил.

Но казаки не стреляли, их самопалы подмокли, а тетивы луков размякли, тем не менее они с каждой минутой приближались к рыцарям. Несколько казаков вырвались вперед, еще немного — и они достигнут цели, но в это время рыцари раз: вернулись к ним и с устрашающим воплем взметнули сабли. Казаки остановились.

Пан Лонгинус со своим огромным мечом казался им каким-то фантастическим существом.

И как волки, преследуемые охотничьими псами, оборачиваются и скалят ослепительно белые клыки, а собаки, визжа, не смеют броситься на них, так и рыцари оборачивались назад и, угрожая, останавливали своих преследователей. Только один казак, посмелей прочих, бросился было вперед с косою в руках, но пан Михал, как дикая кошка, прыгнул к нему навстречу и уложил на месте. Остальные же поджидали товарищей, которые приближались густою толпою.

Но и отряд был уже недалеко, а пан Заглоба летел впереди всех, размахивая саблей и вопя нечеловеческим голосом:

— Бей! Режь!

Вот с окопов что-то блеснуло, граната, ухая, очертила огненный круг и упала в середину казацкой толпы, за нею другая, третья, десятая. Казалось, битва начинается сызнова.

Казакам до осады Збаража были не знакомы разрывные снаряды, и они более всего боялись их, видя здесь чары "Еремы"; толпа остановилась на мгновение, потом разделилась на две части, и тут начали рваться гранаты, сея страх и смерть.

— Спасайтесь! Спасайтесь! — раздались испуганные голоса.

Казаки бросились врассыпную, а пан Лонгинус и маленький рыцарь наконец присоединились к товарищам. Заглоба по очереди кидался на шею то одному, то другому, целовал их в губы, в щеки. Его душила радость, но он не хотел обнаруживать своей слабости и извергал ругательства:

— Ах, мерзавцы! Вы думаете, что уж я так люблю вас или боюсь за вашу шкуру? Как же! Изруби вас казаки — мне все равно! Так-то вы службу знаете, что позади плететесь? Хорошо! Я первый скажу князю, чтобы он наказал вас. А теперь идем спать. Слава Богу и на том! Повезло этому мужичью, что испугалось гранат, а то я бы всех их перекрошил. Лучше уж бить их, чем смотреть на гибель своих учеников. Слава Богу и на том! Я уж думал, что завтра нам придется петь requiem [94]. Жаль только, что все же не пришлось проучить их.

Глава IV

Поляки вновь должны были сократить линию своих валов и уменьшить обоз, чтобы облегчить оборону поредевшим рядам защитников. Вся ночь после штурма прошла в труде. Но и казаки не сидели сложа руки. В ночь со вторника на среду под покровом темноты они окружили польский обоз другим валом, более высоким; на заре началась пальба и продолжалась четыре дня и четыре ночи. Пострадали одинаково обе стороны, потому что в стрельбе принимали участие лучшие стрелки.

Время от времени полчища казаков и черни бросались на штурм, но не достигали валов, только стрельба еще более усиливалась. Осаждающие, обладая большими силами, сменяли полки, отправляя одни на отдых, другие вводя в бой. Но в польском лагере сменять и сменяться было некому; одни и те же солдаты должны были и стрелять, и отбивать атаки, и хоронить убитых, и подсыпать повыше валы. Истомившиеся люди просто засыпали на своих позициях под градом пуль. В течение четырех дней никто не сбросил с себя одежды, которая мокла на дожде и сушилась на солнце, четыре дня никто не ел горячей пищи. Солдаты пили горилку, для большей крепости примешивая к ней порох, грызли сухари, рвали зубами твердое вяленое мясо, и все это среди дыма, выстрелов, свиста пуль и грохота пушек.

И ни минуты покоя… Солдат обматывал грязной тряпицей окровавленную голову и бился дальше. Странные были это люди: в порванных колетах и заржавевших панцирях, с глазами красными от бессонницы, но все время начеку, все время в трудах, день ли стоит, ночь ли, дождь или ведро, всегда готовые идти в бой.

Солдаты полюбили своего вождя, презрев опасности, атаку, раны и смерть. Какой-то героический дух овладел всеми, сердца окрепли, умы утвердились. В кошмаре происходящего для многих обнаружилось упоение. Одна хоругвь спорила с другою в выносливости, мужестве и храбрости. В конце концов солдат стало трудно удержать на валах: они так и рвались навстречу неприятелю, словно голодные волки в овчарню. Везде царило какое-то бесшабашное веселье. Если бы кто-то заикнулся о капитуляции, того толпа разорвала бы в клочья. Или победить, или умереть!

Каждый приказ вождя исполнялся с быстротою молнии. Однажды случилось, что князь при вечернем объезде валов услышал, что огонь хоругви Лещинских слабеет, подъехал к солдатам и спросил:

— Отчего вы не стреляете?

— Порох весь вышел, послали в замок за новым.

— До них-то ближе! — сказал князь, указав на неприятельские шанцы.

Едва он это договорил, как вся хоругвь бросилась бегом на неприятеля и, как ураган, обрушилась на шанцы. Казаков перебили прикладами мушкетов, заклепали четыре казацкие пушки, и через полчаса солдаты, заплатившие за свой триумф высокую цену, возвратились со значительным запасом пороха.

Но день проходил за днем. Казацкие апроши все более тесным кольцом охватывали польские укрепления, врезаясь в них, как клин в дерево. Казаки стреляли теперь с такой близкой дистанции, что ежедневно в каждом полку недосчитывались до десяти человек, и это не считая погибших во время штурмов; ксендзы не успевали причащать умирающих. Осажденные загораживались возами, палатками, бычьими шкурами; убитых хоронили ночью там, где их настигла смерть, но оставшиеся в живых еще яростнее дрались на могилах своих товарищей. Хмельницкий не жалел крови своих людей, но всякий новый штурм приводил только к новым разочарованиям. Его поражало упорное сопротивление врага; он рассчитывал, что быстро сломит дух осажденных, но время шло, а они выказывали все большее презрение к смерти.

Полководцы подавали пример своим солдатам. Князь Еремияз спал на голой земле возле вала, пил горилку и ел вяленое конском мясо, перенося труды и перемены погоды, "несмотря на свое высокое звание". Коронный хорунжий Конецпольский и староста красноставский лично вели свои полки на вылазки и во время штурмов шли в бой без панцирей.

Даже те командиры, которым, как Остророгу, недоставало военного опыта и на которых солдаты не особенно полагались, и те под рукою Еремии, казалось, превращались в других людей. Старый Фирлей и Лянцкоронский тоже спали у валов, пава Пшеимский днем командовал пушкарями, а ночью, как крот рылся под землею, прокладывая подкопы под казацкими ходами, и прокапывая подземные лазы, посредством которых польские солдаты, как духи смерти, неожиданно появлялись среди уснувших казаков.

Наконец Хмельницкий решил прибегнуть к переговорам. Под вечер 24 июля казаки начали кричать с шанцев, чтобы прекратили огонь. Запорожец, высланный вперед, сообщил, что гетман желает встретиться с Зацвилиховским. После недолгого совета поляки согласились на предложение, и старик выехал из окопов.

Рыцари видели издали, как казаки поснимали шапки при появлении Зацвилиховского: во время своего недолгого комиссарства он сумел приобрести уважение всего дикого Запорожья; сам Хмельницкий почитал его. Выстрелы смолкли. Казаки траншеями приблизились к самому валу; рыцари тоже спустились вниз. Обе стороны держались начеку, но без неприязни. Шляхта всегда отдавала преимущество казакам перед чернью, а теперь, видя их мужество и упорство в бою, разговаривала с ними, как с равными, как рыцарь с рыцарем; казаки с удивлением рассматривали это близкое, но неприступное львиное логово, которое смогло выдержать весь напор казацких и татарских сил. Сойдясь и затеяв разговор меж собою, солдаты начали сетовать, что проливается столько христианской крови, затем принялись угощать друг друга табаком и горилкой.

— Эх, паны рыцари! — сказал старый запорожец. — Если б вы всегда были такими, не было бы и Желтых Вод, и Корсуня, и Пилавца. Словно черти вы, не люди. Таких молодцов мы и не видывали.

— Приходите завтра и послезавтра и всегда увидите нас такими же.

— Ну, и придем, а пока, слава Богу, передышка. Сколько крови христианской пролилось! Да вас и так голод одолеет.

— Король придет раньше, чем голод; пока у нас всего довольно.

— А не хватит, мы поищем в вашем обозе, — сказал Заглоба и подбоченился.

— Дай Бог, чтоб батька Зацвилиховский поладил с нашим гетманом, а не поладит, вечером опять на штурм пойдем.

— Лучше бы вам с нашим князем ударить по басурманам, чем бунтовать против республики.

— С вашим князем… Гм, хорошо было бы.

— А вы зачем бунтуете? Придет король — вот кого надо бояться. Князь Ерема тоже был вам отцом…

— Он такой же отец нам, как смерть — мать. Чума столько добрых молодцев не побила.

— Дальше хуже будет, вы еще его не знаете.

— Мы и не хотим его знать. Старики у нас говорят, что если казак его увидит, то умрет.

— Так и с Хмельницким будет.

— Бог знает, что будет. Верно одно: не жить им двоим на свете белом. А наш батька говорит, что если бы вы ему Ерему выдали, так он бы вас на волю пустил и королю бы со всеми нами поклонился.

Польские солдаты начинали хмуриться и хвататься за сабли. Так и разговаривали враждующие стороны — временами приятельски, временами недружелюбно; угрозы, помимо воли, срывались с их уст. После полудня в лагерь возвратился пан Зацвилиховский. Мирных переговоров не получилось, и перемирие не было заключено. Хмельницкий ставил жесткие требования: чтобы ему выдали князя и хорунжего Конецпольского. Напоследок он перечислил обиды запорожцев и уговаривал пана Завцвилиховского остаться у него навсегда. Старый рыцарь вспыхнул, вскочил с места и уехал. Вечером начался штурм, успешно, впрочем, отраженный. Весь лагерь в течение двух часов был в огне.

Казаков не только отбросили от валов: польская пехота взяла ближние шанцы, разворотила земляные укрепления и вновь спалила четырнадцать "гуляй-городов". Хмельницкий в эту ночь поклялся хану, что не отступит, пока в окопах останется хоть один живой человек.

На следующее утро новая канонада, новая атака на валы, битва в течение всего дня, битва жестокая, немилосердная. Вчерашние добрые чувства и сожаления над пролитою христианской кровью уступили место еще большей жестокости. С самого утра накрапывал дождь. В этот день солдатам выдали только половину пайка; пан Заглоба долго ворчал по этому поводу, но пустой желудок только прибавил храбрости рыцарям. Все поклялись пасть в битве, но не сдаваться. Вечер ознаменовался новыми штурмами казаков, переодетых турками, потом наступила ночь, страшная, тревожная ночь. Стрельба не умолкала ни на минуту. Бились отрядами и поодиночке. Выходил на турнир и пан Лонгинус, но с ним никто не хотел драться, в него стреляли только издали, зато Володыевский прибавил еще один листок к своему) лавровому венку, поразив в одиночном поединке знаменитого Дударя. Выходил, наконец, и сам пан Заглоба, но только для словесного поединка. "После Бурлая не стоит марать рук от первого встречного", — утверждал он. Зато в словесной схватке он не находил себе равного среди казаков и приводил их в совершенное отчаяние, когда прикрытый земляным укреплением кричал громким голосом:

— Сидите, хамы, тут под Збаражем, а тем временем литовское войско идет вдоль Днепра. К весне в каждой избе найдете по маленькому литвиненку, если, конечно, еще и хаты найдете!

Литовское войско, действительно, шло под начальством Радзивилла вниз по Днепру, предавая огню и мечу все, что встречалось на пути. Казаки хорошо знали это и осыпали пана Заглобу градом пуль, но старый шляхтич тщательно прятал свою голову за укреплением и продолжал:

— Промахнулись, собачьи дети, а я в Бурлая не промахнулся. Я здесь! Ну, кто на поединок со мною? Вы знаете меня! Стреляйте, пока вам дают отсрочку: все равно вам скоро придется татарчат нянчить в Крыму или плотины на Днепр насыпать. Ну, давайте! Грош за голову вашего Хмеля! Чума вам кланяется! Шли бы лучше назад, к своим плугам и волам, негодяи! Вишню и соль возить вам, а не тягаться с нами.

Казаки, в свою очередь, издевались над "панами, которых дают по три штуки за один сухарь"; спрашивали, почему паны не прикажут своим подданным платить чинш и десятины, но в спорах пан Заглоба все-таки одерживал верх. И продолжались эти споры, сопровождаемые дикими взрывами смеха, целыми ночами, в перерывах между атаками и перестрелками. Пан Яницкий выезжал на переговоры с татарами; хан объявил ему, что уничтожит всех поляков, на что выведенный из терпения посол ответил: "Нам уж давно обещают это, но от слов ничего не меняется! Кто придет за нашими головами, тот потеряет свою!". Хан требовал, чтобы князь Еремия съехался с его визирем в поле, но это оказалось простой ловушкой, и переговоры были прерваны. А битва ни на минуту не прекращалась. Вечером штурмы, днем пальба из пушек, вылазки, бешеные атаки конницы и кровь, повсюду кровь".

Поляков поддерживала какая-то дикая жажда борьбы, крови и опасностей. На битву они шли с песнями, точно на свадьбу. Все так уже освоились с выстрелами и криками, что отряды, отправленные на отдых, спали среди огня и града пуль непробудным сном. Запасы продовольствия уменьшались с каждым днем: вожди не позаботились об этом заранее, до прибытия князя. Цены взлетели до небес, но кто обладал средствами, чтоб купить хлеба или горилки, тот весело делился с неимущими. Никто не заботился о завтрашнем дне — все равно что-нибудь да будет: или помощь со стороны короля, или смерть. Солдаты были готовы к тому и другому, но более всего готовы к битве. Пример небывалый в истории: десятки сопротивлялись против тысяч с таким упорством, с таким ожесточением, что каждый новый штурм кончался новым поражением осаждающих. Кроме того, не проходило дня, чтобы осажденные не делали вылазок и не нападали на неприятеля в его собственных укреплениях. По вечерам, когда Хмельницкий думал, что усталость должна была уже сломить самых сильных, и тихо готовился к нападению, до его ушей долетали веселые песни. Тогда он в гневе ударял себя по бедрам и начинал верить, что Еремия, действительно, колдун более могущественный, чем все бывшие в казацком лагере.

Он разъярялся и вновь шел в бой, проливая море крови. Он. понимал, что его звезда начинает меркнуть перед звездою непостижимого князя.

В казацком лагере распевали песни о Ереме или тихим голосом рассказывали такие истории, от которых волосы на голове вставали дыбом. Говорили, что ночью он появляется на валах и растет на глазах у всех так, что головою превышает збаражские башни, что глаза его в это время сияют, как две луны, а меч в его руках блестит, как та зловещая звезда, которую Бог иногда высылает на небо на погибель людям. Говорили также, что когда он крикнет, рыцари, павшие в сражениях, встают, бряцая оружием, в строй вместе с живыми. Имя Еремии было у всех на устах: о нем распевали песни и старики-гусляры, толковали о нем и старые запорожцы, и темная чернь, и татары. А во всех этих толках, в той ненависти, в том необъяснимом страхе крылась странная любовь, которою дикий степной люд полюбил своего беспощадного истребителя. Да! Хмельницкий бледнел перед ним не только в глазах хана и татар, но даже и в глазах собственного народа, и видел, что непременно должен взять Збараж, иначе его авторитет рассеется, как сумрак перед утреннею зарей, видел, что должен уничтожить этого льва или погибнуть.

А лев не только защищался, но и каждый день выходил сам все более и более страшный из своего логова. Ничто не брало его: ни уловки, ни измена, ни численное превосходство. Казаки и чернь начинали роптать. И им тяжко было сидеть в дыму, огне, под градом пуль, под дождем и солнцем, лицом к лицу со смертью. Не трудов ратных страшились храбрые молодцы, не лишений, не штурмов, и огня, и крови, и смерти — они страшились Еремы.

Глава V

Множество простых рыцарей снискало бессмертную славу в достопамятном збаражском лагере, но лютня певца прежде всего должна прославить пана Лонгинуса Подбипенту за его великие заслуги, которые могли сравниться разве лишь с его скромностью.

Была угрюмая ночь, темная и сырая; солдаты, утомленные еще и ночными бдениями, дремали, опершись на мечи. После десяти дней пальбы и штурмов в первый раз установились тишина и покой. Из близких, отстоящих всего только за тридцать шагов казацких шанцев не доносилось ни криков, ни проклятий. Казалось, что казаки, желая измотать своих врагов, сами утомились быстрее. Кое-где мерцали бледные огоньки в землянках; откуда-то неслись тихие, сладостные звуки гусель; далеко-далеко, в татарском лагере, ржали кони, а на валах время от времени раздавались оклики стражи.

Княжеские коронные хоругви в ту ночь были на пешей службе в лагере. Пан Скшетуский, пан Подбипента, маленький рыцарь и Заглоба, сидя на валу, перешептывались друг с другом, прислушиваясь к шуму дождя, сбегающему струйками в ров.

— Меня тяготит эта тишина, — сказал Скшетуский. — Слух так привык к выстрелам и крикам, что тишина тревожит его. Как бы только in hoc silentio [95] не скрывался какой-то подвох.

— С того времени, как нас посадили на половинный рацион, мне все едино! — уныло проворчал пан Заглоба. — Моя отвага требует трех вещей: доброй еды, хорошей выпивки и спокойного сна. Если не смазывать даже самый хороший ремень, так и тот высохнет и лопнет. А тут еще, словно конопля, мокнешь в воде. Дождь нас мочит, а казаки жарят. Как еще с нас кожа не слезла. Хорошенькое дело: булка стоит флорин, а кварта водки пять. А эту вонючую воду и собака пить не станет, колодцы, и те пропахли мертвечиной, а мне пить хочется так же, как и моим сапогам, которые разинули рты, словно рыбы.

— Да ваши сапоги и так пьют и ни на что не жалуются, — заметил Володыевский.

— Молчали бы вы лучше, пан Михал! Вы не крупней куренка, вам легко насытиться зернышком проса и напиться из наперстка. Но я благодарю Бога за то, что не такой мизерный и что меня не курица задней ногой из песка выгребла, а женщина родила, поэтому мне нужно есть и пить, а так как у меня во рту с полудня ничего не было, то я и не намерен искать остроумия в ваших шутках.

Пан Заглоба сердито засопел, а пан Михал что-то нащупывал У себя на поясе.

— Сегодня утром я отбил у одного казака манерку, — сказал он, — но коли меня курица из песка выгребла, то я думаю, что и горилка столь ничтожного существа придется вам не по вкусу. Угостись, Ян! — и он подал манерку Скшетускому.

— Давай, а то холодно! — сказал Скшетуский.

— Пей и передай пану Лонгинусу.

— Забияка вы, пан Михал, — смягчился Заглоба, — но человек хороший и имеете то неоспоримое достоинство, что сами откажетесь от чего-нибудь для того, чтобы отдать другому. И что бы это были за куры, если б они таких рыцарей, как вы, из песка, выгребали? Да, верно, нет таких на свете, и не о вас я думал.

— Так возьмите манерку от пана Лонгинуса; я не хочу и вас обижать, — сказал пан Михал.

— Что вы делаете? Оставьте и мне! — закричал со страхом Заглоба, глядя на пьющего литвина. — Что вы голову так запрокидываете? Чтоб она навсегда осталась в таком же положении) Кишки-то у вас длинны, скоро ли их заполнишь? Льет, словно в порожнюю бочку. О, чтоб вам провалиться!

— Я только чуть отхлебнул, — ответил пан Лонгинус, отдавая манерку.

Пан Заглоба запрокинул ее еще круче и выпил все до дна, плюнул в сторону и заговорил:

— Одно утешение, что как только кончатся наши несчастья и Бог вынесет нас живыми, то мы вознаградим себя во всем. Накормят же нас когда-нибудь. Вон, например, ксендз Жабковский: умеет хорошо поесть, а и его теперь в козий рог можно запрятать.

— Тише! — перебил Скшетуский. — Кто-то идет.

Они умолкли. Возле них остановилась какая-то темная фигура и спросила тихим шепотом:

— Не спите?

— Не спим, князь, — ответил, вставая, Скшетуский.

— Нужно смотреть в оба. Подозрительно это затишье.

И князь пошел далее проверять, не поддались ли где сну утомленные солдаты. Пан Лонгинус сложил руки.

— Что за вождь! Что за воин!

— Он меньше нас отдыхает, — сказал Скшетуский. — Весь вал обойдет ночью, вплоть до второго пруда.

— Дай Бог ему здоровья!

— Аминь!

Наступило молчание. Все смотрели в темноту, но все было спокойно. Последние огоньки в казацких шанцах погасли.

— Их можно перебить, как сусликов, во сне! — сказал Володыевский.

— Как знать! — ответил Скшетуский.

— Что-то на меня сон так накатил, — проворчал Заглоба, — что глаза сами собой закрываются, а спать нельзя. Интересно, когда же будет можно? Палят ли, не палят, а ты стой под ружьем и кивай носом от усталости, как жид на молитве. Собачья служба! Сам не знаю, горилка ли так меня разбирает, или последствия головомойки, которая нам с ксендзом Жабковским совершенно незаслуженно досталась сегодня утром.

— Как же это было? — спросил пан Лонгинус. — Вы начали было рассказывать, да не закончили.

— Теперь докончу, авось, сон разгоню. Пошли мы утром с ксендзом Жабковским в замок в надежде найти что-нибудь съестное. Ходим-ходим, заглядываем повсюду — ничего нет. Возвращаемся назад, злые. На дворе встречаем кальвинистского попа, который готовил в последний путь капитана Шемберга… Помните Шемберга? Его вчера подстрелили в хоругви пана Фирлея. Я и говорю ему: долго ты еще, греховодник, будешь повсюду таскаться и гневить Бога? Еще навлечешь на нас его гнев! А он, видимо, рассчитывая на покровительство пана воеводы бельского, отвечает: "Наша вера так же хороша, как и ваша, а может быть, и лучше!". Как он это сказал, мы так и окаменели от ужаса. Но я молчу. Думаю: рядом ксендз Жабковский, пусть ведет с ним спор. А мой ксендз Жабковский как фыркнул и такой аргумент закатил ему под ребро, что тот, ничего не ответив, отлетел к стене и остановился. А тут, как на грех, князь с ксендзом Муховецким, да и на нас! Что мы-де беспорядки и ссоры начинаем, что теперь не время и не место для подобной аргументации. И намылили нам голову, как мальчишкам… хорошо, если справедливо, ибо utinam sim fakus vates [96], не то эти патеры пана Фирлея наведут на нас еще и не такую беду…

— А капитан Шемберг перед смертью не покаялся? — спросил пан Михал.

— Где там! Умер в грехе, как и жил.

— И что это за люди! Не хотят, ради вечного спасения, поступиться своим упорством! — вздохнул пан Лонгинус.

— Бог нас хранит от врагов и чар казацких, — продолжал Заглоба, — а они Его еще более гневят. Известно ли вам, что еще вчера казаки…

Вдруг Володыевский стиснул его руку и прошептал:

— Тише!

Он подскочил к самому краю окопа и начал прислушиваться.

— Ничего не слышу! — сказал Заглоба.

— Тс!.. Дождь заглушает! — ответил Скшетуский.

Пан Михал начал махать рукой, чтобы ему не мешали, простоял несколько минут в молчании и, наконец, приблизился к товарищам.

— Идут! — шепнул он.

— Дай знать князю! Они пошли к позициям Остророга, — шепотом сказал Скшетуский, — а мы побежим предупредить солдат.

И друзья бросились врассыпную, шепча стоящим на страже солдатам:

— Идут, идут!

Слова эти, словно птица, облетели весь лагерь. Через четверть часа приехал князь, уже верхом, и отдал офицерам распоряжения. Так как неприятель хотел застать лагерь во сне, то князь решил оставить его в этом заблуждении.

Солдаты должны были сохранять тишину и подпустить врага к самым валам и ударить по ним неожиданно лишь тогда, когда раздастся сигнальный выстрел пушки.

Солдаты стояли в готовности, только стволы мушкетов без шума опустились вниз. Глухое молчание воцарилось вновь.

Скшетуский, пан Лонгинус и пан Володыевский стояли рядом, пан Заглоба также остался с ними; он знал по опыту, что под прикрытием трех таких сабель безопасней.

Он разместился позади трех рыцарей, чтобы первый натиск был направлен не на него. Несколько в стороне стоял пан Подбипента с сорвиглавцем в руке, а Володыевский прильнул к уху Скшетуского.

— Идут, кажется, — прошептал он.

— Мерным шагом.

— То не чернь и не татары.

— Пехота запорожская.

— Или янычары; они отлично маршируют. Верхом их можно было бы больше нарубить!

— Теперь чересчур темно для конницы.

— Слышишь теперь?

— Тс! Тс!..

Лагерь казался погруженным в глубочайший сон. Нигде ни малейшего движения, ни огня — всюду мертвое молчание, нарушаемое только шумом дождя. Но к этому звуку мало-помалу начал присоединяться другой, тихий, но более доступный для слуха звук — мерный и все более приближающийся, все более ясный; наконец, в нескольких шагах от рва остановилась какая-то тесно сплоченная масса, различимая лишь потому, что была чернее мрака, появилась и вдруг застыла на месте.

Солдаты затаили дыхание, только маленький рыцарь щипнул Скшетуского, чтобы хоть этим показать ему свою радость.

Нападающие приблизились ко рву и начали спускать лестницы, наконец, спустились сами и прислонили лестницы к валу.

Кое-где несмотря на предосторожности раздался скрип перекладин.

"Зададут они нам!" — думал Заглоба.

Володыевский перестал щипать Скшетуского, а пан Лонгинус стиснул рукоять сорвиглавца и напряг зрение: он ближе всех находился к валу и рассчитывал нанести первый удар.

В это время за верхнюю перекладину лестницы ухватились три пары сильных рук, из-за вала начали медленно подниматься три шлема… все выше и выше…

"Это турки!" — подумал пан Лонгинус.

Еще мгновение, и раздался оглушительный залп нескольких тысяч мушкетов; на минуту стало светло, как днем. Прежде чем свет померк, пан Лонгинус размахнулся и нанес страшный удар, так что клинок даже свистнул в воздухе.

Три тела упали в ров, три головы в шлемах подкатились к ногам рыцаря.

И пусть вслед за этим на земле начался ад — все небо раскрылось перед паном Лонгинусом, за спиною его выросли крылья, в душе распевали хоры ангельских голосов. Он сражался, словно во сне, удары его меча были благодарственной молитвой.

И все давно опочившие Подбипенты, начиная с предка Стовейки, возрадовались в небе, взирая на последнего из сорвиглавцев — Подбипенту.

Этот штурм, в котором значительное участие принимали турки и ханская гвардия, был отбит жесточайшим образом и доставил много неприятностей Хмельницкому. Он ручался, что поляки будут менее ожесточенно драться с турками, и, если ему дадут их, он обязательно возьмет лагерь. Теперь ему пришлось успокаивать хана и рассвирепевших мурз, осыпать их подарками. Хану он поднес десять тысяч талеров, Тугай-бею, Корз-Аге, Субагази, Нуреддину и Галге — по две. А в польском лагере уже все спали; было очевидно, что штурм более не повторится. Все спали непробудным сном, за исключением сторожевых хоругвей и пана Лонгинуса Подбипенты, который целую ночь пролежал, распростершись крестом и благодаря Бога за то, что Он дозволил ему исполнить свой обет и покрыл его имя великою славой. Наутро его призвал к себе князь-воевода и осыпал похвалами, а солдаты целый день приходили поздравлять его и посмотреть на три головы, которые лежали возле его палатки. Немало было удивления, немало и зависти.

Все пожимали руку пана Лонгинуса, а он стоял с опущенными глазами, раскрасневшийся, сконфуженный, как невеста перед венцом, и говорил, точно оправдываясь:

— Очень уж удобно они расположились…

Некоторые пробовали было его меч, но никто не мог свободно обращаться с тяжелым канцером, не исключая и ксендза Жабковского, хотя он ломал подковы, словно тростинки.

Около палатки пана Лонгинуса становилось все шумней; пан Заглоба, Скшетуский и Володыевский принимали любопытствующих, угощая их рассказом о происшедшем, за неимением ничего лучшего, так как в обозе сухари почти все вышли, а о мясе, за исключением вяленой конины, давно и помину не было. Под конец, когда все начали расходиться, явился пан Марек Собеский со своим поручиком Стемповским; пан Лонгикус вышел ему навстречу:

— А у вас праздник! — сказал староста.

— Праздник и есть, — подтвердил Заглоба, — наш друг исполнил свой обет.

— Слава Богу; значит, скоро и на вашей свадьбе погуляем. А есть кто-нибудь на примете?

Пан Подоипента окончательно смутился, раскраснелся до ушей, а староста продолжал:

— По вашему смущению я вижу, что есть. Ваша святая обязанность заботиться о продолжении такого рода. Дай Бог, чтоб побольше рождалось таких рыцарей, как вы, господа.

Он начал пожимать руки пана Лонгинуса, Скшетуского, Заглобы и маленького рыцаря, чем привел их в совершенный восторк Пан староста красноставский представлял совершенный образец мужества, чести и всех рыцарских добродетелей. То было олицетворение Марса; Бог щедро наделил его своими дарами, богатствощ громким именем, а его военные способности сам князь Еремия превозносил до небес. Кто знает, каким ярким светом разгорелась бы эта звезда на горизонте республики, если б по воле Божьей весь этот блеск не перешел на младшего Собеского, Яна, ставшего впоследствии королем, звезда Марека преждевременно угасла в годину бедствий.

— Я много слышал о вас от самого князя-воеводы, — продолжал староста, — он отдает вам преимущество перед всеми. И меня вовсе не удивляет, что вы служите у него, тогда как в королевских хоругвиях скорее могли бы добиться и богатства и почестей.

— Собственно говоря, мы все записаны в королевской гусарской хоругви, — ответил Скшетуский, — за исключением пава Загдобы, который состоит в качестве волонтера. А если мы служим под начальством князя, то это, во-первых, потому, что безгранично преданы ему, а во-вторых, из желания принимать как можно более участия в войне.

— Если так, то вы правы. Едва ли при других условиях пан Подбилента мог бы найти свои три головы, — сказал староста. — Но что касается войны, то теперь у нас ее и так по горло.

— Больше, чем чего-нибудь иного, — прибавил Заглоба. — К нам приходили многие с поздравлениями, но если бы кто-нибудь пригласил на закуску и глоток горилки, тот более всех угодил бы нам.

Пан Заглоба пытливо посмотрел старосте прямо в глаза. Староста усмехнулся.

— И я со вчерашнего дня ничего ел, — сказал он, — но глоток горилки, может быть, у меня найдется. Готов служить вам.

Но пан Скшетуский, пан Лонгинус и маленький рыцарь вежливо отказались, негодуя на пана Заглобу, который вывертывался как мог и объяснял свое поведение как умел.

— Я не навязывался, — оправдывался он. — Мое правило — скорее отдать свое, чем дотронуться до чужого, но отказываться от приглашения столь уважаемой особы просто невежливо.

— Так пойдемте, — сказал староста. — И мне приятно посидеть в доброй компании, а время теперь есть. На обед я вас не приглашаю, теперь и конины достать трудно, а горилка у меня есть… две фляжки, и не стану же я беречь ее для одного себя.

Дальше противиться было неудобно. Рыцари пошли, а вперед побежал пан Стемповский и где-то ухитрился добыть несколько сухарей и кусок конины на закуску. Пан Заглоба тотчас же развеселился.

— Если Бог даст, что король освободит нас из осады, — сказал он, — то мы сразу же доберемся до ополченских возов. Они всегда везут с собою много вкусных вещей, и каждый о своем брюхе заботится более, чем о республике. Я предпочитаю с ними пировать, чем драться, хотя, может быть, здесь, на королевских глазах, они неплохо себя покажут.

Староста сразу сделался серьезным.

— Мы поклялись умереть все до одного, — сказал он, — так и будет. Мы должны быть готовы на все, на самое худшее. Провианта почти нет, а что хуже всего, порох на исходе. Другим бы я не сказал этого, но вам можно. Ненадолго мужество останется в наших сердцах, а сабли в руках… придется готовиться к смерти — ничего больше. Пошли, Боже, поскорее короля — это единственная наша надежда. Он храбрый государь! Наверное, он не пожалел бы ни трудов, ни здоровья, ни жизни, чтобы вызволить нас, но силы его незначительны, он должен ждать, а вы знаете, как медленно собирается всеобщее ополчение. И, наконец, откуда король может знать, в каких условиях мы защищаемся и что уже Доедаем последние крохи?

— Мы готовы умереть, — сказал Скшетуский.

— А если бы ему дать знать? — спросил Заглоба.

— Если бы нашелся человек, который попытался бы пробраться, тот покрыл бы свое имя бессмертною славою, тот спас бы целое войско и отвратил гибель от отечества. Пусть придет хоть не все ополчение, одно имя короля может погасить бунт. Да кто пойдет? Кто, если Хмельницкий так перекрыл все дороги и проходы, что мышь не проскользнет из лагеря? Это явная и очевидная смерть!

— А смекалка на что? — сказал Заглоба. — Мне в голову приходит один план.

— Какой? Какой? — встрепенулся староста.

— Мы каждый день берем пленных. Нельзя ли подкупить кого-то из них? Пусть сделает вид, что бежал от нас, а потом направился бы к королю.

— Я поговорю об этом с князем, — сказал староста.

Пан Лонгинус глубоко задумался, лоб его покрылся морщинами, наконец, после долгого молчания он поднял голову и несмело проговорил:

— Я берусь пробраться через казаков.

Рыцари в изумлении вскочили с мест, пан Заглоба разинул рот, усы Володыевского встопорщились в разные стороны, Скшетуский побледнел, а староста воскликнул:

— Вы беретесь сделать это?

— Вы думаете, что говорите? — спросил Скшетуский.

— Среди рыцарей давно поговаривают, что нужно дать знать королю о нашем положении. Вот я и решил: если Бог даст мне исполнить свой обет, я пошел бы. Я человек небольшой, что я значу? Что за беда, если меня убьют по дороге?

— Да вы слышали, что говорил пан староста? — крикнул Заглоба, — Что это верная смерть?

— Так что же, братец? Если Бог захочет, то проведет невредимо, а нет — наградит на небе.

— Да прежде вас схватят, подвергнут ужасным мукам и выдумают какую-нибудь страшную казнь. Да не повредились ли вы умом? — все не унимался пан Заглоба.

— А все-таки я пойду, братец, — невозмутимо проговорил литвин.

— Да там и птица не пролетит — подстрелят из лука. Нас обложили вокруг, как медведей в яме.

— А я пойду! — упрямо повторил литвин. — Я обязан Богу, что он дал мне возможность исполнить мой обет.

— Ну, вы только посмотрите на него? Посмотрите на него! — отчаянно кричал Заглоба. — Лучше прикажите отрубить себе голову и выстрелить ею в казаков, только таким способом вы можете пробраться через них.

— Уж вы мне дозвольте, милые мои! — взмолился литвин, сложив ладони.

— О, нет! Вы не пойдете один, я тоже пойду с вами, — сказал Скшетуский.

— И я тоже! — прибавил Володыевский, ударив по рукоятке сабли.

— А, черти бы вас побрали! — сказал Заглоба и схватился за голову. — Пусть они вас возьмут с вашими "и я, и я!>, с вашими жертвоприношениями. Мало вам здесь крови, мало смертей, мало ядер? Мало, видно… свою шею хотят сломать. Убирайтесь вы с глаз долой и оставьте меня в покое…

Заглоба, как сумасшедший, начал метаться из стороны в сторону.

— Это меня Бог карает за то, что я променял общество солидных людей на каких-то ветрогонов. Поделом мне!.. Да что, наконец, плохого я вам сделал, что вы меня сведете в могилу?

— Сохрани нас Бог! — ответил Скшетуский. — С чего вы взяли?

— Если пан Подбипента выдумывает такие глупости — я не удивляюсь! Его вообще природа особым разумом не наградила, а с тех пор, как он обезглавил трех дураков, сам сделался четвертым…

— Слушать гадко! — перебил литвин.

— И ему не удивляюсь, — продолжал Заглоба, указывая на Володыевского. — Он спрячется за казацкое голенище или, как репейник, прицепится к его штанам и вывернется скорее всех. Их обоих Святой Дух не просветил, но если вы, вместо того, чтоб удержать этих глупцов от безумного шага, еще и сами подстрекаете их своим намерением идти с ними и всех нас четверых подвергаете верной смерти и мукам, так это уж… последнее дело! Тьфу, черт возьми, не ожидал я этого от офицера, которого сам князь считает за положительного человека.

— Как четверых? — изумился Володыевский. — Значит, и вы?

— Ну да, ну да! — кричал, ударяя себя в грудь, Заглоба. — И я! Если кто-нибудь из вас пойдет или все трое — пойду и я. Пусть моя кровь будет на вашей совести. Урок мне впрок с кем связываться, с кем нет.

— А, чтоб вас! — сказал Скшетуский.

Рыцари начали обнимать Заглобу, но он сердился по-настоящему, сопел и отталкивал их локтями.

— Провалиться вам в болото! Не нужно мне ваших иудиных лобзаний!

Вдруг на валах раздались выстрелы.

— Вот вам! Вот вам! Идите! — сказал старый шляхтич.

— Это обычная перестрелка, — заметил Скшетуский.

— Обычная перестрелка! — передразнил Заглоба. — Ну, надо же! Мало им этого. Половина войска от этой обычной перестрелки растаяла, а они и ухом не ведут.

— Да не унывайте вы, — сказал пан Подбипента.

— Молчали бы вы… ботвинья целомудренная! — разразился Заглоба. — Это вы все придумали, вы всему злу корень.

— Я и один пойду, — ответил пан Лонгинус.

— Пойду, пойду! Я знаю, для чего! Вы себя за героя не выдавайте, вас и так все знают. Хотите сбыть свое целомудрие, вот и несет вас за окопы. Вы думаете, что вы лучший из всех рыцарей? Нет, худший; просто потаскуха, торгующая добродетелями! Тьфу! Безобразие! Ей-Богу! Не к королю вам нужно; вам хочется, как жеребцу, ржать в поле. Вот так рыцарь, смотрите, невинность продает! Мерзость, чистая мерзость, клянусь Христом!

— Слушать гадко! — крикнул, затыкая уши, пан Лонгинус.

— Оставьте ссоры! — важно сказал Скшетуский. — Лучше подумаем о деле.

— Позвольте! — сказал староста красноставский, который до тех пор с изумлением слушал пана Заглобу, — это не шуточное дело, но без князя мы ни на что решиться не можем. Тут не о чем пока пререкаться. Вы состоите на службе и обязаны слушаться начальства. Князь должен быть у себя. Пойдемте к нему, что он скажет?

— То же самое, что и я говорил! — сказал Заглоба и в глазах его блеснул огонек надежды. — Пойдемте поскорей!

Они вышли на площадь, куда уже сыпались пули из казацких шанцев. Войска стояли у валов, издали напоминавших ярмарочные балаганы — столько на них было поразвешено старой пестрой одежды, столько наставлено телег, разодранных палаток и всего, что могло бы служить защитой от пуль, целыми неделями свистящих и днем, и ночью. И сейчас над этими развевающимися лохмотьями тянулась длинная голубоватая лента дыма, а перед ними виднелись шеренги красных и желтых солдат, отвечающих выстрелами на казацкие выстрелы. Площадь являла собой лишь картину полного разрушения: взрытая ядрами, истоптанная конскими копытами, без малейшего следа какой-нибудь растительности. Кое-где возвышались кучи свежей земли возле могил и колодцев, кое-где валялись обломки разбитых телег, пушек, бочек или обгрызенные, побелевшие на солнце кости. Лошадиного трупа нигде не было видно: каждую павшую лошадь забирали тотчас же для прокормления солдат, зато повсюду валялись ядра, которыми ежедневно засыпали этот клочок земли. Тяжелые бои и голод давали себя знать на каждом шагу. Наши рыцари то и дело натыкались на кучки солдат, то несущих раненых и убитых, то спешащих на валы с подмогой к утомившимся товарищам-, лица у всех почернели, исхудали, заросли бородами, глаза воспалены, одежда полиняла, на головах вместо шапок и шлемов грязные тряпки, оружие поломано. И против воли в голову приходил вопрос: что станется с этой горсткой смельчаков, если пройдет еще неделя, две?

— Посмотрите, господа, — сказал староста, — пора, пора знать об этом королю.

— Голод, словно пес, уже скалит зубы, — ответил маленький рыцарь.

— А что будет, когда съедим и лошадей? — спросил Скшетуский.

Они подходили уже к княжеским палаткам, около которых стояло несколько всадников, готовых скакать в любое место с княжескими приказами. Лошади их, кормленные копченым конским же мясом, пугаемые постоянной пальбой, рвались с места, вздымаясь на дыбы. Так было с лошадьми всей конницы, а когда она шла на неприятеля, казалось, что это летит целое стадо кентавров.

— Князь в палатке? — спросил староста у одного из всадников.

— Он с паном Пшеимским.

Староста вошел первым, без доклада, рыцари остановились перед палаткой, но полотняный занавес скоро приподнялся, и пан Пшеимский выглянул наружу:

— Князь желает видеть вас тотчас же, — сказал он.

Пан Заглоба вошел в палатку довольно храбро; он надеялся, что князь не пошлет на верную гибель четырех своих лучших рыцарей, но, увы, не успели они ему поклониться, как он заговорил:

— Пан староста сообщил мне о вашем намерении выйти из лагеря, и я охотно принимаю это. Нет жертвы, которой нельзя было бы не принести отчизне.

— Мы пришли испросить вашего позволения, — сказал Скшетуский.

— Вы хотите идти вчетвером?

— Ваше сиятельство! — ответил Заглоба. — Это они хотят идти, а не я; Бог свидетель, я пришел сюда не за тем, чтобы хвалить самого себя, не вспоминать свои заслуги, и если напомню о них, то для того только, чтоб меня не обвинили в трусости. Пан Скшетуский, Володыевский и пан Подбипента из Мышьих Кишок великие рыцари, но и Бурлай, павший от моей руки (о прочих я уж не стану распространяться), также значил что-нибудь, стоил Бурдабута, Богуна и трех янычарских голов, поэтому мне позволительно думать, что и я не хуже других рыцарей. Но мужество — одно, а безумие — другое. Крыльев у нас нет, а под землей пробраться невозможно — это неоспоримо.

— Так вы не идете? — спросил князь.

— Я сказал, что не хочу идти, но не говорил, что не пойду. Коли меня Бог покарал такой компанией, то я уж до самой смерти должен пребывать в ней. Если нам придется туго, сабля Заглобы сгодится на что-нибудь… а вот на что наша смерть пригодится, этого я уж не знаю и думаю, что ваше сиятельство не захотите этого и не дадите разрешения на безумное дело.

— Вы добрый товарищ, — ответил князь, — и с вашей стороны очень хорошо, что вы не оставляете друзей, но во мне вы ошиблись: я принимаю вашу жертву.

— Вот те на! — проворчал Заглоба, и руки его опустились.

В эту минуту в палатку вошел пан Фирлей, каштелян бельский.

— Князь, — сказал он, — мои люди схватили казака, который говорит, что на нынешнюю ночь готовится штурм.

— Я знаю, — ответил князь. — Все готово, пусть только поспешат с насыпкой новых валов.

— Они уже почти насыпаны.

— Хорошо, — сказал князь и обратился к четырем рыцарям. — После штурма, если ночь будет темная, самое лучшее время для выхода.

— Как? — спросил каштелян. — Вы готовите вылазку?

— Вылазка сама по себе, я сам поведу ее, но теперь мы говорим о другом. Вот эти рыцари хотят пробраться через неприятеля и дать знать королю о нашем положении.

Каштелян изумился, широко открыл глаза и начал поочередно осматривать рыцарей.

Князь улыбнулся. Он любил, чтобы восхищались его солдатами.

— Боже мой! — воскликнул каштелян. — Есть же на свете такие люди! И я не стану отговаривать вас от рискованного, но доблестного предприятия.

Пан Заглоба побагровел от злости, но промолчал, сопя, как медведь. Князь на минуту задумался.

— Я все-таки не хочу зря подвергать вас опасности и не соглашусь, чтоб вы вышли все вместе, — сказал он. — Сначала пойдет один; если его убьют, мы об этом узнаем… о! Они не замедлят похвалиться этим, как хвалились смертью моего слуги, которого схватили под самым Львовом. Если первого убьют, пойдет другой, потом, в случае надобности, третий и четвертый. Может быть, и первый проберется благополучно, тогда остальным незачем будет идти.

— Ваше сиятельство… — перебил Скшетуский.

— Такова моя воля и приказ, — с ударением сказал Еремия. — Чтобы помирить вас, объявляю, что пойдет тот, кому первому пришла эта мысль в голову.

— Значит, я! — воскликнул, сияя от радости, пан Лонгинус.

— Сегодня вечером, после штурма, если ночь будет достаточно темна, — прибавил князь. — Писем к королю не будет; что видите, то и расскажете, только возьмете мою печать.

Подбипента взял печать и поклонился князю; тот взял его за уши, посмотрел прямо в глаза, потом поцеловал несколько раз в голову и сказал взволнованно:

— Теперь ты, словно брат, близок моему сердцу… Да сохранит тебя Бог и Пречистая Дева, Божий воин. Аминь!

— Аминь! — повторили остальные.

Глаза князя увлажнились, а пан Подбипента так и дрожал от нетерпения. Какое-то пламя разливалось по его жилам, и до самой глубины радовалась эта чистая, покорная, богатырская душа.

— История вспомнит ваше имя! — воскликнул каштелян. Рыцари вышли из палатки.

— Тьфу, что-то схватило меня за глотку и не отпускает, а во рту горечь, словно после полыни, — проговорил Заглоба. — А те все стреляют, да поразит их гром небесный! Ох, горько жить на свете. Пан Лонгинус… теперь уж, конечно, ничего не поделаешь… Да сохранят вас святые ангелы… Хоть бы мор напал на это мужичье.

— Я должен теперь проститься с вами, — сказал пан Лонгинус.

— Как? Куда же вы идете? — спросил Заглоба.

— К ксендзу Муховецкому. Исповедоваться надо, братец, грешную душу очистить.

Пан Лонгинус поспешно направился к замку, остальные рыцари вернулись к валам. Скшетуский и Володыевский молчали, как убитые, зато пан Заглоба не переставал говорить.

— Что-то стиснуло мне горло. Я не ожидал, что мне будет так жаль, но он самый лучший человек на всем свете, и попробуй кто-нибудь спорить со мною — побью. О, Боже! Боже! Я думал, что каштелян будет удерживать, а он еще начал поддакивать. И черт принес этого еретика! История, говорит, вспомнит о вас. Ну, и пусть история пишет о нем самом, но не на шкуре пана Лонгинуса. Отчего бы ему самому не отправиться? Я говорю вам, что на свете становится все хуже и хуже, и ксендз Жабковский прав, предсказывая близкий конец мира. Посидим немного на валах, а потом пойдем в замок — нужно же на прощанье побыть с нашим другом.

Но пан Подбипента после исповеди и причастия все время провел в молитвах и появился только вечером перед штурмом: Казацкая атака была ужасна, тем более потому, что она началась в ту минуту, когда войска перетаскивали пушки и телеги на новые валы. Поначалу казалось, что слабые польские силы уступят напору двухсоттысячного неприятеля. Польские хоругви так перемешались с неприятелем, что своих не узнавали. Хмельницкий напряг все силы: и хан, и собственные его полковники объявили ему, что это последний штурм и что дальше они будут морить осажденных лишь голодом. Но все атаки в продолжение трехчасовой битвы были отбиты, и так жестоко, что казаки, по слухам, потеряли сорок тысяч человек. Под ноги князю бросили целую охапку знамен, а потом, после этой последней битвы, наступили еще более тяжкие времена беспрерывных обстрелов, подкопов, мелких стычек, времена лишений и голода.

Неутомимый Еремия тотчас же после штурма повел падающих от усталости солдат на новую вылазку, которая закончилась еще одним поражением неприятеля. Наконец, глубокий сон сморил оба враждующих стана.

Ночь была теплая, но пасмурная. Четыре черные фигуры тихо и осторожно подвигались к восточной границе валов. То были пан Лонгинус, Заглоба, Скшетуский и Володыевский.

— Пистолеты укройте хорошенько, — шепнул Скшетуский, — чтобы порох не отсырел. Две хоругви будут наготове всю ночь. Если дадите сигнал, мы поспешим на помощь.

— Темно, хоть глаз выколи! — шепнул Заглоба.

— Тем лучше, — ответил пан Лонгинус.

— Тише! — прервал Володыевский. — Я что-то слышу.

— Какой-то умирающий хрипит, это ничего!..

— Только бы вам до леса добраться…

— О, Боже! Боже! — вздохнул Заглоба, трясясь, как в лихорадке.

— Через три часа начнет рассветать.

— Пора! — сказал пан Лонгинус.

— Пора! Пора! — повторил Скшетуский глухим голосом. — Идите с Богом!

— С Богом! С Богом!

— Будьте здоровы, братья, и простите, если я провинился перед кем-нибудь.

— Провинился? О, Боже! — воскликнул Заглоба и бросился в его объятия.

Затем настала очередь Скшетуского и Володыевского. Рыдания так и рвались из рыцарских грудей, только пан Лонгинус был спокоен.

— Будьте здоровы! — повторил он еще раз.

И, приблизившись к гребню вала, он сполз в ров, потом показался на другой стороне, еще раз сделал рукою прощальный жест и слился с темнотой.

Меж двумя дорогами тянулась дубовая роща, перерезанная узкими, идущими поперек луговинами и соединяющаяся со старым, густым, огромным бором, туда-то и намеревался пробраться пан Подбипента.

Дорога эта была в высшей степени опасна: прежде чем добраться до рощи, нужно было пройти вдоль всего казацкого табора, но пан Лонгинус выбрал ее нарочно, потому что около табора всю ночь шаталось много всяческого люда, и стражи обращали на проходящих мало внимания. К тому же, все остальные дороги, овраги, заросли и тропинки были обставлены стражею, которую постоянно объезжали есаулы, сотники, полковники и даже сам Хмельницкий. О дороге через луга и вдоль Гнезны нечего было и думать — там татарские пастухи со своими лошадьми бодрствовали от сумерек до рассвета.

Ночь была так темна, что в десяти шагах нельзя было рассмотреть не только человека, но даже и дерева, — обстоятельство, весьма благоприятное для пана Лонгинуса, хотя, с другой стороны, он должен был продвигаться с величайшей осторожностью, чтоб не попасть в одну из траншей, выкопанных по всему полю казацкими или польскими солдатами.

Он достиг линии старых польских валов, перебрался через ров и пустился напрямик к казацким шанцам и апрошам. Шанцы были пусты, вылазка Еремии вытеснила оттуда казаков, которые или полегли, или искали спасения в обозе. Множество тел лежало по склонам насыпей. Пан Лонгинус поминутно натыкался на трупы, перешагивал через них и шел вперед. Время от времени слабый стон или вздох показывали, что кто-то из лежащих еще жив.

За валами обширное пространство, протянувшееся до другого ряда окопов, вырытых еще раньше польскими войсками, тоже было покрыто трупами. Здесь земля была взрыта еще больше, чуть не на каждом шагу возвышались землянки, в темноте похожие на стога сена. Но и землянки были пусты. Повсюду царило глубочайшее безмолвие, нигде ни огонька, ни человека, никого, кроме мертвых.

Пан Лонгинус, читая молитву за упокой душ павших, шел далее.

Шум польского лагеря, преследовавший его до других валов, понемногу стихал, таял в отдалении, наконец, совершенно затих.

Пан Лонгинус остановился и оглянулся в последний раз.

Он почти ничего не мог рассмотреть, в лагере не было огней, только одно окошко в замке слабо мерцало, точно звездочка из-за тучи или светляк в траве.

"Милые мои, увижу ли я вас когда-нибудь?" — подумал пан Лонгинус.

И на сердце его накатила тоска, словно тяжелый камень. Там, где дрожит этот слабый огонек, там свои, там стучат дружеские сердца, князь Еремия, Скшетуский, Володыевский, Заглоба, ксендз Муховецкий, там его любят и рады защитить его, а тут ночь, пустота, трупы под ногами, сонмы душ убитых, вдали же табор кровожадных, заклятых, немилосердных врагов.

Камень становился слишком тяжел даже для такого великана. Дух его поколебался.

Подступила к нему и бледная тревога и начала шептать ему в уши: "Ничего не выйдет, это безумие! Возвратись, еще есть время! Выстрели из пистолета, и целая хоругвь кинется спасать тебя. Через эти таборы, через эти толпы диких головорезов не пройдет никто".

И родной лагерь, голодающий, ежедневно засыпаемый ядрами, полный смерти и трупного запаха, показался теперь пану Лонгинусу безопасной пристанью.

Там друзья не поставили бы ему в вину его возвращение. Он скажет, что попытка превышает человеческие силы, и они сами уже не пойдут и никого не пошлют, и будут ждать только Божьей да королевской помощи.

А если Скшетуский все же пойдет и погибнет?

"Во имя Отца и Сына и Святого Духа! То сатанинское наваждение, — подумал пан Лонгинус. — К смерти я готов, а худшее меня встретить не может. Это сатана устрашает слабую душу неведением, трупами, мраком… ему все средства хороши".

Неужели он покроет свое имя позором, погубит свою славу? Не спасти войско, отречься от небесного венца? Никогда!

И он пошел дальше, вытянув перед собою руки.

Вот до его слуха донесся шум, но уже не из польского обоза, а с противной стороны — шум неясный, но какой-то глубокий и грозный, словно рычание медведя в темном лесу. Но тревога уже ушла из души пана Лонгинуса, перестала тяготить его, и сменилась отрадным воспоминанием о близких; наконец, точно в ответ на угрозу, долетающую со стороны табора, он повторил еще раз:

"А я все-таки пойду".

Но вот и поле, на котором в день первого штурма польская конница разбила казаков и янычар. Тут дорога была уже ровнее, рвов и ям меньше и почти совсем нет трупов, потому что казаки похоронили убитых раньше. Тут было немного светлее, ничто не заслоняло поля зрения. Поле полого спускалось к югу, но пан Лонгинус свернул в сторону, желая проскользнуть между западным прудом и табором. Теперь он шел быстро, без остановок, и ему уже казалось, что он достиг границы табора, как вдруг новые звуки привлекли его внимание.

Он остановился и, прислушавшись, услышал топот и фырканье приближающихся коней.

"Казацкая стража!"

До его ушей донеслись и человеческие голоса; он бросился в сторону, нащупал какой-то земельный холмик, упал возле него и вытянулся во весь рост, зажав в одной руке пистолет, в другой — меч.

— Им тяжело, да и нам нелегко, — сказал чей-то сонный голос. — Сколько добрых молодцов погибло!

— Господи! — ответил другой голос. — Говорят, король недалеко, что с нами будет?

— Хан разгневался на нашего батьку, а татары грозятся, что заберут нас в плен, если не будет иных пленных.

— Они и на пастбищах с нашими дерутся. Батька запретил ходить к ним; кто уходит — обратно не возвращается.

— Говорят, что среди торговцев много переодетых ляхов. Лучше бы не было этой войны!

— Теперь нам горше, чем прежде было.

— Король недалеко со всею польскою силою — вот что плохо.

— Эх, в Сечи теперь бы спал, а тут таскайся ночью, как волк.

— Должно быть, и волки тут ходят… вон лошади захрапели.

Голоса удалились и, наконец, стихли. Пан Лонгинус поднялся и пошел дальше.

Пошел мелкий дождь. Стало еще темнее.

Слева от пана Лонгинуса блеснул маленький огонек, потом другой, третий, десятый. Теперь он уже был уверен, что находится на границе табора.

Огоньки были маленькие и тусклые. Казаки, вероятно, уже все спали и только кое-где пили или готовили еду на завтра.

"Слава Богу, что мне пришлось идти после штурма и вылазки, — подумал пан Лонгинус. — Они, должно быть, намаялись в бою и уснули".

Едва он это подумал, как снова послышался конский топот: ехал второй дозор.

Но здесь земля была более изрыта, здесь спрятаться было легче. Стража проследовала так близко, что чуть не наехала на пана Лонгинуса. К счастью, лошади привыкли проходить мимо мертвых тел и не перепутались. Пан Лонгинус пошел далее.

На протяжении какой-нибудь тысячи шагов он наткнулся еще на два патруля. Очевидно, весь круг, занятый лагерем, стерегли как зеницу ока. Пан Лонгинус только радовался, что не нарывается на пешие патрули.

Но радость его была недолгой. Едва прошел он несколько сотен шагов, как какая-то неясная фигура обрисовалась перед ним совсем рядом. Пан Лонгинус, несмотря на свою неустрашимость, почувствовал дрожь. Отступать назад было поздно. Фигура, очевидно, заметила его и пошла навстречу.

Наступила минута растерянности, краткая, как мгновение ока. Наконец, раздался тихий оклик:

— Василий, это ты?

— Я, — так же тихо ответил пан Лонгинус.

— Горилки достал?

— Достал.

— Давай.

Пан Лонгинус приблизился.

— Что это ты стал такой высокий? — спросил тот же голос с оттенком беспокойства.

Что-то мелькнуло в темноте Короткий, сдавленный крик: "Госп…!" вырвался из уст часового, потом послышался треск ломающихся костей, тихий стон, и тело казака тяжело упало на землю.

Пан Лонгинус двинулся дальше.

Но он не пошел в том же направлении, — очевидно, это была линия дозоров, — а свернул еще ближе к табору, рассчитывая пройти незамеченным около самых возов. Если нет еще одного пояса стражи, пан Лонгинус мог бы встретить только тех, кто выходит из обоза для смены. Конным отрядам охранения здесь делать было нечего.

Через минуту оказалось, что другого ряда патрулей нет. Зато табор был не дальше, как на два выстрела из лука, и казался еще ближе, как ни старался пан Лонгинус идти на одинаковом расстоянии между ним и возами.

Оказалось, что в таборе еще не все спали. Возле догорающих костров виднелись сидящие фигуры. В одном месте костер был больше, такой большой, что пламя его почти освещало пана Лонгинуса, и рыцарь должен был снова взять в сторону, чтобы избегнуть освещенного места. Он издали разглядел бычьи туши, висящие на перекладинах. Резники сдирали с них шкуры, остальные внимательно наблюдали за их работой. Это была часть обоза, занимаемая чабанами. Остальные ряды возов тонули во мраке.

Но стена табора, освещенная слабыми огоньками костров, как будто снова приблизилась к пану Лонгинусу. Сначала она была у него с правой стороны. Вдруг он заметил, что и перед ним возвышается такая же стена.

Он остановился и начал обдумывать свое положение. Он был окружен. Табор, татарский кош и обоз черни кольцом окружали весь Збараж. В середине этого кольца стояли патрули и разъезжала стража, чтобы никто не мог выйти оттуда.

Положение пана Лонгинуса осложнилось. Теперь у него оставался выбор: или пробраться между возами, или искать другой выход, между казаками и кошем. Иначе ему придется блуждать до рассвета по этому кругу, если только не надумал бы вернуться в Збараж, но и в этом случае он мог бы попасть в руки стражи. Он сообразил, что неровности почвы не позволяют, чтобы телеги стояли вплотную друг к другу. Должны же между ними быть просветы, и значительные, для передвижения войск, для свободного прохода конницы. Пан Лонгинус решил искать подобного прохода и с этой целью еще ближе подошел к возам. Отблески костров могли выдать его, но, с другой стороны, оказывали ему услугу: без них он не мог бы видеть ни возов, ни просветов между ними.

После недолгих поисков он, наконец, отыскал дорогу, которая черной полосой пролегала между телегами. На ней не было огней, и казаков не должно было быть, по ней проходила только конница. Пан Лонгинус лег ничком и начал вползать в эту черную пасть, как змея в свою нору.

Прошло четверть часа, полчаса, он все полз, вручив свое тело и душу небесным силам. Может быть, судьба всего Збаража зависела в эту минуту от того, проберется ли он благополучно, и пан Лонгинус молился не только за себя, но и за тех, кто теперь молился за него.

По обеим сторонам все было спокойно. Ни один человек не пройдет, ни один конь не захрапит, ни один пес не залает. И пан Лонгинус прополз-таки опасное место. Впереди чернели кусты, за ними дубовая роща, за нею бор до самого Топорова, за бором король, спасение и слава, и заслуга перед Богом и людьми. Что такое три турецкие головы, срубленные им, в сравнении с этим подвигом, для которого нужно обладать чем-то иным, кроме железной руки?

Пан Лонгинус сам понимал эту разницу, но чистому его сердцу была чужда всякая гордыня.

Он поднялся и пошел дальше. Патрулей с этой стороны возов было меньше, избегнуть их было гораздо легче. Дождь усилился, зашумел по листьям деревьев и заглушил его шаг. Пан Лонгинус ускорил шаги. Возы становились все дальше, дубовая роща, а вместе с нею и спасение, ближе.

Вот и роща! В ней темно, как в подземелье, но это и лучше. Поднялся легкий ветер, дубы зашумели, словно зашептали молитву: "Боже великий, Боже всемилостивый, сохрани Твоего слугу, верного сына земли, на которой мы возросли на славу Тебе!".

Уже полторы мили отделяли пана Лонгинуса от польских окопов. Лоб рыцаря покрылся потом, в воздухе парило, словно перед грозою, а он все шел, не обращая внимания на грозу, потому что в душе его пели ангелы.

Роща редела. Вероятно, это первая поляна. Дубы зашумели еще сильнее, как будто хотели сказать: "Подожди здесь, под нашею сенью тебе безопаснее", но рыцарю некогда ждать, и он выходит на открытое поле. Посередине его стоит только один дуб, но он выше всех других. Пан Лонгинус направляется к этому дубу. Вдруг, когда он находится в нескольких шагах от него, из-под раскидистых ветвей гиганта появляется десяток черных фигур, которые волчьими прыжками приближаются к рыцарю.

— Кто ты? — спрашивают они.

Язык их непонятен ему, на головах какие-то остроконечные шапки — это татары, пастухи, которые спрятались тут от дождя. В эту минуту кровавая молния осветила луг, дуб, дикие фигуры татар и рыцаря. Страшный крик потряс воздух, схватка закипела в одно мгновение.

Татары бросились на пана Лонгинуса, как волки на оленя, схватили его железными руками, но он встряхнулся, и нападающие попадали, как падает созревший плод с дерева. Потом в воздухе свистнул страшный сорвиглавец, раздались стоны, вой, призыв о помощи, ржание перепуганных коней. Тихая поляна загремела такими жуткими голосами, какие только может издать человеческое горло.

Татары и раз и два бросались на рыцаря целою кучею, но он уже оперся спиною о дерево, а спереди защищался страшными размахами меча. К ногам его пало несколько человек, остальные татары попятились, объятые тревогой.

— Див! Див! — раздался их дикий вой.

Но голоса их породили эхо. Не прошло и получаса, как весь луг зароился конными и пешими. Прибежали казаки и татары с дубинами, с косами, с луками, с пучками горящей лучины. Вопросы так и сыпались с разных сторон: что это, что случилось?

— Див! — отвечали пастухи.

— Див! — повторяла толпа.

— Лях! Див! Бей! Бери живьем! Живьем!

Пан Лонгинус дважды выстрелил из пистолетов, но выстрелов этих не могли уже услышать в польском лагере.

Толпа приближалась к нему полукругом, а он все стоял в тени и ждал с мечом в руках.

Толпа подходила все ближе. Наконец, раздались слова команды:

— Бери его!

Все разом ринулись вперед. Крики умолкли. Те, которые не могли протолкаться вперед, светили нападающим. Под деревом клубился целый водоворот, откуда вылетали только стоны. Наконец, крик ужаса вырвался из глоток атакующих. Толпа рассыпалась в одно мгновение.

Под деревом остался пан Лонгинус, а у его ног куча тел, в судорожной, предсмертной агонии.

— Веревки! Веревки! — загремел чей-то голос.

Несколько человек бросились за веревками и принесли их тотчас. Десятка полтора дюжих казаков схватились за оба конца длинной веревки, стараясь привязать пана Лонгинуса к дереву. Но он взмахнул мечом, и казаки с обеих сторон повалились на землю. Такая же конфузия постигла потом и татар.

Видя, что большой толпой ничего не поделаешь, на рыцаря пошли несколько ногайцев, желая во что бы то ни стало взять живьем великана, но он отразил нападение. Дуб, сросшийся из двух деревьев, охранял тыл рыцаря, а спереди всякий, кто подходил к нему на расстояние меча, падал наземь. Нечеловеческая сила пана Подбипенты, казалось, росла с каждой минутой.

Видя это, взбешенная толпа оттеснила казаков. Раздались дикие крики:

— Гук! Гук!

И при виде луков и стрел, доставаемых из колчанов, пан Подбипента понял, что минута смерти приближается, и начал читать отходные молитвы.

Все стихло. Толпа затаила дух, ожидая, что будет.

Первая стрела свистнула, когда пан Лонгинус проговорил "Матерь Избавителя", и оцарапала ему висок.

Другая стрела свистнула, когда пан Лонгинус проговорил "Пречистая Дева", и вонзилась в его плечо.

Слова молитвы смешались со свистом стрел.

И когда пан Лонгинус произнес: "Звезда утренняя", стрелы уже торчали в его плечах, в боку, в ногах… Кровь со лба заливала его глаза. Словно сквозь мглу видел он луг, татар, уже не слыша свиста стрел. Он чувствовал, что слабеет, что ноги сгибаются под ним, голова падает на грудь… наконец, он опустился на колени.

Потом с тихим стоном пан Лонгинус прошептал: "Царица ангелов!", и то были последние его слова на земле.

И ангелы небесные взяли его душу и положили ее, как ясную жемчужину, у ног Владычицы мира.

Глава VI

Пан Володыевский и Заглоба утром следующего дня стояли на валах, внимательно поглядывая в сторону табора, откуда приближались массы черни. Скшетуский был на совете у князя, и они, пользуясь минутой покоя, разговаривали о вчерашнем дне и о движении в неприятельском лагере.

— Ничего доброго это нам не предвещает, — сказал Заглоба, указывая на черные массы, идущие подобно гигантской туче. — Должно быть, опять идут на штурм, а у нас руки уже не в силах держать оружия.

— Какой может быть штурм среди белого дня в эту пору? — ответил маленький рыцарь. — Займут только наш вчерашний вал, будут подкапываться под новый да стрелять с утра до ночи.

— Можно бы их и из пушек пугнуть. Володыевский понизил голос

— Пороху мало. При таком положении дел и на шесть дней не хватит. Но к этому времени король должен подоспеть.

— Будь что будет. Только бы наш пан Лонгинус, бедолага наш, прошел благополучно. Всю ночь я не мог заснуть, все только о нем и думал, а как заснешь, так его увидишь, и так жалко мне его было, так жалко. Это самый лучший человек, какого можно найти во всей республике, хоть отыскивай с фонарем три года и шесть недель.

— Почему же вы всегда насмехались над ним?

— Потому что у меня язык злее сердца. Да вы не грызите меня, я уж и так браню самого себя, и сохрани Бог, случится с ним что-нибудь, я до самой смерти не буду иметь покоя.

— Вы особенно не огорчайтесь. Он никогда не питал к вам злобы, и я сам слышал, как он говорил: "Язык дурной, а сердце золотое"…

— Дай ему Бог здоровья, моему великодушному другу! Положим, он никогда не умел говорить по-человечески, но искупал это сотнями достоинств. Как вы думаете, пан Михал, благополучно прошел он?

— Ночь была темная, а казаки после поражения страшно устали. У нас и то охраны почти не было, а у них-то уж и подавно.

— Дай-то Бог! Я поручил пану Лонгинусу хорошенько расспросить о нашей бедняжке-княжне, не видели ли ее где-нибудь. Я думаю, что Жендзян должен был добраться с нею до королевских войск. Пан Лонгинус, вероятно, не станет отдыхать и приедет сюда с королем. В таком случае мы скоро узнаем о ней.

— Я верю в изворотливость этого мальчика и думаю, что он каким бы то ни было образом убережет ее. Право, будь она моею сестрою, я не любил бы ее больше, чем люблю теперь.

— Вам она сестрой представляется, а мне дочерью. Ей-Богу, от этих треволнений борода моя окончательно поседеет, а сердце разорвется от горя. Только кого полюбишь — хлоп, и уже нет его, а ты сиди, тоскуй, переживай за него, думай… в особенности с пустым брюхом и дырой в шапке, сквозь которую, как через худую крышу, дождь так и льет на лысину. Собакам теперь в республике лучше, нежели шляхте, а нам, четверым, хуже всех. Как вы думаете, не пора ли нам отправляться в лучший мир? А?

— Я несколько раз думал, не рассказать ли нам обо всем Скшетускому, но меня удерживало одно: сам он никогда не говорит о ней, а если случайно что-нибудь услышит, то вздрогнет, словно его в сердце укололи.

— Говорите, говорите, растравливайте раны души, зажившие в огне войны, а ее там, может быть, какой-нибудь татарин через Перекоп за косу тащит. У меня просто в глазах темнеет, когда я представляю себе эту картину. Право, пора умирать, да иначе и быть не может, на свете одни только мучения и ничего больше. Только бы пан Лонгинус пробрался благополучно.

— Он более угоден Богу, потому что человек он доброй души. Но посмотрите-ка, что эти разбойники там делают?

— Солнце в глаза бьет, я ничего не вижу.

— Вчерашний вал наш раскапывают.

— Я же говорил вам, что будет штурм. Ну, пойдемте, однако, довольно постояли.

— Они роют не для того, чтобы идти на штурм, а для свободного пути к отступлению. Должно быть, по нему, кроме того, потащат и машины. Смотрите, лопаты так и сверкают! Уж шагов на сорок сравняли.

— Теперь вижу.

Пан Заглоба прикрыл рукою глаза и пригляделся. В эту минуту через расчищенный проход хлынула река черни и сразу залила пространство меж двумя валами. Одни тотчас же начали стрелять, Другие насыпали новые шанцы, которые должны были новым кольцом опоясать польский лагерь.

— Ого! — закричал Володыевский. — А вот и машины.

— Ну, значит, и штурм будет. Пойдемте отсюда.

— Нет, это другие, — сказал маленький рыцарь.

Действительно, машины, которые показались в проеме, были построены не так, как обыкновенные "гуляй-города"; стены их были решетчатые, покрытые одеждой и шкурами, и сидящие внутри стрелки, начиная с середины сооружения до его верхушки, могли почти безнаказанно поражать неприятеля.

— Пойдемте, пусть их там бешеные собаки загрызут, — повторил Заглоба.

— Подождите, — ответил Володыевский.

И он начал считать машины по мере их появления.

— Раз, два, три… У них, вероятно, порядочный запас… четыре, пять, шесть… идут все выше и выше… семь, восемь… всех собак на нашей площади перестреляют, потому что там должны быть стрелки exqulsitissimi… [97] девять, десять… каждую видно как на ладони… одиннадцать…

Вдруг пан Михал прервал свой счет.

— Что это? — спросил он странным голосом.

— Где?

— Там, на самой большой… человек висит!

— Верно, — сказал Заглоба.

Вдруг Володыевский побледнел, как полотно, и пронзительно крикнул:

— Боже всемогущий, то Подбипента!

По валам пролетел глухой говор, словно порыв ветра пробежался по листьям дерев. Заглоба опустил голову, закрыл лицо руками и зашептал окаменелыми губами:

— Иисус, Мария! Иисус, Мария!

Говор все усиливался и перешел в грозный шум, похожий на шум набегающей волны. Все войско, стоявшее на валах, увидело, что на башне висит их товарищ по несчастью, рыцарь без страха и упрека, все увидели, что это пан Лонгинус Подбипента, и страшный гнев поднял дыбом волосы на головах солдат.

Заглоба, наконец, оторвал руки от лица. Страшно было смотреть на него: на губах его виднелась пена, лицо все посинело, глаза чуть не вылезли из орбит.

— Крови! Крови! — завыл он таким голосом, что все стоящие вблизи вздрогнули.

И шляхтич прыгнул в ров. За ним бросились все, кто был на валах. Никакая сила, даже приказ князя, не удержали бы этого взрыва гнева. Из рва они взбирались по спинам других, хватались руками и зубами за края вала, а кто выбрался, тот бежал вперед, не оглядываясь, бегут ли за ним прочие. Осадные машины окутались дымом и вздрогнули от грома выстрелов, но это не помогло. Заглоба летел впереди с саблей над головой, страшный, разъяренный, похожий на взбесившегося быка. И казаки, со своей стороны, пошли навстречу с цепами и косами, словно две стены столкнулись друг с другом. Но сытые собаки не могут долго сопротивляться голодным и бешеным волкам. Вытесненные из своих позиций, поражаемые саблями, казаки не выдержали напора, смешались и бросились назад к проходу. Пан Заглоба свирепствовал, как львица, у которой отобрали львенка, бросался в самую гущу схватки, резал, колол, топтал. Вокруг него образовалась пустота, а рядом с ним шел, как всепожирающий огонь, Володыевский.

Стрелки, сидящие в машинах, погибли все до одного, остальные казаки убежали назад. Солдаты осторожно сняли с башни пана Подбипенту и опустили его на землю.

Заглоба бросился на его тело.

Сердце Володыевского разрывалось на части при виде мертвого друга. Легко было понять, какою смертью погиб пан Лонгинус: все тело его было покрыто ранами от стрел. Только лицо оставалось нетронутым, за исключением одной раны на виске. Несколько капель крови запеклось на его щеке, глаза были закрыты, бледное лицо озарено улыбкой, и, если б не синеватая бледность, не холод смерти, сковавший его черты, можно было бы подумать, что пан Лонгинус спокойно спит. Товарищи взяли и понесли его на плечах в замковую часовню.

К вечеру сколотили гроб, а ночью совершен был весь похоронный обряд.

Собралось все духовенство из Збаража, за исключением смертельного раненного при последнем штурме ксендза Жабковского, пришел князь, поручив исполнение своих обязанностей старосте красноставскому, пришли и вожди, и пан коронный хорунжий, и пан Пшеимский, и Скшетуский, и Заглоба, и все офицеры хоругви, в которой служил покойный. Гроб поставили около свежевыкопанной могилы, и церемония началась.

Ночь была тихая, звездная, факелы горели ровным пламенем, бросая свет на желтые доски гроба, на фигуру князя и суровые лица рыцарей.

Дым из кадильниц спокойно возносился к небу, распространяя кругом благоухание мирры; тишину прерывали только сдавленные рыдания пана Заглобы, тяжелые вздохи рыцарей да далекий грохот выстрелов на валах

Ксендз Муховецкий поднял руку, рыцари задержали дыхание, a он, помолчав минуту, возвел глаза к звездной высоте и начал говорить:

— Что за стук слышится ночью там, в небесные врата? — спросил ключник Христа, пробуждаясь от сладкого сна. — Отвори, святой Петр, отвори, я — Подбипента.

— Но какие дела, какие заслуги дают смелость тебе, пан Подбипента, беспокоить святого привратника? По какому праву ты желаешь войти туда, куда самовольно не может войти ни вельможа, ни сенатор, ни владыка обширного царства, куда вступают не по широкому, гладкому пути, а по узкой, тернистой дороге добродетели?

— 01 Отвори, святой Петр, отвори скорей! Такою крутою тропинкой шел наш дорогой сотоварищ, пан Подбипента и, наконец, пришел к тебе, утомленный, как голубь после долгого полета, пришел нагой, как Лазарь, пришел, как святой Себастьян, пронзенный языческими стрелами, бедный, как Иов, чистый, как агнец, без греховной скверны, с жертвой крови, радостно пролитой для отчизны.

— Пусти его святой Петр… если ты не пустишь его, кого пустишь в это время греха и преступления?

— Пусти его, святой ключник, пусти этого агнца; да пасется он на райских пастбищах, ибо голодным прибыл он из Збаража.

Так начал свою речь ксендз Муховецкий и так красноречиво нарисовал образ пана Лонгинуса, что всякий почувствовал себя ничтожным перед этим скромным гробом. Рыцари начинали все яснее и яснее понимать, какую великую потерю понес Збараж. А ксендз все одушевлялся и когда начал описывать выход и смерть мученика, совсем забыл о цитатах и риторике, расплакался, как Заглоба: "Прощай, брат, прощай, товарищ! Не к земному царю, к небесному идешь ты и туда, к подножию Его престола, отнесешь ты наши стоны, наш голод, наше горе и отчаяние и, может быть, там вымолишь нам помощь, но, увы, сам не вернешься более… вот и мы плачем, орошаем слезами твой гроб, потому что сердца наши бились любовью к тебе, наш возлюбленный брат!".

За ксендзом плакали все, и князь, и вожди, и войско, и более всего друзья покойного. Но когда ксендз в первый раз запел "Requiem aeternam dona ei Domine!" [98], раздались общие рыдания, хотя все присутствующие каждый день, каждый час сталкивались со смертью.

Когда гроб стали опускать в могилу, пан Заглоба так прильнул к нему, как будто бы хоронили его отца или брата. Скшетуский с Володыевским еле оторвали его от гроба. Князь подошел к могиле и взял горсть земли; ксендз проговорил: "Anima ejus" [99]… гроб опустился на дно могилы, и земля глухо застучала на его крышке. Сыпали горстями, шлемами, и вскоре над останками пана Лонгинуса Подбипенты вырос высокий холм, на который падал бледный, грустный свет луны.

* * *

Трое друзей возвращались из города на площадь, откуда долетал гром несмолкаемых выстрелов. Они шли в молчании, никто не хотел заговорить первым, но другие группы рыцарей говорили между собою о покойнике, единодушно восхваляя его.

— Похороны были такие торжественные, — сказал какой-то офицер, проходя мимо Скшетуского, — самого пана писаря Сераковского хоронили не с таким почетом.

— Да он и заслужил, — ответил второй офицер. — Кто решился бы пробраться к королю?

— А я слышал, — добавил третий, — что между вишневецкими было несколько охотников, но после такого страшного примера, вероятно, у всех отпадет охота.

— И правда. Уж не проползет.

Офицеры прошли мимо. Молчание воцарилось снова. Вдруг Володыевский сказал:

— Слышал, Ян?

— Слышал, — ответил Скшетуский. — Теперь моя очередь.

— Ян! — медленно сказал Володыевский. — Ты давно знаешь меня, знаешь, что я всегда охотно и с радостью иду на риск, но здесь не риск, а просто самоубийство.

— И это говоришь ты, Михал?

— Я, потому что я твой друг.

— И я твой друг. Так дай мне рыцарское слово, что не пойдешь третий, если я погибну.

— О, этому не бывать! — воскликнул Володыевский.

— А, вот видишь! Как же ты можешь требовать от меня того, чего сам не сделал бы? Да свершится воля Божия!

— Тогда позволь мне идти вместе с тобой.

— Князь запрещает, а ты солдат и должен повиноваться.

Пан Михал замолк, только начал поводить усами, но, наконец, заговорил:

— Ночь уж очень светла, не ходи сегодня.

— Желал бы я, чтоб она была темнее, но медлить нельзя. Погода, как видишь, установилась надолго, а тут порох кончается, провиант тоже. Солдаты уже изрыли всю площадь, ищут кореньев, начались болезни. Я пойду сегодня, сейчас, с князем уже простился.

— Ты совсем впал в отчаяние и ищешь смерти. Скшетуский грустно улыбнулся.

— Полно! Правда, я не купаюсь в счастье, но добровольно не буду искать смерти; во-первых, это грех, во-вторых, дело идет не о том, чтобы погибнуть, а чтобы спастись, дойти до короля и спасти лагерь.

Володыевский почувствовал непреодолимое желание рассказать Скшетускому все о княжне, слова чуть сами не срывались с его языка, но его остановило одно соображение: "От этой новости голова его пойдет кругом, и его тем быстрее схватят". И вместо этого маленький рыцарь спросил:

— В какую сторону ты пойдешь?

— Я говорил князю, что пойду через пруд, а потом рекою, пока не уйду далеко от табора. Князь сказал, что лучшего плана быть не может.

— Ну, делать нечего. Если человеку предначертана смерть, то лучше встретить ее на поле славы, нежели на перине. Да сохранит тебя Бог, да сохранит Бог, Ян! Если не встретимся на этом свете, то встретимся на том, а я сохраню в душе свое чувство к тебе.

— И я тоже. Да вознаградит тебя Бог за все. Слушай, Михал, если я погибну, пусть Зацвилиховский поедет к Хмельницкому за моим телом; я не хочу, чтоб собаки волочили его по их табору.

— Будь уверен.

Час спустя Скшетуский погрузился в воды западного пруда. Ночь была необыкновенно ясная; середина пруда сверкала, как серебряный щит, но Скшетуский тотчас же скрылся из глаз, потому что берега густо поросли тростником, камышом и осокою. Все эти широкие и узкие листья и Скользкие стебли, цепляясь за ноги и туловище, затрудняли движение вперед, но по крайней мере скрывали рыцаря от бдительного ока стражи. Переплыть через середину пруда и думать было нечего: каждый темный предмет был бы тотчас же замечен. Скшетуский решил пробраться вдоль берега через весь пруд до самого болотца, лежащего на другой его стороне, через которое протекала впадающая в пруд речка. Несомненно, там стояла казацкая или татарская стража, зато рос целый лес тростника. Добравшись до болотца, можно было подвигаться через тростники даже днем. Но и этот путь был чреват опасностями. Под спящею водою таился глубокий слой тины. С каждым шагом Скшетуского на поверхность воды поднималось множество пузырей, и бульканье далеко разносилось среди ночной тишины. Кроме того, несмотря на все его предосторожности на воде образовывались круги, которые шли волнами на самую середину пруда, переливаясь бликами под светом луны. Во время дождя Скшетуский попросту переплыл бы пруд и не более как через полчаса достиг бы болота, но на небе не было ни единой тучки. Целые потоки зеленоватого света лились на поверхность пруда, превращая листья кувшинок в серебряные тарелки, а перья тростника — в серебряные кисти. Ветер стих, к счастью, выстрелы заглушали весь шум от движений рыцаря. Заметив это, Скшетуский подвигался вперед только тогда, когда залпы становились сильнее. Но эта тихая, погожая ночь превратилась для него в настоящий ад. Из тростника поднялись тучи комаров, столпились над головой рыцаря, садились на его лицо, глаза, распевая над его ушами свои жалобные песни. Скшетуский, выбирая эту дорогу, знал, что его встретит, но не ожидал, что ему будет так страшно. Любой водоем, даже хорошо знакомый, ночью кажется таинственным и страшным, и невольно начинаешь думать: что таится там на дне? А этот збаражский пруд был просто ужасен. Вода его казалась гуще обыкновенной воды и издавала трупный дух. В ней гнили сотни казаков и татар. Несмотря на низкую температуру воды Скшетуского бросало в жар. Что будет, если чьи-нибудь скользкие руки неожиданно схватят его или зеленые глаза блеснут из-под листьев водяных лилий? Длинные стебли цеплялись за его ноги, а ему казалось, что это утопленник ухватился за него и не пускает далее. "Иисус, Мария! Иисус, Мария!" Временами он поднимал глаза к небу и при виде месяца, звезд и небесного покоя немного успокаивался; иногда его взгляд падал на берег… как там хорошо, сколь велик был контраст между берегом и этим гнилым, проклятым болотом! И им овладела такая тоска, что ему хотелось сейчас же выйти на берег.

Но он все шел вдоль берега. Польский обоз остался далеко лозади. Вон там, в нескольких шагах, виднеется фигура конного татарина, но Скшетуский вместо страха чувствует облегчение: в присутствии живого врага исчезали целые сонмы несравнимо более страшных призраков. Они улетели прочь, и к рыцарю вновь вернулось присутствие духа. Его теперь более интересовал вопрос: спит татарин или нет? Идти дальше или ждать?

Он пошел, соблюдая еще большую предосторожность. К счастью, поднялся легкий ветерок и зашелестел тростником. Теперь Скшетускому можно было идти смелее среди шумного говора тростника; все зашумело вокруг, даже вода начала бить о берег; теперь звуки его движений не привлекут ничьего внимания.

Но ветер разбудил не только прибрежные заросли. Вот навстречу Скшетускому плывет какой-то черный предмет, слегка колыхаясь на волнах, и рыцарь с трудом удержал крик, готовый вырваться из его груди. Страх и отвращение подняли дыбом его волосы, а удушливый запах сдавил его горло.

Но первая мысль, что утопленник нарочно загораживает ему дорогу, прошла, осталось только чувство отвращения, и рыцарь пошел дальше. Шум тростника все усиливался. Сквозь колеблющиеся заросли Скшетуский увидел второй и третий татарские патрули. "Должно быть, я обошел половину пруда", — подумал он и слегка приподнялся, чтоб рассмотреть, где находится, как вдруг что-то толкнуло его в колено. Он взглянул и увидел около своих ног человеческое лицо.

"Это уже второй", — подумал он, но теперь не испугался, только ускорил шага, чтоб избежать головокружения. Заросли становились все гуще. Прошло полчаса, час, он все шел, но чувствовал, что начинает уставать. Вода в некоторых местах не доходила ему до голени, зато в других была чуть не по пояс. Его страшно измотало попеременное вытягивание то одной, то другой ноги из вязкой тины, пот крупными каплями катился по его лбу, по телу пробегала холодная дрожь.

"Что это? — со страхом думал он. — Уж не лихорадка ли? А болота все нет… что, если я не отыщу его среди тростников?"

В этом таилась еще большая опасность. Он мог кружить всю ночь по берегу пруда, оказаться на том же самом месте, откуда вышел, или попасть в руки казаков.

Но он все-таки шел вперед. Конечно, двигаясь так медленно, останавливаясь на каждом шагу, он не мог еще дойти до болота. Мысль об отдыхе окончательно овладела им. Лечь где-нибудь… хоть здесь, в грязи, в тине, только бы отдохнуть! Дрожь все чаще пробегала по телу, ноги становились все слабее и слабее. Вид татарских патрулей немного отрезвлял его, но он чувствовал, что голова его начинает гореть, что лихорадка забирает его в свои когти.

Прошло еще полчаса, а болота все нет как нет.

Вместо этого трупы утопленников попадались все чаще. Ночь, страх, трупы, шум тростников, утомление помутили его разум. Ему начали являться видения. Вот Елена, она в Кудаке, а он плывет с Жендзяном вдоль по Днепру. — Ксендз Муховецкий… а пан Гродзицкий займет место посаженного отца… Девушка целый день смотрит на реку, того и гляди захлопает в ладоши и закричит: "Едет! Едет!".

— Пан! — говорит Жендзян, трогая его за рукав. — Панна ждет.

Скшетуский пробуждается. То спутавшийся тростник загородил ему дорогу. Видения улетают. Теперь он не чувствует утомления, лихорадка удваивает его силы. Что это, не болото ли?

Но кругом стоит все тот же тростник. Устье реки должно быть открыто… нет, это не болото.

Рыцарь идет далее, но мысли его настойчиво возвращаются к сладкому видению. Напрасно Скшетуский начинает читать молитву, напрасно старается сохранить ясность мыслей, снова появляется Днепр, чайки, Кудак, Сечь, только теперь видение не так правдоподобно. Здесь много разных лиц: около Елены и князь, и Хмельницкий, и кошевой атаман, и пан Лонгинус, и Заглоба, и Богун, и Володыевский — все в лучших нарядах собрались на его свадьбу… Но где же будет свадьба? В каком-то неизвестном городе — не Лубны, не Розлоги, не Сечь, не Кудак… Вода какая-то, трупы по ней плавают…

Скшетуский очнулся в третий раз, вернее, его разбудил какой-то звук; он останавливается и прислушивается. Звук приближается, слышен скрип весел, плеск воды — это челнок.

Вот уже его видно сквозь тростник В нем сидят двое казаков, один гребет веслом, другой держит в руках длинный шест и раздвигает им водяные заросли.

Скшетуский присел в воду по самую шею. Наверху осталась только одна голова.

"Если это обычная стража, так не останется ли она здесь?" — подумал он.

Впрочем, нет. Тогда было бы больше лодок, больше народу.

Они проехали мимо, шум тростника заглушал слова. Скшетускому удалось расслышать лишь одно восклицание:

— Черт бы их побрал, и эту вонючую воду стереги!

И челнок скрылся за островком тростника, только передний казак мерно ударял шестом по зарослям, точно хотел пугать рыбу.

Скшетуский пошел дальше.

Вот еще один татарский патруль, на самом берегу. Лунный свет падал прямо на лицо ногайца, но Скшетуский боялся врагов гораздо меньше, чем утраты сознания. Он напряг всю свою волю, чтоб отдавать себе ясный отчет в том, где он и куда идет. Но эта борьба с самим собой еще более увеличила его утомление; вдруг он заметил, что все двоится и троится в его глазах, что временами пруд представляется ему площадью в Збараже, а островки тростника палатками. Он хотел было крикнуть Володыевскому, чтобы тот шел с ним вместе, но вовремя опомнился.

"Не кричи! Не кричи! — повторял он себе. — Это гибель".

Но бороться с самим собой становилось все труднее. Он вышел из Збаража голодный, страшно истомленный бессонницей, от которой польские солдаты начинали уже умирать. Ночное путешествие, холодная вода, трупный запах, блуждание по зарослям ослабили его вконец. К этому присоединялись и безотчетный страх и боль от укусов комаров, которые в кровь изранили его лицо. Теперь он чувствовал, что если через несколько минут не доберется до реки, то или выйдет на берег… все равно, каков ни будет конец, только поскорей бы!., или упадет среди зарослей и утонет.

Болотце и устье реки казались ему концом мучений, хотя, собственно говоря, там начинались новые трудности и опасности. Он еще сопротивлялся лихорадке и шел вперед, все менее соблюдая меры предосторожности. В ушах его слышались людские голоса, ему казалось, что о нем-то и ведет беседу весь пруд. Дойдет ли он до болотца, или нет? Комары начинали выводить еще более тонкие, еще более жалобные нотки. Дно становилась все глубже, вода дошла ему до пояса, потом до груди. Если придется плыть, он запутается в цепких стеблях водорослей и утонет.

И вновь его охватило страстное, непреодолимое желание вызвать Володыевского; он приставил руку ко рту, чтобы крикнуть:

— Михал! Михал!

На счастье, какая-то милосердная тростина ударила его своею орошенной, мокрой кистью прямо по лицу. Он опомнился, вокруг него струился поток чистой воды. Это была река, а по берегам ее расстилалось болотце.

Рыцарь пошел вдоль ближнего берега. Вскоре, оглядевшись, он увидел, что находится на верном пути: пруд остался позади, а он шел по узкой ленте воды, которая не могла быть ничем иным, как рекою.

И вода здесь была холоднее.

Вскоре Скшетуским овладела страшная слабость. Ноги его тряслись, глаза заволакивало черным туманом. "Не могу, — подумал он, — не могу идти далее; дойду до берега и отдохну."

Он наткнулся на что-то и нащупал руками клочок сухой земли. Это был маленький островок посреди тростников.

Скшетуский сел и начал вытирать руками окровавленное лицо.

Вот потянуло откуда-то дымом. Скшетуский повернулся к берегу: на расстоянии сотни шагов от воды был разложен костер и вокруг кучка людей.

Он сидел как раз напротив этого костра, и когда ветер сгибал тростник, мог ясно различить все. То были татары — пастухи; они грелись возле огня и что-то ели.

Чувство голода проснулось в Скшетуском. Вчера утром он съел кусочек конины, которым бы не насытился и двухмесячный волчонок, и с тех пор ничего…

Он начал обрывать и грызть сочные, мясистые листья растений. Жажда мучила его наравне с голодом.

Огонек костра угасал. Между людьми, сидящими вокруг него, и Скшетуский поднялось странное мглистое облако, точно он уносился куда-то вдаль.

"Ах! Спать хочется! Здесь и усну, на этой кочке", — подумал рыцарь.

Вдруг у костра началась суматоха. Пастухи вскочили; до ушей Скшетуского донеслись крики: "Лось! Лось!". Все кинулись врассыпную. Еще минута, и рыцарь услышал свист и глухой топот копыт по влажной траве.

Скшетуский не мог понять, почему пастухи уезжают. Только теперь он заметил, что листья тростников побелели, вода светится иначе, не так, как под лунным лучом, над водою поднялся легкий туман.

Он оглянулся вокруг — рассветало.

Целую ночь он потратил на то, чтобы обойти пруд и достичь устья реки и болотца, а значит, был теперь в самом начале пути. Теперь ему придется идти через табор при свете дня.

Вокруг становилось все светлее. На востоке небо порозовело.

Скшетуский снова спустился в болото и, дойдя до берега, осторожно высунул голову из тростника.

С величайшими предосторожностями прополз он к погасшему костру. Не осталось ли там чего-нибудь съестного? Да, вот обгрызенная баранья кость с остатками жил и хрящей, несколько штук печеной репы, забытой в темной золе, и рыцарь с жадностью дикого зверя бросился на свою добычу.

Через несколько минут он был уже на своем старом месте и улегся спать. Он захватил с собою недоеденную кость и теперь изгрыз ее всю, без остатка. Давно уже не едал он такого в Збараже.

Теперь он чувствовал себя увереннее. Его подкрепили и пища, и начинающийся день. Становилось все светлее; утренний ветерок, правда, пробирал до костей измокшее тело рыцаря, но его утешала мысль, что скоро взойдет солнце и обогреет его. Он оглянулся: островок его имел круглую форму и был совершенно закрыт стеною тростника от людских взоров.

"Тут меня не найдут, — подумал Скшетуский, — если только не соберутся ловить рыбу в тростниках, а рыба вся от смрада подохла. Здесь можно выспаться и обдумать, что делать дальше". Идти ли ему далее рекою, или нет? Он решил идти, если будет ветреная погода, иначе шум, производимый им, выдаст его, тем более, что ему придется проходить возле самого табора.

"Слава Тебе, Боже, что. Ты сохранил меня до сих пор!" — прошептал он и поднял глаза к небу.

Мысль его унеслась в польский лагерь. Замок был виден отсюда, как на ладони. Может быть, там из башни кто-нибудь поглядывает на пруд и тростники, а Володыевский и Заглоба, наверно, будут целый день дежурить на валах, не появится ли его труп на каком-нибудь "гуляй-городе".

<Ну нет, не появится, — подумал Скшетуский, и грудь его наполнилась сладким чувством избавления от опасности. — Не появится, не появится! — повторил он несколько раз. — Я прошел немного, но и это нужно было пройти. Бог поможет мне и дальше".

Воображение унесло его далеко-далеко… Он за табором, в лесах, среди королевского войска… Всеобщее ополчение, гусары, пехота, иноземные полки… земля дрожит под тяжестью людей, лошадей и пушек, а там, дальше, сам король.

Потом он видит небывалую еще доселе битву, разбитый татарский лагерь, князя со всей конницей, мчащегося по спинам поверженных врагов, радостные клики войск

Больные, распухшие глаза сами собой смыкались от невыносимого сияния солнца, голова туманилась от череды мыслей. Скшетуским овладевала сладкая истома; он вытянулся во весь рост и уснул.

Тростник все шумел. Солнце взошло высоко и обогрело спящего рыцаря, высушило его платье, а он все крепко спал, без движений. Если б кто-нибудь увидел его, лежащего навзничь, с окровавленным лицом, то подумал бы, что лежит покойник, выкинутый волною. Проходили часы, он все спал. Разбудило его только ржание коней и громкие крики пастухов.

Скшетуский протер глаза, оглянулся вокруг и припомнил, где находится. На небе, озаренном кровавым пламенем заката, зажигались звезды. Он проспал целый день.

Рыцарь не чувствовал ни малейшего облегчения; напротив, у него болели все кости, каждый сустав был нестерпимою болью. Но он подумал, что новые испытания возвратят ему силы, спустил ноги в воду и двинулся в дальнейший путь.

Теперь ему пришлось идти чистой водой, около самых тростников, чтоб не обратить на себя внимания пастухов. Последние лучи зари угасли, стало темно. Луна еще не вышла из-за леса. Вода была так глубока, что местами Скшетуский терял дно под ногами и должен был плыть, что было вовсе не легко, потому что шел он против течения. Но зато самый острый татарский глаз не мог заметить головы, продвигающейся вдоль темной стены тростников. Наконец, то вплавь, то вброд он добрался до места, откуда глазам его предстали тысячи и тысячи огней по обоим берегам реки.

"Табор! — подумал он. — Теперь помогай Бог!"

Он начал прислушиваться.

До его слуха долетал шум неясных голосов. Да, это был табор. Справа стоял казацкий обоз с тысячами возов и палаток, налево татарский кош, оба полные шума, криков, рева быков и верблюдов. Река разделяла их, образуя преграду для ссор и убийств: татары не могли спокойно стоять рядом с казаками. С одной стороны телеги, с другой — тростниковые шалаши подходили почти к самому берегу, у самой же воды, по всей вероятности, стояла стража.

Тростник Делался все реже; очевидно, напротив обоза берег был каменистый. Скшетуский подвинулся на несколько шагов и остановился. Какою-то неясной, но грозной силой повеяло на него от этих людских муравейников. Ему почудилось, что вся ярость, все зверство этих тысяч человеческих существ обращены на него, и в их присутствии он чувствовал все свое бессилие, всю свою беззащитность. Он был один.

"Здесь никому не пройти!" — подумал он, но все-таки пошел вперед, гонимый каким-то неудержимым, болезненным любопытством. Ему хотелось поближе рассмотреть эту страшную силу.

Вдруг он остановился. Лес тростников кончился, точно его ножом обрезали. Дальше чистая вода отражала кровавые отблески огней.

Два огромных костра пылали над самыми берегами. У одного стоял конный татарин, у другого — казак с длинным копьем в руках. Оба смотрели друг на друга и в воду. Вдали виднелись точно такие же часовые.

Огонь костров словно пылающим мостом перекидывался через реку. У берегов виднелись ряды маленьких лодок.

"Это невозможно!" — прошептал Скшетуский.

И отчаяние овладело им. Ни вперед, ни назад! Прошли сутки, как он блуждает по болотам, вдыхает гнилые испарения, мокнет в воде для того только, чтобы, дойдя до таборов, через которые ему нужно пройти, понять, что это невозможно!

Но и возвращаться невозможно; рыцарь знал, что найдет в себе достаточно сил, чтобы идти вперед, но назад — нет. В отчаянии его крылось глухая ярость; в первую минуту он хотел выйти на берег, задушить первого попавшегося, потом броситься на толпу врагов и погибнуть.

Ветер снова зашумел в тростнике, донося слабый отзвук колоколов из Збаража. Скшетуский начал молиться; он бил себя в грудь и просил у неба помощи с силою и отчаянной верой погибающего; он молился, а кош и табор зловеще шумели, словно в ответ на его молитву, черные и красные фигуры сновали взад и вперед, словно силуэты чертей в аду; часовые стояли по-прежнему неподвижно, река по-прежнему струилась огненной полосою.

."Наступит ночь, и костры погаснут", — сказал себе Скшетуский.

Прошел час, другой. Шум утих, костры действительно начали затухать за исключением двух сторожевых. Те поддерживались с прежним усердием.

Стражи сменялись; видно, так будет до самого утра.

Скшетускому пришло в голову, что днем он может проще проскользнуть, но он тотчас же отбросил эту мысль. Днем берут воду, ноят скот, значит, берега реки никогда не остаются пустынными.

Вдруг взгляд рыцаря упал на лодки. По обоим берегам они стояли по нескольку десятков в ряд, а с татарской стороны стояли вплотную к зарослям.

Скшетуский погрузился в воду по шею и начал медленно подвигаться к ним, не спуская глаз с татарского часового.

Через полчаса он был уже около первой лодки. План его был очень прост. Кормы лодок возвышались над водою, образуя своеобразное укрытие, под которым легко могла пройти голова человека. Если все лодки стоят боком друг к другу, то татарский страж не сможет ничего заметить. Казак более опасен, но и тот не заметит, потому что под лодками царит полный мрак. Впрочем, иного пути не было.

Скшетуский не колебался больше и вскоре оказался под кормами лодок.

Он полз на четвереньках, потому что лодки стояли на мелководье. Татарин был уже так близко, что Скшетуский слышал фырканье его лошади. Скшетуский остановился на минуту и прислушался. Лодки, к счастью, были расставлены в удобном для него порядке. Теперь все внимание его было обращено на казака, но тот, в свою очередь, не переставал созерцать татарина. Рыцарь миновал десятка полтора лодок, как вдруг услышал на берегу шаги и людские голоса. Он притаился и прислушался. Во время поездки в Крым он научился говорить по-татарски, и теперь дрожь пробежала по его телу, когда он вдруг услыхал слова приказа:

— Садиться и отчаливать!

Скшетуского бросило в жар, хотя он сидел в холодной воде. Если татары сядут в лодку, под которой он скрывается теперь, он погиб; если сядут в одну из стоящих впереди, то погиб также, потому что после лодки останется пустое освещенное пространство.

Каждая секунда казалась ему часом. Вот доски заскрипели под тяжестью татар; они сели в четвертую или пятую лодку позади него, оттолкнули ее и поплыли по направлению к пруду. Но это движение привлекло внимание казацкого часового. Скшетуский с полчаса оставался в неподвижности. Наконец, стража сменили, и он двинулся дальше.

Так он добрался до конца причала. За последней лодкой вновь начинались тростники. До предела измученный, утомленный рыцарь прямо в воде опустился на колени и горячо возблагодарил Бога.

Дальше он подвигался уже смелее, пользуясь каждым порывом ветра, заставляющего шуметь речные заросли. Сторожевые огни начинали удаляться, мигать, слабеть. Тростник становился все гуще, дно более илистым. Тут охранение не могло стоять близко к воде, шум обоза постепенно слабел. Скшетуский почувствовал новый пролив сил. Он продирался сквозь тростник, попадал в тину, тонул, плыл и вновь становился на ноги. Он не смел еще выйти на берег, но уже чувствовал себя вне опасности. Оглянувшись, он увидел, что огни табора еле-еле виднеются; еще несколько шагов, и они исчезли совершенно. Луна ушла за тучу, вокруг было тихо. Вот послышался шум, более сильный и многообразный, чем шум тростников. Скшетуский чуть не вскрикнул от радости: по обоим берегам реки темнел лес.

Он направился к берегу и выбрался из реки. Сосновый бор начинался прямо от берега: запах смолы ударил ему в ноздри. Кое-где в черной глубине светились, как серебряные, листья папоротника.

Рыцарь во второй раз упал на колени и горячо поцеловал землю.

Он был спасен.

Потом он углубился в чащу леса, спрашивая самого себя: куда идти, куда ведет этот лес, где король и войска?

Путь его не был завершен, впереди еще было много опасностей, но когда он подумал, что выбрался из Збаража, что прокрался мимо стражи, через болота, через полумиллионный неприятельский лагерь, тогда ему показалось, что все опасности миновали, что лес — веселая дорога, которая приведет его прямо к королевскому трону.

И шел этот человек, голодный, иззябший, мокрый, перемазанный собственной кровью, покрытый грязью и ржавчиной болот, с радостью в сердце, с надеждой, что вскоре не таким слабым и жалким, а сильным, могучим вновь явится в Збараж.

"Теперь вы не останетесь без помощи, не будете голодать, — подумал он о своих друзьях в Збараже, — я приведу к вам короля!"

И рыцарское сердце радостно забилось при мысли о скором спасении князя, войска, Володыевского, Заглобы и всех героев, запертых в збаражском капкане.

Лесные глуби расступались перед ним и укрывали его своею сенью.

Глава VII

В гостиной топоровского дворца сидели трое мужчин. Несколько восковых свечей горели на столе, покрытом картами; возле карт лежала высокая шляпа с черным пером, шпага с перламутровой рукояткой, на которой покоился кружевной платок, и пара лосиных перчаток. За столом в кресле сидел человек лет сорока, небольшого роста, худощавый, но крепкого телосложения. Лицо его было бледно и утомлено, на голове черный шведский парик с длинными локонами, спадающими на плечи. Редкие черные усы, закрученные кверху, украшали его верхнюю губу, тогда как нижняя, вместе с бородой, сильно выступала вперед, придавая всей физиономии характерные черты львиной отваги, гордости и упрямства. Оно не было красивым, это лицо, но во всяком случае казалось весьма примечательным. Выражение склонности к наслаждениям странным образом сочеталось в нем с суровой холодностью. Черные глаза казались угасшими, ко легко можно было догадаться, что в минуты увлечения или гнева они могли метать молнии, которые не всякий взгляд мог выдержать. Вместе с тем, они не были лишены оттенка добродушия и кротости. Черная одежда, состоящая из атласного кафтана и кружевного воротника, лишь подчеркивала изящество этой фигуры. Вообще, несмотря на озабоченное выражение лица, в нем было что-то величественное. И не удивительно — это был сам король, Ян Казимир Ваза, преемник престола Владислава.

Поодаль, в полутьме, сидел Иероним Радзеевский, староста ломжинский, человек небольшого роста, толстый, румяный, с физиономией ловкого придворного, а напротив, за столом, третий мужчина, опершись на локоть, рассматривал карты, время от времени поднимая глаза на короля.

Лицо его было отмечено заботами и размышлениями — холодное лицо государственного человека. Суровость не вредила его необычайной красоте. Голубые глаза не утратили еще своего блеска, роскошная польская одежда и шведская подстриженная борода придавали его правильным, словно высеченным из мрамора чертам еще больше величия. Это был Юрий Оссолиньский, коронный канцлер, имперский князь, оратор и дипломат, удивлявший европейские дворы, знаменитый противник Еремии Вишневецкого.

Необычайные его способности обратили на него внимание ранее царствовавших королей, доставили ему высшие должности в государстве, которым он управлял почти бесконтрольно, — государстве, теперь так близком к падению.

Канцлер словно создан был для управления государственным кормилом. Трудолюбивый, опытный, умный, смотрящий в отдаленное будущее, князь привел бы всякое государство, за исключением республики, к тихой пристани, всякому другому обеспечил бы внешнее могущество и долгие лета внутреннего спокойствия, если бы только был самовластным министром такого монарха, как, например, король французский или испанский.

Выросший за границей, руководствующийся общими соображениями, несмотря на врожденный ум и проницательность, несмотря на долголетнюю практику, он никак не мог освоиться с бессилием правительства в республике, не научился ладить с ним, хотя об эту скалу разбивались все его планы, намерения, усилия, хотя теперь он видел в будущем одно лишь разрушение и разорение отечества.

Это был гениальный теоретик, который не умел быть гениальным практиком, словно бы попавший в заколдованный круг. Задавшись какой-нибудь идеей, способной дать благие результаты в будущем, он шел к своей цели с упорством фанатика, не обращая внимания, что при существующем порядке вещей он может прийти к совершенно противоположному результату.

Желая усилить правительство и государство, он ослабил вожжи, которыми сдерживалось казачество, и не предвидел, что буря разразится не только над шляхтой с ее насилиями и своеволием, но и над магнатскими латифундиями, и станет угрожать интересам самого государства.

Из степей появился Хмельницкий и вырос в исполина. Республика понесла сокрушительные поражения под Желтыми Водами, Корсунем, Пилавцем. С первых же шагов Хмельницкий соединился с врагом, татарами. Удар следовал за ударом, впереди предвиделась только война и война. Прежде всего нужно было подавить разбушевавшуюся казацкую стихию, чтобы использовать ее впоследствии, а канцлер, погруженный в свои соображения, все медлил и даже верил Хмельницкому.

Логика событий разрушила его теории; с каждым днем становилось ясней, что все усилия канцлера привели к прямо противоположным результатам. Наконец, началась осада Збаража. Дальше уже не было места сомнениям. Канцлер согнулся под бременем угрызений совести, горьких разочарований и всеобщей ненависти.

И он поступал так, как поступают люди с непоколебимой верой в себя: искал виноватых.

Виновна была вся республика, ее правительство, ее история, ее государственный строй, но если кто-нибудь из опасения, чтобы скала, лежащая на склоне горы, не рухнула в пропасть, захочет втащить ее на вершину, но не рассчитает своих сил, тот только ускорит ее падение. Канцлер сделал больше: он призвал на помощь ревущий, страшный казацкий поток, не обращая внимания на то, что его течение может только размыть фундамент, на котором покоится скала.

А когда он начинал искать виновных, на него самого устремлялись все взгляды, как на причину войны, поражений и несчастий.

Но король еще верил в него и верил тем более, что общественное мнение, не обращая внимания на его положение, обвиняло и его самого, наравне с канцлером.

Теперь они сидели в Топорове, удрученные, унылые, не зная, что им предпринять. У короля было всего только двадцать пять тысяч войска. Призыв был сделан поздно, и к этому времени собралась лишь часть всеобщего ополчения. Кто был причиною этой медлительности, не заключалась ли она прежде всего в негибкой политике канцлера, это — тайна, не раскрытая доселе; достаточно сказать, что в эту минуту они чувствовали себя бессильными перед мощью Хмельницкого.

Более того, они не имели о нем сколько-нибудь достоверных сведений. В королевском лагере еще до сих пор не знали, помогает ли сам хан Хмельницкому, или с ним только Тугай-бей с несколькими тысячами орды. От этого вопроса зависела жизнь или смерть. С самим Хмельницким, в случае необходимости, король мог бы попытать военной удачи, хотя взбунтовавшийся гетман был в десять раз сильнее его. Авторитет королевского имени был еще силен среди казаков, сильнее, может быть, чем толпы всеобщего ополчения буйной и неприученной к военному делу шляхты, но ежели с казаками и сам хан, то мериться с такой силой просто безрассудно.

Правда, какие-то слухи приходили, но все они не заслуживали доверия. Предусмотрительный Хмельницкий не выпускал из своего лагеря ни одного отряда казаков или татар, чтобы король не смог достать "языка". У гетмана были свои планы: подавить частью своих сил уже издыхающий Збараж, а самому неожиданно появиться перед королем, окружить его вместе с войском и выдать в руки хана.

Значит, не без причины туча покрывала теперь королевское чело, ибо для монарха нет большего позора, чем сознание собственного бессилия. Ян Казимир устало откинулся на спинку кресла, уронил руку на стол и проговорил, указывая на карты:

— Все это не имеет никакого смысла, никакого! "Языка" мне достаньте.

— Ничего большего и я не желаю, — ответил Оссолиньский.

— Разъезды возвратились?

— Возвратились, но ничего не привезли.

— Ни одного пленника?

— Только окрестных крестьян, но они ничего не знают.

— А пан Пелка возвратился? Это славный воин.

— Ваше величество! — отозвался из-за кресла староста ломжинский. — Пан Пелка не вернулся и не вернется: он убит.

Наступило молчание. Король устремил грустный взгляд на пламя свечи и начал барабанить пальцами по столу.

— Так что же нам делать? — спросил он наконец.

— Ждать! — важно сказал канцлер.

Лоб Яна Казимира покрылся морщинами.

— Ждать? — переспросил он. — А это время Вишневецкий и гетманы погибнут в Збараже.

— Продержатся еще немного, — небрежно заметил Радзеевский.

— Молчали бы вы лучше, пан староста, если не можете предложить ничего дельного.

— У меня как раз есть план, ваше величество.

— Какой?

— Послать кого-нибудь под предлогом переговоров с Хмельницким под Збараж. Посол узнает, там ли хан, и, возвратившись, расскажет обо всем.

— Этого делать нельзя, — сухо сказал король. — Теперь, когда мы объявили Хмельницкого бунтовщиком, назначили цену за его голову и булаву над Запорожьем отдали Забускому, нашему величию не подобает входить в переговоры с Хмельницким.

— Тогда послать к хану, — сказал староста.

Король вопросительно взглянул на канцлера, который поднял на него свои голубые глаза и после некоторого размышления проговорил:

— Совет хорош, но Хмельницкий без всякого сомнения задержит посла, и мы все равно ничего не узнаем.

Ян Казимир махнул рукою.

— Мы видим, — медленно сказал он, — что все ваши планы неосуществимы, тогда я предложу вам свой. Я прикажу трубить сбор и двинусь со всем войском под Збараж. Пусть свершится воля Божья! Мы сами увидим, стоит там хан или нет.

Канцлер знал об отчаянной отваге короля и не сомневался, что он готов осуществить на деле свои намерения. С другой стороны, ему слишком хорошо было известно, что если король задумает что-нибудь, то уже никакие советы не смогут изменить его решения. Поэтому он и не возражал, даже одобрил мысль короля, только зачем же непременно сейчас нужно ехать? Можно завтра или послезавтра, а тем временем могут подоспеть благоприятные новости. Молва о приближении короля с каждым днем все настойчивей будет распространяться среди черни, недовольной осадою Збаража. Бунт может растаять от блеска королевского величия, как снег от солнечных лучей, но на все нужно время.

Король же отвечает за спасение всей республики и перед лицом Бога и потомков не должен рисковать собою, тем более, что в случае неудачи збаражские войска должны будут неминуемо погибнуть.

— Делайте, что хотите, только добудьте мне завтра "языка" во что бы то ни стало.

Снова наступило молчание. В окно заглянула огромная золотая луна, но в комнате потемнело — свечи обросли нагаром.

— Который час? — спросил король.

— Полночь близко, — ответил Радзеевский.

— Я не буду ложиться сегодня, объеду обоз, и вы со мной. Где Убальд и Арцишевский?

— В обозе. Я пойду распоряжусь, чтобы подали лошадей, — сказал староста.

Он направился было к дверям, как вдруг в сенях послышался какой-то шум, оживленный разговор, торопливые шаги, наконец, двери настежь распахнулись, и в комнату вбежал запыхавшийся Тизенгаузен, королевский стремянный.

— Ваше величество! — воскликнул он. — Прибыл офицер из Збаража!

Король вскочил с кресла, канцлер также поднялся, и оба воскликнули разом:

— Не может быть!

— Это правда! Он в сенях;

— Давайте его сюда! — закричал король. — Давайте ради Бога!

Тизенгаузен скрылся за дверями, и через минуту на пороге показалась какая-то высокая, незнакомая фигура.

— Ближе! — сказал король. — Подойдите поближе! Мы рады видеть вас!

Офицер подошел к самому столу, и, разглядев его, король, канцлер и староста ломжинский попятились от изумления. Перед ними стояло какое-то фантастическое существо, скорее призрак;

лохмотья едва прикрывали его истощенное тело, посиневшее лицо покрыто грязью и кровью, глаза горели лихорадочным огнем, черная всклокоченная борода закрывала грудь, а ноги дрожали так, что он вынужден был опереться на стол.

Король и двое сановников смотрели на него широко открытыми глазами. Двери опять отворились, и вошла целая гурьба сановников: генералы Убальд и Арцишевский, литовский подканцлер Сапега, староста речицкий и другие. Все, встав за спиной короля, разглядывали пришельца.

— Кто вы? — спросил король.

Несчастный раскрыл было рот, намереваясь ответить, но судорога сжала его горло, борода затряслась, и он сумел лишь прошептать:

— Из… Збаража!

— Дайте ему вина! — сказал кто-то.

Пришельцу подали наполненный кубок. Он с трудом выпил его. В это время канцлер сбросил с себя накидку и прикрыл его плечи.

— Теперь вы можете говорить? — спустя минуту спросил король.

— Могу, — более твердым голосом ответил рыцарь.

— Кто вы?

— Ян Скшетуский… поручик гусарский…

— Чей?

— Воеводы русского.

По зале пробежал шепот.

— Ну, как там у вас? Что там? — нетерпеливо расспрашивал король.

— Нужда… голод… могилы… Король закрыл глаза рукой.

— Иисус Назарянин! Иисус Назарянин! — тихим голосом проговорил он.

— Долго можете еще продержаться?

— Пороху нет. Неприятель у самых валов…

— Много его?

— Хмельницкий… и хан со всеми ордами.

— И хан?

— Да.

Наступило глубокое молчание. Сановники вопросительно переглядывались друг с другом.

— Как же вы выстояли? — спросил канцлер с оттенком недоверия.

При этих словах Скшетуский поднял голову, как будто у него прибавилось сил, лицо его приняло гордое выражение, голос окреп:

— Двадцать отбитых штурмов, шестнадцать битв, выигранных в поле, семьдесят пять вылазок…

И снова настало молчание.

Вдруг король выпрямился, тряхнул париком, как лев гривой, желтые щеки его покрылись румянцем, а глаза загорелись.

— Клянусь Богом! — воскликнул он. — Довольно мне этих советов, этих проволочек! Стоит ли хан, нет ли, пришло ли всеобщее ополчение, нет ли, клянусь Богом, довольно мне всего этого! Сегодня же мы идем на Збараж!

— На Збараж! На Збараж! — повторило несколько решительных голосов.

Лицо Скшетуского просияло радостью.

— О, милостивый король и государь! — сказал он. — С тобою и жить и умирать!..

Благородное сердце короля смягчилось, как воск, и несмотря на отталкивающий вид рыцаря он обнял его и проговорил:

— Вы милее мне в ваших лохмотьях, чем иные в шелках. Клянусь Пресвятой Девой, и не за такие заслуги награждают староствами… и вы не останетесь без награды… Не противоречьте мне! Я ваш должник!

Вельможи хором одобрили слова короля.

— Как же вы прошли через казацкий и татарский лагерь!

— В болотах скрывался, в тростниках, лесами шел… блуждал… не ел давно.

— Накормите его! — приказал король.

— Накормить! — повторили прочие.

— Одеть его!

— Пусть ему утром дадут коня и одежду, — продолжал король. — Вы ни в чем не будете иметь нужды.

По примеру короля все рассыпались в похвалах рыцарю. Его забросали вопросами, на которые он отвечал с превеликим трудом. Им все более овладевала страшная слабость, сознание почти покидало его. Принесли пищу, появился и ксендз Цецишовский, королевский проповедник.

Все сановники расступились. Ксендз был человек ученый, важный; король дорожил его мнением более, чем мнением канцлера, а с амвона он иногда затрагивал такие вещи, каких почти никто не мог коснуться и на сейме. Ксендзу тотчас же рассказали, что прибыл офицер из Збаража, где князь несмотря на голод и недостаток в порохе и снарядах громит и хана и Хмельницкого, который весь прошлый год не потерял столько людей, сколько под Збара-жем, что король намеревается идти на выручку, даже если ему придется погибнуть со всем войском.

Ксендз слушал молча и время от времени поглядывал на изможденного рыцаря. А тот с жадностью ел, не обращая внимания на короля, который время от времени отпивал глоток за здоровье офицера из маленького серебряного стаканчика.

— Как зовут этого рыцаря? — спросил ксендз.

— Скшетуский.

— Ян?

— Да, Ян.

— Поручик князя-воеводы русского?

— Да.

Ксендз поднял глаза кверху и начал молиться.

— Возблагодарим Бога! Неисповедимы пути, какими Он приводит человека к счастию и покою. Я знаю этого человека.

Скшетуский услышал это и поднял глаза на говорящего, но ни лицо, ни голос ксендза не были ему знакомы.

— Так это вы один из всего войска взялись пройти через неприятельский лагерь? — спросил его ксендз.

— Передо мною пошел мой товарищ, но погиб, — ответил Скшетуский.

— Тем больше ваша заслуга, что вы решились идти после него. По вашему виду я вижу, что дорога была нелегкой. Бог благосклонно принял вашу жертву, и вашу доблесть, и вашу молодость и благополучно провел вас.

И ксендз обратился к Яну Казимиру:

— Ваше величество, — сказал он, — вы твердо решили идти на помощь к князю-воеводе русскому?

— Вашим молитвам, святой отец, — ответил король, — я поручаю отечество, войска и самого себя, потому что понимаю всю опасность моего предприятия, но не могу допустить, чтобы князь-воевода погиб в Збараже с таким рыцарством, как вот этот офицер.

Ксендз вознес руки к небу. В зале воцарилась тишина.

— Benedico vos, in nomine Patris et Filii et Spiritus sancti. [100]

— Аминь! — сказал король.

— Аминь! — повторили все присутствующие.

По утомленному лицу Яна Казимира разлилось спокойствие, и только глаза его сверкали необычным блеском. Он взял со стола шпагу и сделал знак Тизенгаузену, чтобы тот помог прицепить ее.

— Когда ваше величество намерены выступить? — спросил канцлер.

— Бог дал нам погожую ночь, — сказал король. — Пан обозный стражник, прикажите трубить сбор и седлать коней.

Стражник тотчас же вышел. Канцлер тихо заметил королю, что еще не все готовы и что экипажи могут двинуться только утром, но Ян Казимир нетерпеливо перебил его:

— Кому экипажи дороже спасения отечества, тот может остаться.

Королевские покои начали пустеть. Каждый спешил к своей хоругви, чтобы привести ее в готовность и установить в походном порядке. В комнате остались только король, канцлер, ксендз и пан Скшетуский с Тизенгаузеном.

— Господа, — сказал ксендз, — все, что могло нас интересовать, мы узнали от этого рыцаря. Теперь нужно дать ему отдохнуть, потому что он едва держится на ногах. Позвольте мне, ваше величество, взять его к себе;

— О, конечно! Пусть его проводит Тизенгаузен и еще кто-нибудь, один он едва ли дойдет. Идите, идите, милый друг мой, никто больше вас не заслужил себе отдыха. Да помните, что я ваш должник. Скорее о себе забуду, чем о вас!

Тизенгаузен взял Скшетуского под руку и вышел из комнаты. В сенях им попался староста речицкий, который взял рыцаря под другую руку, впереди шли ксендз и мальчик с фонарем, который, впрочем, оказался не нужен: большая золотая луна тихо плыла над Топоровом. С лагерной стоянки долетали звуки людских голосов, скрип телег и рулады полковых труб. Поодаль, перед костелом, залитым светом луны, виднелись ряды пеших и конных солдат. К скрипу телег примешивался лязг цепей и глухое погромыхивание пушек.

— Двинулись уже! — сказал ксендз.

— Под Збараж… на помощь, — прошептал Скшетуский.

И неизвестно, от радости или утомления, а может быть, от того и другого, он ослабел так, что Тизенгаузен и староста почти тащили его на себе.

У самого костела стояли хоругви Сапеги и пехота Арцишевского. Солдаты группировались кучками и загораживали дорогу.

— С дороги, с дороги! — кричал ксендз.

— Кто идет?

— Офицер из Збаража!

Солдаты расступились и с изумлением смотрели на героя.

С величайшим трудом ксендз довел Скшетуского до дома местного священника. Там, приказав отмыть рыцаря от грязи и тины, ксендз уложил его в постель, а сам отправился к войскам.

Скшетуский был в полубеспамятстве, но лихорадка не давала ему уснуть сразу. Он не понимал, где он теперь и что делается вокруг него. Он слышал только говор, топот, крики солдат, голоса труб, и все это слилось в его сознании в тревожную какофонию. "Войско идет", — подумал он. Шум начинал удаляться, слабеть, рассеиваться, в Топоровевоцарилась тишина.

Скшетускому казалось, что он вместе с ложем летит в какую-то бездну.

Глава VIII

Скшетуский проспал несколько дней кряду, но и после пробуждения его несколько дней не оставляла жестокая лихорадка. Долго еще он бредил, поминая о Збараже, о князе, о старосте красноставском, вел беседы с паном Михалом и Заглобой, кричал пану Лонгинусу Подбипенте: "Не туда!" — лишь о княжне не упомянул ни разу. Иногда ему казалось, что над ним склоняется румяное лицо Жендзяна, точно так же, как тогда, когда князь после константиновской битвы отправил его под Заславль истреблять шайки грабителей, а Жендзян неожиданно появился на его привале. Видение это поднимало целую бурю в его душе; ему казалось, что время остановилось, и с той поры ничего не изменилось. Вот он снова под Хомором, а проснувшись, поедет будто бы в Тарнополь снаряжать хоругви. Кривонос, разбитый под Константиновом, бежал к Хмельницкому. Жендзян приехал из Гущи и сидит у его изголовья. Скшетуский хочет заговорить, пытается приказать пажу седлать коней, но не может. И вновь ему кажется, что он уже не под Хомором, что с тех пор прошло много времени… был взят Бар, и несчастная его голова снова погружается во мрак. Он уже ничего не видит, ни о чем не ведает, но мало-помалу из этого мрака, из этого хаоса появляется Збараж, осада. Так он не под Хомором? А как же Жендзян все сидит возле него, склоняется к нему? Через узоры в ставнях в комнату врывается луч яркого света и падает на лицо мальчика, полное озабоченности и сострадания.

— Жендзян! — кричит пан Скшетуский.

— О, пане, наконец-то вы узнали меня! — радостно отвечает паж и припадает к его ногам. — Я думал уже, что вы никогда не очнетесь.

Мальчик рыдал и обнимал ноги рыцаря.

— Где я? — спросил пан Скшетуский.

— В Топорове… Вы пришли к королю из Збаража… Слава Богу, слава Богу!

— A король где?

— Пошел с войском на помощь к князю-воеводе. Тут Жендзян встал и отворил окно.

В комнату ворвался свежий утренний ветерок, а вместе с ним к Скшетускому полностью возвратилось сознание. Жендзян уселся в ногах кровати.

— Так я из Збаража сумел-таки выйти? — спросил рыцарь.

— Так точно… Никто не мог сделать того, что сделали вы, и благодаря вам король пошел на помощь.

— Пан Подбипента пробовал раньше меня, но погиб…

— Что вы говорите? Пан Подбипента погиб? Такой щедрый и хороший пан!.. У меня даже дух стеснило… Как они могли сладить с таким силачом?

— Расстреляли его из луков.

— А пан Володыевский и пан Заглоба?

— Были здоровы, когда я выходил.

— Ну, и слава Богу. Они большие ваши друзья… ну, разве еще, ой… ксендз говорить мне запретил… Ну, а что будет с состоянием пана Подбипенты? Там ведь немало всякого добра… Неужели он ничего не завещал друзьям? Родственников у него, кажется, не было?

Скшетуский ничего не ответил. Жендзян понял, что его вопрос пришелся некстати, и переменил разговор.

— Хорошо, что пан Заглоба и пан Володыевский здоровы, а я уже было думал, что их татары одолели… Сколько нам пришлось пережить вместе!.. Вот жаль только, что ксендз запретил мне говорить… Я думал, что никогда их не увижу, потому что татары так прижали нас, что и выхода не было…

— Ты был с паном Володыевским и Заглобой? Они ничего мне не говорили.

— Они могли подумать, что я погиб…

— А где же вас так татары прижали?

— За Плоскировом, по дороге в Збараж. Мы ведь далеко ездили, за Ямполь… впрочем, ксендз Цецишовский запретил мне говорить.

— Да вознаградит вас Бог за ваши намерения, — сказал Скшетуский. — Я догадываюсь, зачем вы ездили. И я побывал там перед вами… только напрасно…

— Эх, пане, если б не ксендз… Он сказал: "Я должен ехать с королем в Збараж, а ты смотри за господином, но ничего не говори ему, а то он умрет".

Скшетуский так давно расстался со всякой надеждой, что даже эти слова Жендзяна нисколько не встревожили его.

— A ты-то каким образом попал к ксендзу Цецишовскому и к войску? — спросил он.

— Меня пани каштелянша сандомирская, пани Витовская, послала из Замостья уведомить пана каштеляна, что встретится с ним в Топорове… Храбрая она женщина и непременно хочет быть при войске, чтоб не разлучаться с паном каштеляном. Вот я и приехал в Топоров за день до вас. Пани Витовская, того гляди, подъедет…

— Не понимаю, как ты очутился в Замостье, когда с паном Володыевским и паном Заглобой ездил за Ямполь. Отчего же ты не приехал в Збараж вместе с ними?

— Видите ли, когда на нас напала орда, то уж никакого выхода не оставалось: они вдвоем встали против целого чамбула, а я ускакал и опомнился только в Замостье.

— Счастливо они отделались, — сказал Скшетуский, — но я думал, что ты более храбрый мальчик. Честно ли было покинуть их во время такой опасности?

— Эх, пан, если б мы были одни, втроем, то я, конечно, не оставил бы их… у меня и так сердце разрывалось на части… но нас было четверо… вот они и бросились на татар, а мне сами приказали… спасать… Если б я был уверен, что радость не убьет вас… ведь за Ямполем мы… нашли… Ах, этот ксендз!

Скшетуский посмотрел на него взглядом человека, пробуждающегося от сна, смертельно побледнел и крикнул громовым голосом:

— Кто был с тобою?

— Пане! О, пане! — умоляющим голосом проговорил паж, пораженный переменой рыцаря.

— Кто с тобой был? — продолжал Скшетуский и, схватив Жендзяна за плечи, начал трясти его и давить своими железными руками.

— Делать нечего, пусть ксендз обижается: панна была с нами, а теперь она у пани Витовской.

Скшетуский окаменел, закрыл глаза и тяжело упал на подушки.

— Помогите! — закричал Жендзян. — Помогите! Что я наделал! Лучше бы мне было молчать. О, ради Бога! Пане, милый, да скажите что-нибудь… Ради Бога!.. Правду ксендз говорил… пане, а пане!..

— Ничего! — отозвался наконец Скшетуский. — Где она?

— Слава Богу, что вы ожили!.. Лучше я ничего говорить не стану… Она с пани каштеляншей сандомирской… того и гляди, сюда приедут… Слава Богу! Вы теперь-то хоть не умирайте… они скоро приедут… мы бежали в Замостье… и там ксендз отдал панну каштеляновой… для безопасности, а то в войске Бог знает что творится. Богун ее пощадил, но долго ли до греха… Сколько хлопот мне с нею было! Я все говорил солдатам, что она родственница князя Еремии… ну, они и уважили ее. И потратился я на дорогу немало…

Скшетуский лежал неподвижно, устремив глаза в потолок. Лицо его было строго и важно. Очевидно, он молился. Наконец, окончив молитву, он сел на край кровати и сказал:

— Дай мне платье и прикажи седлать лошадей!

— А куда вы хотите ехать?

— Дай платье, говорят тебе!

— Теперь у нас всякой одежды много; король перед отъездом дал и разные паны надавали. И три лошадки хорошие в конюшне" Если б мне хоть одну такую… Но вам лучше полежать и отдохнуть, а то в вас силы никакой нет.

— Ничего. На коня-то я смогу сесть. До поспеши же ты, ради Бога!

— Пусть будет так, только вы должны оберечь меня от ксендза Цецишовского… Вот вам и платье… Лучшего не найдете и у армянских купцов. Одевайтесь, а я прикажу подать винной похлебки.

Скшетуский торопливо начал одеваться, а Жендзян рассказывал ему все по порядку, как он встретил Богуна во Владаве, как разузнал от него о местопребывании княжны, как потом поехали они с паном Михалом и паном Заглобой на Валадинку и, убив колдунью и Черемиса, увезли княжну.

— Это еще все ничего, а вот было плохо, когда мы повстречались с ордой в лесу за Плоскировом. Пан Михал с паном Заглобой остались, чтоб отвлечь на себя внимание татар и задержать погоню, а я кинулся в другую сторону, к Константинову, минуя Збараж, потому что татары, по моим расчетам, убив пана Михала и пана Заглобу, пустятся за нами в погоню именно на Збараж. Не знаю, как Бог спас их… Я думал, им конец. Мы тем временем удирали между войском Хмельницкого, который шел от Константинова, и Збаражем, куда двинулись татары.

— Они не дошли туда; их пан Кушель разбил. Но рассказывай скорее.

— Если бы мне это было известно! Но дело-то в том, что я ничего этого не знал, вот мы и бежали с панной между татарами и казаками, как по ущелью. К счастью, весь край был пуст, мы не встретили ни одной живой души ни в деревнях, ни в городках — все убежали в страхе перед татарами. У меня душа была не на месте от тревоги, как бы нас не окружили… Так оно и вышло.

Скшетуский перестал одеваться.

— Как так?

— А вот как. Я наткнулся на казацкий отряд Донца, брата колдуньи Горпины. К счастью, он хорошо знал меня; я его видывал у Богуна. Передал я ему поклон от сестры, показал Богунов пернач и рассказал все: как меня Богун послал за панной и как ждет меня за Владавой. Он знал, что сестра его действительно стережет княжну, и поверил всему. Я думал, что он сразу отпустит меня и денег еще даст на дорогу, а он и говорит: "Там собирается всеобщее ополчение, ты еще попадешься в руки ляхам; оставайся, говорит, со мной, пойдем к Хмельницкому; девушке в обозе будет лучше; ее сам Хмельницкий будет беречь для Богуна". Как только он мне это сказал, я так и обомлел: что тут ответишь? Я ему говорю, что Богун меня ждет и я головой отвечаю, что доставлю ее, а он мне: "Мы дадим знать Богуну, а ты не езди, говорит, там ляхи". Мы заспорили, а он потом закричал на меня: "Странно, что ты боишься идти с казаками! Уж не изменник ли ты?". Тут я понял, что, кроме как удрать потихоньку, ничего не остается. Я уж начал было готовиться в дорогу, как вдруг на казаков напал пан Пелка.

— Пан Пелка? — спросил, сдерживая дыхание, Скшетуский.

— Так точно. Славный был воин, недавно его убили… Упокой Господь его душу! Не знаю, кто лучше его мог незаметно подкрасться к неприятелю, разве только пан Володыевский. Так вот, пришел пан Пелка, разбил отряд Донца, а самого полковника взял в плен. Две недели тому назад его посадили на кол, и поделом! Но и с паном Пелкой хлопот было тоже немало, очень он уж охоч до женщин… упокой душу его, Господи! Я уже боялся, как бы панна, уйдя от врагов, не увидала худого от своих… Тогда я сказал, что она родственница нашего князя. А он, надо вам сказать, очень уважал князя, тотчас переменил обращение с княжной и отправил нас к королю в Замостье. А там ксендз Цецишовский, святой, доложу я вам, человек, взял нас под покровительство и отдал панну пани каштелянше Витовской.

Скшетуский глубоко вздохнул, потом бросился на шею Жендзяну.

— Ты будешь моим другом, братом, но не слугою, — сказал он, — но теперь едем. Когда пани каштелянша должна была быть здесь?

— Через неделю после меня; уже прошло десять дней, а вы лежали без памяти восемь.

— Едем! Едем! — повторил Скшетуский. — Кажется, радость задушит меня.

Но не успел он договорить, как на дворе послышался топот, и перед окнами замелькали фигуры всадников. Сперва Скшетуский увидел старого ксендза Цецишовского, а рядом с ним похудевших донельзя Заглобу, Володыевского, Кушеля и других своих знакомых. Через минуту толпа рыцарей с ксендзом во главе вошла в комнату.

— Мир заключен под Збаражем, осада снята! — прокричал ксендз.

Скшетуский по очереди переходил из одних дружеских объятий в другие.

— Нам сказали, что вы живы, — кричал Заглоба, — но для нас еще больше радости, что мы видим вас здоровым! Мы намеренно сюда за вами приехали… Ян! Вы не знаете, какою славою покрылось ваше имя, какая награда ждет вас!

— Король наградил, но Царь царей его превзошел, — сказал ксендз.

— Я все знаю уже, — ответил Скшетуский. — Да наградит вас Бог! Жендзян мне все рассказал.

— И радость не убила вас? Тем лучше! Vivat Скшетуский, vivat княжна! — закричал Заглоба. — А что! Мы и не заикнулись о ней, потому что не знали, жива ли она. Но мальчик ловко увез ее. О, vulpes astuta! [101] Князь ждет вас обоих. Мы ведь под самый Егорлык ездили за ней. Я убил урода, который стерег ее. Теперь у меня будут внуки, господа! И много! Жендзян, рассказывай, трудно тебе пришлось? Представь себе: мы удержали вдвоем с паном Михалом огромную орду. Я первый бросился на целый чамбул! Они было и так, и сяк, — ничего не помогло! Пан Михал тоже храбро дрался… Где же дочка моя милая? Дайте мне мою дочку!

— Ну, дай тебе Бог всякого счастья, Ян! — повторял маленький рыцарь, снова и снова обнимая Скшетуского.

— Да воздаст вам Бог за все, что вы для меня сделали. Слов мне не хватает. Жизнью, кровью — и то я не могу расплатиться с вами! — ответил Скшетуский.

— Хорошо, хорошо, не в том дело, — кричал Заглоба. — Мир заключен, плохой мир, господа, но и за то слава Богу, что мы выбрались из этого проклятого Збаража. Итак, мир. Это наша заслуга и моя, потому что, останься в живых Бурлай, переговоры ни к чему бы не привели. Теперь на свадьбу поедем. Ну, Ян, держитесь теперь! Вы и представить себе не можете, какой свадебный подарок приготовил для вас князь! Я, может, и расскажу вам как-нибудь после, а теперь… где же моя дочка, черт возьми! Подайте мне мою дочку! Теперь ее Богун уже не похитит, пусть сам сначала вывернется. Где моя дочка?

— Я собирался было седлать коня, чтобы ехать навстречу пани каштелянше, — сказал Скшетуский. — Едемте, едемте, иначе я сойду с ума.

— Едемте, господа! Вместе с ним! Время не ждет!

— Пани каштелянша должна быть уже недалеко, — сказал ксендз.

Скшетуский был уже за дверями и вскочил на коня так легко, как будто давно уже выздоровел. Жендзян не отходил от него ни на шаг; ему не хотелось оставаться наедине с ксендзом. Пан Михал и Заглоба присоединились к ним.

— Вперед! — закричал Заглоба, пришпоривая коня.

И они галопом проскакали несколько миль. Вдруг на повороте дороги показалось несколько телег и колясок, окруженных гайдуками; несколько всадников, завидев вооруженных людей, поспешили навстречу с вопросом, кто они таковы.

— Свои, из королевского войска! — крикнул пан Заглоба. — А вы?

— Пани каштелянша сандомирская!

Страшное волнение овладело Скшетуским. Не отдавая себе отчета, он соскочил с коня и, пошатываясь, встал на краю дороги. Пан Михал тоже спешился и подхватил под руку ослабевшего рыцаря.

Поезд поравнялся с рыцарями. С пани Витовской ехали несколько дам, которые с удивлением смотрели на рыцарей, не понимая, в чем дело.

Наконец, показалась коляска, более роскошная, чем остальные. В приоткрытом окне ее показалось строгое лицо пожилой женщины, а рядом с ней прелестное личико княжны Курцевич.

— Дочка! — заорал Заглоба, бросаясь к экипажу. — Дочка! Скшетуский с нами!.. Дочка!

Кушель и Володыевский подвели к коляске совершенно ослабевшего Скшетуского. Силы оставили его, и он упал на колени у подножки коляски, но рука княжны поддержала склонившуюся голову рыцаря.

Заглоба, видя недоумение каштелянши, поспешил с объяснениями:

— То Скшетуский, збаражский герой. Это он прошел через неприятельский лагерь, он спас войска, князя, всю республику! Да благословит их Бог на многие лета!

— Vivant! Vivant! Да здравствуют! — закричала шляхта.

— Да здравствуют! — повторили княжеские драгуны.

— В Тарнополь! К князю! На свадьбу! — гремел Заглоба. — Ну, дочка, конец вашим бедам… а Богуну — палач и топор!

Скшетуского усадили в карете рядом с княжной, и поезд тронулся в путь. День был чудный, дубравы и поля были залиты веселым солнечным светом. Повсюду носились легкие серебряные нити паутины, предвещая теплую осень. Все было радостно и спокойно вокруг.

— Пан Михал! — сказал Заглоба, коснувшись своим стременем стремени Володыевского. — Что-то снова схватило меня за горло и держит, как тогда, когда пан Подбипента — упокой его душу, Господь! — выходил из Збаража, но когда я подумаю, что эти двое встретились-таки, то на душе становится так легко, как будто бы только что выпил кварту хорошего, старого меду. Если и вам не суждены узы Гименея, то под старость мы будем вместе нянчить их детей. У каждого свое назначение, свой путь, пан Михал, а мы, кажется, созданы больше для войны, чем для семейной жизни.

Маленький рыцарь ничего не ответил, только неопределенно повел усами.

Путь лежал на Топоров, оттуда на Тарнополь, где все должны были соединиться с князем и его хоругвями и ехать вместе в Львов на свадьбу. По пути Заглоба рассказывал пани каштелянше, что произошло за последнее время, как король после кровопролитной битвы под Збаражем заключил с ханом мир, не особенно благоприятный, но, по крайней мере, обещающий республике покой на некоторое время. По условиям мира, Хмельницкий по-прежнему оставался гетманом и получал право из неисчислимой толпы черни выбрать сорок тысяч реестровых казаков и за это присягнул на верность королю и правительству.

— Несомненно, — добавил Заглоба, — что с Хмельницким дело опять дойдет до войны, но если булава не минет нашего князя, все обернется иначе…

— Скажите же Скшетускому о самом главном, — сказал, подъезжая, Володыевский.

— Правда. Я давно ему хотел сообщить. Знаете, пан Скшетуский, что случилось после вашего ухода? Богун попал в плен к князю.

Скшетуский и княжна поразились до такой степени, что не могли и слова промолвить. Наконец Скшетуский пришел в себя.

— Как это случилось? Каким образом?

— Перст Божий, — ответил Заглоба, — не иначе, как перст Божий! Мир был уже заключен, и мы выходили из проклятого Збаража, а князь поехал с кавалерией на левое крыло понаблюдать, как бы орда не нарушила соглашения… они ведь часто ни на какие договоры не смотрят… Вдруг ватага из трехсот всадников бросается на княжескую конницу…

— Только один Богун мог отважиться на это, — сказал Скшетуский.

— Он и был. Но не на збаражских солдат нападать казакам. Пан Михал сразу окружил их и перебил всех до одного, а Богун, раненный им, попал в плен. Не везет ему с паном Михалом, и он смог бы убедиться в этом. Но он искал лишь смерти.

— Мне показалось, — прибавил пан Володыевский, — что Богун спешил из Валадинки в Збараж, но опоздал и, узнав о мире, окончательно потерял рассудок и уже ни на что не обращал внимания.

— Пришедший с мечом от меча и погибнет, такова уж ирония судьбы, — сказал Заглоба. — Это сумасшедший казак, и еще более обезумел он, когда им овладело отчаяние. По его милости такая каша заварилась между нами и чернью. Мы уж думали, что дело снова дойдет до большого сражения; князь уже объявил, что договор нарушен. Хмельницкий хотел было спасти Богуна, но хан взъярился: "Он, говорит, опозорил мою клятву и мое слово". Хан пригрозил войной самому Хмельницкому, а к князю прислал гонца с объяснением, что Богун обыкновенный разбойник, и с просьбой, чтобы князь забыл об этом недоразумении, а с Богуном поступил бы как с разбойником. Хану, кажется, прежде всего хотелось, чтобы татары спокойно могли увезти своих пленников, а набрали они их немало.

— Что же князь сделал с Богуном? — с тревогой спросил Скшетуский.

— Сначала было приготовил для него кол, а потом передумал и говорит: "Я его подарю Скшетускому, пуста делает с ним, что хочет". Теперь казак сидит в подземелье в Тарнополе; цирюльник ему раны перевязывает. Боже ты мой, сколько раз должна была из него выйти душа! Никакому волку собаки шкуру так не порвали, как мы ему. Один пан Михал три раза укусил его. Но это не простой человек, хотя, сказать по правде, несчастный. Впрочем, черт с ним совсем! Я никакой злобы против него не питаю, хотя он и преследовал меня понапрасну, потому что я и пил с ним, и обращался, как с равным, пока он на вас, княжна, не поднял руки. Я мог его прирезать в Розлогах… но, видно, нет на свете благодарности, и мало кто добром платит за добро… А, черт с ним!..

И пан Заглоба махнул рукой.

— А что вы сделаете с ним? Солдаты говорят, что определите его на должность форейтора, потому что он мужик видный, но мне не хотелось бы верить этому.

— Конечно, нет, — ответил Скшетуский. — Это славный воин, а если он несчастен, то я тем более не опозорю его мужицким занятием.

— Да простит ему Бог все, — сказала княжна.

— Аминь! — добавил Заглоба. — Он просит смерти, как избавления… и, наверное, нашел бы ее, если б не опоздал под Збараж.

Вдалеке показалось Грабово, первый привал. Там все было заполнено солдатами, возвращающимися из Збаража. Там находился и пан каштелян сандомирский, Витовский, поспешивший навстречу жене, и пан староста красноставский, и пан Пшеимский, и множество шляхты из ополчения. Усадьба в Грабове была сожжена, так же, как и другие постройки, но чудесная погода позволяла расположиться на воле, в дубовом лесу, под открытым небом. В провизии и напитках недостатка не было, и прислуга тотчас же принялась за приготовление ужина. Каштелян приказал разбить несколько палаток для дам и высшей шляхты. Рыцари толпились перед палатками в надежде увидеть княжну и Скшетуского. Одни толковали о минувшей войне, другие, побывавшие только под Зборовом, расспрашивали княжеских солдат о подробностях осады. Повсюду кипело веселье, благо Бог послал ясный день.

Среди шляхты больше всех ораторствовал пан Заглоба и в тысячный раз рассказывал, как он убил Бурлая; ту же самую роль играл Жендзян, окруженный толпою лиц, менее значительных. Впрочем, это не помешало хитрому пажу улучить свободную минуту и отозвать Скшетуского в сторонку.

— Пане! — сказал он, припадая к его коленям. — Я хотел бы просить вас о милости.

— Мне трудно было бы отказать тебе в чем-либо. Благодаря тебе все и устроилось благополучно. Говори, чего ты хочешь?

Румяное лицо Жендзяна потемнело, глаза загорелись злобой и ненавистью.

— Только одного, больше ничего мне не нужно: отдайте мне Богуна.

— Богуна? — изумился пан Скшетуский. — Что же ты с ним станешь делать?

— Я уж знаю… чтобы мое не пропадало и ему с лихвой заплатить за Чигирин. Я знаю, что вы его казните, так дайте же. мне сначала расквитаться с ним.

Брови Скшетуского нахмурились.

— Этому не бывать! — решительно сказал он.

— Боже мой! Лучше бы я погиб! — горестно воскликнул Жендзян. — Словно для того я и остался жив, чтобы нести бремя позора!

— Проси, чего хочешь, только не этого. Обдумай хорошенько, спроси своих стариков, какой грех больше: сдержать такую клятву или отступиться? Не прикладывай своей руки к карающему Божьему приговору, чтобы и тебя не постигла кара. Постыдись, Жендзян! Этот человек и так просит у Бога смерти… раненый, в неволе. Кем же ты-то хочешь быть? Палачом? Будешь поносить пленника, добивать раненого? Татарин ты, что ли? Пока я жив, я не соглашусь на это, лучше и не проси меня.

В голосе пана Яна было столько силы и воли, что паж сразу утратил всякую надежду убедить хозяина, но продолжал плакаться.

— Когда он здоров, то и с двумя такими, как я, управится, а когда болен, мне мстить не годится… Когда же я верну ему должок?

— Оставь Богу мщение, — сказал Скшетуский.

Жендзян раскрыл рот, чтобы сказать что-то, но пан Ян повернулся и пошел к палаткам, у которых собралось все общество. Посредине сидела пани Витовская, рядом с нею княжна, рыцари вокруг. Несколько поодаль пан Заглоба рассказывал об осаде Збаража. Слушатели с горячим интересом следили за рассказом шляхтича. Скшетуский сел возле княжны и прижал к губам ее руку. Солнце клонилось к западу; вечерело. Пан Ян тоже прислушивался к рассказу Заглобы, словно мог услышать что-то новое. Пан Заглоба поминутно вытирал лысину, и голос его гремел все сильнее. Недавние воспоминания и отчасти воображение воскрешали перед глазами рыцарей кровавые сцены: они видели перед собою и окопы, окруженные морем неприятеля, и бешеные штурмы, слышали шум, и вой, и грохот пушек и самопалов, видели князя в серебряном панцире на валах под градом пуль… Потом нужда, голод, эти багряные ночи, когда смерть, как зловещая птица, парила над окопами… выход пана Подбипенты, Скшетуского… И все слушали, временами поднимая глаза к небу или хватаясь за рукоятки сабель, а пан Заглоба закончил так:

— Теперь это одна могила, один громадный надгробный холм; если под ним не лежит слава республики и цвет рыцарства, и князь-воевода, и я, да и все мы, которых сами казаки называют збаражскими львами, то только благодаря одному ему!

И пан Заглоба указал на Скшетуского.

— Верно! — крикнули в один голос Марек Собеский и пан Пшеимский.

— Слава ему! Честь, хвала! — раздались сотни сильных рыцарских голосов. — Vivat Скшетуский! Vivat княжна! Да здравствует герой!

Всех присутствующих охватил восторг. Одни побежали за вином, другие бросали вверх шапки. Солдаты звенели саблями.

Скшетуский, как настоящий христианский рыцарь, покорно склонил голову, но княжна встала, откинула назад волосы и выпрямилась во весь рост. Лицо ее загорелось румянцем, глаза засветились… ведь этот рыцарь будет ее мужем, а слава мужа падает и на жену, как солнечный свет на землю.

* * *

Уже позднею ночью все разъехались в разные стороны. Пан Витовский, пан Пшеимский и староста красноставский пошли с полками в сторону Топорова, а Скшетуский с княжной и хоругвью Володыевского в Тарнополь. Ночь была такая же погожая, как и минувший день. Миллионы звезд сияли на темном небе. Вышел месяц и осветил поля, потом поднялись белые туманы и заволокли все вокруг. Вся земля казалась огромным озером, освещенным небесным светом…

В такую же ночь Скшетуский выходил когда-то из Збаража.


  1. Жаждет воды (лат.)

  2. Сделок (лат.).

  3. Был поражен (лат.).

  4. Отходную (лат.)

  5. В этом молчании (лат).

  6. Не хотелось бы быть лжепророком (лат.).

  7. Отборнейшие (лат.).

  8. "Вечный покой даруй ему, Господи!" (лат.).

  9. "Душа его…" (лат.).

  10. Благословляю вас во имя Отца и Сына и Святого Духа (лат.).

  11. Хитрая лиса (лат.).