23560.fb2
Для выяснения того, что случилось в Разлогах, нам нужно вернуться к той ночи, когда Скшетуский Жендяна из Кудака к старой княгине с письмом, заключающим просьбу как можно скорее ехать вместе с Еленой в Лубны, под защиту князя Иеремии, так как каждую минуту может вспыхнуть война. Жендян, сев в чайку, которую Гродицкий отправлял из Кудака за порохом, пустился в путь; ехал он медленно, так как приходилось подниматься вверх по течению. Под Кременчугом он встретил войско, плывшее под предводительством Кшечовского и Барабаша, высланных гетманами против Хмельницкого. Жендян, увидев Барабаша, сейчас же рассказал ему, каким опасностям мог подвергнуться Скшетуский в Сечи, и просил старого полковника, чтобы тот при встрече с Хмельницким усиленно попросил бы последнего залосла. После этого он отправился дальше.
Жендян с людьми Гродицкого прибыл в Чигирин на рассвете. Здесь их сейчас же окружила казацкая стража, спрашивая, что они за люди.
Они ответили, что едут из Кудака, от Гродицкого, с письмом к гетманам. Однако, несмотря на это заявление, казаки потребовали старшину с чайки, а Жендяна повели к полковнику на допрос.
— К какому полковнику? — спросил старшина.
— К Лободе, — ответили сторожевые есаулы. — Великий гетман велел ему задерживать и допрашивать всех, проезжающих из Сечи в Чигирин.
Они пошли. Жендян шел смело, не думая ни о чем дурном, потому что видел, что здесь еще господствовала власть гетмана. Их привели в дом Желенского, близ "Звонарного Угла", в квартиру полковника Лободы. Здесь им сказали, что полковник еще на рассвете уехал в Черкассы и что его заменяет подполковник. Им пришлось довольно долго ждать, но наконец дверь открылась и в комнату вошел ожидаемый подполковник
При виде его у Жендяна подогнулись колени.
Это был Богун.
Гетманская власть действительно еще распространялась на Чигирин, так как Лобода и Богун пока не перешли к Хмельницкому, а наоборот, держали сторону Польши; поэтому великий гетман и назначил им стоянку в Чигорине для его защиты.
Богун, сев за стол, начал расспрашивать приезжих.
Старшина с письмом Гродицкого ответил и за себя и за товарища. Оглядев письма, молодой подполковник начал заботливо расспрашивать, что видно и слышно в Кудаке; ему очевидно, очень хотелось узнать, для чего Гродицкий посылает людей и чайку к великому гетману. Старшина ничего не сумел ему ответить, а письмо было запечатано печатью Гродицкого. Кончив допрос, Богун хотел уже было наградить их и отпустить, как вдруг открылась дверь и в комнату, как молния, влетел Заглоба.
— Послушай, Богун, — воскликнул он, — изменник Допуло скрыл от нас самый лучший мед-тройняк. Я как-то пошел с ним в погреб, смотрю: в углу вроде бы сено. Я спрашиваю: "Что это?" — говорит: "Сухое сено!" Посмотрел поближе, вижу, оттуда выглядывает горлышко кувшина, точно татарин из травы. "Ах ты, такой-сякой! — говорю, — Ну мы разделим труд: ты ешь сено, так как ты вол, а я выпью мед, так как я человек". Вот. я и принес бутылку на пробу; дай только кубки.
С этими словами Заглоба подбоченился одной рукой и, держа в другой бутыль, запел:
Но, увидев Жендяна, Заглоба сразу оборвал речь и, поставив на стол бутыль, сказал:
— Да ведь это слуга Скшетуского!
— Чей? — спросил поспешно Богун.
— Скшетуского, который, уезжая в Кудак, перед отъездом угостил меня — таким лубенским медом, что чудо! А что твой господин, здоров?
— Здоров и кланяется вашей милости, — ответил смутившийся Жендян.
— Это настоящий рыцарь. А как же это ты попал в Чигирин? Отчего это твой господин выслал тебя из Кудзка?
— У моего господина, — ответил Жендян, — есть свои дела в Лубнах, из-за которых он и велел мне вернуться, поскольку мне нечего было делать в Кудаке.
Богун, все время пристально смотревший на Жендяна, воскликнул:
— Знаю и я твоего господина, видел его в Разпогах.
Жендян наклонил голову и, будто не расслышав, спросил:
— Где?
— В Разлогах.
— Это имение Курцевичей, — сказал Загпоба.
— Чье? — переспросил Жендян.
— Я вижу, ты оглох, — сухо заметил Богун.
— Это оттого, что я не выспался
— Успеешь выспаться Так ты говоришь, что твой господин послал тебя в Дубны?
— Да.
— Верно, у него есть какая-нибудь зазнобушка, — прибавил Заглоба, — которой он через тебя шлет привет.
— Почем же я знаю! Может, есть, а может, и нет, — сказал Жендян. кланяясь Богуну и Заглобе. — Прощайте, — сказал он, собираясь уходить.
— Не слеши, птенчик, — ответил Богун. — А почему же ты скрыл от меня, что ты слуга Скшетуского?
— Вы же меня не спрашивали, а я подумал: зачем болтать о пустяках? Прощ…
— Погоди, говорю! Везешь ли ты какие-нибудь письма от своего господина?
— Его дело писать, мое же, как слуги, отдать, но только тому, кому они написаны; а затем позвольте мне проститься с вами, господа
Богун сдвинул свои соболиные брови и хлопнул в ладоши. В комнату тотчас же вбежали двое казаков.
— Обыскать его! — крикнул он, указывая на Жендяна.
— Это насилие! — воскликнул Жендян. — Я хоть слуга, но тоже шляхтич, и вы ответите за этот поступок.
— Богун! Оставь его! — вступился Заглоба.
Между тем один из казаков нашел у Жендяна два письма и передал их подполковнику. Богун велел казакам выйти: он не умел читать и не хотел показать перед ними своей неграмотности. Потом, обращаясь к Заглобе, сказал:
— Читай, а я буду наблюдать за слугой.
Загпоба зажмурил левый глаз со шрамом и прочел адрес "Ясновельможной княгине Курцевич в Разлогах".
— Так ты, дружок, ехал в Лубны и не знаешь, где Разлоги? — сказал Богун, бросая грозный взгляд на Жендяна.
— Куда мне приказано, туда я и ехал! — ответил слуга.
— Вскрывать ли? Шляхетская печать святая вещь, — заметил Заглоба
— Мне великий гетман разрешил просматривать все письма. Вскрой и читай.
Заглоба вскрыл письмо и начал читать:
"Милостивая Государыня! Имею честь сообщить Вам, что я уже в Кудаке, откуда. Бог даст, сегодня утром выеду в Сечь. Пишу Вам ночью, так как от беспокойства не могу спать, — боюсь, как бы не случилось с вами какого-нибудь несчастья из-за этого разбойника Богуна и его лодырей. А так как и Кристофор Гродицкий подтвердил, что каждую минуту может разразиться война, которая заставит восстать и чернь, то я умоляю и заклинаю вас, милостивая Государыня, немедленно ехать в Лубны с княжной, хотя бы верхом, если еще не высохла степь; не медлите, потому что я не успею вернуться вовремя. Прошу вас исполнить мою просьбу, чтобы я мог быть спокоен за обещанное мне счастье и радоваться предстоящему возвращению. Раз княжна обещана мне, то Вам лучше скрыться у князя, моего господина, чем хитрить с Богуном и мылить ему глаза Князь вышлет охрану в Разлоги, и таким образом вы сбережете и имение. Имею честь…" и так далее.
— Гм! Богун, гусар хочет тебе наставить рога, — сказал Заглоба — Так вы оба ухаживали за одной девицей? Почему же ты ничего об этом не говорил мне? Но утешься, раз так было и со мной"..
Но шутка замерла вдруг на губах Заглобы: Богун сидел неподвижно у стола, лицо его, казалось, было сведено судорогой, бледно, глаза закрыты, брови насуплены С ним творилось что-то ужасное.
— Что с тобой? — спросил Заглоба
— Казах начал с жаром размахивать руками и сдавленным, хриплым голосом сказал:
— Читай… читай второе письмо…
— Второе к княжне Елене.
— Читай… читай!
Заглоба начал:
"Дорогая и возлюбленная Елена, владычица и королева моего сердца! Так как по службе мне придется еще надолго остаться в этих местах, то я пишу твоей тетке, чтобы вы немедленно ехали в Лубны, где ты будешь в полной безопасности от Богуна и где наша любовь не подвергнется никаким испытаниям…"
— Довольно! — крикнул Богун и, вскочив, как бешеный, из-за стола, кинулся на Жендяна. Бердыш просвистел в его руках, а несчастный слуга, получив удар в грудь, застонал и упал на пол. Богуном овладело безумие: он бросился на Заглобу и вырвал у него письмо.
Последний, схватив бутыль с медом, отскочил к печке и закричал:
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! Что ты, человече, взбесился или сошел с ума? Успокойся! Сунь, черт возьми, голову в ведро с водой! Слышишь?
— Крови! Крови! — взвыл Богун.
— Ты с ума спятил? Говорю тебе, сунь голову в ведро! Ты уже и так пролил кровь, да еще невинную; этот несчастный подросток уже не дышит. Или черт тебя попутал, или ты сам — черт. Опомнись, басурман!
С этими словами Заглоба подошел к Жендяну и, наклонившись над ним, ощупал ему грудь и приложил руку к губам, из которых хлынула кровь.
б Богун схватился за голову и застонал, как раненый волк, потом бросился на скамью, не переставая стонать, потому что его душа разрывалась на части от горя и страдания. Вдруг он сорвался с места, подбежал к двери, вышиб ее ногой и выскочил в сени
— Сломай себе шею! — пробормотал ему вслед Заглоба. — Разбей себе голову о конюшню! Вот фурия-то! Ничего подобного я не встречал в жизни. Этот мальчик, кажется, еще жив! Ей Богу, если ему этот мед не поможет, то. значит, он солгал, что он шляхтич.
Бормоча это, Заглоба положил голову Жендяна себе на колени и начал понемногу вливать мед в его посиневший рот.
— Посмотрим, благородная ли твоя кровь; от меду или вина жидовская кровь свертывается, холопская же. ленивая и тяжелая, оседает и только шляхетская от этого напитка оживает и придает бодрость телу. И всем другим нациям Бог дал разные напитки, чтобы и они могли отличить каждую кровь.
Жендян слабо застонал.
— Ага, хочешь больше! Нет, брат, позволь же и мне… вот так! А теперь, раз уж ты показал признаки жизни, я перенесу тебя в конюшню и положу где-нибудь в уголке, чтобы это казацкое чудовище, когда вернется, не растерзало тебя окончательно. Это опасный друг, черт его побери, вижу, что у него рука ловчее ума!
Заглоба поднял Жендяна с легкостью, свидетельствующей о необыкновенной силе, и вышел на двор, где несколько казаков играли в кости на разостланном ковре. Увидев его, они поздоровались с ним, и он сказал:
— Хлопцы, возьмите этого молодчика и полежите его на сено, да сбегайте за цирюльником.
Приказание его было немедленно исполнено, так как Заглоба, будучи другом Богуна, пользовался большим уважением казаков.
— А где же подполковник? — спросил он.
— Он велел подать-лошадь и поехал в полковую квартиру, а нам приказал тоже быть наготове.
— Значит, и мой конь готов?
— Готов.
— Ну, подавай сюда, я найду тогда его в полку.
— А вот и он сам.
Действительно, у ворот показался Богун, ехавший с рынка, а за ним сотня молодцов с пиками, очевидно, совсем готовых к походу.
— На коней — крикнул Богун оставшимся на дворе казакам. Все живо собрались. Заглоба вышел за ворота и внимательно посмотрел на молодого атамана.
— Идешь в поход? — спросил он его.
— Да
— И куда же тебя черт несет?
— На свадьбу.
Заглоба подошел ближе.
— Побойся Бога, сынок! Гетман велел тебе оберегать город, а ты сам едешь и казаков уводишь. Нарушаешь приказ. Здесь чернь только и ждет удобной минуты; чтобы броситься на шляхту; ты и город погубишь, и гетмана рассердишь.
— Пускай погибнет и город и гетман!
— Тут идет дело и о твоей голове
— Пускай погибает и она!
Заглоба убедился, что напрасно говорит с казаком, который упорно стоял на своем, хотя видел, что Заглоба прав. Последний догадался, куда направляется Богун, и не знал, что ему делать: ехать с Богуном или оставаться? Ехать было опасно: это было все равно, что в горячее военное время сунуться в самую отчаянную схватку. Остаться? Тоже неудобно: чернь только и ждала известия из Сечи, призыва к резне; она, может быть, и не ждала бы его, если бы не казаки Богуна и то огромное влияние, каким он пользовался на Украине Заглоба, правда, мог бы укрыться в гетманском отряде, но не делал этого, имея на то свои причины. Было ли у него на совести убийство или еще какое-нибудь темное дело, про то знал лишь он один, но как бы то ни было, а он не хотел показываться на глаза гетману и расставаться с Чигирином. Тут ему было хорошо: никто его не беспокоил, он сжился и со шляхтой, и с экономами старосты, и с казацкими старшинами. Правда, старшины теперь все разъехались, а шляхта смирно сидела в своих углах, опасаясь бури; зато Богун был самым задушевным его приятелем. Познакомившись за чаркой, он сразу побратался с атаманом. С тех пор они были неразлучны. Казак сыпал золотом за двоих, шляхтич врал, и обоим вместе жилось хорошо. Теперь придется или остаться в Чигирине и подставить черни шею, или ехать с Богуном. Заглоба выбрал последнее.
— Если ты такой отчаянный, — сказан он, — то и я с тобой поеду. Может, пригожусь, а в случае надобности удержу тебя. Мы так сошлись с тобой, как я и не ожидая
Богун ничего не ответил. Через полчаса сотня казаков выстроилась уже в боевом порядке. Богун стал во главе, а с ним и Заглоба. Отправились. Мужики, стоявшие на рынке, смотрели на них исподлобья и перешептывались, стараясь отгадать, куда это они едут, скоро ли вернутся и вернутся ли?
Богун ехал молча, сосредоточенный и мрачный, как ночь. Казаки не спрашивали, куда он ведет их, они готовы были идти за ним хоть на край света.
Переправившись через Днепр, они поехали по лубянской дороге. Лошади шли рысью, поднимая облака пыли, но так как погода была жаркая, то они скоро взмылились. Казаки замедлили ход и потянулись по дороге длинной цепью. Богун выехал вперед Заглоба поравнялся с ним, желая вступить в разговор.
Лицо молодого атамана было уже спокойнее, только смертельная тоска отпечатывалась теперь на нем. Даль, в которой тонул взор, бег коня и степной воздух, казалось, успокоили бурю, вызванную в нем чтением писем, привезенных Жендяном.
— Однако страшная жара, даже в полотняном кителе жарко, а ветра нет. Послушай-ка, Богун! — сказал Заглоба.
Атаман взглянул на него своими глубокими черными глазами, как бы пробужденный от сна.
— Смотри, сынок, не поддавайся меланхолии, а то она тебя заест. Если ударит из печени в голову, то совсем с ума сведет. Я не знал, что ты такой влюбчивый. Ты, должно быть, родился в мае, ведь это месяц Венеры — богини любви, в нем даже былинка льнет к былинке, а людей, родившихся в этом месяце, так и тянет к девицам. Но победителем бывает только тот, кто умеет сдерживать себя, — и потому советую тебе: брось ты свою месть. Ты вправе сердиться на Курцевичей, но разве только одна девица на свете?
Богун, скорее отвечая на свои мысли, чем на слова Заглобы, воскликнул: —
— Одна она, кукушечка, на свете!
— Даже если бы и так, раз она кукует другому, так что же толку в том? Правду говорят, что сердце — волонтер, и под каким знаменем захочет служить, под тем и служит; к тому же эта девица благородной крови, ведь Курцевичи княжеского рода.
— Черт вас побери с вашими княжескими родами да с пергаментами! — воскликнул атаман, ударив рукой по сабле. — Вот мой род. Вот мое право и пергамент? Вот мой сват и друг. О, изменники! проклятая вражья кровь! Хорош вам был казак, друг и брат, когда ходил с вами в Крым грабить турок и делился добычей… Тогда и голубили, и сынком звали, и девицу обещали, а теперь что?! Пришел какой-то шляхтич, и они отступились от казака, сынка и друга, — вымотали ему душу, вырвали сердце, а девушку отдают другому, а ты, казак, терпи, терпи!..
Голос атамана задрожал; он стиснул зубы и ударил себя в грудь
Наступило минутное молчание. Богун тяжело дышал. Гнев и боль попеременно терзали дикую, необузданную душу казака. Заглоба ждал, пока он успокоится.
— Что ты хочешь делать, несчастный? Как ты поступишь?
— Как казак, по-казацки!
— Я уже вижу, что это будет! Но дело не в том. Одно только тебе скажу, что это владения Вишневецкого и что недалеко Лубны. Скшетуский писал княгине, чтобы она скрылась там с княжной это значит, что он под защитой князя, а князь — грозный лев…
— И хан такой же лев, а я лазил ему в пасть и сжигал города под самым его носом.
— Что же ты, шальная голова, хочешь затеять войну с князем?
— Хмельницкий же пошел на гетманов! Что мне ваш князь?
Заглоба еще больше встревожился.
— Тьфу, черт возьми! Это ведь пахнет бунтом! А после всего этого — палач, виселица и веревка! Это хорошая тройка, на ней можешь заехать если не далеко, то высоко. Но ведь Курцевичи тоже станут защищаться.
— Так что ж? Придется погибнуть или им, или мне. Я бы отдал за Курцевичей свою душу. Они были мне братьями, а старая княгиня матерью, которой я, как собака, смотрел в глаза! Когда татары поймали Василия, кто пошел за ним в Крым? Кто его отбил? Я, Богун. Я любил их и служил им как раб, думая, что заслужу себе девушку. А они продали меня, как раба, на злую долю и несчастье. Прогнали меня. Я и пойду — только поклонюсь им раньше за хлеб и соль, что ел у них… и отплачу им по-казацки… Я свою дорогу знаю!
— Куда же ты пойдешь, когда начнешь бороться с князем? К Хмельницкому?
— Если бы мне дали эту девушку, был бы я вам братом, другом, вашей саблей, душой, вашим верным псом. Я взял бы своих казаков, созвал бы с Украины других и пошел бы на Хмельницкого и родных мне братьев запорожцев, перетоптал бы их и, думаешь, потребовал бы за это какую-нибудь награду? Нет! Взял бы только эту девушку и отправился бы с ней за Днепр, в степь, на дикие луга, на тихие воды, я удовольствовался бы этим, а теперь…
— А теперь ты взбешен.
Атаман не ответил ни слова, только ударил нагайкой коня и поскакал вперед, а Заглоба задумался о том, в какую он попал передрягу. Вне всякого сомнения, Богун намеревался отомстить Курцевичам за свою обиду и силой увезти княжну. Заглоба готов был участвовать и в этом заговоре. На Украине часто случались подобные происшествия и кончались иногда безнаказанно. Конечно, если виновный не был шляхтич, то дело было опаснее, но наказать казака было труднее — где же было искать его, да и разве его найдешь? Совершив преступление, он убегал в дикие степи, где его не могла дослать человеческая рука, — только его и видели! — а когда начиналась война или нападали татары, он снова появлялся, потому что тогда закон был бессилен. Таким образом мог спастись и Богун, и Заглобе незачем было помогать ему и брать на себя половину ответственности. Он бы и не решился на это, хотя Богун и был его другом, так как ему, как шляхтичу, не подобало водить дружбу с казаком, и идти против шляхты, тем более что он знал Скшетуского и не раз пил с ним. Хотя Заглоба был порядочный негодяй, но все-таки до известной степени. Распивать по Чигиринским корчмам с Богуном и другими казачьими старшинами, в особенности на их деньги, куда ни шло, а иметь таких друзей-казаков во время казацких бунтов было даже хорошо. Заглоба очень заботился о своей шкуре, хотя и сильно попорченной, и теперь только сообразил, что из-за этой дружбы попал в страшную грязь. Было понятно, что если Богун похитит невесту княжеского любимца, то оскорбит самого князя; тогда ему останется только бежать к Хмельницкому и присоединиться к восстанию. Заглоба твердо решил не вмешиваться в это дело, а тем более участвовать в восстании, потому что боялся князя как огня.
— Тьфу! — ворчал Заглоба. — Я вертел за хвост самого черта, а теперь Богун хочет вертеть меня за голову — и уж наверное свернет ее. Черт его побери с его бабьей рожей и татарской рукой! Вот попал я на свадьбу, настоящую собачью свадьбу! Черт возьми всех Курцевичей и всех женщин! На что мне они? А теперь мне в чужом пиру похмелье И за что? Разве это я хочу жениться? Пусть черт женится, а мне все равно! Если пойду с Богуном, то Вишневецкий сдерет с меня шкуру; а если я брошу его, то или он убьет меня, или чернь. Ничего нет хуже, как брататься с грубиянами. Лучше бы мне быть теперь в шкуре лошади, на которой я сижу, чем в своей собственной… Я поступил как мальчишка, и если мне теперь исполосуют шкуру, то поделом.
И Заглоба, раздумывая над своим положением, впал в еще худшее настроение духа Жара была невыносимая; его лошадь, давно не ходившая под седлом, шла тяжело, а Заглоба к тому же был плотный мужчина Боже! Чего бы он не отдал, чтобы сидеть теперь в прохладной корчме за кружкой холодного пива, вместо того чтобы мчаться по выгоревшей от солнца степи.
Хотя Богун сильно торопился, но все-таки убавил шагу, так как жара была неимоверная Когда же пришлось дать отдых лошадям, то Богун воспользовался этим, чтобы поговорить с есаулами и дать им приказания, так как они до сих пор еще не знали, куда едут и что им надо будет делать. До слуха Заглобы долетели только последние слова приказания:
— Ждать выстрела!
— Добре, батьку!
— А ты поедешь со мною вперед? — обратился он вдруг к Заглоба.
— Я, — сказал последний с досадой, — я тебя так люблю, что уже половина души облилась потом из-за тебя; почему же мне не пожертвовать и другой. Ведь мы с тобою словно контуш и подкладка… Я надеюсь, что черт возьмет нас вместе; впрочем, мне все равно, и в аду, наверное, не будет жарче…
— Едем!
— Свернуть себе шею!
Они поскакали вперед, а за ними казаки, но так медленно, что вскоре отстали и наконец совершенно пропали из виду.
Богун с Заглобой ехали рядом, оба в глубоком раздумье Заглоба дергал усы — видно было, что голова его сильно работает, может быть, он раздумывал, как выйти из этого неловкого положения. Он то ворчал про себя, то смотрел на Богуна; на лице которого отражались попеременно и гнев, и тоска
"Странное дело, — думал Заглоба, — такой красавец, а не сумел покорить девушку. Правда, он казак, но зато — известный рыцарь и подполковник; рано или поздно он получит дворянство, если не присоединится к мятежникам, — все это зависит от него самого. Скшетуский славный малый и красивый, но ему нельзя даже и равняться с этим писаным красавцем. Ой, сцепятся они при встрече! Оба они большие забияки".
— Богун, ты хорошо знаешь Скшетуского? — спросил вдруг Заглоба.
— Нет! — коротко ответил атаман. — Трудно тебе будет справиться с ним. Я видел собственными глазами, как он открыл дверь Чаплинским. Это настоящий Голиаф.
Богун не отвечал; они опять углубились каждый в свои мысли и заботы, а Заглоба повторял время от времени:
— Что ж, ничего не поделаешь!
Прошло несколько часов. Солнце склонилось к западу, с востока подул холодный ветерок Заглоба снял свой меховой колпак, провел рукой по вспотевшей голове и сказал про себя:
— Да, да, нечего делать.
— Что ты говоришь? — спросил Богун, как бы просыпаясь от сна.
— Говорю, что сейчас стемнеет. Далеко еще?
— Нет, недалеко.
Действительно, через час совершенно стемнело. Они въехали в густой яр; вдали блеснул огонек.
— Это Разлоги! — сказал вдруг Богун.
— Да? Брр! Как холодно в лесу!
— Подожди-ка! — сказал Богун, придерживая коня. Заглоба взглянул на него. Глаза атамана, которые обыкновенно светились в темноте, теперь горели, как два факела.
Они долгое время стояли неподвижно на краю леса. Наконец вдали послышалось фырканье лошадей. Это из глубины леса подъезжали к ним казаки Богуна
Есаул подъехал к Богуну за приказаниями; тот прошептал ему что-то на ухо, и казаки остановились.
— Вперед! — сказал Богун Заглобе.
Вскоре перед ними показалась темная масса дворовых строений, сараи и колодцы Разлог. На дворе было тихо, собаки даже не залаяли. Большая луна обливала серебристым светом постройки. Из сада доносился запах вишневых и яблочных цветов; везде было так спокойно, ночь так очаровательна, что недоставало только звуков теорбана под окнами красавицы княжны.
В некоторых окнах светился еще огонь.
Два всадника подъехали к воротам.
— Кто там? — раздался голос ночного сторожа.
— Не узнаешь меня, Максим?
— А, это ваша милость! Слава Богу!
— На веки веков! Отворяй. Ну что у вас?
— Все хорошо. Да уж давно вы не были в Разлогах.
Ворота пронзительно заскрипели, через канаву перекинули мост, и всадники въехали на двор.
— Послушай, Максим, не запирай ворот и не подымай моста, мы сейчас поедем назад.
— Что это, ваша милость, приехали к нам точно за огнем?
— Да, за огнем… Привяжи лошадей к столбу.
Курцевичи еще не спали, а сидели за ужином в комнате, украшенной оружием и тянувшейся во всю ширину дома. При виде Богуна и Заглобы все вскочили. На лице княгини выразилось не только удивление, но неудовольствие и страх Из молодых князей было налицо только двое: Симеон и Николай.
— Богун! ты зачем? — спросила княгиня
— Приехал с поклоном к тебе, мать. Разве ты мне не рада?
— Рада-то рада, а все-таки удивляюсь, что ты приехал; я слыхала, что тебе поручено охранять Чигирин. А кого еще послал нам Господь?
— Это Заглоба, шляхтич и мой приятель!
— Очень вам рада, — сказала княгиня
— Очень вам рады, — повторили Симеон и Николай.
— Сударыня, незваный гость хуже татарина, — отозвался Заглоба, — но говорят тоже, кто хочет попасть в царство небесное, должен приютить странствующего, накормить голодного и напоить жаждущего.
— Так садитесь, кушайте и пейте, — сказала старая княгиня. — Спасибо, что приехали. Но тебя, Богун, я никак не ожидала; разве у тебя есть какое-нибудь дело?
— Может, и есть, — сказал протяжно атаман.
— Какое же? — тревожно спросила княгиня.
— Придет пора, поговорим… Дайте отдохнуть, мы прямо едем из Чигирина и ужасно устали.
— Видно, ты очень спешил к нам?
— А к кому же мне и спешить, как не к вам? А княжна здорова?
— Здорова, — сухо ответила княгиня.
— Хотелось бы повидаться с ней.
— Елена спит.
— Жаль, потому что я не долго останусь здесь.
— А куда же ты едешь?
— Да ведь война, матушка! Некогда. Гетманы каждую минуту могут отправить меня, в поле, а мне жаль бить запорожцев. Разве мы мало ездили с ними за турецким добром, не правда ли, князья? Плавали по морю, лили и пировали вместе, а теперь стали врагами.
Княгиня быстро взглянула на Богуна В голове ее мелькнула мысль, что Богун; намерен присоединиться к мятежникам и приехал разузнать намерения ее сыновей.
— А ты что же думаешь делать? — спросила она его.
— Я, матушка? Что ж, хоть и тяжело бить своих, да надо.
— Так и мы сделаем, — сказал Симеоа
— Хмельницкий — изменник! — прибавил Николай.
— Пусть погибнут изменники! — воскликнул Богун.
— Так-то все на свете, — продолжал он. — сегодня тебе человек приятель, а завтра — Иуда Никому нельзя верить.
— Только добрым людям, — сказала княгиня.
— Конечно, добрым людям можно верить. Поэтому-то я и верю вам, что вы добрые люди, а не изменники…
В голосе атамана было что-то до того страшное, что на минуту настало глубокое молчание Заглоба смотрел на княгиню, моргая здоровым глазом, а последняя устремила свой взор на атамана.
— Война не оживляет людей, а морит, — продолжал он, — вот почему я хотел повидаться с вами перед походом… Кто знает, вернусь ли я, а вы меня пожалеете, так как вы мои хорошие друзья, не правда ли?
— Бог видит, мы с детства тебя знаем.
— Ты наш брат, — прибавил Симеон.
— Вы хотя князья и шляхтичи, но не брезговали казаком, принимали его в своем доме… и обещали родную дочь. Вы ведь знали, что для казака без нее нет житья на этом свете, и смиловались над ним.
— Ну что говорить об этом, — сказала поспешно княгиня.
— Нет, матушка, надо говорить; вы мои благодетели, а я просил вот этого шляхтича, моего друга, чтобы он усыновил меня и дал мне свое имя, чтобы вам не было стыдно отдавать свою родную дочь за казака Он согласен на это, и мы будем хлопотать на сейме, а после войны я поклонюсь коронному гетману, который благоволит ко мне и вступится за меня; он ведь и Кшечовскому выхлопотал дворянскую грамоту.
— Помоги тебе Господь! — сказала княгиня.
— Спасибо вам, вы люди искренние. Но перед войной я хотел бы еще раз услышать от вас, что бы отдадите за меня Елену и сдержите ваше слово — вы ведь шляхта и князья
Атаман говорил медленно и торжественно, однако в голосе его звучали угроза и предостережение.
Старая княгиня взглянула на сыновей, а те на нее. Наступило молчание. Вдруг громко закричал сидевший на шесте сокол, за ним начали кричать и другие, а большой орел взмахнул крыльями и испустил клекот; дрова в печке погасли; в комнате сделалось темно и мрачно.
— Николай, прибавь огня, — сказала княгиня.
Молодой князь подбросил дров.
— Ну что же, обещаете? — спросил Богун.
— Мы должны спросить Елену.
— Пусть она говорит за себя, а вы за себя; обещаете ли?
— Обещаем, — сказала княгиня.
— Обещаем, — повторили князья
Богун вдруг встал и, обращаясь к Заглобе, громко сказал:
— Ну, господин Заглоба, поклонись и ты за эту девушку, может быть, и тебе пообещают ее.
— Что ты, казак, пьян, что ли? — крикнула княгиня
Вместо ответа Богун достал письмо Скшетуского и, подавая его Заглобе, сказал:
— Читай!
Заглоба взял письмо и начал читать; воцарилось гробовое молчание. Когда он кончил, Богун, скрестив на груди руки, спросил:
— Кому же вы отдаете девушку?
— Богун!
Голос атамана стал похожим на шипение змеи.
— Ах вы, изменники, неверные псы, Иуды…
— За сабли, сынки! — крикнула княгиня.
Курцевичи бросились к стене и схватились за оружие.
— Господа, тише! — закричал Заглоба.
Но прежде чем он успел договорить, Богун вытащил из-за пояса пистолет и выстрелил.
— Боже! — простонал князь Симеон и, сделав шаг вперед, взмахнул руками и тяжело упал на под
— Слуги, на помощь! — отчаянно крикнула княгиня.
Но в ту же минуту во дворе и в саду раздались новые выстрелы, двери и окна с треском вылетели, и несколько десятков казаков вломились в сени.
— Погибель им! — раздались дикие голоса.
На дворе раздался, тревожный набат. Птицы в сенях подняли страшный крик; шум, пальба и возгласы сменили недавнюю тишину почти сонной усадьбы.
Старая княгиня бросилась, как волчица, на тело Симеона, еще вздрагивающее в последней агонии, но двое казаков схватили ее за волосы и оттащили в сторону, а молодой Николай, припертый к стене, защищался, как лев.
— Прочь! — крикнул вдруг Богун окружавшим его казакам. — Прочь! — повторил он громовым голосом.
Казаки думали, что атаман хочет спасти жизнь юноше. Но Богун с саблей в руках сам бросился на князя.
Между ними началась страшная борьба, а княгиня, которую держали за волосы четыре железные руки, смотрела на нее сверкающими глазами, широко раскрыв рот. Молодой князь как вихрь налетел на казака, который, медленно отступая, вывел его на середину комнаты Вдруг Богун остановился, отбил могучей рукой удар и от защиты перешел к нападению.
Казаки, затаив дыхание и опустив сабли, стояли неподвижно, как вкопанные, следя за борьбой.
В тишине слышалось только тяжелое дыхание бойцов да резкий звук скрещивающихся мечей.
Одно мгновение казалось, что атаман не устоит перед гигантской силой и упорством юноши, так как он снова начал отступать. Лицо его осунулось от изнеможения. Николай удвоил удары, поднятая столбом пыль скрыла противников, но все-таки сквозь ее клубы казаки увидали кровь, струившуюся по лицу атамана.
Вдруг он отскочил в сторону; удар, направленный князем, скользнул мимо, но был так силен, что Николай зашатался и наклонился вперед; в ту же минуту Богун с такой силой ударил его по шее, что князь упал, словно сраженный громом.
Радостные крики казаков слились с нечеловеческим воплем княгини. Казалось, что от этих криков рухнет потолок. Борьба кончилась; казаки бросились к оружию, висевшему на стенах, и принялись сдирать его, вырывая друг у друга более ценные сабли и кинжалы, топча ногами трупы князей и собственных товарищей, павших от руки Николая. Богун позволял им все; он стоял в дверях, ведущих в комнату Елены, заграждая собою дорогу и тяжело дыша от усталости. Его лицо было бледно и окровавлено ударами, нанесенными ему князем в голову. Блуждающий взгляд его переходил с трупа Николая на труп Симеона и останавливался временами на посиневшем лице княгини, которую казаки, держа за волосы, придавливали коленями к полу и которая изо всех сип рвалась к трупам своих детей.
Крики и суета увеличивались с каждой минутой. Казаки на веревках волокли слуг Курцевичей и безжалостно мучили их Весь пол был залит кровью и покрыт трупами, комната полна дыму? стены были ободраны и даже птицы убиты.
Но вдруг дверь, у которой стоял Богун, открылась; он быстро отступил.
В дверях показался слепой Василий, а рядом с ним Елена в белом платье, сама еще белее своего платья, с широко раскрытыми от страха глазами.
Василий нес крест, высоко держа его обеими руками. Среди всего этого шума, трупов, потоков крови, блеска сабель и пылающих яростью взоров высокая фигура князя, с исхудалым лицом, седыми волосами и черными впадинами вместо глаз, была удивительно величественна, можно было подумать, что это какой-нибудь дух или труп, сбросивший саван, пришел карать беззаконие.
Крики умолкли. Казаки в страхе отступили; тишину прервал тихий, жалобный голос князя:
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, и Святой Пречистой Богородицы! Вы, мужи, пришедшие из далеких стран, пришли ли вы во имя Божие? Благословенны те, которые всюду возвещают слово Божие! Несете ли вы добрые вести? Не апостолы ли вы?
Наступила мертвая тишина, а Василий, медленно повернувшись с крестом в одну и в другую сторону, продолжал:
— Горе вам, братья, ибо кто начинает войну ради мести или добычи, тот навеки погибнет! Помолимся, чтобы удостоиться милосердия Божия!
Из груди князя вырвался стон.
— Господи, помилуй! — пронесся глухой шепот казаков, которые, под впечатлением этого страшного видения, начали испуганно креститься.
Вдруг раздался дикий, пронзительный крик княгини: "Василий! Василий!"
В этом голосе было что-то раздирающее душу, точно это был последний вопль улетающей жизни. Державшие ее казаки чувствовали, что она уже не старается вырваться из их рук.
Князь вздрогнул, но тотчас же осенил себя крестом с той стороны, откуда слышался голос:
— Погибшая душа, взывающая из бездны, горе тебе.
— Господи, помилуй! — повторили казаки.
— Ко мне, братцы! — крикнул Богун, зашатавшись.
Казаки подскочили к нему и подхватили под руки.
— Батько! Ты ранен?
— Да! Но ничего! Крови много вышло! Эй, хлопцы! Берегите княжну как зеницу ока. Окружить дом и никого не выпускать!.. Княжна…
Губы его побледнели, взор затуманился, и он не мог докончить.
— Перенести атамана в комнаты! — крикнул Заглоба, вылезший из какого-то угла и очутившийся вдруг подле Богуна. — Это ничего, — сказал он, ощупав пальцами раны. — Завтра будет здоров. Я сам позабочусь о нем, дайте мне только паутины и хлеба. А вы, хлопцы, идите гулять с девками! Нечего вам тут делать… Вы, двое, перенесите атамана. Ну, берите его, вот так! Ступайте к черту, чего стоите? Идите стеречь дом, я сам буду наблюдать за всем.
Два казака понесли Богуна в соседнюю комнату, остальные ушли.
Заглоба подошел к Елене и, моргая глазами, быстро зашептал:
— Я друг Скшетуского, не бойся… Отведи только спать своего пророка и жди меня.
Потом пошел в комнату, где два есаула уложили Богуна на турецкий диван; он тотчас же послал их за хлебом и паутиной и, когда ему все принесли, принялся перевязывать раны молодого атамана с полным знанием дела, которым обладал каждый шляхтич того времени.
Заглоба велел есаулам передать казакам, что на следующий день атаман будет здоров, как рыба, пусть они не беспокоятся о нем. "Он получил поделом, но показал себя молодцом; завтра будет его свадьба, хоть и без попа. Если в доме есть погреб, то можете угоститься Вот уже и перевязка сделана. Идите и оставьте его в покое".
Есаулы удалились
— Но не выпейте всего в погребе, — прибавил Заглоба и, сев у изголовья Богуна, стал пристально всматриваться в него.
— Видно, черт тебя не возьмет! И хорошо же тебе досталось! Теперь ты по меньшей мере дня два не двинешь ни рукой, ни ногой, — ворчал про себя Заглоба, всматриваясь в бледное, с закрытыми глазами, лицо казака. — Сабля не хотела обидеть палача, ты и так его собственность и не ускользнешь от него. Когда тебя повесят, черт сделает из тебя куклу своим чертенятам… Ты ведь красавец. Ну, братец, хорошо ты пьешь, но больше пить со мной не будешь. Ищи себе подходящей компании — ты, я вижу, любишь душить людей, ну а я не хочу нападать с тобой по ночам на шляхетские усадьбы. Черт с тобой.
Богун тихо застонал.
— Вздыхай, стони! Завтра еще не так вздохнешь, татарская ты душа! Тебе захотелось княжны. Не удивляюсь: эта девушка — лакомый кусочек, но если ты его попробуешь, то пусть мое остроумие съедят псы! Прежде на ладони у меня вырастут волосы.
До слуха Заглобы донеслись со двора смешанные крики.
"Ага! верно, они добрались уже до погребка, — пробормотал он. — Напейтесь, чтобы вам лучше спалось, а я буду караулить за вас, не думаю только, чтобы вы завтра обрадовались этому".
С этими словами он встал и посмотрел, действительно ли занялись казаки княжеским погребом, затем вышел в сени, которые имели ужаснейший вид. Посредине лежали уже окоченелые тела Симеона и Николая, а в углу находилось тело княгини в сидячем положении, в каком ее придавили коленями казаки, с раскрытыми глазами и стиснутыми зубами. Тусклый огонь освещал сени с лужами крови на полу, углы же оставались в темноте. Заглоба подошел к княгине, чтобы убедиться, дышит ли она, приложил руку к ее лицу, но, почувствовав его холод, испугался и вышел во двор, где казаки начали уже кутить… При свете костров Заглоба увидел бочки меда, вина и водки, из которых казаки черпали, как из колодца, напиваясь до бесчувствия. Некоторые гонялись за женщинами, которые в испуге убегали, перепрыгивая через костры, и, поймав их, тащили к бочкам и кострам, где начинали плясать с ними. Зрители звенели жестяными кружками и подпевали в такт танцующим. Крики раздавались все громче и громче, вторя лаю собак, ржанию лошадей и мычанию быков, которых резали на ужин. Вокруг костров виднелись сбежавшиеся из Разлог и окрестностей мужики, которые с любопытством смотрели, что делают казаки; они и не подумали защищать князей, которых ненавидели всей душой; они только смотрели на разгулявшихся казаков, перешептываясь и подходя все ближе и ближе к бочкам с водкой и медом. Оргия становилась все шумнее и шумнее, пьянство усиливалось, казаки уже не черпали из бочек кружками, а прямо погружали туда свои головы и обливали пляшущих девушек; лица их пылали, некоторые еле держались на ногах Заглоба, выйдя на крыльцо, окинул взглядом пьяных и внимательно посмотрел на небо.
— Хорошая погода, но темно! — прошептал он. — Когда луна зайдет, то хоть выколи глаза…
Потом медленно подошел к бочкам и пьющим казакам и воскликнул:
— Эй, молодцы! не жалейте! Гайда! гайда! Дурак тот, кто не напьется сегодня за здоровье атамана! Идите к бочкам! к девкам!
Казаки радостно вскрикнули.
— Ах вы, мошенники, негодяи! — крикнул он вдруг. — Сами пьете как лошади, а забыли о тех, которые караулят дом! Сейчас сменить караульных!
Приказание было исполнено немедленно, и десятки пьяных казаков бросились сменять караульных, не принимавших до сих пор участия в пьянстве. Последние с радостью прибежали.
— Гайда, гайда! — кричал им Заглоба, указывая на бочки с напитками.
— Спасибо, пане! — ответили они, погружая кружки
— Через час отпустить и остальных!
— Слушаю! — ответил есаул.
Казакам показалось совершенно естественным, что в отсутствии Богуна ими командовал Заглоба Это случалось не раз, и они радовались этому, так как шляхтич все позволял им.
Караульные лили вместе с другими, а Заглоба тем временем вступил в разговор с мужиками из Разлог.
— А далеко до Лубен? — спросил он одного старичка
— Ой, далеко, пане! — ответил мужик.
— К утру можно доехать?
— Ой, не доедете, пане!
— А к полдню?
— К полдню? Пожалуй, можно.
— А как надо ехать?
— Прямо по столбовой дороге.
— А есть ли дорога?
— Князь Иеремия приказал, чтобы была, так и есть.
Заглоба нарочно говорил громко, чтобы его могли слышать казаки.
— Дайте и им водки, — сказал он. указывая на мужиков, — но прежде дайте мне меду, мне что-то холодно.
Один из казаков почерпнул кружкой из бочки меду-тройняку и подал его на шапке Заглоба.
Шляхтич взял кружку в обе руки, осторожно поднес к губам и начал, пить и пить, не переводя духа, так что даже казаки удивились.
— Видел ты? — шептали они друг другу.
Между тем голова Заглобы наклонялась назад все больше и больше, наконец совсем опрокинулась; тогда он отнял кружку от раскрасневшегося лица, чмокнул губами, сдвинул брови и сказал, как бы про себя:
— О! недурной мед, сейчас видно, что хорош, жаль его для вашего хамского горла: для вас хороша и брага. Крепкий мед, крепкий; как выпил, то и на душе повеселело.
Заглоба действительно повеселел; видно, кровь его заиграла и под влиянием меда у него прибавилось и храбрости, и отваги
Махнув рукой казакам, чтобы они продолжали пить, Заглоба повернулся, медленно обошел весь двор, осмотрел все углы, перешел через мост, взглянул на стражу, хорошо ли сторожит она дом. Но все караульные спали, так как измучились дорогой да кроме того были уже пьяны.
— Можно было бы даже украсть одного из них, чтобы иметь кого-нибудь для услуг, — пробормотал Заглоба и с этими словами вернулся домой, заглянул к Богуну и, видя, что тот не подает еще признаков жизни, подошел к двери Елены и, тихо открыв ее, вошел в комнату, откуда послышался шепот, похожий на молитву.
Собственно говоря, это была комната князя Василия; Елена оставалась при нем, чувствуя себя здесь более в безопасности, чем в другом месте. Спелой Василий стоял на коленях перед иконой Пречистой Богородицы, Елена рядом с ним, и оба громко молились. При виде Заглобы она взглянула на него испуганными глазами, но тот приложил палец к губам.
— Милостивая княжна, — сказал он, — я приятель Скшетуского.
— Спасите меня! — ответила Елена
— Я за этим и пришел сюда; положитесь на меня.
— Что мне делать?
— Надо бежать, пока этот черт лежит без памяти.
— Что же я должна делать?
— Наденьте мужское платье и, когда я постучу, выйдите.
Елена колебалась, в ее глазах блеснуло недоверие.
— Должна ли я верить вам?
— А что же у вас есть лучшего?
— Это правда, правда! Но присягните, что вы не изменник.
— У вас, верно, помутился разум. Если хотите, княжна, клянусь! Да помилует меня Бог и святой крест. Тут ждет вас погибель, там — спасение!
— Да, да, правда!
— Наденьте поскорее мужское платье и ждите меня.
— А Василий?
— Какой Василий?
— Брат мой сумасшедший, — сказала Елена.
— Вам грозит опасность, а не ему, — ответил Заглоба. — Если он сумасшедший, то для казаков он святой, они смотрят на него как на пророка.
— Да, он не сделал Богуну ничего худого.
— Мы должны его оставить, иначе погибнем, а с нами погибнет и Скшетуский. Торопитесь, княжна!
И с этими словами Заглоба отправился прямо к Богуну, который был по-прежнему слаб и бледен, но глаза его были открыты.
— Что? Лучше тебе? — спросил Заглоба.
Богун хотел ответить, но не мог.
— Не можешь говорить?
Он покачал головой, что нет, но в ту же минуту на лице его выразилось страшное мучение. Очевидно, движение причинило ему боль в ранах.
— И кричать не можешь?
Богун только подтвердил взглядом, что нет.
— Ни двигаться?
Тот же знак.
— Ну и отлично; по крайней мере, не будешь ни говорить, ни кричать, ни двигаться, а я тем временем поеду с княжной в Дубны, и если я не спрячу ее от тебя, то позволю старой бабе истолочь себя в ступе. Ах ты негодяй! Ты думаешь, что с меня не довольно уже твоей компании и что я буду дружить с хамами? Ты думал, что ради твоего вина, твоих костей и мужицких амуров я стану убивать людей и соединюсь с мятежниками? Нет, красавчик, ничего из этого не выйдет!
По мере того как говорил Заглоба, глаза атамана расширялись все больше и больше. Он не знал, слышит ли это во сне или наяву, или же Заглоба шутит.
А тот продолжал:
— Чего ты пялишь на меня глаза, как кошка на сало? Думаешь, я не сделаю этого? Не прикажешь ли поклониться кому-нибудь в Лубнах? Не прислать ли тебе оттуда цирюльника или доктора?
Бледное лицо атамана сделалось страшным. Он понял, что Заглоба говорит правду; глаза его загорелись бешенством и отчаянием, лицо вспыхнуло. Сверхчеловеческим усилием он привстал, а с губ его сорвался крик:
— Гей, каз..!
Но он не докончил, так как Заглоба моментально накинул ему на голову его же жупан и опрокинул Богуна навзничь.
— Не кричи, это тебе повредит! — говорил он тихо. — Завтра может еще разболеться голова, а я, как хороший друг, забочусь о тебе. Так тебе будет и тепло, и уснешь хорошо, и горла не надсадишь. А чтобы ты не сорвал повязки, я тебе свяжу руки, и все это из дружбы, чтобы ты вспоминал обо мне с благодарностью.
Сказав это, он связал одним поясом руки казака, а другим — ноги. Атаман уже ничего не чувствовал — он был в обмороке.
— Больному нужно лежать спокойно, — продолжал Заглоба, — чтобы не было прилива крови к голове, а иначе будет горячка. Ну, будь здоров, я мог бы пырнуть тебя ножом, это было бы для меня, пожалуй, полезнее, но мне совестно убивать по-мужицки. Другое дело, если ты задохнешься до утра. Это случалось уже не с одной свиньей. Будь здоров. Может быть, когда-нибудь встретимся, но если я буду стараться об этом, то пусть с меня сдерут шкуру.
Сказав это, Заглоба вышел в сени, потушил огонь и постучал у дверей комнаты Василия, в которых сейчас появилась чья-то тонкая фигура.
— Это вы, княжна? — спросил Заглоба.
— Да, я.
— Идемте скорее, чтобы добраться до лошадей. Люди все пьяны, а когда проснутся, мы будем уже далеко. Осторожно, это лежат трупы князей.
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, — прошептала Елена.
По лесистому яру, вблизи Разлог, медленно ехали два всадника. Ночь была очень темна, луна давно скрылась, а весь горизонт покрыт был тучами, так что в трех шагах ничего не было видно и лошади поминутно спотыкались о корни деревьев. Они долгое время ехали очень осторожно, но наконец, увидев конец яра и слабо освещенную открытую степь, один из них шепнул:
— Вперед!
Они полетели как две стрелы, вслед им раздавался только лошадиный топот. Одинокие дубы, стоящие там и сям у дороги, мелькали как привидения. Они долго неслись без отдыха и остановки, так что лошади захрапели наконец от усталости и замедлили свой бег.
— Нечего делать, нужно дать отдых лошадям, — сказал толстый всадник.
Заря уже начиналась, и все яснее и яснее выступали из тени пространства степи, вырисовывались степные будяки, отдаленные деревья и курганы; воздух становился прозрачнее. Бледные лучи солнца осветили лица всадников.
Это были Заглоба и Елена.
— Надо дать отдых лошадям, — повторил Заглоба. — Они и вчера пришли без отдыха из Чигирина в Разлоги; так долго не выдержат, и я боюсь, чтобы они не пали. Ну, как вы себя чувствуете?
Заглоба посмотрел на свою спутницу и, не дожидаясь ответа, воскликнул:
— Позвольте взглянуть на вас при дневном свете. Ого! на вас платье ваших братьев? Славный же вы казачок У меня никогда в жизни не было еще такого казачка; думаю только, что Скшетуский отнимет его у меня! А это что? О! ради Бога! Спрячьте ваши волосы, а то сразу увидят, что вы женщина.
Действительно, по плечам Елены от быстрой езды и ветра рассыпались волны черных волос.
— Куда мы едем? — спросила она, стараясь спрятать волосы под шапочку.
— Куда глаза глядят.
— Так не в Лубны?
На лице Елены выразилась тревога, а в глазах, когда она посмотрела на Заглобу, блеснуло недоверие.
— Видите ли, княжна, — отвечал Заглоба, — у меня свой разум, и поверьте, что я все хорошо обдумал. Мой расчет основан на мудром правиле: не беги туда, где тебя будут искать. Итак, если за нами гонятся в эту минуту, то, конечно, по дороге в Лубны, так как я вчера громко расспрашивал про эту дорогу и Богуну сказал, что мы едем туда, а мы поедем в Черкассы Если они погонятся за нами, то тогда только, когда убедятся, что нас на лубнянской дороге нет, а это займет по крайней мере два дня; мы тогда уже будем в Черкассах, где стоят польские полки Пивницкого и Рудомина, а в Корсуни находятся все гетманские силы. Теперь вы поняли меня?
— Понимаю, и до конца жизни буду благодарна вам. Не знаю, кто вы и откуда вы взялись в Разлогах, но думаю, что Бог послал мне вас на защиту и спасение; я скорее убила бы себя, чем отдалась этому разбойнику.
— Этот вампир хотел воспользоваться вашей невинностью.
— Что я ему сделала, несчастная! За что он меня преследует? Я давно его знаю и ненавижу: он всегда возбуждал во мне только страх. Неужели я одна только на свете, что он из-за меня пролил столько крови и убил моих братьев?! Боже мой, при одном воспоминании у меня стынет кровь. Что мне делать? Куда от него скрыться? Не удивляйтесь моим жалобам, я несчастна и мне стыдно за его любовь, я предпочитаю ей смерть.
Щеки Елены запылали, и слезы презрения и страдания покатились по ним…
— Не спорю, — сказал Заглоба, — ваш дом постигло большое несчастье, но позвольте вам сказать, что ваши родные сами виноваты в этом. Не надо было обещать вашей руки казаку и обманывать его; когда он узнал об этом, то страшно рассердился, и все мои увещевания не помогли. Жаль и мне ваших убитых братьев, в особенности младшего; он был еще совсем ребенок, но видно было, что вырос бы героем.
Елена заплакала.
— Ваши слезы неуместны в платье, которое на вас теперь надето; вытрите их и смотрите на все, как на волю Божью, он накажет убийцу; да он уже и наказал его: пролив даром кровь, он вас, единственную и главную цель всех злодейств… потерял.
Заглоба на минуту умолк, потом продолжал опять:
— Ох, какую он бы мне задал теперь трепку, если бы я попался ему в руки! Содрал бы с меня шкуру! Вы не знаете, что я в Галате пострадал уже от турок, но другой раз не желаю, и поэтому еду не в Лубны, а в Черкассы. Хорошо было бы скрыться у князя, но если догонят? Вы слышали, что, когда я отвязывал лошадей, слуга Богуна проснулся? А если он поднял тревогу? Тогда они сейчас же послали за нами погоню и могут догнать нас через час, потому что у них есть свежие княжеские лошади, а у меня не было времени выбирать. Этот Богун — дикий зверь, я так его ненавижу, что скорей бы желал видеть черта, чем его. Сохрани нас, Господи, от его руки! Он сам погубил себя, оставив Чигирин вопреки приказанию гетмана и ослушавшись русского воеводы; ему теперь остается только бежать к Хмельницкому; но плохо ему придется, если тот разбит, что уже могло случиться. Жендян встретил за Кременчугом войска, шедшие под начальством Барабаша и Кшечовского против Хмеля, да кроме того еще Стефан Потоцкий двинулся с конницей сухим путем. Но Жендян из-за починки чайки просидел в Кременчуге десять дней, а пока он добрался до Чигирина, битва уже началась, и мы дожидались известий.
— Так Жендян, верно, привез письма из Кудака? — спросила Елена.
— Да; письма от Скшетуского к княгине и к вам, но Богун их перехватил; узнав из них обо всем, убил сейчас же Жендяна и пошел мстить Курцевичам.
— Несчастный мальчик! Из-за меня он лишился жизни.
— Успокойтесь, княжна, он будет жив.
— Когда же это случилось?
— Вчера утром Богуну убить человека все равно что выпить кубок вина. А прочитав письма, он так ревел, что весь Чигирин дрожал.
Разговор прекратился. Небо уже розовело: на востоке виднелась яркая заря, окруженная золотой полосой; воздух был свежий, возбуждающий, и лошади начали весело ржать.
— Ну скорей теперь, с Богом! — сказал Заглоба. — Лошади отдохнули, и нечего терять времени…
Они снова поскакали и долго летели без отдыха, но вдруг перед ними показалась какая-то черная точка, приближающаяся с необыкновенной быстротой.
— Что это могло, бы быть? — сказал Заглоба. — Придержим немного лошадей. Это какой-то всадник
Действительно, к ним приближался всадник, который, прильнув лицом к гриве своего коня, все еще продолжал стегать его нагайкой. Конь его, казалось, совсем почти не прикасался к земле.
— Что это за дьявол и чего он так петит? Ну и летит же! — сказал Заглоба, вынимая на всякий случай пистолет.
Всадник между тем был уже в тридцати шагах.
— Стой! — крикнул Заглоба, прицеливаясь. — Кто ты? Всадник приподнялся на седле, но, едва взглянув на Заглобу, воскликнул: "А! господин Заглоба!" Это был Плесневский, слуга старосты из Чигирина.
— Что ты тут делаешь? Куда скачешь?
— Поворачивайте и вы за мной! Несчастие! Видно, настал суд Божий!
— Что случилось, говори?
— Чигирин занят запорожцами, а мужики режут шляхту. Суд Божий!
— Во имя Отца и Сына… что ты говоришь… Хмельницкий…
— Да, Потоцкий побежден, Чарнецкий в плену. Татары идут с казаками, а с ними Тугай-бей.
— А Барабаш и Кшечовский?
— Барабаш погиб, Кшечовский перешел к Хмельницкому, Кривонос еще вчера ночью пошел на гетманов, а Хмельницкий сегодня до рассвета. Сила страшная! Весь край в огне; мужичье поднимается, кровь льется повсюду! Бегите!..
Заглоба вытаращил глаза, раскрыл рот и не мог вымолвить ни слова.
— Бегите! — повторил Плесневский.
— Иисусе Христе! — простонал Заглоба.
— Господи Иисусе! — повторила Елена и начала плакать.
— Бегите, остается уже мало времени.
— Где? Куда?
— В Лубны.
— А ты тоже едешь туда?
— Да, к князю-воеводе.
— Черт возьми! — воскликнул Заглоба. — А где же гетманы?
— Под Корсунью, но Кривонос, верно, уж бьется с ними.
— Кривонос он или Прямонос, пусть его чума задушит! Туда, значит, нечего ехать. Все равно что льву в пасть, на погибель. А тебя кто послал в Лубны? Твой господин?
— Нет, он бежал, а меня спас мой кум, запорожец: он мне и помог уйти. Еду в Лубны по собственному внушению, потому что не знаю, куда скрыться.
— Минуй только Разлоги: там Богун, он тоже хочет пристать к мятежникам.
— О, Господи помилуй! В Чигорине говорили, что мужичье подымается и в Заднепровье.
— Может быть! Отправляйся же свой дорогой, с меня достаточно думать о своей шкуре.
— Я так и сделаю! — сказал Плесневский и, ударив нагайкой коня, поскакал.
— Не заезжай в Разлоги! — крикнул ему Заглоба. — Если встретишь Богуна, не говори, что видел меня, слышишь?
— Слышу, — ответил Плесневский, — с Богом! — и полетел, будто за ним гнались.
— Черт возьми! — сказал Заглоба. — Бывал я в разных переделках, но такой оказии со мной еще не случалось. Спереди Хмельницкий, сзади Богун. Глупо я сделал, что сразу не уехал с вами, княжна, в Лубны, но теперь не время говорить об этом. Тьфу! Все мое остроумие годится теперь разве только на чистку сапог. Что делать? Куда деваться? Видно, во всей Польше нет угла, где бы человек мог умереть естественной смертью. Благодарю за такой сюрприз, пусть другие пользуются им.
— Милостивый государь, — проговорила Елена, — мои два брата, Юрий и Федор, живут в Золотоношах; может быть, они помогут нам спастись?
— В Золотоношах? Подождите-ка… В Чигирине я познакомился с неким Унежицким, у которого там два имения: Кропивна и Чернобой. Отсюда далеко, дальше чем в Черкассы. Но что делать? Если другого выхода нет, то бежим хоть туда. Надо только съехать с дороги; путь через степи и леса не так опасен. Если бы хоть на недельку скрыться, хотя бы в лесах, а в это время гетманы покончат, верно, с Хмельницким, и на Украине все затихнет. Но не затем спас нас Бог из рук Богуна, чтобы мы погибли. Надейтесь на Бога! Ну ничего, успокойтесь!.. Я уже оправился. Я уж бывал в разных оказиях. Когда-нибудь, в свободное время, я вам расскажу, что со мной случилось к Галате, из чего вы заключите, что тогда мне пришлось туго, а все-таки моя смекалка помогла мне выйти целым и невредимым; правда, борода поседела, но это не беда. Однако нужно съехать с дороги. Сворачивайте; вы отлично правите конем, как самый ловкий казачок! Никто нас не увидит в этой высокой траве.
Действительно, чем дальше они углублялись в степь, тем трава становилась выше, так что наши всадники совершенно скрылись в ней, но лошадям тяжело было идти и они скоро устали.
— Если мы хотим, — сказал Заглоба, — чтобы эти клячонки еще послужили нам, то надо слезть и расседлать их Путь они поедят, а то, пожалуй, откажутся идти дальше. Я думаю, что мы скоро доберемся до Каганлыка, чему я очень был бы рад; нет ничего лучше его тростников: как спрячешься в них, сам черт не найдет… Лишь бы только не заблудиться.
Заглоба сошел с лошади и помог сойти Елене; расседлав лошадей, ой стал доставать провизию, которой предусмотрительно запасся в Разлогах.
— Надо подкрепиться, — сказал он, — дорога дальняя. Помолитесь святому Рафаилу, чтобы мы благополучно совершили путь. В Золотоношах есть старая крепость, может быть, там найдется и какой-нибудь гарнизон. Плесневский говорил, что мужичье поднимается и в Заднепровье. Гм, может быть; здесь везде народ бунтуется легко, но в Заднепровье есть могучая рука князя, которая дьявольски тяжела! Хотя у Богуна шея здоровая, но если эта рука прикоснется к ней, то он поклонится до земли… дай-то Бог! Ну, кушайте, барышня!
Заглоба вынул складной нож, разложил на чепраке жареную говядину и хлеб.
— Кушайте же, барышня, — сказал он, — пословица говорит "Когда в животе пусто, то в голове горох да капуста". Мы уже и так сплоховали; оказалось, что лучше было бы бежать в Лубны, но делать нечего! Князь, верно, двинется с войском к Днепру, на помощь гетманам. Да, дожили мы до страшных времен, нет ничего хуже, как внутренняя война; теперь не будет угла мирному человеку. Лучше бы мне было сделаться ксендзом, у меня было к Этому призвание: ведь я человек спокойный, смирный, но судьба решила иначе. Бог мой, я теперь был бы каноником в Кракове и распевал бы себе молитвы, а голос у меня чудный. Но что делать? В молодости нравились мне женщины; я был такой красавец, что, как взглянула какую, так она и задрожит, как от удара молнии. О, если бы мне отнять лет двадцать, тогда я показал бы Скшетускому! Славный из вас казачок… Неудивительно, что молодые ухаживают за вами и разбивают из-за вас друг другу головы. Скшетуский ведь тоже порядочный забияка. Я сам видел, как его задел Чаплинский; он, правда, был немножко под хмельком, но так схватил его за голову да, с позволения сказать, за штаны, что у него все кости развинтились. Старый Зацвилиховский говорил мне про вашего жениха, что он знатный рыцарь и любимец князя; впрочем, я и сам видел, что он герой и опытный солдат… Однако становится жарко; и как мне ни мила ваша компания, я желал бы все-таки быть в Золотоношах. Придется нам днем сидеть в траве, а ночью ехать. Не знаю только, вынесете ли вы такие невзгоды?
— Ничего, я здорова, вынесу все, могу ехать хоть сейчас.
— Не фантазия ли это? Лошади уж отдохнули, и я сейчас оседлаю их, чтобы на всякий случай быть наготове. Я не успокоюсь, пока не увижу каганлыкских зарослей и очеретов. Если бы мы не съезжали с дороги, то около Чигорина нашли бы реку, а отсюда до нее не меньше десяти верст. Когда приедем к ней, переправимся на другой берег. Признаюсь, что мне хочется спать. Вчерашнюю ночь проколобродил в Чигирине, днем черт меня понес с казаком в Разлоги. Я так хочу спать, что потерял всякую охоту к разговору, хотя молчание и не в моей натуре; да и философы говорят, что кот должен быть ловкий, а мужчина разговорчивый, но теперь у меня обленился язык. Извините, если я немножко вздремну.
— Не стесняйтесь, — сказала Елена.
Заглоба напрасно обвинял свой язык в лености; он без умолку молол им до самого рассвета, хотя ему действительно хотелось спать.
Когда они сели на лошадей, он сначала дремал, качаясь в седле, а вскоре крепко уснул; его усыпили усталость и шелест травы, рассекаемой конскими грудями. Елена отдалась своим думам, которые кружились в ее голове, как стаи птиц. События следовали так быстро одно за другим, что девушка не могла дать себе отчета, что с нею случилось. Нападения, ужасающие сцены убийств, страх, неожиданное спасение и бегство — все это произошло как буря, в одну ночь. Притом случилось столько непонятного! Кто был ее спаситель? Правда, он сказал ей свое имя, но ведь имя ничего не объясняет. Как он попал в Разлоги? Он сам говорил, что приехал с Богуном, значит, был его знакомым или приятелем. В таком случае зачем он спасал ее, подвергаясь большой опасности и мести атамана? Чтобы понять это, нужно было хорошо знать Заглобу, его неспокойную голову и доброе сердце. Елена же знала его всего только шесть часов. И вот этот незнакомый человек с отвратительным лицом пьяницы является ее спасителем. Если бы она его встретила три дня тому назад, то он возбудил бы в ней отвращение и недоверие, а теперь она смотрит на него как на ангела, бежит с ним в Золотоноши или в другое место — сама не знает куда. Какая судьба! Вчера она спала под родной кровлей, а сегодня — в степи, на лошади, в мужском платье, без угла и пристанища. За нею остался атаман, покушавшийся на ее честь, на ее любовь, а перед нею — пожар народного восстания, братоубийственная война со всеми ее случайностями, тревогами и ужасами. Но возлагала ли она всю свою надежду только на этого человека? Нет, еще на кого-то, более сильного, чем эти бунтовщики, чем война, резня и огонь. И девушка подняла глаза к небу.
— Великий, милосердный Боже! Спаси сироту, несчастную, бесприютную девушку! Да будет воля Твоя и совершится милосердие Твое надо мною!
Но это милосердие уже совершилось, так как она вырвана из злодейских рук и чудесно спасена. Конечно, опасность еще не миновала, но избавление может быть недалеко. Кто знает, где ее избранный? Он должен был вернуться из Сечи и, может быть, теперь где-нибудь в этой же степи. Он будет искать и отыщет ее, и тогда радость заменит слезы, веселье — печаль, и навсегда минуют опасности и тревоги… настанет спокойствие и отрада. Мужественное сердце девушки наполнилось надеждой; ветер, колебля траву, навевал ей сладкие мысли, что она не сирота, если у нее есть Всемогущий Защитник и другой, которого она знает и любит и который не оставит ее. А этот человек сильнее и могущественнее того, который угрожал ей теперь.
Степь сладко шумела, цветы разливали упоительный запах; лепестки чернобыльника тихо склонялись к ней, как будто узнавая в этом казачке сестру-девушку и как бы говоря: "Не плачь, красная девица, и мы на попечении Божием!" Широкая степь успокаивала ее все больше; исчезла картина убийств и погони, ею овладело какое-то бессилие; сон смежил ее веки, лошади шли медленно, и она, покачиваясь в седле, уснула.
Елену разбудил пай собак. Открыв глаза, она увидела вдали большой тенистый дуб, забор и колодезь. Она тотчас же разбудила своего товарища.
— Проснитесь, господин Заглоба!
— Что это? Куда мы приехали? — спросил он, открыв глаза.
— Не знаю.
— Погодите-ка, княжна! Это, кажется, казацкий зимовник?
— И мне так кажется.
— Здесь, верно, живут чабаны — это не очень-то приятная компания. И чего эти собаки так заливаются, чтоб их волки заели!.. У забора видны люди и лошади. Нечего делать, нужно заехать, а то они погонятся за нами, если мы проедем. Верно, и вы вздремнули?
— Да, задремала.
— Вон у забора четыре оседланных лошади и четверо людей. Ну, это небольшая сила. Да, это чабаны. Эй, люди, подите сюда!
К ним тотчас же подошли четыре казака. Это были действительно чабаны, которые летом стерегли в степи табуны. Заглоба тотчас же заметил, что только у одного из них сабля и пищаль, а остальные вооружены палками с лошадиными челюстями; но он также хорошо знал, что между чабанами бывают дикие и опасные люди. Все четверо, смотрели на них исподлобья. На их смуглых лицах не заметно было и следа добродушия.
— Чего вам надо? — спросили они, не снимая шапок.
— Слава Богу! — произнес Заглоба.
— Во веки веков. Чего хотите?
— А далеко до Сыроватой?
— Не знаем никакой Сыроватой.
— А этот зимовник как зовется?
— Гусля.
— Дайте коням воды.
— У нас нет воды, высохла… А вы откуда?
— Из Кривой Руды.
— А куда?
— В Чигирин.
Чабаны переглянулись.
Один из них, косоглазый и черный, как жук, стал пристально всматриваться в Заглобу.
— А чего вы съехали с дороги? — спросил он.
— Жарко.
Косоглазый взял за поводья лошадь Заглобы.
— Слезай с коня. В Чигирин незачем тебе ехать.
— Почему? — спокойно спросил Заглоба.
— А ты видишь этого молодца? — спросил косоглазый, указывая на одного из чабанов.
— Вижу.
— Он приехал из Чигирина: там режут ляхов.
— А ты знаешь, холоп, кто за нами едет в Чигирин?
— Кто?
— Князь Ерема.
Дерзкие лица чабанов моментально приняли покорное выражение. Все, точно по команде, обнажили головы.
— Вы знаете, хамы, — продолжал Заглоба, — что делают ляхи с теми, кто режет? Они их вешают. А знаете, сколько войска ведет князь Ерема? Знаете, что он отсюда в какой-нибудь полумиле? Ах вы, разбойники! Ах вы, собачьи дети! Вот я покажу вам.
— Не сердитесь! Колодец правда высох. Мы сами ездим в Каганлык поить лошадей и возим оттуда воду.
— А, бесовы дети!
— Простите! Велите, так мы поскачем за водой.
— Обойдусь и без вас, сам поеду со своим казачком. Где Каганлык? — спросил он грозно.
— Вот, недалеко отсюда! — сказал косоглазый, указывая на ряд зарослей.
— А на дорогу надо возвращаться сюда или можно доехать рекою?
— Доедете! Река сворачивает к дороге.
— Казачок, ступай вперед! — сказал Заглоба, обращаясь к Елене.
Мнимый казачок повернул коня и поскакал.
— Слушайте! — сказал Заглоба, поворачиваясь к чабанам. — Если придет сюда отряд, то скажите, что я поехал к дороге берегом.
— Хорошо, лане, скажем!
Спустя несколько минут Заглоба опять ехал рядом с Еленой.
— Ловко я наплел им про князя, — говорил он, щуря глаз, покрытый бельмом. — Теперь они будут сидеть целый день и ждать отряд. Они задрожали при одном только имени князя.
— Я вижу, вы так остроумны, что сумеете выпутаться изо всякой беды. Я очень рада, что Бог послал мне такого защитника, — ответила Елена.
Эти слова польстили шляхтичу, он усмехнулся и, погладив бороду, сказал:
— Ну что, правда, у Заглобы есть голова на плечах? О, я хитер, как Улисс! Если бы не моя хитрость, то меня давно бы уже заклевали вороны. Что было делать? Надо спасаться. Они легко поверили, что князь близко, так как весьма вероятно, что не сегодня-завтра он появится здесь, как Архангел, с огнем и мечом. А если бы он по дороге разгромил Богуна, то я дал бы обет пойти в Ченстохов на поклонение образу Богоматери. Но все-таки скажу, что дерзость чабанов плохой для нас знак… видно, мужичье проведало о победах Хмельницкого и, наверное, сделается теперь еще нахальнее. Поэтому нам нужно придерживаться пустыни, в деревни заглядывать опасно. Дай Бог, чтобы поскорей пришел князь-воевода, а то мы лопали в такие сети, что трудно выдумать хуже.
Тревога опять овладела Еленой, и она, желая услышать от Заглобы хоть словно надежды, сказала:
— Я теперь уверена, что вы спасете и себя, и меня.
— Само собою разумеется, — отвечал тот, — голова на то и дана, чтобы заботиться о шкуре. А я так полюбил вас, что буду беречь, как родную дочь. Хуже всего, что мы не знаем теперь, куда бежать: Золотоноши тоже небезопасное пристанище.
— Я знаю наверное, что там мои братья.
— Может быть, и там, а может, и нет; ведь они могли уехать в Разлоги, причем не по этой дороге. Я больше рассчитываю на тамошний гарнизон. Хорошо было бы застать там в крепости хотя бы небольшой полк А вот и Каганлык. Теперь у нас, по крайней мере, все тростники под боком Переправимся на другую сторону и, вместо того чтобы ехать по течению, подымемся вверх по реке, чтобы скрыть наши следы. Правда, что мы опять подъедем к Разлогам, но не так уж близка
— Мы приближаемся к Броваркам, — сказала Елена, — откуда идет дорога в Золотоноши.
— Тем лучше. Подождите-ка, княжна.
Они напоили лошадей, и Заглоба, спрятав Елену в зарослях, поехал искать брода и вскоре нашел его недалеко оттого места, где они остановились. Чабаны переправляли здесь своих лошадей на другую сторону реки, которая хотя и была довольна мелка, но болотистые и заросшие лесом берега ее были малодоступны. Переправившись на другой берег, они поспешно повернули лошадей вверх по реке и ехали так до ночи. Дорога была тяжелая, так как в Каганлык впадало множество ручьев, которые, разливаясь около устья, образовывали трясины и болота. Надо было поминутно отыскивать брод или пробираться зарослями, что затрудняло путь; лошади страшно устали и едва волокли ноги, поминутно вязли, и Заглобе казалось временами, что они уже не вылезут из трясины. Наконец они выбрались на высокий, сухой берег, поросший дубовым лесом. Наступила темная ночь, и дальше ехать было немыслимо, ибо в темноте можно было попасть в топкое болото и погибнуть. Заглоба решился поэтому ждать утра.
Расседлав и спутав лошадей, он пустил их пастись, потом набрал листьев и, устроив из них постель, покрыл ее чепраками и буркой и сказал Елене:
— Ложитесь спать, больше нечего делать. Роса промоет вам глазки, я тоже прислонюсь к седлу, так как от усталости не чувствую ног под собой. Я не стану разводить огня, потому что он может привлечь внимание чабанов, ночь коротка, а на рассвете мы поедем дальше. Спите спокойно! Не много мы, правда, проехали, но зато столько исколесили и так замели за собою след, что теперь и сам черт не найдет нас. Спите спокойно, княжна!
— Спокойной ночи!
Стройный казачок опустился на колени и долго молился, подняв глаза к небу; а Заглоба, взяв седло, отнес его в сторону, где нашел себе место для отдыха. Берег был выбран удачно, высокий и сухой, без комаров, а густая листва дубов могла служить защитой от дождя. Елена долго не могла уснуть. Происшествия прошлой ночи живо предстали пред ее глазами, из темноты смотрели на нее лица убитых: тетки и братьев. Ей казалось, что она заперта в комнате вместе с трупами и что вот-вот войдет туда Богун. Она видела его бледное лицо, нахмуренные брови и устремленные на нее глаза. Невыразимая тревога овладела ею. А вдруг она действительно увидит в окружающей ее темноте эти сверкающие глаза?
Вышедшая из-за туч луна, озаряя все своим белым светом, придала фантастические очертания ветвям и деревьям. Кричали коростели в лугах и перепелки в степи; по временам доносились какие-то отдаленные голоса ночных птиц или животных. Спутанные лошади фыркали и, щипля траву, постепенно отдалялись от спящих. Но все эти голоса успокаивали Елену, разгоняли фантастические видения и говорили ей, что комната, которая стоит в ее глазах, трупы родных и бледный Богун с местью во взгляде — все это плод ее разгоряченного воображения, вызванного страхом, и ничего больше. Несколько дней тому назад мысль провести ночь под открытым небом, в степи, внушила бы ей ужас; и теперь она должна постоянно напоминать себе, что находится под Каганлыком, далеко от своей девичьей комнаты.
Крик коростелей и перепелов, мерцание звезд, шелест ветвей, жужжание майских жуков на дубовых листьях усыпили ее наконец. Но ночи в пустыне тоже имеют свои сюрпризы. Уже светало, когда она услыхала какие-то странные звуки, вой, храпение, от которых застыла кровь в ее жилах. Она вскочила, обливаясь холодным потом, испуганная и не зная, что делать. Вдруг перед ее глазами промелькнул Заглоба, без шапки, с пистолетами в руках. Через минуту раздался его голос: "У-а, у-а! сиромаха!", раздался выстрел, и затем все смолкло. Елене ожидание показалось вечностью, наконец она снова услыхала голос Заглобы:
— А чтобы вас собаки заели, чтобы с вас содрали шкуру жидам на воротники.
В голосе Заглобы слышалось настоящее отчаяние.
— Что случилось? — спросила девушка.
— Волки загрызли лошадей.
— Господи Иисусе Христе! Святая Мария! Обеих?
— Одну совсем, а другая так искалечена, что и шагу не сделает. Ночью отошли не больше трехсот шагов, вот пропали!
— Что мы теперь будем делать?
— Что делать? Возьмем палки и поедем на них верхом. Вот беда-то! Видно, сам черт против нас — и нечего удивляться, он, верно, приятель Богуна или его родственник Что делать? Если бы я мог превратиться в коня, то, по крайней мере, хоть вам было бы на чем ехать.
— Пойдем пешком.
— Это хорошо путешествовать так, по-мужицки, вам, в двадцать лет, а не мне, при моем телосложении. Да здесь даже и мужик раздобудет себе клячу, только одни собаки ходят пешком. Это просто беда! А все-таки пойдем, может, как-нибудь доберемся до Золотонош, но когда — не знаю. Бежать неприятно даже на лошади, а пешком и совсем скверно. Хуже не могло бы уж ничего случиться. Придется седла оставить, а припасы тащить на спине.
— Я не позволю тащить все вам одному, и я буду нести что нужно.
Заглоба, видя готовность девушки помочь ему, смягчился.
— Я был бы турком или басурманом, если бы позволил; эти белые ручки и стройные плечики созданы не для того, чтобы таскать тяжести, я справлюсь и один, будем только часто отдыхать; я слишком был умерен в еде и питье, и теперь у меня развилась одышка. Мы возьмем чепраки и немного провианта; впрочем, немного его и остается, так как нам надо еще хорошо подкрепиться.
Они начали закусывать, и Заглоба совсем забыл о своей хваленой воздержанности. К полудню они пришли к броду, через который, очевидно, ещё ездили, так как по обоим берегам виднелись следы колес и копыт.
— Может быть, это дорога в Золотонощу, — сказала Елена.
— Да не у кого спросить!
Но едва только Заглоба окончил, как послышался чей-то голос.
— Подождите-ка, надо спрятаться, — шепнул Заглоба Елене. Голос приближался.
— Вы видите что-нибудь? — спросила Елена.
— Да, вижу.
— Кто это?
— Слепой дед с кобзой. Его ведет мальчик. Они теперь как раз снимают сапоги и сейчас перейдут через речку к нам.
Плеск воды доказывал, что они действительно переходят. Заглоба с Еленой вышли из засады.
— Слава Богу! — громко сказал шляхтич.
— Во веки веков! — ответил старик. — А кто вы?
— Христиане! Не бойся, дедушка.
— Пошли вам святой Николай здоровья и счастья.
— Откуда идешь, дедушка?
— Из Броварков.
— А эта дорога куда ведет?
— На хутор пане, в деревню.
— Можно ли по ней дойти до Золотоноши?
— Можно, пане.
— Давно вы вышли из Броварков?
— Вчера утром.
— А в Разлогах были?
— Были. Но говорят, что туда пришли лыцари и что там была битва.
— Кто же это говорил?
— В Броварках говорили. Туда приехал один из княжеских слуг, и чего только он не рассказывал, просто страх.
— А вы его не видали?
— Я, пане, никого не вижу — я слепой.
— А этот подросток?
— Он видел, но он немой, я один только понимаю его.
— Далеко отсюда до Разлог? Мы идем туда.
— Ой, далеко.
— Так вы говорите, что были в Разлогах?
— Да, были.
— Да! — сказал Заглоба и схватил вдруг за шиворот мальчика. — А, воры, мошенники, бродяги вы ходите на разведки, мужиков к бунту подговариваете. Эй! Федор, Алешка, Максим, — взять их, раздеть и утопить или повесить. Бей их, это бунтовщики, соглядатаи, бей их, убивай.
И Заглоба начал дергать мальчика, трясти его и кричать все громче и громче. Дед бросился на колени, умоляя о пощаде. Мальчик издавал пронзительные крики, свойственные немым, а Елена с удивлением смотрела на эту сцену.
— Что вы делаете? — спросила она, не веря своим глазам.
Но Заглоба кричал, проклинал, призывал на них весь ад, все несчастия и бедствия и грозил всеми муками и смертями. Княжна решила, что он сошел сума.
— Уходите! — крикнул он ей. — Вам не годится смотреть на это, что здесь произойдет. Уходите, говорю!
Вдруг он крикнул деду:
— Снимай одежду, а не то я тебя разрублю на куски! — и, повалив мальчугана, собственноручно начал снимать с него одежду. Испуганный старик сбросил поспешно теорбан, мешок и свитку.
— Снимай все, чтоб ты пропал! — кричал Заглоба.
Дед стал снимать рубаху. Княжна, поняв, в чем дело, поспешно отошла в сторону, слыша за собой только брань Заглобы. Отойдя довольно далеко, она остановилась, не зная что делать; увидев поваленное ветром дерево, села на него и стала ждать. До ее слуха доходили крики немого, стоны деда и проклятия Заглобы. Наконец все умолкло, и слышалось только чириканье птиц и шелест листьев; вслед за тем раздались тяжелые шаги и человеческое дыхание. Это был Заглоба. Он нес на плече одежду, отнятую у деда и его вожака, а в руках две пары сапог и теорбан. Подойдя к Елене, он усмехнулся, подмигнув своим здоровым глазом. Он, видно, был в отличном расположении духа.
— Ни один глашатай не накричит столько, сколько накричал я. Даже охрип! Зато я достал то, что хотел, и выпустил их голыми, как мать родила. Если султан не сделает меня за это пашей или валахским господарем, то он неблагодарный; ведь я прибавил ему еще двух святых. Но каковы бездельники! Просили оставить им хоть рубашки, но я им сказал, что они должны быть благодарны, что я их отпускаю живыми. Посмотрите-ка, все новое: и свиты, и сапоги, и рубахи. Какой же должен быть порядок в Польше, когда даже хамы так нарядно одеваются? Верно, они были на храмовом празднике в Броварках, где собрали денег и купили все новое. Ни один шляхтич ни приобретет столько, сколько выпросит дед. Я брошу теперь рыцарское ремесло, а начну обирать дедов; вижу, что этим путем можно скорей разбогатеть.
— Но зачем вы сделали все это? — спросила Елена.
— Зачем? А вот вы сейчас увидите зачем. — Он взял половину одежды и ушел в кусты, из-за которых вскоре послышались звуки лиры, а потом показался… не Заглоба, а настоящий украинский дид, с бельмом на одном глазу и седою бородою, который подошел к Елене и запел хриплым голосом:
Княжня хлопнула в ладоши, и первый раз после бегства из Разлог улыбка озарила ее хорошенькое личико.
— Если бы я не знала, что это вы, ни за что бы не догадалась.
— А что? — сказал Ззглоба. — Вы, наверное, и на масленице не видали лучшего маскарада; я видел свое отражение в воде, и если я видал лучшего деда, то пусть меня повесят на собственной моей торбе. Недостатка в песнях тоже не будет. Что вы прикажете спеть: о Марусе Богуславе, о Бандаривне или о Серпяговой смерти? Все могу и, наверное, заработаю на кусок хлеба даже от самых отчаянных кутил.
— Теперь я понимаю, почему вы сняли одежду с этих бедняков: чтобы нам безопаснее было путешествовать.
— Разумеется, — сказал Заглоба. — Что ж вы думаете? Здесь, в Заднепровье, народ хуже, чем где-либо, и только князь удерживает этих негодяев от своеволия; а теперь, когда они узнают о войне с Запорожьем и о победах Хмельницкого, то целая страна будет в огне; как я тогда проведу вас через толпу бунтующего мужичья? А чем лопасть в их руки, то уж лучше было остаться в руках Богуна.
— О нет, лучше смерть, чем это, — с жаром сказала княжна.
— А по-моему, жизнь лучше смерти, от нее уже не отвертишься никакими остротами. Но, видно, сам Бог послал нам этого деда, напугал его князем, как и чабанов. Они теперь от страха просидят голышом в тростниках два-три дня, а мы, переодетые, доберемся тем временем до Золотоноши, найдем ваших братьев, а если "их там нет, то пойдем к гетманам или будем ждать князя; я, как старый дед, не боюсь ни холопов, ни казаков; мы даже можем смело пробраться через отряд Хмельницкого, только надо избегать татар, а то они охотно возьмут в неволю такого красивого казачка.
— Тогда и я должна переодеться.
— Да, снимите ваше казацкое платье и нарядитесь мужичком. Хотя для мужицкого мальчика вы слишком красивы, также как и я для деда, но ваше личико загорит от ветра, а я от ходьбы похудею. Когда валахи выжгли мне глаз, я думал, что это страшная беда, а теперь даже лучше, а то если дед не слепой, то возбуждает подозрения. Бы будете водить меня за руку; называйте меня Онуфрием. Поскорей только переоденьтесь, а то пора в дорогу: пешком не скоро дойдем.
Заглоба отошел, а Елена начала переодеваться в дедовского вожака. Умывшись в речке, она сняла казацкий жупан и надела мужицкую свитку, соломенную шляпу и дорожный дедовский мешок. К счастью, мальчик, с которого было снято это платье, был довольно высок, и платье его оказалось как раз впору Елене. Заглоба внимательно осмотрел ее и сказал:
— Многие рыцари охотно расстались бы со своими латами, лишь бы только их вел такой мальчик, а уж я знаю одного гусара, который наверняка так бы и поступил. Только с волосами нужно что-нибудь сделать. Я видел в Стамбуле красивых мальчиков, но такого никогда.
— Дай Бог, чтобы моя красота не стала причиной моего несчастья, — сказала Елена, которой польстили похвалы Заглобы.
— Красота никогда не вредит — доказательство налицо — во мне; когда в Галате турки выжигали мне глаз и хотели выжечь еще и другой, то меня спасла жена одного паши, а все это из-за моей красоты, остатки которой видны еще и теперь.
— А вы говорили, что вам выжгли его валахи.
— Да, отуречившиеся валахи, слуги паши.
— Вам не выжгли же ни одного.
— Но от каленого железа сделалось бельмо, ведь это все равно. Однако что вы думаете сделать со своими волосами?
— А что ж?.. Отрезать.
— Нужно. Но чем?
— Вашей саблей.
— Можно отрезать саблей голову, но волосы — не знаю.
— Знаете что? Я сяду у того пня и положу на него волосы, а вы отрубите! Только не голову.
— Не бойтесь, я не раз пьяным рубил фитиль у свечки, не задев ее… и вас не обижу.
Елена села у пня, перебросила свои громадные черные косы и, подняв глаза на Заглобу, с печальной улыбкой сказала: "Режьте!", но ей стало жаль косу, которую едва можно было обхватить обеими руками; Заглобе тоже было не по себе.
— Тьфу! Лучше бы я сделался цирюльником и брил казацкие чубы, а то мне кажется, что я палач. А вы знаете, что палачи режут ведьмам волосы, чтобы в них не прятался дьявол и своей силой не уменьшал бы действия пыток. Но ведь вы не ведьма, и мой поступок кажется мне очень нехорошим; и если Скшетуский не обрежет мне за это ушей, то я сам задам ему… Право, дрожь так и пробирает. Закройте по крайней мере глаза.
— Уже зажмурила! — сказала Елена.
Заглоба приподнялся на цыпочках, в воздухе сверкнула сабля, и на землю упали черные косы.
— Готово! — произнес Заглоба.
Елена вскочила, а коротко остриженные волосы рассыпались вокруг ее покрасневшего лица.
В то время считалось отрезать косу у девицы большим позором, и со стороны Елены это была большая жертва. На ее глазах показались даже слезы… А Заглоба, недовольный собой, не стал даже утешать ее.
— Мне кажется, что я сделал что-то очень худое, и повторяю, что если Скшетуский настоящий рыцарь, то он обрежет мне уши. Но иначе нельзя было, а то догадались бы, что вы женщина. Теперь, по крайней мере, пойдем смело. Я расспросил деда про дорогу, пристав с ножом к горлу. По его словам, мы увидим три дуба, около них волчий яр, а дальше дорога в Демьяновку, к Золотоношам. Он говорил также, что по этой дороге ездят тоже чумаки, можно будет присесть на чей-нибудь воз. Тяжелое время переживаем мы с вами и вечно будем вспоминать его. Теперь нужно расстаться с саблями — ни деды, ни их вожаки не должны иметь шляхтеского оружия. Я их воткну под этот пень: вдруг Бог поможет отыскать их когда-нибудь. Эта сабля видела много походов и много побед. Поверьте, что я был бы уже полковником, если бы не злоба и зависть людей, которые упрекали меня в пристрастии к спиртным напиткам. Так всегда на свете, одна несправедливость! Если я не лез прямо на погибель и умел соединять мужество с благоразумием, то Зацвилиховский первый же говорил, что я трус Он хороший человек, но язык у него злой. Недавно еще он упрекал меня, что я братаюсь с казаками; а не будь этого, вы, наверное, не ушли бы от Богуна.
С этими словами Заглоба заткнул сабли под колоду, покрыл их листьями и травой, потом повесил на спину мешок и теорбан, взял в руки палку и, махнув ею раза два, сказал:
— Ну и это недурно, можно даже какой-нибудь собаке или волку пересчитать ею зубы. Хуже всего, что надо идти пешком, да нечего делать! Пойдем!
Они пошли: черноволосый мальчик впереди, дед за ним, ворча, ругаясь и говоря, что ему жарко, хоть в степи дул ветер; ветер этот обветрил прелестное лицо мальчика. Вскоре они нашли яр, на дне которого бил ручей и уносил в Каганлык свои прозрачные струи. Недалеко от этого яра и реки росли на кургане три могучих дуба; к ним и направились наши путешественники и нашли дорогу, желтевшую от цветов. Дорога была пуста: на ней не было ни чумаков, ни дегтярников, только кое-где лежали кости животных, побелевшие от солнца.
Путешественники все шли, отдыхая только в тени дубрав. Чернобровый мальчик ложился на траву, а дед сторожил его сон.
Им часто приходилось переходить через ручьи и речки, а когда не было броду, они долго искали его, бродя по берегу; иногда деду приходилось переносить мальчика на руках, с удивительною для старика силою.
Так тащились они до вечера, наконец мальчик сел на дороге в дубовом лесу и сказал:
— Не пойду дальше ни за что, лучше лягу и умру здесь.
Дед встревожился.
— О, проклятая пустыня! Ни хутора, ни усадьбы, ни живой души! Ночевать нам здесь нельзя, уже вечер, через час совсем стемнеет… но слушайте!
Дед замолчал, наступила глубокая тишина, которую прерывал далекий вой, выходящий словно из-под земли; но на самом деле он доносился из яра, лежавшего вблизи дороги
— Это волки, — сказал Заглоба. — Они уже съели наших лошадей, а теперь доберутся и до нас. У меня есть пистолет под свиткой, но не знаю, хватит ли пороха даже на два выстрела, а я не хотел бы служить им закуской. Слышите, вот опять!
Вскоре действительно опять послышался вой, который как будто приближался к ним.
— Вставай, дитя! — сказал дед. — Если не можешь идти, то я понесу тебя. Что делать? Я вижу, что слишком полюбил вас, верно потому что я холостой и у меня нет детей. А если и есть, то они басурманы, потому что я был долго в Турции Мною кончается род Заглобов. Ну вставайте и влезайте мне на плечи, я понесу вас.
— У меня так устали ноги, что я не могу двинуться.
— А вы еще хвастали своей силой. Но тише, тише! Ей-Богу, я слышу лай собак. Да это собаки, а не волки. Значит, недалеко и Демьяновка, про которую мне говорил дед. Слава Всевышнему! А я уж думал, не развести ли огонь от волков, но, наверное, мы оба заснули бы, так как страшно устали. Да, это собаки, слышите?
— Пойдем! — сказала Елена, к которой вдруг вернулись силы.
Действительно, едва они вышли из лесу, как показались огоньки и три церковных купола, покрытых новым гонтом и освещенных последними лучами вечерней зари. Собачий лай слышался все отчетливее.
— Да, это Демьяновка, иначе не может быть, — сказал Заглоба. — Дедов везде охотно принимают, может быть, дадут даже ужин и ночлег, а добрые люди подвезут нас дальше. Это, кажется, княжеская деревня, так, наверное, здесь живет и под-староста. Мы отдохнем и разузнаем. Князь, должно быть, уже в дороге, и спасение может быть ближе, чем мы надеемся. Но помните, что вы немая. Я хотел, чтобы вы звали меня Онуфрием, а ведь немые не говорят, так я и за себя и за вас буду говорить, я так же хорошо говорю по-мужицки, как и по-латыни. Ну вперед, вперед! Вот недалеко и хаты. О, Господи! когда же кончится наше скитание! Дал бы Бог достать хотя горячего пива.
Заглоба умолк, и несколько времени они шли не разговаривая, потом начал снова:
— Помните, что вы немая. Если вас кто-нибудь спросит, показывайте на меня и бормочите: "Гм, гм, ния, ния". Я заметил, что вы способный мальчик, а туг дело идет о нашей шкуре. Если мы случайно встретим княжеский или гетманский отряд то мы сейчас же объявим, кто мы, в особенности если найдется офицер, знакомый Скшетуского. Вы ведь под покровительством князя, и вам нечего бояться солдат. Ну а какие же это там огни? А, куют железо, это кузница. Но я вижу там много людей, пойдем туда.
В самом деле, около яра стояла кузница, из трубы которой сыпались снопы искр, а в открытые двери и щели в стенах виднелось яркое пламя, закрываемое время от времени человеческими фигурами. Перед кузницей можно было видеть, несмотря на темноту, толпу людей. Кузнечные молоты били в такт, и эхо их сливалось с песнями, громким разговором и лаем собак. Увидав это, Заглоба свернул в яр, забренчал в теорбан и запел:
И с этой песней он приблизился к толпе: это были большей частью пьяные мужики; почти каждый из них держал в руках палку с косой или с пикой. Кузнецы ковали острия и делали косы.
— Ей, дид, дид, — закричали в толпе.
— Слава Богу! — сказал Заглоба.
— Во веки веков!
— Скажите, это Демьяновка?
— Демьяновка. А что?
— Мне дорогою говорили, — продолжал дед, — что здесь живут добрые люди, которые примут нас, напоят, накормят, пустят переночевать и дадут грошей. Я стар, иду издалека, а мальчик от усталости не может ступить ни шагу. Он, бедный немой, водит меня, старика, несчастного слепца. Бог вас благословит, добрые люди, и святой Николай чудотворец, и святой Онуфрий. Одним глазом я еще немножко вижу, а другим совсем ничего; вот я и хожу с теорбаном, пою песни и живу, как птица, тем, что дадут добрые люди.
— А ты откуда, дед?
— Ох, издалека, издалека! Дайте отдохнуть — я вижу скамью у кузницы. Садись и ты, бедняжка, — сказал он, указывая скамью Елене. — Мы из Лядовы, добрые люди. Но из дому давно, давно вышли, а теперь идем из Броварков.
— А что вы там слыхали хорошего? — спросил старый мужик с косою в руках.
— Слыхать слыхали, а хорошо ли, нет ли, не знаю. Людей там собралось много. Про Хмельницкого говорят, что он победил сына гетмана и его "лыцарев". Слышали, что на русском берегу мужики поднимаются против панов.
Толпа тотчас же окружила Заглобу, который сидел около княжны и по временам ударял по теорбану.
— Тай вы, батьку, слыхали, что народ поднимается?
— А как же… Несчастлива наша мужицкая доля.
— Но говорят, что скоро ей будет конец.
— В Киеве, в алтаре, нашли письмо от Христа Спасителя, что будет жестокая и страшная война и много прольется крови на Украине.
Полукруг около Заглобы стал еще теснее…
— Вы говорите, что было письмо?
— Да, было. В нем говорится о войне и крови… Но я больше не могу говорить, у меня, старика, засохло горло.
— Вот тебе, батько, водка… и говори, что слышно на сеете. Ведь деды всюду бывают и все знают. Бывали уж у нас деды и говорили, что от Хмеля придет на панов черная година. Ну так мы и велели наделать нам кос и лик, чтобы не быть последними, а теперь не знаем, начинать ли или ждать письма от Хмеля.
Заглоба выпил чарку водки, подумал немного и сказал:
— А кто вам сказал, что пора начинать?
— Мы сами хотели!
— Начинать, начинать! — крикнула масса голосов. — Коли запорожцы побили панов, так пора начинать.
Косы и пики зловеще зазвенели, потрясаемые сильными руками. Потом настало минутное молчание, раздавались только удары кузнечных молотов. Будущие резуны ждали, что скажет дед.
Тот подумал и спросил наконец:
— Чьи вы люди?
— Мы князя Еремы.
— А кого же вы будете резать?
Мужики переглянулись.
— Его?
— Нет! Его не сдержим…
— Ой, не сдержите, детки, не сдержите! Бывал я в Лубнах и сам видал князя: страшный он! Как крикнет — лес дрожит, а топнет ногою — яр выступает. Его и король боится, и гетманы слушаются. А войска у него больше, чем у хана и султана. Не сдержите, детки, не сдержите! Не вы его, а он вас будет искать. А вы того еще не знаете, что все ляхи будут помогать ему, и надо вам знать, что лях все равно что сабля.
Наступило глубокое молчание; дед снова забренчал на теорбане и, подняв лицо к месяцу, продолжал:
— Идет князь, а за ним столько войска, сколько звезд на небе и былинок в степи. Летит перед ним ветер и воет… А знаете, детки, почему воет? Над вашею долею стонет! Летит перед ним смерть и звенит косою, а знаете ли, отчего она звенит? Она добирается до вашей шей!
— Господи помилуй! — раздались тихие, испуганные голоса. И снова послышались только удары молотов.
— Кто здесь княжий комиссар? — спросил дед.
— Пан Гдешинский.
— А где же он?
— Убежал.
— А отчего убежал?
— Услышал, что куют для нас косы и пики, испугался и убежал.
— Это плохо! Он донесет на вас князю.
— Что же ты, дед, каркаешь, как ворон, — сказал старый мужик. — Мы верим, что на панов уже пришла минута и не будет их больше ни на русском, ни на татарском берегу; не будет ни князей, ни панов, а только будут вольные люди — казаки, не будет ни чинта, ни сухомельщины, ни провозного, и не будет жидов; так сказано и в Христовой грамоте, про которую ты сам говорил нам. А Хмель могуч, как и сам князь.
— Дай ему, Боже, здоровья! — сказал дед. — Тяжка наша мужицкая доля. А прежде было не так.
— Еще бы! Теперь чья вся эта земля? Князя. Чья степь? Князя. Чей лес? Князя. Чьи стада скота? Князя. А прежде был лес — Божий, степь — Божьи; кто первый пришел, тот и взял и никому не платил. А теперь все панов да князей.
— Правда ваша, детки! — сказал дед — Но я вам скажу, что вы с князем не справитесь; а кто хочет резать панов; тот пусть не остается здесь, а бежит к Хмелю, и то сейчас или завтра, потому князь уже в пути. Если Гдешинский уговорит его идти на Демьяновку, то он не пощадит вас, а всех перережет, — так лучше бегите к Хмелю. Чем больше будет вас там, тем легче будет Хмелю справиться с князем; тяжелый труд ждет его. Много выслано против него гетманских, коронных и княжеских войск Ступайте, дети, помогать Хмелю и запорожцам, они, бедняги, не выдержат, а ведь они бьются с панами за вашу свободу. Ступайте, тогда и от князя убережетесь, и Хмелю поможете.
— Вже правду каже! — послышались голоса в толпе.
— Хорошо говорит!
— Мудрый дед!
— Так ты видел, что князь уже в пути?
— Видать не видал, но в Броварках слышал, что он вышел уже из Лубен; он все сжигает и режет на пути, а где найдет хоть одну пику, то оставляет только небо да землю.
— Господи помилуй!
— А где нам искать Хмеля?
— Я затем и пришел сюда, чтобы сказать вам, где надо искать его. Идите, дети, в Золотоноши, а оттуда в Трахтымиров, и там Хмель будет уже ждать вас, туда соберутся со всех деревень, усадеб и хуторов; туда придут и татары; иначе князь не даст вам и ходить по земле.
— А вы, батьку, пойдете с нами?
— Пойти не пойду, потому что старые ноги даже земля не носит. А вы мне заложите телегу, то я поеду с вами. А перед Золотоношей сойду и сам посмотрю, нет ли там княжеских солдат, коли есть, то минуем Золотоноши и прямо в Трахтымиров проедем: там уже казацкий край. А теперь дайте мне и моему мальчику что-нибудь поесть, а то мы совсем голодны. Двинемся завтра утром, а по дороге я вам спою о Потоцком и о князе Ереме. О, это злые львы! Много прольется крови на Украине, небо багровеет, а месяц плавает, словно в крови. Молите, детки, Бога, чтобы Он сжалился над нами, недолго уж нам всем осталось жить и ходить на белом свете. Я слышал тоже, что из могил встают упыри и жалобно воют.
Страх овладел мужиками, и они невольно стали оглядываться, креститься и перешептываться. Наконец один из них крикнул:
— В Золотрношу!
— В Золотоношу! — повторили все, словно там ждало их спасение.
— В Трахтымиров!
— На погибель ляхам и панам!
Вдруг вперед выступил какой-то молодой казак и, потрясая пикой, крикнул:
— Батьки! Коли завтра мы идем в Золотоношу, то сегодня можем пойти на комиссарский двор!
— На комиссарский двор, — крикнуло сразу несколько голосов. — Сжечь и забрать добро!
— Нет, детки, не идите на комиссарский двор и не жгите его, а то вам же будет плохо. Ведь князь, может быть, уже близко, увидит зарево, придет — и тогда горе вам! Лучше покормите нас и покажите, где переночевать. Сидите лучше тихо, да не гуляйте по пасекам.
— Правда! А ты, Максим, дурак!
— Идите ко мне, батьку, на хлеб и соль и на чарку меду, а потом ляжете спать на сене, — сказал старый мужик, обращаясь к деду.
Заглоба встал и дернул Елену за рукав свитки… она спала.
— Устал мальчуган да заснул, несмотря на стук молотов! — сказал он, а про себя подумал: "Вот что значит невинность! Она и среди разбойничьих ножей и кос спит спокойно. Видно, стерегут тебя небесные ангелы, а вместе с тобой и меня, старика".
Он разбудил ее, и они пошли к ближайшей деревне. Ночь была тихая, теплая, и только вдали раздавалось эхо молотов.
Старый мужик шел вперед, указывая дорогу, а Заглоба, будто бы шепча молитву, бормотал монотонным голосом:
— Господи Боже, помилуй нас, грешных… Видите, для чего нам нужно было дедовское платье!.. Святая Пречистая Богородица! Яко на небеси, так и на земле… Есть нам дадут, а завтра поедем в Золотоноши, да не пешком… Аминь, аминь. Богун, наверное, нападет на наш след; его не обманут наши хитрости… Аминь… Но будет поздно, в Прозоровке мы переправимся через Днепр, а там мы уже у гетманов… Дьявол угоднику не страшен… Аминь… Тут, через несколько дней, весь край будет в огне, как только князь двинется за Днепр… Чтобы их чума задушила!.. Слышите, как там воют у кузницы… Аминь… Тяжелые настали времена, но я останусь дураком, если не проведу вас благополучно, если б даже нам пришлось бежать до самой Варшавы.
— Что вы бормочете, батьку? — спросил мужик.
— Ничего, молюсь за ваше здоровье. Аминь…
— А вот и моя хата.
— Слава Богу!
— Навеки слава! Прошу отведать хлеба-соли.
— Господь вознаградит вас.
Несколько минут спустя дед уже угощался бараниной, запивая ее медом, а на другой день утром поехал с мальчиком в телеге в Золотоноши, в сопровождении мужиков, вооруженных пиками и косами. Они ехали через Краевец, Чернобой и Кропивную. Весь этот край был в сильном возбуждении. Крестьяне вооружались; кузнецы работали с утра до ночи, и только страшное имя князя Иеремии и его могущество сдерживали кровавую развязку. Между тем за Днепром буря уже свирепствовала вовсю. Весть о Корсуньском поражении разнеслась по всей Руси, и кто только остался жив, тот бежал.
На следующее утро после бегства Заглобы и Елены казаки нашли Богуна почти задохшимся в жупане, которым обмотал его Заглоба. Но он скоро пришел в себя, так как у него не было тяжелых ран. Вспомнив все случившееся, он взвыл, как дикий зверь, впал в бешенство, бросался с ножом на людей, так что казаки боялись даже подойти к нему. Наконец, не чувствуя себя в силах, он велел привязать к двум лошадям еврейскую колыбельку и, сев в нее, приказал везти себя в Лубны, предполагая, что беглецы поехали туда. Лежа в жидовских перинах, в пуху и крови, он летел степью, точно упырь, который спешит скрыться до рассвета в свою могилу; за ним скакали его казаки, уверенные, что скачут на верную смерть. Они летели таким образом до Васильевки, где стояла сотня княжеской венгерской пехоты. Дикий атаман, не колеблясь, ударил на нее, первый бросился в битву и, после непродолжительного сражения, истребил весь отряд, исключая нескольких солдат, которых пощадил с целью пыткой добиться от них необходимых сведений. Узнав, что они не видали никакого шляхтича с молодою девушкою, он не знал, что делать, и в отчаянии начал срывать с себя повязки. Идти дальше было невозможно: везде стояли княжеские полки, а жители, бежавшие из Васильевки, должно быть, уже предупредили их о нападении на Васильевку. Верные казаки подхватили ослабевшего от бешенства атамана и повезли его опять в Разлоги, но, вернувшись, не застали даже и следов двора: его сожгли вместе с князем Василием соседние крестьяне, рассчитывая, что если князья Курцевичи или князь Иеремия захотят им мстить, то они свалят всю вину на Богуна и его казаков. Все было выжжено дотла, вишневый сад был вырублен, а челядь вся перебита. Чернь безжалостно мстила за притеснения, какие она терпела от Курцевичей. Под Разлогами в руки Богуна попал Плесневский, который ехал из Чигирина с известием о желтоводском поражении. Он возбудил подозрение Богуна, потому что на предложенные ему вопросы, куда и зачем едет, стал путаться и не мог дать точных ответов, но когда его припекли огнем, он выболтал, все, что знал о битве и Заглобе, которого встретил накануне. Обрадованный атаман вздохнул свободнее. Повесив Плесневского, он пустился дальше, уверенный, что теперь Заглоба уже не уйдет от него. Чабаны тоже дали ему некоторые сведения, но за бродом он потерял след Заглобы. На оборванного Заглобой деда он не мог наткнуться, потому что тот уже отошел по течению Каганлыка и до того был напуган, что скрывался в тростниках, как лиса.
Между тем прошли еще сутки, а так как езда в Васильевку тоже заняла два дня, то Заглоба выиграл много времени. Что было делать? В эту трудную минуту к нему пришел на помощь есаул, старый степной волк, проведший всю свою жизнь в преследовании татар по Диким Полям
— Батьку, — сказал он, — они бежали в Чигирин и умно сделали, так как выиграли много времени, — но когда узнали от Плесневского о Хмеле и о желтоводской битве, то переменили путь. Ты, батьку, сам видел, что они свернули в сторону с дороги.
— В степь?
— Я бы их нашел в степи, но они пошли к Днепру, чтобы попасть к гетманам, и, значит, пошли или на Черкассы, или на Золотоноши, или на Прохоровку; а если к Переяславлю, что, однако, не думаю, то и там их отыщем. Нам бы, батьку, следовало послать одного в Черкассы, а другого в Золотоноши, по чумацкой дороге, и как можно скорей, ведь если они переправятся через Днепр, то уйдут К гетманам, или же их схватят татары Хмельницкого.
— Так ступай в Золотоноши, а я поеду в Черкассы.
— Добре, батьку.
— Только смотри хорошенько, это хитрая лисица.
— Ой, и я хитрый, батьку!
И, начертав такой план погони, один повернул к Черкассам, другой к Золотоношам. Вечером старый есаул Антон добрался уже до Демьяновки. Село было пусто, в нем остались только одни бабы, а мужчины ушли за Днепр, к Хмельницкому. Увидав вооруженных людей и не зная, кто они, бабы запрятались по овинам. Антону пришлось долго искать, прежде чем ему удалось найти одну старушку, которая уже ничего не боялась, даже татар.
— А где мужики? — спросил ее Антон.
— Почем я знаю, — ответила она, показывая свои желтые зубы.
— Мы казаки, маты, не бойтесь, мы не от ляхов.
— Ляхов! Чтобы их черт взял!
— Вы, значит, за нас?
— За вас, — сказала старуха, — да чтобы вас задушила чума.
Антон не знал, что делать, как вдруг заскрипела дверь, и на двор вошла молодая красивая женщина.
— Ей, молодцы! я слышала, что вы не ляхи, а казаки?
— Да.
— Вы от Хмеля?
— Да.
— Не от ляхов?
— Нет.
— А почему вы спрашивали про мужиков?
— Да так спросили, пошли они или нет.
— Пошли уже, пошли!
— Слава Богу! А скажи мне, молодица, не бежал ли тут один шляхтич с дочкой?
— Шляхтич? Лях? Я не видала…
— А никого здесь не было?
— Был дед Он уговорил мужиков идти к Хмелю в Золотоноши и сказал, что сюда едет князь Ерема.
— Куда?
— А сюда. А отсюда пойдет на Золотоноши.
— И этот дед подговорил мужиков к бунту?
— Да.
— Он был один?
— Нет, с немым мальчуганом.
— А каков он из себя?
— Кто?
— Дед.
— Он старый, он играл на теорбане и плакался на панов. Но я его не видела.
— И это он подговорил мужиков? — повторил Антон. — Гм! Ну, оставайтесь с Богом, молодица.
— С Богом!
Антон глубоко задумался. Если бы этот дёд был переодетый Заглоба, то зачем он подговаривал мужиков идти к Хмельницкому? Да откуда, наконец, он достал бы платье и куда сбыл лошадей? Но главное, зачем ему было подговаривать мужиков и предупреждать их о приходе князя? Шляхтич, во всяком случае, не предупреждал бы их и прежде всего сам скрылся бы у князя. А если князь идет к Золотоношам, что, однако, неправдоподобно, то непременно отомстит за Васильевну. И Антон вздрогнул, увидав в воротах новый кол, который напомнил ему о страшной казни.
— Нет, это был настоящий дед, и незачем ехать в Золотоноши: разве только бежать туда? Но что делать тогда? Ждать — пожалуй, приедет князь, а идти к Прохоровке и за, Днепра — значит попасть к гетманам.
Старому степному волку стало тесно в широкой степи. Волк-казак наткнулся на лису-Заглобу. Но вдруг он ударил себя по лбу.
— А почему этот дед повел мужиков в Золотоноши, за которой находится Прохоровка, а далее, за Днепром, гетманы и весь коронный обоз?
Антон, будь что будет, решился ехать в Прохоровку и, если услышит на берегу, что на другой стороне стоят гетманские войска, то, конечно, не переправляться, а идти вниз по реке и около Черкасс соединиться с Богуном: Притом же, дорогою, он услышит что-нибудь о Хмельницком. Антону было уже известно со слов Плесневского, что Хмель занял Чигирин, выслал Кривоноса против гетманов, а сам, с Тугай-беем, должен двинуться вслед за ним. Как опытный и знакомый с местностью воин, Антон был уверен, что битва уже произошла. Нужно только было узнать, чего держаться. Если Хмельницкий разбит, то гетманские войска рассыпались по всему Заднепровью, и тогда нечего искать Заглобу. А если Хмельницкий разбил ляхов?.. Антон, впрочем, не очень-то верил этому: легче победить сына гетмана, чем самого гетмана; легче разбить отряд; чем целое войско.
"Ну, — сказал про себя старый казак, — лучше бы наш атаман подумал о своей шкуре, чем о девушке. Под Чигирином можно переправиться через Днепр, а оттуда уйти в Сечь. Тут, между князем и гетманами, ему трудно будет усидеть".
Раздумывая таким образом, он быстро подвигался со своими казаками к Суле, через которую думал переправиться за Демьяновкой и добраться до Прохоровки. Наконец они доехали до Могильной, расположенной над самой рекой. Тут судьба улыбнулась ему; хотя Могильная была пуста, как и Демьяновка, но он застал там паром и перевозчиков, которые переправляли мужиков, бегущих за Днепр. Заднепровье не смело еще восстать открыто, но все жители деревень, усадеб и слобод бежали к Хмельницкому, чтобы стать под его знамя. Весть о желтоподской победе облетела все Заднепровье. Дикий люд его не мог спокойно сидеть, хотя там никто не притеснял их Князь, суровый только к бунтовщикам, для смирных жителей был настоящим отцом. Но люд этот только недавно превратился из разбойников в мирных поселян, а потому тяготился существующим порядком и бежал туда, куда его манила надежда на свободу. Из многих деревень к Хмельницкому бежали даже бабы; в Чабановке и Высоком ушло все население, которое сожгло за собою деревни, чтобы некуда было возвращаться, а где оставалась хоть горсть людей, то и те спешили вооружиться.
Антон начал расспрашивать, нет ли каких вестей из Заднепровья. Но полученные им известия были противоречивы и неясны; одни говорили, что Хмель, бьется с гетманами, другие — что он уже побит. Какой-то мужик, бежавший в Демьяновку, рассказывал, что гетманы взяты в плен. Перевозчики подозревали, что это — переодетый шляхтич, но не посмели задержать его, так как слышали, что недалеко княжеские войска, а страх преувеличивал их число в глазах мужиков и представлял их вездесущими; не было ни одной деревни, где бы не говорили о скором приходе князя. Антон заметил, что его отряд везде принимают за княжеский. Но он успокоил перевозчиков и начал расспрашивать их о демьяновских мужиках
— Да, были, мы их переправили на другую сторону, — сказал перевозчик
— А был с ними дед?
— Был.
— И немой мальчик с ним?
— Да
— Каков из себя этот дед?
— Не старый, толстый, и на одном глазу бельмо.
— Это он, — прошептал Антон. — А мальчик? — спросил он снова.
— О, мальчик — просто херувим! Такого мы и не видели
Между тем они переплыли на другой берег, и Антон знал уже, что ему надо делать.
— Ой, привезем мы молодицу атаману! — пробормотал он и, обращаясь к казакам, крикнул: — Вперед!
Они помчались, точно стадо перепуганных дроф, хотя дорога была тяжелая. Казаки въехали в большой овраг, на дне которого была дорога, сделанная самой природой. Овраг тянулся до Коврайца, и казаки летели несколько миль без отдыха. Наконец уже показалось широкое устье оврага, как вдруг Антон осадил коня. Что это? Проход заслоняла какая-то конница, спускавшаяся в овраг, по шести человек в ряд; их было около трехсот всадников. Увидев их, Антон побледнел, хотя был опытный и храбрый воин. Сердце его забилось; в этих людях он узнал драгун князя Иеремии.
Уходить было поздно, его отделяли от драгун каких-нибудь двести шагов, а утомленные лошади казаков не могли бы уйти от погони. Драгуны, увидав их, рысью поскакали к ним и вскоре окружили их со всех сторон.
— Чьи вы люди? — грозно спросил поручик
— Богуновы, — ответил Антон, видя, что нужно говорить правду, потому что самый цвет одежды выдал бы их И, узнав поручика, которого видывал в Переяславле, прибавил с притворной радостью: — Господин поручик Кушель, слава Богу!
— А, это ты, Антон! — сказал офицер, узнав есаула. — Что вы тут делаете? Где ваш атаман?
— Гетман послал нашего атамана к князю просить помощи, и он поехал в Лубны, а нам велел бродить по деревням и ловить беглых.
Антон врал как сивый мерин, но надеялся на то, что если драгунский полк идет от Днепра, то не знает еще ни о нападении на Разлоги, ни о битве под Васильевкой и зверском поступке Богуна.
Но поручик сказал:
— Однако можно подумать, что вы хотите примкнуть к бунтовщикам.
— О нет, — отвечал Антон, — если бы мы хотели идти к Хмелю, то не были бы по эту сторону Днепра.
— Правда, — сказал Кушель, — я не могу отрицать этого. Но, атаман не застанет князя в Лубнах.
— А где же князь?
— Уехал в Прилуки и, может, только вчера двинулся в Лубны.
— Жаль! У атамана есть письмо от гетмана для князя… А смею спросить вашу милость, вы идете из Золотонош?
— Нет. Мы стояли в Коленках, а теперь получили приказ идти к Лубнам: оттуда князь двинется на Хмеля со всеми силами. А вы куда идете?
— В Прохоровку, потому что там переправляются мужики,
— Много их убежало?
— Ой, много, много!
— Ну, поезжайте с Богом!
— Покорнейше благодарим вашу милость. Счастливого пути!
Драгуны расступились, и отряд Антона выехал из оврага; проехав его, Антон остановился у выхода и долго прислушивался, а когда драгуны исчезли из виду и за ними замолк последний, звук, он обратился к своим казакам и сказал:
— Знайте, дурни, что если б не я, то вы через три дня послыхали бы на колах в Лубнах. А теперь вперед во весь дух! — и они помчались.
"Счастье наше, — подумал Антон, — во-первых, что нам удалось спасти свою шкуру, и во-вторых, что эти драгуны не из Золотонош и что Заглоба разошелся с ними, ведь если бы он их встретил, он не боялся бы уже погони".
Действительно, судьба не благоприятствовала Заглобе: если бы он встретил Кушеля, то сразу избавился бы от тревог и опасностей.
В Прохоровке он узнал ужасное известие о корсунском поражении. Уже по дороге в Золотоноши по деревням и хуторам ходили слухи о великой битве и о победе Хмельницкого, но Заглоба не верил им, зная по опыту, что среди народа каждое известие всегда бывает преувеличено и что он любит рассказывать чудеса о казацких победах Но в Прохоровке все его сомнения рассеялись, страшная и зловещая истина поразила его. Хмель торжествовал: коронные войска были уничтожены, гетманы в плену, а вся Украина была объята огнем.
Заглоба в первую минуту растерялся; он был в ужасном положении, счастье ему изменило: он не нашел в Золотоношах никакого гарнизона, а жители были все против ляхов. Он не сомневался ни минуты, что Богун ищет его и рано или поздно нападет на его след и что гончая, которая гналась за ним, не даст себя сбить с верного пути. Имея за собой Богуна, перед собой — бунт, резню, пожары, татарские отряды и остервенелую толпу, он не знал, что ему предпринять. При таких условиях бегство было невозможно, в особенности с девушкой, хотя и переодетой в дедовского поводыря, но всюду обращавшей на себя внимание своей красотой. Действительно, было от чего потерять голову. Но Заглоба никогда не терялся надолго. Среди величайшего беспорядка в мыслях он отлично сознавал, что Богуна он боится сто раз больше, чем самого Хмельницкого, резни и бунта. При одной мысли, что он может попасть в руки страшного атамана, его пробирала дрожь. "Задал бы он мне трепку, — повторял он поминутно, — если бы я попался ему в руки!" Оставалось одно только спасение — бросить Елену, но он не хотел делать этого.
— Должно быть, — говорил он ей, — вы напоили меня каким-нибудь зельем, что я для вас готов на все, даже пожертвовать жизнью.
Он не допускал даже мысли, чтобы бросить ее, но что делать, он и сам не знал.
— Князя искать поздно! Передо мной море бунта; нырну в него, а потом, даст Бог, переберусь на другой берег. — И он решил переправиться на другой берег Днепра.
Но в Прохоровне это не легко было сделать, потому что Николай Потоцкий забрал для Кшечовского все лодки и чайки от Переяславля до самого Чигирина.
В Прохоровке был только один дырявый паром, которого ожидали тысячи сбежавшегося из Заднепровья народа. В деревне все хаты, хлева, гумна были переполнены; дороговизна страшная, и Заглобе пришлось, не шутя, зарабатывать кусок хлеба игрой на теорбане и песнями. Они не могли переправиться на другой берег целые сутки, так как паром пришлось чинить два раза, и Заглоба с Еленой провели холодную и ветреную ночь на берегу реки, у костров, с пьяными мужиками. Княжна падала от усталости и от боли в израненных ногах, натертых мужицкими сапогами; она боялась серьезно захворать. Лицо ее почернело, чудные глаза потухли, она каждую минуту боялась, что ее узнают или же неожиданно нагрянет Богун. В эту же ночь она увидела страшное зрелище. Мужики привели с устья Роси несколько шляхтичей, бежавших от татар к Вишневецкому, и, убивая их, страшно мучили. Кроме того в Прохоровке были две еврейские семьи; обезумевшая толпа бросила их в Днепр, а так как они не сразу потонули, то они топили их длинными палками, сопровождая все это дикими криками. Пьяные казаки заигрывали с захмелевшими молодицами, и страшные взрывы хохота зловеще разносились по темным берегам Днепра. Ветер раздувал костры, так что искры гасли в волнах Иногда толпой овладевала тревога, время от времени раздавались крики: "Люди, спасайтесь, Ерема идет!" Тогда толпа бросалась к берегу и толкалась в воду. Раз чуть незадавили Заглобу с княжной. Ночь была адская, бесконечная. Заглоба выпросил штоф водки, пил сам и заставил выпить и княжну, чтобы она не впала в обморок или не получила горячки. Наконец начало светать, но день вставал пасмурный, мрачный и бледный. Заглобе хотелось поскорее переправиться на ту сторону. К счастью, паром был уже исправлен, но его окружала страшная толпа.
— Место диду! — кричал Заглоба, держа перед собою Елену и охраняя ее от натиска толпы. — Иду к Хмелю и Кривоносу! Место диду, добрые люди, чтоб вас черная смерть задушила! Я не вижу и упаду в воду… Расступитесь, детки, чтобы вам паралич поломал все кости!.. Чтоб вам издохнуть на колах!.. — И Заглоба, крича и ругаясь, распихал своими могучими локтями толпу, втолкнул на паром Елену, потом пробрался сам и закричал:,
— Довольно! Чего там прете! И так вас много, придет и на вас очередь, а если и не придет, то не велика беда.
— Довольно, довольно! — кричали и те, которые уже были на пароме.
Наконец паром отвалил от берега, быстрые волны отнесли его по течению реки, к Домонтову. Они переплыли уже половину реки, как вдруг на прохоровском берегу послышались страшные крики. Поднялась сумятица; одни бежали, как бешеные, к Домонтову, другие прыгали в воду, третьи махали руками.
— Что случилось? — спрашивали на пароме.
— Ерема! — раздался голос.
Мужики с лихорадочной поспешностью начали грести, и паром несся по волнам, как казацкая чайка, В ту же минуту на прохоровском берегу показались какие-то всадники
— Войско Еремы! — закричали на пароме.
Солдаты вертелись, расспрашивая про что-то людей, и наконец закричали плывшим на пароме:
— Стой! Стой!
Заглобу облил холодный пот: он узнал людей Богуна. Это был Антон со своими казаками.
Но Заглоба не растерялся: он прикрыл глаза рукой, долго всматривался, как человек, имеющий плохое зрение, и наконец закричал, как будто с него сдирали шкуру:
— Детки! Это казаки Вишневецкого! Ради Бога, скорей к берегу, а паром надо изрубить, иначе мы все погибнем!
— Скорей, скорей, изрубить паром! — закричали и другие. Поднялся шум, из-за которого не слышно было криков из
Прохоровки. Паром ударился о береговую мель, и мужики начали выскакивать и рубить его топорами. Доски превращались в щепки, страх придавал силы разрушителям, а Заглоба все кричал:
— Руби, ломай! Спасайся! Ерема идет.
А на другом берегу крики при виде разрушения усилились, но было слишком далеко, чтобы разобрать, что кричат. Размахивание руками, походившее на угрозы, увеличило только поспешность ломки парома, и через минуту он исчез, но вот опять раздались крики ужаса и испуга.
— Скачут в воду! Плывут к нам! — кричали мужики.
Действительно, в воду прыгнул один всадник, за ним другой, третий и так далее, и все они пустились вплавь к противоположному берегу. Это была безумная-смелость, так как весной вода текла быстрые обыкновенного. Лошади, увлекаемые течением, не могли плыть прямо и, уносимые волнами, неслись с необычайной быстротой.
— Не доплывут, — кричали мужики.
— Потонут!
— Слава Богу! Вот уж одна лошадь нырнула.
— Погибель им!
Лошади переплыли третью часть реки, но вода относила их, они заметно лишались сил, и казаки уже были по пояс в воде. Прошло несколько времени. Из Шелепухи прибежали мужики посмотреть, что делается: над водой виднелись уже только одни лошадиные головы, а казакам вода уже доходила до ушей. Вдруг под водой исчез один казак с лошадью, за ним другой, третий — число их все уменьшалось. На обоих берегах реки воцарилось молчание, но все бежали по течению, чтобы посмотреть, что будет дальше. Казаки переплыли уже две трети секи, хотя лошади тяжело храпели; видно было, что некоторые доплывут до берега. Вдруг в тишине раздался голос Заглобы:
— Гей, дитки! Погибель княжеским казакам!
По этой команде показался дым и загремели самопалы; раздались отчаянные крики, а через минуту все исчезло под водой. Река опустела, и только вдали чернело в волнах конское брюхо или мелькала красная шапка казака.
Заглоба посмотрел на Елену и подмигнул ей…
Князь, воевода русский, еще до встречи с Скшетуским на пепелище Разлог знал уже о корсунском поражении, о котором ему сообщил Поляновский в Салотине. Раньше князь был в Прилуках и выслал оттуда Богуслава Машкевича с письмом к гетманам, спрашивая, куда он должен явиться со всем своим войском. Но Машкевич долго не возвращался с ответом, и князь двинулся к Переяславлю, рассылая во все стороны отряды и отдавая приказания разбросанным по всему Заднепровью полкам как можно скорее идти в Лубны. Но скоро пришли вести, что несколько казацких полков, стоявших на татарской границе в полянках/примкнули к мятежу или рассеялись. Князь, видя свои силы уменьшенными, немало был огорчен этим, так как не ожидал, что люди, с которыми он столько раз побеждал, могли изменить ему. Узнав от Поляновского о поражении гетмана, он скрыл это известие от войска и пошел дальше к Днепру, наугад, в самое сердце мятежа, чтобы отомстить за поражение, смыть позор с королевских войск, или же пасть самому. Притом он рассчитывал, что от этого погрома должно было уцелеть хоть немного войска, которое, соединившись с его шестью тысячами, могло еще померяться с Хмельницим. Остановившиеь в Переяславле, князь велел Володыевскому и Кушелю разослать своих драгун в Черкассы, Мантово, Сикерну, Бучац, Стойки, Трехтымиров, Ржищев и забрать все лодки и паромы, которые оказались бы там. Потом войско должно было переправиться с левого берега к Ржищеву. Посланные узнали от беглецов о поражении коронных войск, но нигде не нашли лодок, так как уже было сказано, что гетман забрал их для Барабаша и Кшечовского, остальные же уничтожила взбунтовавшаяся и опасавшаяся князя чернь. Володыевский, однако же, переправился с десятком драгун на правый берег на сколоченном на скорую руку плоту и, захватив несколько казаков, привел их к князю, который узнал от них о страшных последствиях корсунского поражения и о безмерном мятеже. Восстала вся Украина. Бунт распространялся, как наводнение, и разгорался все больше и больше. Шляхта защищалась в своих замках и усадьбах, но многие уже были побеждены казаками. Силы Хмельницкого увеличивались с каждой минутой. Говорили, что его войско доходит уже до двухсот тысяч, а через несколько дней оно могло легко удвоиться. Поэтому он остался после битвы в Корсуни, пользуясь затишьем, чтобы присоединить чернь к своим отрядам. Он разделил ее на полки, назначил полковниками атаманов и опытных запорожских есаулов, а потом послал их брать соседние замки. Обсудив все это, князь Иеремия увидел, что здесь нельзя переправить войско, а изготовление лодок для шести тысяч отняло бы несколько недель; Поляновский, полковник Барановский, стражник Александр Замойский, Володыевский и Вурцель предложили князю идти на север к Чернигову, а затем на Любич и там уже переправиться к Браминову. Путь этот был далекий и опасный, потому что за черниговскими лесами до Браминова тянулись громадные болота, через которые трудно было перейти даже пехоте, а тем более тяжелой коннице и артиллерии.
Князю понравился этот совет, но перед походом он желал еще раз показаться в своем Заднепровье, чтобы хоть временно сдержать мятеж, собрать шляхту и внушить народу, чтобы в отсутствии своего господина он сидел смирно, если уж не мог идти с княжеским войском. А так как княгиня Гризельда, двор и некоторые пехотные полки были еще в Лубнах, то князь решил также попрощаться с ними. Войско двинулось в тот же день во главе с Володыевским и его драгунами, которые хотя и были хохлами, но отличались преданностью. В стране еще было спокойно, и только кое-где являлись шайки бродяг, грабившие без различия шляхетские усадьбы и мужицкие избы; дорогой многие из них были уничтожены и посажены на кол.
Но чернь еще не бунтовала открыто, хотя некоторые мужики уходили вооруженными за Днепр. Страх сдерживал их жажду разбоя и крови. Но дурным предзнаменованием для будущего служило уже то обстоятельство, что в деревнях, откуда мужики не ушли к Хмельницкому, они все-таки бежали при приближении княжеских войск, точно боялись, что страшный князь прочтет в их глазах тайные мысли и будет карать их за сочувствие мятежу. Он карал всюду, где только начинал тлеть бунт, а так как вообще натура его была несдержанна и не знала границ ни в милости, ни в наказании, то и здесь он карал всех немилосердно. Можно было сказать, что по обоим берегам Днепра бродили одновременно два упыря: один для шляхты — Хмельницкий, другой для восставшего народа — князь Иеремия. В народе говорили, что когда эти два льва столкнутся, то солнце затмится, а реки покраснеют от крови. Но столкновение это было еще далеко, так как Хмельницкий, победитель в битве при Желтых Водах, Корсуни, — Хмельницкий, который уничтожил коронные войска, взял в плен гетманов и стоял во главе стотысячной армии, боялся Лубенского вельможи, который пошел искать его за Днепром.
Княжеские войска перешли Слепород, а сам князь остановился для отдыха в Филиппове, куда ему дали знать о прибытии гонцов Хмельницкого, которые просили у него аудиенции. Князь немедленно велел им явиться. Вскоре в дом старосты, где остановился князь, довольно гордо и смело вошло шестеро запорожцев, в особенности старший из них, атаман Сухая Рука, гордый корсунским погромом и своим недавним производством в полковники. Но когда они взглянули на князя, ими овладел такой страх, что они упали ему в ноги и не смели вымолвить ни слова. Князь, окруженный рыцарями, велел им встать и спросил: зачем они прибыли?
— С письмом от гетмана, — ответил Сухая Рука
— От бунтовщика и разбойника, а не от гетмана, — сказал спокойно князь, подчеркивая каждое слово и пристально глядя на казаков.
Запорожцы побледнели или, вернее, посинели и, опустив на грудь головы, молча стояли у дверей. Князь велел Машкевичу прочесть письмо.
Письмо было полно покорности. Лиса брала вверх над львом, змея — над орлом, и Хмельницкий, хотя и после корсунской победы, не забыл, однако, что он пишет Вишневецкому. Он распинался, быть может для того, чтобы успокоить и тем вернее уязвить его, но ошибся; он писал, что все произошло по вине Чаплинского, а если гетманов постигла превратность судьбы, то виной тому не он, Хмельницкий, а собственная их доля и притеснения, которые испытывают казаки на Украине. Он просил князя не ставить это ему в вину и простить его, за что он останется его покорным слугой; а чтобы избавить своих посланных от его гнева, он уведомляет князя, что пойманного в Сечи поручика Скшетуского он отпустил невредимым. Затем жаловался на высокомерие Скшетуского, который не хотел взять от него писем к князю, чем страшно оскорбил достоинство его, как гетмана, и всего запорожского войска. Этому-то высокомерию и презрению, оказываемому ляхами казакам, приписывал Хмельницкий все, что случилось, начиная от Желтых Вод до Корсуни. Письмо оканчивалось изъявлением верности Польше и предложением услуг князю.
Слушая это письмо, сами посланные были удивлены; хотя они не знали его содержания, но ожидали скорее оскорблений, чем просьбы. Одно было им ясно, что Хмельницкий не хотел ставить всего на карту и вместо того, чтобы идти на князя со всеми своими силами, очевидно, выжидал, чтобы войско князя уменьшилось походами и битвами с отдельными отрядами; одним словом, он боялся князя. Послы еще больше присмирели и не спускали глаз с князя, боясь прочесть в его взоре свой смертный приговор, хотя, идя к нему, они уже приготовились к такой развязке. Между тем князь слушал спокойно и только по временам опускал глаза, как бы желая сдержать гнев и сверкавшую в них грозу. Когда чтение письма было кончено, он не сказал ни слова, а только велел Володыевскому увести послов и держать их под стражей, а сам, обращаясь к полковникам, сказал:
— Этот враг чрезвычайно хитер; одно из двух: или он хочет усыпить меня этим письмом, чтобы потом неожиданно напасть, или намерен идти в Польшу, заключить с нею мир и получить прощение от сейма и короля, а тогда он будет в безопасности; если б я вздумал воевать с ним, тогда оказался бы мятежником не он, а я, так как нарушил бы волю сената.
Вурцель схватился за голову. — Как вы мне посоветуете поступить, господа? — продолжал князь. — Говорите смело, а потом я вам объявлю свою волю.
Первым начал Зацвилиховский, который давно уже оставил Чигирин и присоединился к князю.
— Пусть будет все по вашей княжеской воле, но если позволите высказать наше мнение, то я скажу, что вы, князь, со свойственной вам быстротой поняли намерение Хмельницкого; мне кажется, не надо обращать внимание на его письмо, но, обеспечив безопасность княгини, идти за Днепр и начать войну прежде, чем он вступит в переговоры с Польшей; нам было бы позорно и стыдно оставить подобное оскорбление безнаказанным. Я не считаю, впрочем, свое мнение безошибочным, высказывайтесь, господа, — обращаясь к полковникам, сказал он.
Обозный стражник Александр Замойский ударил рукой по сабле и, обращаясь к хорунжему, сказал:
— Вашими устами говорит сама истина. Надо сорвать голову этой гидре, пока она не разрослась и не проглотила нас.
— Аминь! — закончил ксендз Муховецкий.
Прочие полковники, по примеру Замойского, загремели саблями, а Вурцель сказал следующее:
— Милостивый князь! Для вас оскорбление уже то, что этот разбойник осмелился писать вашей светлости; только кошевой атаман имеет от Польши эту привилегию. Он же гетман-самозванец, которого, можно считать только убийцей, и Скшетуский был прав, что не взял от него писем к вашей милости.
— Я тоже так думаю, — сказал князь, — но так как я не могу захватить его самого, то накажу его в лице его послов.
С этими словами он обратился к полковнику татарского полка и сказал:
— Господин Вершул, велите своим татарам отрубить им головы, а старшего, не мешкая, посадить на кол.
Вершул наклонил свою рыжую голову и вышел, а ксендз Муховецкий, сдерживавший обыкновенно князя, умоляюще взглянул на него.
— Знаю, чего вы хотите, — сказал князь-воевода, — но иначе нельзя; эта казнь необходима, во-первых, ради тех жестокостей, которые совершаются мятежниками за Днепром, а также ради поддержания нашего достоинства и блага Польши. Нужно доказать, что есть еще кто-то, кто не боится этого злодея и обращается с ним, как с разбойником, который держит себя на Украине, словно удельный князь, и причиняет Польше такое беспокойство, какого она давно не испытывала.
— Милостивый князь, он пишет, что отпустил Скшетуского, — заметил несмело Муховецкий.
— Благодарю вас от имени Скшетуского за сравнение его с разбойниками. Но довольно, — прибавил князь, нахмурив брови. — Я вижу, — продолжал он, обращаясь к полковникам, — что вы все, господа, стоите за войну; такова и моя воля, Теперь пойдем на Чернигов, заберем по дорогое шляхту, а под Брагимом переправимся, оттуда уже двинемся на юг. А теперь в Лубны!
— Помоги нам. Боже! — воскликнули полковники.
В эту минуту отворилась дверь и на пороге появился Растворовский, начальник валашского полка, посланный два дня тому назад на разведку с отрядом конницы.
— Милостивый князь, — воскликнул он, — мятеж распространяется! Разлоги сожжены, в Васильевке наш полк уничтожен весь — до единого человека.
— Как? Что? Где? — раздалось со всех сторон. Но князь сделал знак рукой, чтобы все умолкли.
— Кто же это сделал, бродяги или какое-нибудь войско?
— Говорят, что Богун.
— Богун?
— Точно так.
— Когда это случилось?
— Три дня тому назад
— Вы напали на след? Догнали или спросили кого?
— Я напал на след, но догнать не мог, после трех дней было уже поздно. Дорогой я узнал, что они ушли в Чигирин, а потом разделились: половина пошла к Черкассам, а другая в Золотоношу и Прохоровку.
— А значит, я встретил этот отряд, шедший в Прохоровку, о чем уже доносил вашей светлости. Казаки сказали, что их выслал Богун, чтобы остановить движение крестьян за Днепр; я потому и отпустил их.
— Глупо вы сделали, но я не виню вас. Трудно не ошибиться, если на каждом шагу измена, — сказал князь.
— Боже милостивый! — воскликнул он вдруг, хватаясь за голову. — Теперь я вспомнил, что Скшетуский говорил мне о Богуне, и понимаю, зачем сожжены Разлоги. Верно, он похитил княжну. Эй, Володыевский! Возьмите сейчас же пятьсот человек и еще раз двиньтесь к Черкассам; Быховец с пятью сотнями валахов пусть идет в Золотоноши и Прохоровку. Не жалейте лошадей; кто отобьет девушку, тот получит в пожизненное владение Еремеевку. Скорей! А мы, господа полковники, двинемся на Разлоги в Лубны.
Полковники вышли из домика старосты и. поскакали к своим полкам; князю подали темно-гнедого коня, на котором он всегда ездил в поход, и полки двинулись в путь, растянувшись по Филипповской дороге длинной блестящей лентой Около ворот глазам солдат представилось кровавое зрелище: на частоколе виднелись пять отрубленных казацких голов, смотревших мертвыми глазами на проходящее мимо них войско, а дальше за частоколом, на зеленом пригорке, корчился посаженный на кол атаман Сухая Рука. Острие кола прокололо уже половину тела, но несчастный атаман мог еще мучиться до вечера, прежде чем смерть успокоит его. Теперь он не только был жив, но еще провожал полки страшными глазами, как бы говоря им: "Пусть Господь покарает вас, детей и внуков ваших до десятого поколения за эту кровь и муки… Да пошлет Он на вас все несчастия! Да погибнет все ваше племя; вы будете вечно умирать и не найдете ни жизни, ни смерти". И хотя это был простой казак, умиравший не в парче и пурпуре, а в простом синем жупане, и не в дворцовых комнатах, а под открытым небом, на колу, но испытываемая им мука и витавшая над ним смерть осенили его таким величием и придали его взгляду такую силу и выражение ненависти, что все поняли, что он хотел сказать… Войска молча проходили мимо; князь проехал, не взглянув даже в его сторону; ксендз Муховецкий осенил его крестом, и все уже прошли, как вдруг какой-то солдат гусарского полка, совсем почти юноша, не спрашивая ничьего разрешения, въехал на возвышение и, приложив пистолет к уху жертвы, одним выстрелом покончил его страдания. Все вздрогнули при виде такого смелого поступка и, зная суровость князя, считали его уже погибшим. Но князь молчал; делал ли он вид, что не слышит, или действительно был погружен в свои мысли, но он спокойно поехал дальше и только вечером велел призвать к себе смельчака. Юноша стоял еле живой перед князем, и ему казалось, что земля проваливается под его ногами.
— Как тебя зовут? — спросил князь.
— Желенский.
— Ты выстрелил в казака?
— Я, — простонал бледный как полотно юноша.
— Зачем же ты это сделал?
— Я не мог видеть его мучений.
А князь, вместо того чтобы рассердиться, сказал:
— Когда ты присмотришься к тому, что делают они сами, сострадание покинет тебя; но так как ты из жалости не щадил даже своей жизни, то получишь от казначея в Лубнах десять червонцев и поступишь ко мне на службу.
Все удивились, что дело так счастливо кончилось, но в этот момент приехал отряд из Золотонош, и мысли всех приняли другое направление.
Войска пришли в Разлоги уже поздно вечером. Здесь-то и застали они Скшетуского, сидевшего, точно на Голгофе, почти без памяти от пережитых им страданий и мук; а когда ксендз Муховецкий заставил его очнуться, офицеры увели его с собою, стараясь насколько могли утешить его, в особенности — Лонгин Подбипента, который был его товарищем по полку. Он готов был вздыхать и плакать вместе с ним и сейчас же дал новым обет — поститься всю жизнь по вторникам, если Бог пошлет поручику утешение. Наконец Скшетуского привели к князю, который остановился в крестьянской избе. Последний, увидев своего любимца, не сказал ни слова, а только раскрыл объятия; Скшетуский с рыданием бросился к нему; князь прижал его к груди, поцеловал, а присутствующие заметили на его глазах слезы.
— Я рад тебе, как сыну, так как думал, что никогда больше уж не увижу тебя, — сказал, оправившись, князь. — Перенеси мужественно свое горе и помни, что у тебя будет тысяча товарищей, которые потеряют жен, детей, родителей и друзей. И как исчезает в океане капля, так пусть и твое горе исчезнет в общем бедствии. Теперь настало такое страшное время для дорогой нам отчизны, что истинный муж и воин не должен сокрушаться над своею потерей, но обязан поспешить ей, этой общей нашей матери, на помощь и найти успокоение в сознании исполненного им долга или же пасть славной смертью, за что попадет в царство небесное.
— Аминь! — провозгласил ксендз Муховецкий.
— Лучше бы я видел ее мертвой, — простонал Скшетуский.
— Плачь, и мы с тобою поплачем, — сказал князь, — ведь ты приехал не к басурманам, не к диким скифам или татарам, а к братьям и товарищам; но скажи себе: сегодня я плачу над собою, а завтра уж не принадлежит мне. Ты знаешь, завтра мы идем в поход
— Я пойду за вами хоть на край света, но не могу утешиться без нее, мне тяжело. Нет… не могу… не могу…
И несчастный то хватался за голову, то кусал пальцы, чтобы заглушить терзавшую его боль.
— Скажи: да будет воля Твоя! — произнес сурово ксендз Муховецкий.
— Аминь! Я подчиняюсь воле Его, но… я так страдаю, — ответил прерывающимся голосом рыцарь.
Действительно, было видно, что он пересиливал себя; вид его страданий вызвал слезы у всех присутствующих, а более чувствительные, как Подбипента и Володыевский, проливали их целыми потоками.
— Милый братец, успокойся, — повторял грустно Лонгин.
— Слушай, — сказал вдруг князь, — я получил известие, что Богун поскакал к Лубнам и разбил в Васильевке мой отряд Поэтому не печалься, быть может, он еще не похитил ее, иначе зачем бы ему идти в Лубны?
— Да, это может быть, — закричали офицеры. — Бог сжалится над тобою.
Скшетуский раскрыл глаза, как бы не понимая, что говорят, но вдруг надежда просияла в нем, и он бросился к ногам князя.
— О, милый князь, всю жизнь, всю кровь!.. — воскликнул он, но не договорил: он так ослабел, что Лонгин должен был поднять его и посадить на скамейку; по лицу его видно было, что он ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку. Товарищи старались раздуть вспыхнувшую в нем искру надежды, говоря, что он найдет в Лубнах свою княжну. Потом его отвели в другую хату и принесли туда меду и вина. Поручик не прочь был выпить, но не мог до того сдавлено было у него горло; зато товарищи его пили за десятерых, а подгуляв немножко, принялись обнимать и целовать его, удивляясь болезненному виду его лица и худобе.
— Однако, ты высох, как щепка! — сказал толстый Дзик.
— Верно, тебя в Сечи мучили и не давали ни есть, ни пить.
— Расскажу в другой раз, — сказал слабым голосом Скшетуский. — Меня ранили, и я был болен.
— Ранили! — вскричал Дзик.
— Как! Ранили посла! — воскликнул Слешинский.
И оба изумленно посмотрели друг на друга, удивляясь казацкой дерзости, потом принялись целовать Скшетуского.
— А ты видел Хмельницкого?
— Видел.
— Давайте его сюда! Мы его изрубим! — закричал Мигурский.
В таких разговорах прошла вся ночь. Утром пришел другой отряд, посланный к Черкассам. Отряд этот не догнал Богуна, но привез странные известия: он встретил по дороге много людей, которые видели Богуна два дня назад. Они говорили, что атаман, очевидно, гнался за кем-то и везде расспрашивал, не видали ли толстого шляхтича с казачком; притом он страшно спешил и летел, как сумасшедший. Другие уверяли, что они не видали, чтобы Богун увозил какую-нибудь девушку, а то они наверное заметили бы, так как при нем было немного казаков. Новая надежда, но и новая тревога овладела Скшетускш; все эти рассказы были непонятны ему; зачем Богун гнался сначала по на-. правлению к Лубнам, потом бросился на Васильевский отряд и вдруг неожиданно повернул к Черкассам? Что ему не удалось похитить Елену, это верно, так как поручик Кушель встретил отряд Антона, где ее не было, а люди, приведенные из-под Черкасс, не видели ее при Богуне. Где же она могла быть? Куда скрылась? Куда она бежала? Да и с какой стати она бежала не в Лубны, а Черкассы или в Золотоношу? Между тем казаки Богуна гнались и охотились за кем-то около Черкасс и Прохоровки. Зачем же они расспрашивали о шляхтиче с казачком? На все эти вопросы поручик не находил ответа.
— Говорите, советуйте, объясняйте мне, господа, что все это значит, — обратился он к офицерам, — я ничего не понимаю.
— Я думаю, что они в Лубнах, — сказал Мигурский.
— Не может быть, — возразил Зацвилиховский, — если бы княжна была в Лубнах, то Богун поспешил бы скрыться в Чигирине, а не поехал бы к гетманам, о поражении которых еще не мог знать. А если он разделил казаков, то, наверное, гнался за ней.
— Так зачем же он спрашивал о каком-то шляхтиче и казачке?
— Для того чтобы угадать это, не надо быть особенно дальновидным; раз княжна бежала, то не в женском платье, а переодетая, чтоб скрыть следы. Я думаю, что этот казачок и есть она.
— Наверное! Наверное! — повторили другие.
— Да! Но кто ж этот шляхтич?
— Ну этого-то я не знаю, — сказал хорунжий, — но можно спросить. Крестьяне, должно быть, видели, кто здесь был и что случилось? Давайте сюда хозяина этой хаты.
Офицеры вскочили и притащили его за шиворот.
— Послушай! — сказал Зацвилиховский, — ты был, когда казаки с Богуном напали на княжеский двор?
Мужик, по обыкновению, божился, что не был, ничего не видал и ни о чем не знает, но Зацвилиховский знал, с кем имеет дело.
— Я верю, басурманский сын, что ты сидел под лавкой, когда грабили двор. Но говори это кому другому, а не мне. Ну смотри, вот тут лежит червонец, а там стоит солдат с мечом — выбирай… Сожжем иначе деревню, а из-за тебя пострадают и невинные.
Услышав угрозу, мужик начал рассказывать все, что знал. Когда казаки начали гулять на майдане, то он пошел вместе с другими поглядеть, что там делается. Они слыхали, что княгиня и князья были убиты, что князь Николай ранил атамана и тот лежал как мертвый, а о судьбе княжны ничего не могли узнать, однако же на другое утро говорили, что она убежала с шляхтичем, который приехал с Богуном.
— Вот оно что! — воскликнул Зацвилиховский. — Ну вот тебе червонец; видишь, тебе не сделали обиды. А ты видел этого шляхтича?
— Видел, только он не здешний.
— А каков он из себя?
— Толстый, как печка, с седой бородой и слепой на один глаз.
— Да это, наверное, Заглоба! — воскликнул Лонгин.
— Заглоба? Может быть. Он сошелся с Богуном в Чигирине, пил с ним и играл в кости. Может быть. Это похоже на него.
— И этот шляхтич убежал с девицей? — обратился Зацвилиховский к мужику.
— Да, так мы слыхали.
— А вы хорошо знаете Богуна?
— Ой, ой, пане! Он ведь иногда целыми месяцами сидел здесь…
— А может быть, этот шляхтич увез княжну по его желанию?
— Где же! Он не связал бы тогда и не душил бы его жупаном, а все говорили, что он увез ее, только никто не видал их. Узнав об этом, атаман взвыл, он до рассвета еще велел привязать себя в люльке между двух коней и погнался за ними в Лубны, но не догнал, а потом сразу пустился в другую сторону.
— Слава Богу! — воскликнул Мигурский. — Быть может, она в Лубнах; это ничего не значит, что они погнались за ней в Черкассы.
Скшетуский опустился на колени и начал горячо молиться.
— По правде сказать, я не ожидал от Заглобы такой храбрости, — бормотал старый хорунжий, — чтобы он осмелился бороться с Богуном. Правда, он был очень расположен к Скшетускому за лубнянский мед, который мы вместе пили в Чигирине; он не раз говорил мне об этом, но все-лаки я удивляюсь ему: ведь и на деньги Богуна он выпивал немало. Да, я не ожидал от него такой смелости, скорей считал его трусом. Он довольно ловок насчет вранья, а у таких людей вся храбрость в языке.
— Пусть он будет чем хочет, довольно того, что он вырвал княжну из разбойничьих рук, — сказал Володыевский. — Видно, что он способен на всякие штуки и, наверное, уйдет с нею от врагов.
— Тут идет дело о его собственной шкуре, — сказал Мигурский. — Ну, утешься, милый друг, — обратился он к Скшетускому. — О, еще мы все попадем к тебе в шафера и нальемся на твоей свадьбе.
— Если он бежал за Днепр, — вмешался Зацвилиховский, — и узнал о корсунском поражении, то должен был возвратиться в Чигирин, и тогда мы его догоним.
— За здоровье и удачу нашего друга! провозгласил Слешинский.
И они начали пить за здоровье Скшетуского, княжны, их будущих потомков и Заглобы. Так прошла ночь. На рассвете раздался сигнал, и войска двинулись в Лубны; они шли скоро, так как при них не было обоза. Скшетускому хотелось ехать впереди, с татарским полком, но он был слишком слаб, да и князь задержал его при себе, желая услышать отчет о его посольстве в Сечь. Скшетуский рассказал ему обо всем, как напали на него близ Хортицы, как потащили потом в Сечь; умолчал только о своем споре с Хмельницким, чтобы князь не подумал, что он хочет хвастаться. Больше всего огорчила князя весть, что у старого Гродицкого нет пороха и что он не может долго защищаться.
— Как жаль, — сказал он, — эта крепость могла бы сдерживать восстание, а Гродицкий — храбрый воин, истинный друг и защитник Польши. Но почему он не послал за порохом ко мне? Я дал бы ему из лубненских складов.
— Он, верно, думал, что великий гетман сам должен был подумать об этом.
— Понимаю! — произнес князь. — Великий гетман опытный воин, но был слишком самоуверен и потому погиб. Он пренебрег этим восстанием, а когда я предложил ему свою помощь, он очень недружелюбно отнесся ко мне. Он, очевидно, ни с кем не хотел делиться своею славой и боялся, чтобы не приписали победу мне.
— Я тоже так думаю! — сказал Скшетуский.
— Он хотел усмирить Запорожье кнутами, и вот что из этого вышло. Бог наказал гордость, а из-за нее гибнет Польша, хотя мы все немного виноваты в этом.
Князь был прав: он и сам был виноват. Еще не так давно, когда у него было дело с Александром Конецпольским из-за Гадяча, князь въехал с четырьмя тысячами людей в Варшаву и велел им, в случае если сенат заставит его присягать, вломится и перерезать всех А сделал он это тоже из-за гордости, которая не позволяла ему присягать, если не поверили его словам. Быть может, в эту минуту он вспомнил это, так как призадумался и ехал молча, глядя на широкую степь; а может, он думал и о судьбе Польши, для которой, казалось, приближался день суда и кары Божией.
Наконец после полудня с высокого берега Сулы показались купола лубненских церквей, блестящие крыши и зубчатые башенки церкви Святого Михаила. Войска вступили в город к вечеру. Сам князь отправился в замок, где по его приказанию все уже было готово к походу; войско разместилось в городе, но с трудом, так как его было очень много. Ходившие на правом берегу Днепра слухи о войне и волнения среди крестьян заставили заднепровскую шляхту укрыться в Лубны с женами, детьми, челядью, лошадьми, верблюдами и целыми стадами скота. Туда же приехали и княжеские комиссары, подстаросты, арендаторы, евреи, — словом, все, кто боялся восстания, Можно было подумать, что в Лубнах происходит большая ярмарка, потому что там были даже московские купцы и астраханские татары, ехавшие с товаром на Украину и застигнутые здесь войной. На рынке стояли тысячи разнообразных возов, казацкие телеги и шляхетские повозки. Почетные гости разместились в замке и на постоялых дворах, а мелкая шляхта и челядь — в палатках, около костела. На улицах раскладывали костры и готовили кушанье. Везде царствовала теснота, суматоха и шум, точно в пчелином улье; тут были всевозможные цвета и костюмы: княжеские солдаты и гайдуки, евреи в черных лапсердаках, крестьяне, армяне в фиолетовых шапках, татары в тулупах Всюду слышались крики, проклятия, плач детей, лай собак и рев скота. Вся эта толпа радостно приветствовала пришедшее войско, видя в нем защиту и спасение. Некоторые пошли к замку кричали "виват" князю и княгине. В толпе ходили самые разнообразные слухи: одни говорили, что князь остается в Лубнах; другие — что поедет на Литву, куда и все последуют за ним; некоторые твердили даже, что он уже побил Хмельницкого. Князь, поздоровавшись с женой и дав приказания назавтра о выступлении в поход, озабоченно смотрел на этих людей и на их возы, которые потянутся за войском и будут замедлять его движение. Его утешала только та мысль, что за Брагимом, в более спокойном крае, вся эта масса рассыплется по углам. Княгиня со своими фрейлинами и двором должна была ехать в Вишневец. чтобы князь мог спокойно и беспрепятственно идти на войну. Приготовления в замке были уже окончены, возы с вещами и драгоценностями уложены, и весь двор готов в дорогу. Все это было исполнено по приказанию княгини Гризельды, которая была такой же энергичной и стойкой в несчастье, как и ее муж Князя радовало это, хотя ему жаль было оставить лубненское гнездо, в котором он испытал столько счастья и приобрел столько славы. Его грусть разделял также весь двор и все войско; все были уверены, что когда князь уйдет из Лубен, неприятель не оставит их в покое и отомстит князю за все нанесенные им удары. Многие плакали, особенно женщины, родившиеся там и покидавшие теперь отцовские могилы.
Скшетуский, горя нетерпением узнать что-нибудь о княжне и Заглобе, первый вбежал в замок, но, разумеется, не нашел их там. О них даже ничего не знали, хотя здесь уже было известно и о нападении на Разлоги, и об уничтожении Васильевского отряда. Молодой рыцарь, обманутый в надежде, заперся в своей квартире, в цейхгаузе, и им снова овладели отчаяние и печаль. Но он отгонял их, как отгоняет раненый воин стаи воронов, слетающихся пить теплую кровь и раздирать свежее мясо. Он утешал себя мыслью, что Заглоба хитер, сумеет вывернуться и скроется в Чернигове, когда к нему дойдет известие о поражении гетманов. Он припомнил тогда деда, встреченного им по дороге в Разлоги, который сказал, что его обобрал какой-то черт и что он просидел три дня в каганлыкских тростниках, боясь показаться на Божий свет. "Наверное, — подумал Скшетуский, — этого деда обобрал Заглоба, чтобы раздобыть платье для себя и для Елены. Иначе и быть не может", — повторял поручик, и эта мысль успокаивала его, так как подобная одежда облегчала им бегство. Он надеялся также, что Бог не оставит Елену, а чтобы вернее снискать для нее Его милосердия, решил очиститься от грехов. Он вышел из цейхгауза и направился к ксендзу Муховецкому; найдя последнего среди женщин, нуждавшихся в утешении, просил исповедать его. Ксендз повел его в часовню, сел в исповедальню и, выслушав его, стал давать ему наставления, утверждать его в вере и говорить, что истинный христианин не должен сомневаться в могуществе Божием и плакать больше над собственным горем, чем над несчастьем отчизны; потом в столь величественных и трогательных словах изобразил упадок и позор родины, что в сердце рыцаря пробудилась горячая любовь к ней и собственное горе показалось ему ничтожным. А по отношению к казакам ксендз старался внушить ему, что он должен забыть полученные от них личные обиды. "Ты должен громить их как неприятелей веры и отечества, но простить как личных врагов, забыть свою ненависть и месть, и если исполнишь это, Бог тебя вознаградит и возвратит тебе возлюбленную". Благословив его, он велел ему лежать до утра крестом перед распятием Спасителя.
Часовня была пуста, и только две свечи мерцали перед алтарем, бросая золотисто-розоватый отблеск на изваянный из мрамора кроткий и страдальческий лик Христа. Поручик долго лежал как мертвый, чувствуя, что ненависть, тревога, страдания, точно змеи, выползают из его сердца и пропадают где-то в темноте. Он почувствовал, что в него вселяются новые силы, что разум его светлеет и на него нисходит какая-то благодать; одним словом, перед Христом он нашел все, что мог найти верующий человек того времени, вера которого была непоколебима и не отравлена никакими сомнениями.
Он почувствовал себя возрожденным.
На следующий день закипела работа и движение, так как это был день выступления из Лубен. Офицеры с утра осматривали людей и лошадей, которых потом выводили и уставляли в ряды. Князь отстоял обедню в костеле Святого Михаила, потом, вернувшись в замомринял депутацию от православного духовенства, а также лубненских и хоролских мещан. Он выслушал, сидя на троне в расписанной Гельмом зале и окруженный знатнейшими рыцарями, лубненского бурмистра Грубого, который сказал ему по-русски прощальную речь от имени всех городов днепровского княжества. Он просил его не уезжать и не оставлять их, как овец без пастыря, и все депутаты повторяли за ним: "Не уезжай, не уезжай", — а когда князь сказал, что это невозможно, упали ему в ноги, жалея доброго господина или делая вид, что жалеют его, так как говорили, что многие из них, несмотря на все милости князя, больше сочувствуют казакам и Хмельницкому, чем ему. Но более зажиточные боялись погрома, который мог постигнуть их после отъезда князя. Последний ответил, что старался быть им отцом, а не господином, и умолял их остаться верными Польше, их общей матери, под крылом которой они жили спокойно и счастливо и не знали обиды. Приблизительно так же простился он с православным духовенством. Наконец настала минута отъезда. По всему замку раздались слезы и рыдания. Женщины падали в обморок, а Анусю Барзобогатую едва удалось привести в чувство. Одна только княгиня села в карету с сухими глазами и поднятой головой: гордая госпожа стыдилась показать свое горе; толпы народа стояли у замка, во всех церквах звонили в колокола, священники благословляли крестом отъезжающих Экипажи, шарабаны и возы еле-еле двигались в тесноте. Наконец вышел князь и сел на коня. Полковые знамена склонились перед ним; на валах раздались пушечные выстрелы; плач, говор и крики слились с колокольным звоном, выстрелами и звуками военных труб.
Войска двинулись. Впереди шли два татарский полка под начальством Растворовского и Вершула, потом артиллерия Вурцеля, пехота Махницкого, за. ними княгиня с фрейлинами, весь двор; возы с вещами, затем валахский полк Быховца, полки тяжелой кавалерии, панцирные и гусарские полки и, наконец, драгуны и казаки. За войском тянулся бесконечный и пестрый обоз шляхетских повозок, в- которых ехали семьи тех, кто не хотел оставаться в Заднепровье после отъезда князя. Несмотря на музыку, сердца у всех сжимались от боли… Каждый, оглядываясь на город, думал про себя: "Увижу ли я тебя еще раз?" Каждый оставлял здесь часть души и уносил сладкие воспоминания. И взоры обращались в последний раз на башни костелов, купола церквей и крыши домов. Каждый знал, что оставляет здесь, но не знал, что его ждет впереди, в этой синеющей дали, куда он направляется теперь. Все были печальны. А остающийся позади город жалобным звоном колоколов, казалось, умолял уезжающих не оставлять его на произвол судьбы и не забывать его. Войско подвигалось вперед, а головы все еще повертывались к городу, и на лицах можно было прочесть: не последний ли это раз?
И действительно, никому из всего этого войска, которое шло теперь с князем Вишневецким, ни ему самому не суждено было увидеть ни этой страны, ни этого города.
А музыка все играла. Отряд двигался медленно, но беспрерывно, и через несколько времени город заволокло голубым туманом, дома и крыши начали сливаться в одну сплошную массу, ярко освещенную солнцем. Князь выехал вперед на высокий курган и долгое время стоял неподвижно на горе. Ведь этот город и край были творениями рук его предков и его самого. Благодаря Вишневецким глухая пустыня превратилась в заселенный край: они, так сказать, создали Заднепровье. Но больше всего сделал сам князь. Он построил костелы, башни, которые синеют вдали, он укрепил город, соединил его дорогами с Украиной, расчистил леса, осушил болота, воздвигнул замки, основал деревни и усадьбы и заселил их, уничтожал, разбой, защищал людей от нашествия татар, поддерживал в стране земледелие и торговлю, ввел суд и наказание. Благодаря ему этот край жил, процветал и развивался. Он был его душой и сердцем, а теперь пришлось все это бросить… Он жалел ни огромные владения, равнявшиеся немецким княжествам, но создание рук своих, к которому он так привязался; он знал, что, когда его не станет, все пропадет и труды многих лет погибнут, пожары охватят города и села; в этих реках татары будут поить своих лошадей, а на развалинах вырастут леса. А если Бог даст вернуться, то придется начинать все снова, а тогда, быть может, не будет уже ни таких сил, ни такой уверенности в себе, ни даже времени. Здесь прошли годы, покрывшие его славой перед людьми и заслугой перед Богом, а теперь все это разлетится, как дым… И две слезы медленно скатились по щекам князя. Это были последние слезы, после них глаза его сверкали только молнией.
Конь его вытянул шею и заржал; ему ответили ржанием и другие. Это вывело князя из раздумья и наполнило его сердце надеждой. Ведь у него осталось шесть тысяч верных товарищей, которых ждет, как спасения, угнетенная Польша. Заднепровская идиллия уже кончилась, но там, где пылают села и города, где по ночам ржание татарских коней, крик казаков и гром пушек сливаются с плачем невольников, стонами мужей, жен и детей, — там остается открытым поле для славы спасителя отчизны. Но кто протянет руку за этим венцом славы, кто спасет эту опозоренную и истоптанную мужичьем родину, если не он, князь, и не те войска, которые стоят там внизу, сверкая на солнце оружием. Войско проходило как раз у подножия кургана, и при виде князя, стоявшего наверху с булавой, у всех солдат вырвался единодушный крик:
— Да здравствует князь! Да здравствует наш полководец и гетман Иеремия Вишневецкий! — И сотни знамен склонились к его ногам, а князь, обнажив саблю и подняв ее к небу, сказал:
— Я, Иеремия Вишневецкий, воевода русский, князь в Лубнах и Вишневце, даю клятву Тебе, о Боже, единый в Святой Троице, и Тебе, Пресвятая Богородица, что, поднимая эту саблю на злодеев, которые позорят мою отчизну, до тех пор не вложу ее в ножны, пока не смою позора и не согну шеи неприятеля к ногам Польши, не успокою Украины и не остановлю бунта. А так как я даю этот обет чистосердечно, то помоги мне, Боже! Аминь.
Он простоял еще несколько времени на возвышении, потом медленно съехал с кургана к своим полкам. Войска дошли до Басани, деревни госпожи Крыницкой, которая встретила князя на коленях у ворог, крестьяне уже осаждали ее усадьбу, которую она защищала от них с помощью своих людей. Неожиданный приход князя спас ее и девятнадцать ее детей, между которыми было четырнадцать девиц. Князь приказал схватить зачинщиков и послал в Канев ротмистра казацкого полка. Понятовского, который привел в ту же ночь пять казаков Васютинского куреня. Они все участвовали в Корсуньской битве и пыткой были вынуждены сообщить князю все подробности. Они уверили его, что Хмельницкий находится еще в Корсуни, а Тугай-бей с пленниками, добычей и двумя гетманами отправился в Чигирин, а оттуда намеревался идти в Крым. Они слыхали, что Хмельницкий упрашивал его не покидать запорожского войска и идти против князя; мурза, однако, не хотел согласиться на это, говоря, что после поражения войск и гетманов казаки уже сами могут управиться, а он не может дольше ждать, так как иначе все его пленники вымрут. Спрошенные о силе Хмельницкого, они ответили, что он располагает двумястами тысяч, в числе которых находились запорожцы и городские казаки, примкнувшие к мятежу. Получив эти известия, князь ободрился, надеясь увеличить свои силы присоединением шляхты и беглецов из коронного войска На следующее утро он двинулся дальше. За Переяславлем войска вступили в глухие леса, тянувшиеся по берегу Тру-бежа до Козельца и Чернигова. Это было в конце мая; жара стояла необыкновенная, и даже в лесу так было душно, что ни люди, ни лошади не могли свободно дышать.
Скот, шедший за обозом, падал на каждом шагу, а временами, почуяв близость воды, бешено рвался вперед, опрокидывая возы и производя беспорядок Скоро начали падать и лошади, в особенности в тяжелой кавалерии. Ночи были невыносимы из-за массы насекомых и сильного запаха смолы, обильно вытекающей из деревьев. Так продолжалось четыре дня, но на пятый зной сделался нестерпимым. Ночью лошади начали ржать, как бы чуя опасность, о которой люди еще не догадываются.
— Кровь чуют! — говорили в обозе, среди шляхты.
— За нами гонятся казаки! Будет битва!
Женщины начали плакать; весть эта распространилась и между челядью и вызвала суматоху, телеги старались перегнать друг друга или съезжали с дороги в лес. Но люди, присланные князем, быстро восстановили порядок. Во все стороны были разосланы отряды для разведки. Скшетуский, отправившийся волонтером с валахским полком, вернулся к утру и немедленно пошел к князю.
— Что там? — спросил князь Иеремия.
— Милостивый князь, леса горят.
— Подожгли?
— Да… Я захватил нескольких людей, которые сознались, что Хмельницкий выслал их жечь леса за вашей светлостью, если будет попутный ветер.
— Он хотел бы сжечь нас живыми, без битвы. Позвать ко мне этих людей!
Через минуту к князю привели трех диких и глупых чабанов, которые сейчас же сознались, что им действительно велено жечь леса и что за князем уже высланы войска, но они идут к Чернигову другой дорогой, ближе к Днепру. Остальные отряды, вернувшись, подтвердили эти рассказы.
— Леса горят!
Но князя, казалось, это совсем не встревожило.
— Это по-басурмански, — сказал он, — но ничего. Огонь не перейдет за реки, впадающие в Трубеж
Действительно, в Трубеж впадало много речек, которые образовали болота, и огонь не мог перейти на другую сторону; за каждой речкой пришлось бы снова поджигать леса. Высланные вперед отряды подтвердили, что так именной делалось. Ежедневно хватали поджигателей и вешали их на соснах по дороге. Огонь расширялся с неимоверной быстротой, но только вдоль речек к востоку и западу, а не к северу. Ночью все небо было красно. Женщины с утра до вечера пели набожные песни. Испуганные дикие звери убегали из пылающих лесов и шли за обозом, смешиваясь с домашним скотом. Ветер наносил дым, который застилал весь горизонт, и войско двигалось, будто в тумане. Дым спирал дыхание и ел глаза. Солнечные лучи не могли проникнуть сквозь эту мглу, так что ночью от зарева было гораздо светлее, чем днем. И среди этих пылающих лесов и дыма вел князь свои войска. Между тем он получил известия, что неприятель идет другой стороной Трубежа, но не знал, каковы его силы, только татары Вершула узнали, что он еще далеко.
В одну из таких ночей приехал в табор Суходольский из Богенек, с другого берега Десны. Это был старый служащий князя, уже несколько лет назад поселившийся в деревне. Он тоже бежал от крестьян и привез известие, о котором еще не знали в войске князя. Произошло страшное замешательство, когда, на вопрос князя: "Что слышно?" — он ответил:
— Плохо, ваша светлость! Вы, верно, уже знаете о погроме гетманов и смерти короля?
Князь, сидевший на маленькой походной скамье перед палаткой, вскочил как ужаленный.
— Как, король умер?
— Его величество отдал Богу душу в Мерече, ещё за неделю до корсунского погрома, — сказал Суходольский.
— Милостивый Господь не дал ему дожить до этой ужасной минуты, — ответил князь. — Страшные времена настали для Польши, — продолжит! он, хватаясь за голову. — Начнутся теперь междуцарствие, раздоры, заграничные махинации, теперь, когда весь народ должен взяться за меч. Видно, Бог в своем гневе наказывает нас за наши грехи. Этот мятеж мог сдержать только король Владислав, пользующийся удивительной любовью казаков и отлично знающий военное дело.
В эту минуту к князю подошли офицеры: Зацвилиховский, Скшетуский, Барановский, Вурцель, Махницкий и Поляновский.
— Господа, король умер!..
Все обнажили головы, словно по команде, лица омрачились. Неожиданная весть точно отняла у всех язык, и только через несколько минут выказалось общее горе.
— Вечная память! — произнес, князь.
— Дай ему, Господи, царствие небесное!
Ксендз Муховецкий запел "Вечная память", и среди этих лесов, объятых дымом, всеми овладела глубокая печаль. Народу казалось, что он остался теперь без опоры перед грозным врагом и что, кроме князя, у них не осталось уже больше никого на свете. Все обратились к нему, и между ним и его войском возникло еще новое звено преданности.
В тот же вечер князь обратился к Зацвилиховскому и громко сказал:
— Нам нужно храброго короля, и если Бог поможет, подадим на выборах голос за королевича Карла, который обладает большим военным духом, чем Казимир.
— Vivat Carolus rex! [10] — воскликнули офицеры.
— Vivat! — повторили гусары, а за ними все войско.
Не ожидал, верно, князь-воевода, что эти возгласы, раздающиеся в Заднепровье, среди глухих лесов, дойдут до Варшавы и вырвут из его рук булаву.
После девятидневного похода (описанного впоследствии Машкевичем) и трехдневной переправы через Десну войска пришли наконец в Чернигов. Раньше всех ступил в город Скшетуский со своим валахским полком, которого князь нарочно отправил вперед чтобы он мог скорей узнать что-либо о княжне и Заглобе. Но и здесь, как и в Лубнах, никто ничего не знал о них ни в городе, ни в замке; они пропали бесследно, канули, точно камень в воду, и рыцарь не знал уже, что и подумать. Куда они могли скрыться? Конечно, не в Москву, не в Крым и не в Сечь. Оставалось только одно предположение, что они перешли Днепр; но тогда они сразу очутились бы в центре, бунта, резни, пожаров, пьяной черни, запорожцев и татар, от которых не могло защитить Елену даже и переодевание, так как дикие басурмане охотно брали в плен мальчиков, на которых был большой спрос на стамбульских рынках.
Скшетуским овладело страшное подозрение, что Заглоба нарочно повел Елену в ту сторону, чтобы продать ее Тугай-бею, который мог вознаградить его щедрее, чем Богун, и мысль эта доводила его до сумасшествия; но Лонгин Подбипента, знавший Заглобу лучше, чем Скшетуский, успокаивал его.
— Милый мой, — сказал он, — выбрось ты это из головы, он не сделает ничего подобного. Было и у Курцевичей довольно богатства, и Богун охотно поделился бы с ним; если бы он хотел разбогатеть, то сделал бы это не подставляя под петлю своей шеи.
— Вы правы, — сказал Скшетуский, — но зачем он убежал за Днепр, а не в Лубны или Чернигов?
— Успокойся, милый мой, Я знаю Заглобу; он пил со мной и занимал у меня деньги, о которых, впрочем, он не заботился. Есть свои — истратит, чужих не отдаст; но на такой поступок он не способен.
— Легкомысленный он человек, — сказал Скшетуский.
— Может быть, он и легкомысленный, но, во всяком случае, ловкий и сумеет вывернуться из всякой опасности. Как предсказал тебе ксендз Муховецкий, так и будет, и, Бог даст, истинная любовь твоя будет вознаграждена, ты отыщешь ее; только надейся, как надеюсь я, — сказал Лонгин, а потом прибавил со вздохом:
— Спросим еще в замке, может, они проходили здесь.
Но они напрасно расспрашивали всех и всюду; их не было и следа. В замке было много шляхты с женами и детьми, скрывающейся от казаков. Князь уговаривал их присоединиться к нему, предостерегая, что казаки идут следом за ним и если теперь они не смеют ударить на войско, то по уходе его немедленно нападут на замок и город. Но шляхта не соглашалась.
— Здесь, за лесами, мы безопасны, — отвечали они князю. — Никто не придет к нам.
— А ведь я прошел эти леса.
— Да, это прошли вы, но бродягам не пройти. Это не такие леса.
Они дорого потом поплатились за это, так как после ухода князя тотчас же пришли казаки. Замок мужественно защищался три недели; но все-таки был взят приступом, а жители все без исключения перерезаны. Казаки неистовствовали, варварски разрывая на части детей, жгли женщин на медленном огне, и никто не мог отомстить им.
Между тем князь, дойдя до Любеча над Днепром, расположил там свои войска, а сам с княгиней, придворными и вещами поехал в Брагин, находящийся среди лесов и непроходимых болот. Через неделю туда переправилось все войско. Оттуда все двинулись в Бабицу, под Мозырь, где в день праздника Тела Господня настал час разлуки: княгиня с двором должна была ехать в Туров к своей тетке, жене виленского воеводы, а князь с войском — в огонь, на Украину. На прощальном обеде присутствовали князь, княгиня, дамы и знатнейшие рыцари. Но среди присутствовавших девиц и рыцарей не было той веселости, какой обыкновенно сопровождались подобные обеды. Не у одного из рыцарей разрывалось сердце при мысли, что через минуту ему придется расстаться с той, для которой ему хотелось бы жить и умереть, и не одни светлые или темные глаза заливались слезами оттого, что их возлюбленный уходит на войну, под пули и мечи, к казакам и диким татарам и, быть может, уже не вернется. Когда князь обратился с прощальной речью к жене и двору, все фрейлины заплакали, а рыцари, как более сильные духом, встав с места, потрясая саблями, крикнули разом:
— Победим и вернемся!
— Помоги вам Бог! — ответила княгиня.
В ответ раздались крики:
— Да здравствует княгиня, наша мать и благодетельница.
Офицеры любили ее за ее доброту и заботу об их семьях, а князь ценил ее и уважал больше всего на свете; они были как бы созданы друг для друга, души их, казалось, были выкованы из золота и стали.
Рыцари подходили к ней с бокалами в руках и опускались на колени, а она каждому говорила несколько ласковых слов Скшетускому же она сказала: "Многие рыцари, наверное, получат от своих дам на память образок или ленту, а так как здесь нет той, от которой вы бы желали получить такой подарок, то примите это от меня, как от матери".
И с этими словами она сняла с себя золотой крестик, усеянный бирюзой, и повесила его на шею рыцарю, который почтительно поцеловал ее руку.
Было заметно, что и князь был доволен этим выпавшим на долю Скшетуского отличием; за последнее время он еще больше привязался к нему за то, что тот поддержал его достоинство в Сечи и не захотел брать писем от Хмельницкого. Наконец все встали из-за стола. Фрейлины услыхали слова, сказанные княгиней Скшетускому и, приняв их за позволение, начали вынимать кто образок, кто шарф, кто крестик; рыцари спешили подойти каждый если не к своей избранной, то к той, которая теперь была ему милее всех. Понятовский подошел к Житынской, Быховец — к Боговитинской, в которую он был влюблен в последнее время; Розтворовский — к Жуковой, рыжий Вершуль — к Скоропадской, Махницкий, хотя и старый, к Завейской, одна только Ануся Барзобогатая-Красенская, хотя была красивее всех, стояла одна у окна. Личико ее покраснело, прищуренные глазки бросали то злые, то ласковые взгляды, будто не замечая обиды. Увидев это, Володыевский подошел к ней и сказал:
— Я хотел было просить вас что-нибудь на память, но боялся, так как думал, что около вас будет такая толпа, что я не протиснусь.
Щеки ее запылали сильнее; но, не долго думая, она ответила:
— Вы желали бы получить что-нибудь на память не из моих, а из других рук, но не рассчитывайте, потому что если там и не тесно, то для вас, во всяком случае, слишком высоко.
Удар направлен был метко: в нем заключалась насмешка, во-первых, над маленьким ростом рыцаря, а во-вторых, над его любовью к княжне Варваре Збораской. Володыевский был сначала влюблен в старшую — Анну, но когда ее помолвили, он затаил горе и посвятил свое сердце Варваре, думая, что никто не знает об этом. Услыхав намек, он так растерялся, что не нашелся, что ответить, хотя считался первым не только в кровавом, но и в словесном бою.
— Вы тоже мечтаете высоко, — пробормотал он, так высоко… как голова Подбипенты.
— Он действительно выше вас не только храбростью, но и деликатностью, — ответила бойкая девушка. — Спасибо, что напомнили о нем.
И она обратилась к литвину:
— Подойдите сюда, господин Подбипента, я хочу иметь своего рыцаря, а для моего шарфа не найти более мужественной груди.
Подбипента не верил своим ушам, вытаращил глаза, но наконец опустился на колени так, что даже затрещал пол.
Ануся завязала ему свой шарф, а ее маленькие ручки совершенно исчезли под белобрысыми усами Подбипенты; слышалось только чмоканье, а Володыевский сказал, обращаясь к Мигурекому:
— Можно подумать, что это медведь добрался до улья и высасывает мед.
И он ушел, немного разозленный, так как почувствовал укол Анусиного жала, а ведь когда-то он ее любил.
Наконец князь начал прощаться с княгиней, и через час княжеский двор двинулся в Туров, а войска "к Припяти.
Ночью, во время постройки плота для переправы пушек, за которой наблюдали гусары, Лонгин обратился к Скшетускому и сказал:
— Вот, братец, несчастье!
— Что случилось? — спросил поручик
— Да вот эти известия с Украины.
— Какие?..
— Запорожцы говорили мне, что Тугай-бей пошел с ордой на Крым.
— Так что же? Не будешь же ты плакать об этом.
— Напротив… Ведь вы сами сказали, что мне надо срезать три головы, но не казацких, а басурманских, и если татары ушли, откуда же я возьму их? Где их искать? А они мне так нужны!
Скшетуский улыбнулся, несмотря на свою печаль, и ответил:
— Я догадываюсь, в чем дело, так как видел, как вас посвящали сегодня в рыцари.
— Что скрывать, братец, я полюбил ее, к несчастью.
— Но не сокрушайтесь, я не верю, чтобы Тугай-бей ушел, и этих басурманов будет больше, чем теперь комаров над нашими головами.
И, действительно, над людьми и лошадьми носились целые тучи комаров, так как войска вступили в непроходимые болота, в пустой и глухой край. Про жителей его говорили:
Впрочем, на болотах этих вырастали не только грибы, но даже целые имения.
Княжеские солдаты, родившиеся и выросшие в сухих заднепровских степях, не хотели верить своим глазам. И там кое-где были болота и леса, но здесь весь этот край казался им одной сплошной и непрерывной топью. Ночь была лунная, но нигде не видно было ни одной пяди сухой земли. Только вершины деревьев чернели над водой, и леса, казалось, вырастали из-под воды, которая шлепала под ногами лошадей. Вурцель приходил в отчаяние.
— Удивительный поход! — говорил он. — Под Черниговом нам грозил огонь, а здесь заливает водой.
Действительно, земля не смогла служить здесь твердой опорой ногам, тряслась и поддавалась, как будто хотела проглотить тех, кто двигался на ней.
Войска переправлялись через Припять четыре дня, а потом почти каждый день им приходилось переходить реки и речонки, протекавшие по вязким берегам; мостов нигде не было, люди выбивались из сил, чтобы выбраться из этого проклятого фая. Князь спешил, гнал, велел рубить лес, устилать дороги и продолжал двигаться вперед. Солдаты, видя, что он с утра до ночи неразлучен с войском и сам следит за работами, не смели роптать, хотя труды их превышали человеческие силы. У лошадей начали слезать копыта, многие падали под тяжестью пушек, а самые важные полки, как гусары Скшетуского и Зацвилиховского, взялись за топоры и принялись мостить дорогу. Это был славный поход, в холоде, голоде и воде, но воля любимого полководца и одушевление солдат разрушали все преграды. До сих пор еще никто не осмеливался вести войска весной, при разливе вод. К счастью, тот поход не был ни разу задержан нападениями неприятеля. Народ был тихий, спокойный и не думал о бунте, хотя казаки и подговаривали его примкнуть к ним. Они смотрели сонными глазами на проходящие мимо отряды, давали проводников и исполняли с покорностью все требования. Видя эту покорность, князь сдерживал своеволие своих солдат, и за ним не раздавались ни проклятия, ни жалобы, ни рыдания, а напротив, когда в деревнях узнавали потом, что это был князь Ерема, люди покачивали головой и говорили:
— Он — добрый князь.
Наконец после двадцатидневных усилий княжеские войска вступили в Украину. "Ерема идет!" — раздалось по городам и деревням, от Диких Полей до Чигирина и Ягорлика, и при этом известии из рук мужиков выпадали косы, вилы, ножи, лица бледнели, чернь бежала толпами на юг, как стадо волков при звуках охотничьего рога; блуждающий с целью грабежа татарин соскакивал с коня и прикладывал ухо к земле, прислушиваясь к шуму, а в уцелевших еще церквах звонили в колокола и пели: "Тебя, Боже, хвалим!"
А этот грозный лев остановился уже у порога восставшего края, отдыхая и собираясь с новыми силами.
Простояв некоторое время в Корсуни, Хмельницкий отступил к Белой Церкви и там остановился. Орда расположилась на другой стороне реки, пустив свои загоны по всему киевскому воеводству, так что напрасно беспокоился Подбипента, что ему не хватит татарских голов. Скшетуский отгадал, что запорожцы, пойманные Понятовским под Каневом, дали ложные сведения: Тугай-бей не только не ушел, но даже не двигался к Чигирину; к нему со всех сторон собирались все новые и новые чамбулы. Сюда же пришли азовский и астраханский царьки, никогда до сих пор не бывавшие в Польше, с четырьмя тысячами воинов и, кроме того, двенадцать тысяч ногайских татар, двадцать тысяч белгородских и буджацких, прежде заклятых врагов Запорожья, а теперь верных союзников.
Наконец прибыл сюда и сам Ислам-Гирей с двенадцатью тысячами перекопцев. От этих приятелей Запорожья страдала не только Украина и шляхта, но и весь русский народ, у которого они жгли деревни, захватывали имущество и забирали в плен женщин и детей. Единственным спасением для мужика являлось теперь бегство к Хмельницкому, где он из жертвы превращаяся в палача и сам опустошал свою родину; зато не подвергалась опасности его жизнь.
Несчастный край! В начале бунта его опустошил Николай Потоцкий, потом запорожцы и татары, явившиеся будто бы для его спасения, а теперь еще грозил Иеремия Вишневецкий. Все бежали к Хмелю, даже шляхта, потому что другого исхода не было. Благодаря этому силы Хмельницкого увеличивались, и если он не двинулся в глубь Польши, а остался в Белой Церкви, то только для того, чтобы водворить порядок в этой дикой, разнузданной толпе.
В его железных руках она быстро превращалась в боевую силу. Кадры запорожцев были готовы, чернь разделена на полки, для которых он выбирал в полковники опытных атаманов; а чтобы приучить их к военному делу, он посылал отдельные отряды брать замки; народ этот был храбр и быстро освоился с огнем и кровавым видом войны благодаря татарским нашествиям. Двое полковников, Ганджа и Остап, пошли на Нестервар и, взяв его приступом, истребили всех евреев и всю шляхту. Князю Четвертинскому отрубил голову на пороге замка его собственный мельник, а княгиню Остап взял в неволю. Все действия казаков сопровождались успехом; страх отнимал мужество у ляхов и вырывал оружие из их рук. Но полковники не довольствовались этим и приставали к Хмельницкому, чтобы он перестал пьянствовать и заниматься гаданьем и повел их к Варшаве, не давая ляхам опомниться от страха. Пьяная чернь осаждала по ночам квартиру Хмеля; требуя, чтобы он вел ее против ляхов. Он вызвал бунт и вдохнул в него страшную силу, но сила эта тянула и его самого к неведомой будущности, на которую он смотрел мрачным взором, стараясь угадать ее своей тревожной душой. Он один только знал, сколько силы таится под наружным бессилием Польши. Он затеял бунт, одержал победы под Желтыми Водами, под Корсунью, поразил коронные войска а дальше что?
Он собирал на совет своих полковников и, обводя их взглядом, от которого все дрожали, задавал им все тот же вопрос: "Чего вы хотите? Идти на Варшаву? Ведь сюда придет Вишневецкий, побьет ваших жен и детей и двинется за нами со всею шляхтою, окружит нас со всех сторон, и мы погибнем если не в бою, то на колах На татарскую дружбу нечего рассчитывать: сегодня они с нами, а завтра уйдут в Крым или продадут нас тем же ляхам. Что же дальше? Говорите! Идти на Вишневецкого? Он и татарским, не только нашим войскам даст отпор, а тем временем в самом центре Польши соберутся войска и придут ему на помощь. Выбирайте…" Но полковники молчали.
— Что же вы притихли и не пристаете, чтобы я шел в Варшаву? Если не знаете, что делать, предоставьте все мне, а я, Бог даст, сумею уберечь и ваши головы, и головы всех запорожских молодцов.
Оставалось одно: перемирие. Хмельницкий знал хорошо, что этим путем можно многого добиться от Польши; он рассчитывал, что сейм скорей согласится на уступки, чем на войну, которая должна быть продолжительна и тяжела. Наконец, он знал, что в Варшаве есть сильная партия, во главе которой стоит король (о смерти его они еще не знали; весть эта дошла до Хмельницкого только после 12 июня) с канцлером и другими вельможами. Партия эта могла остановить неимоверно быстрый рост состояния магнатов, создать из казаков силу и, заключив с ними вечный мир, пользоваться ими для внешней войны. При таких обстоятельствах Хмельницкий мог рассчитывать на получение гетманской булавы из рук короля и на бесчисленные уступки для казаков; вот почему он так долго оставался в Белой Церкви. Он только вооружался, рассылал приказы, собирал народ, создавал целые армии, брал замки, так как знал, что переговоры начнут только с сильным неприятелем, но в глубь Польши не шел. О, если бы переговоры повели за собою мир! Он совсем обезоружил бы тогда Вишневецкого, а если бы князь продолжал воевать, то мятежником считался бы не он, Хмельницкий, а князь; и тогда он мог бы пойти на Вишневецкого, но уже по приказанию сейма и короля, и тогда настал бы наконец последний час не только Вишневецкого, но и других вельмож.
Вот такие планы строил самозваный запорожский гетман, но на основание будущего здания часто со зловещим карканьем садилась черная стая тревог и сомнений: довольно ли сильна эта партия в Варшаве? Начнут ли с ним переговоры? Что-то скажут сейм и сенат? Останутся ли они глухи к стонам Украины? Простит ли ему Польша его союз с татарами? Не слишком ли разгорелся бунт и возможно ли подчинить одичалую толпу какой-нибудь дисциплине? Положим, что он заключит мир, тогда мятежники будут мстить за несбывшиеся надежды! Положение его было ужасное! Если бы взрыв был слабее, то Польша начала бы с ним переговоры; но как он ни силен, а переговоры не могут привести к желаемому результату.
В такие минуты сомнений он запирался в своей комнате и пил несколько дней и ночей напролет, тогда между полковниками и чернью распространялась весть: "Гетман пьет!" Его примеру следовали и полковники, вследствие чего дисциплина ослабевала, начинался судный день, царство бесправия и ужаса. Белая Церковь превращалась в ад.
В один из таких дней к пьяному гетману пришел шляхтич Выховский, взятый в плен под Корсунью и сделавшийся секретарем гетмана. Он начал без церемонии трясти напившегося гетмана, чтобы привести его в чувство.
— А это что за черт? — спросил Хмельницкий.
— Проснитесь, гетман, посольство пришло. Хмельницкий вскочил на ноги и в одну минуту протрезвился,
— Эй, — крикнул он казаку, сидевшему у порога, — подать шапку и булаву!.. Кто приехал и от кого? — обратился он к Выховскому.
— Ксендз Патроний Ласко из Грщи, от воеводы брацлавского.
— От Киселя?
— Точно так.
— Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу, и Святой Пречистой Богородице! — говорил крестясь Хмельницкий.
Лицо его просияло и оживилось: начинались переговоры. Но в тот же день пришли и другие известия. Ему донесли, что князь Вишневецкий, дав немного отдохнуть измученному походом через леса и болота войску, вступил в взбунтовавшийся край и теперь бьет, режет и жжет Украину, что отряд, посланный под начальством Скшетуского, истребил дочиста двухтысячный отряд казаков и черни, а сам князь взял штурмом Погребище, имение князей Збаражских, и уничтожил все, оставив только землю да воду. Об этом штурме и взятии Погребищ рассказывали ужасные вещи. Это было гнездо самых отчаянных казаков, и князь будто бы сказал солдатам: "Убивайте их так, чтобы они чувствовали, что это смерть", и солдаты охотно исполняли это приказание, так что в городе не осталось ни одной души: семьсот пленных было убито, а двести посажено на кол. Говорила тоже, что им выкалывали глаза и жгли их на медленном огоне. Бунт сразу прекратился по всей окрестности. Жители или бежали к Хмельницкому, или принимали лубненского князя на коленях, с хлебом и солью, умоляя его о пощаде. Мелкие отряды были все уничтожены, а в лесах, как уверяли беглецы с Самгородка, Спичина, Пляскова и Бахвисел, не было ни одного дерева, на котором не висел бы какой-нибудь казак. И все это происходило около Белой. Церкви, под боком многотысячного войска Хмельницкого, который, узнав об этом, зарычал, как лев. С одной стороны — переговоры о мире, с другой — меч. Двинуться против князя — значило отказаться от переговоров. Оставалась одна надежда — на татар. Хмельницкий бросился в квартиру Тугай-бея.
— Приятель! — сказал он после обычных приветствий.
— Спаси и теперь, как спас меня под Желтыми Водами и Корсунью. Я получил письмо от воеводы брацлавского, в котором он обещает мне удовлетворение, а казакам — возвращение прежних вольностей, но с условием — прекратить войну. Я должен это сделать, доказать свою искренность и готовность к миру. И вдруг теперь пришли известия о князе Вишневецком, что он взял Погребище и убил всех жителей. Я сам не могу пойти против него, поэтому прошу тебя пойти со своими татарами, а то он скоро нападет и на наш обоз.
Мурза, сидя на куче ковров, взятых под Корсунью и награбленных по шляхетским дворам, молча покачивался всем туловищем то вперед, то назад, зажмурив глаза и будто задумавшись, и наконец сказал:
— Алла! Я не могу это сделать!
— Отчего?
— Я и так уж много потерял своих беев и чаушей под Желтыми Водами и под Корсунью и не хочу больше терять. Ерема — великий воин. Я пойду на него вместе с тобою, но один — нет! Я не так глуп, чтобы потерять в другой битве то, что приобрел в первой; лучше я буду посылать чамбулы за ясырем и добычей. Уж я довольно сделал для вас. И сам не пойду, и хану отсоветую.
— Ты же поклялся помогать мне!
— Я поклялся воевать вместе с тобой, а не без тебя. Ступай прочь!
— Я тебе позволил брать в ясыр свой народ, отдал тебе добычу и гетманов.
— Если бы ты не отдал их мне, то я бы тебя отдал им.
— Я пойду к хану.
— Ступай прочь, мужик!
И мурза сердито оскалил свои белые зубы. Хмельницкий, поняв, что ему здесь нечего делать, а настаивать дальше напрасно, встал и действительно пошел к хану. Но последний дал такой же ответ. Татары воевали только ради собственной выгоды. Вместо того чтобы вступать в битву с князем, прослывшим непобедимым, они предпочитали рассылать отряды для грабежа и обогащаться, не проливая своей крови. Хмельницкий возвратился в квартиру взбешенный, в отчаянии схватился за кувшин с водкой, но Выховский вырвал его из рук гетмана:
— Нельзя пить, посол ждет, нужно его отправить.
Хмельницкий рассердился и крикнул:
— Я и тебя, и посла велю посадить на кол!
— Я тебе не дам водки. Не стыдно ли тебе, достигшему высокого звания гетмана, напиваться, как простому казаку. Тьфу, гетман, так нельзя! Весть о прибытии посла всем известна. Тебе теперь надо ковать железо пока горячо: заключить мир и добиться всего, что только возможно; потом будет поздно, а дело идет о твоей и моей шкуре. Надо выслать посольство в Варшаву и просить короля…
— Умная ты голова, — сказал Хмельницкий. — Вели ударить в набат и скажи полковникам, что я сейчас выйду на майдан.
Выховский удалился, и сейчас же раздался звук колокола; запорожцы начали собираться. Полковники сели по местам: страшный Кривонос, правая рука Хмельницкого, Кшечовский, казацкий меч, старый и опытный Филон Дедяла, полковник кропивницкий, Федор Лобода, полковник переяславский, свирепый Федоренко — кальницкий, дикий Пушкаренко — полтавский и предводитель чабанов Шумейко — нежинский; пылкий Чарнота — гадячский, Якубович — Чигиринский, затем Носач, Гладкий, Адамович, Глух, Полян и Панич; однако здесь собрались еще не все: одни были в походе, других, князь Ерема отправил на тот свет.
Татар не позвали на совет, а столпившуюся чернь гнали палками и кистенями, так что не обошлось и без убийств.
Наконец появился и сам Хмельницкий, в красной одежде, меховой шапке и с булавой в руке. Рядом с ним шел белый, как голубь, набожный ксендз Патроний Ласко, а с другой стороны — Выховский с бумагами в руках. Хмельницкий, усевшись между полковниками и помолчав несколько минут, снял шапку в знак того, что начинается совет, и сказал:
— Господа полковники и атаманы! Вам ведомо, что ради несправедливостей, причиняемых нам, мы должны взяться за оружие и с помощью крымского царя требовать от панов наших давних вольностей и привилегий, отнятых у нас помимо воли нашего короля. Бог благословил наше восстание и покарал наших тиранов за притеснения и неправду, за что мы и должны благодарить Его. Так как гордость панов уже наказана, то нам нужно теперь подумать, как остановить пролитие христианской крови, что нам велит и Бог, и наша православная вера! Но сабель наших мы не будем выпускать из рук до тех пор пока нам, согласно воле милостивого нашего короля, не возвратят давние вольности и привилегии. Воевода брацлавский пишет мне, что это может оправдаться; и я так полагаю, потому что вышли из повиновения королю и Польше не мы, а паны Потоцкие, Калиновские и так далее; мы только наказали их за это и заслужили награду от сейма и короля. Поэтому прошу вас, милостивые господа, прочесть письмо воеводы брацлавского, присланное мне, и обсудить, как прекратить пролитие христианской крови и получить награду за послушание и верность Польше.
Хмельницкий не просил, а прямо требовал прекращения войны; между недовольными поднялся ропот, перешедший скоро в грозные крики, поддержанные, главным образом, Чарнотой, полковником гадячским. Хмельницкий молчал и только наблюдал, откуда исходит протест, цзамечал виновных
Между тем Выховский поднялся с письмом воеводы. Копию письма Зорко понес прочесть "обществу", так что и тут и там настало глубокое молчание.
Письмо воеводы начиналось словами:
"Милостивый старшина войска запорожского, издавна дорогой мне друг! Есть многие, которые считают вас врагом Польши, но я убежден в вашей верности Польше и стараюсь уверить в этом и других сенаторов. Меня убеждают в этом три вещи: первая — что хотя днепровское войско охраняет свою свободу, но всегда оставалось верным королю и Польше; вторая — что наш народ русский так привязан к своей православной вере, что каждый скорей пожертвует своей жизнью, нежели нарушит ее. Третья — хотя и бывают у нас ссоры (что случилось и теперь), но отчизна у нас всех одна, где мы родились и пользуемся свободой, и нет на свете другого государства, которое могло бы сравняться с нашим в правах и вольностях. Поэтому мы все привыкли оберегать целость нашей короны; хотя случается много прискорбного на свете, но, здраво обдумавши, мы видим, что в свободном государстве скорее можно высказать, что у кого болит, чем утратить эту мать, которой не найти ни в христианском, ни в- басурманском мире".
— Правду говорит, — сказал Лобода, прерывая чтение.
— Правду говорит, — повторили остальные полковники.
— Неправда, врет изменник! — крикнул Чарнота.
— Молчи, ты сам изменник.
— Вы изменники! Погибель вам!
— Тебе погибель!
— Слушать, что дальше! Он наш человек. Слушать!
Гроза собиралась, но Выховский стал читать дальше и все успокоилось.
Воевода писал, что казаки должны иметь к нему доверие, зная, что он, будучи с ними одной крови и веры, желает им добра; напомнил, что он не принимал участия в битве под Кумейками и под Старцем. Он увещевал Хмельницкого прекратить войну, прогнать татар или обратить оружие против них и остаться верным Польше.
Письмо оканчивалось так:
"Обещаю вашей милости, как сын Церкви Божией и потомок старорусского рода, что я сам буду помогать вам во всем хорошем. Вы знаете, ваша, милость, что и от меня кое-что зависит в Польше и что помимо меня не может быть решена война или заключен мир".
Начались крики за и против, но в общем письмо понравилось и полковникам, и всем остальным.
В первую минуту ничего нельзя было ни понять, ни расслышать из-за шума, с каким производилось чтение письма; рада походила на водоворот, в котором бушевала вода. Полковники потрясали своими булавами и бросались друг на друга с кулаками. Приверженцами войны руководил Эразм Чарнота, пришедший в настоящее бешенство. Хмельницкий был близок к взрыву гнева, перед которым все утихало, как перед рыканием льва. Но его предупредил Кшечовский, который, вскочив на лавку, взмахнул булавой и закричал:
— Чабановать вам, а не совет держать, рабы басурманские!
— Тише! Кшечовский хочет говорить! — воскликнул Чарнота, думая, что он подаст голос за войну.
— Тише, тише! — крикнули и другие.
Кшечовского казаки очень уважали за оказанные им большие услуги и ум и, как это ни странно, за то, что он был шляхтич. Все стихли и ждали с нетерпением, что он скажет; даже Хмельницкий тревожно смотрел на него. Но Чарнота ошибся, думая, что он подаст голос за войну. Кшечовский живо сообразил, что пришло время получить от Польши те староства и высокий пост, о которых он так мечтал: он понял, что, умиротворяя казаков, раньше всего постараются успокоить его, а воевода краковский, бывший в плену, уже не помешает ему.
— Мое дело воевать, а не советовать, — сказал он, — но если уж на то пошло, то я выскажу свое мнение: я ведь заслуживаю этой чести. Мы начали войну, чтобы вернуть наши вольности и привилегии, а воевода пишет, что так и будет. Если сделают по нашему — будет мир, если не сделают — война. На что даром проливать кровь? Пусть нас удовлетворят, мы успокоим чернь, и война прекратится; наш батько Хмельницкий умно придумал — держаться короля, который вознаградит нас за это, а если паны восстанут, то он нам позволит бороться с ними. Не советую отпускать татар, пусть они лучше заселят Дикие Поля, пока решится наша участь.
Лицо Хмельницкого просияло, а полковники начали кричать, что надо приостановить войну, отправить послов в Варшаву и просить воеводу брусиловского приехать для личных переговоров. Чарнота протестовал, но Кшечовский грозно посмотрел на него и сказал:
— Ты, полковник, жаждешь кровопролития, а когда под Корсунью на тебя шли пятигорцы Дмоховского, то ты визжал как поросенок, бежал перед целым полком и кричал; "Спасайте, братья родные, спасайте".
— Врешь! — закричал Чарнота, — я не боюсь ни тебя, ни ляхов!
Кшечовский стиснул булаву и подскочил к Чарноте, другие также начали бить кулаками гадячекого полковника; шум усилился. На майдане кричал народ, точно стадо диких буйволов.
— Господа полковники! — сказал, подымаясь, Хмельницкий. — Вы решили выслать послов в Варшаву, чтобы напомнить королю о наших заслугах и просить за них награды. А кто хочет войны, тот может ее вести не с королем, не с Польшей, — мы никогда с ними и не воевали, — но с нашим величайшим недругом — Вишнёвецким, который весь залит казацкой кровью w не перестает проливать ее из ненависти к запорожским войскам. Я послал ему грамоту и. послов и просил прекратить эту вражду, а он убил их и даже не удостоил меня ответом, чем оскорбил все запорожское войско. Теперь он пришел из Заднепровья и истребил всех людей в Погребищах, казнил невинных, над которыми я плакал горькими слезами. Сегодня я узнал, что он пошел в Немиров и там тоже, наверно, никого не пощадит. Татары боятся идти против него, и он, верно, придет сюда, чтобы погубить и нас, невинных людей; из гордости он ни на кого не посмотрит и, как теперь, так и потом, готов идти даже против воли Польши и его королевской милости…
Воцарилось глубокое молчание; Хмельницкий перевел дух и продолжал:
— Бог вознаградил нас победой над гетманами, но этот чертов сын хуже всех гетманов. Пойди я сам на него, он будет кричать в Варшаве через своих друзей, что мы не хотим мира, и обвинит нас перед королем. Во избежание этого нужно, чтобы король и вся Польша знали, что я не хочу войны и сижу смирно, а что он сам принуждает нас к ней; я для переговоров с воеводой брацлавским должен остаться здесь; а чтобы этот чертов сын не сломал нашей силы, нужно погубить его, как мы погубили гетманов под Желтыми Водами и под Корсунью. И потому прошу вас, господа, кто хочет добровольно выступить, пусть идет, а я напишу королю, что это все случилось помимо меня, из-за необходимости защититься от нападений Вишневецкого.
В собрании царила все та же мертвая тишина, а Хмельницкий продолжал:
— Кто из вас выйдет на этот военный промысел, тому я дам хороших молодцов и пушку, чтобы он с Божьей помощью мог одержать над ним победу.
Ни один из полковников не выступил вперед.
— Я дам шестьдесят тысяч отборного войска. — сказал Хмельницкий.
Но тишину не прервал ни один голос, хотя здесь были все неустрашимые воины, крики которых не раз раздавались под стенами Царьграда. Может быть, они молчали потому, что каждый из них боялся лишиться своей славы в борьбе со страшным Иеремией
Хмельницкий обвел взором полковников, опустивших глаза в землю. Лицо Выховского выражало дьявольское злорадство.
— Я знаю одного молодца, — угрюмо сказал Хмельницкий, — тот не уклонился бы от этого похода, но его нет между нами.
— Богун! — сказал чей-то голос.
— Да. Он разбил уже полк Еремы под Васильевкой, только его ранили в этой стычке, и он лежит теперь больной при смерти в Черкассах. Когда его нет, то, видно, не найдется уже никого. Где слава казацкая, где Павлюк, Наливайко, Лобода и Остраницы?
Но вдруг со скамьи поднялся человеке бледным и мрачным лицом, рыжими усами и зелеными глазами, подошел к Хмельницкому и сказал:
— Я пойду.
Это был Максим Кривонос.
Раздались крики: "Наславу!" — а он, подпершись перначем в бок, продолжал хриплым и отрывистым голосом:
— Не думай, гетман, что я боюсь! Я сразу согласился бы, но думал, что есть лучше меня! А если нет, то я пойду. Вы — головы и руки, а у меня головы нет, только руки да сабля, а война мне — мать и сестра. Ты, гетман, дай мне только хороших молодцов, потому что с чернью ничего не поделаешь против Вишневецкого. Да, я пойду добывать замки, бить, резать и вешать! На погибель им, белоручкам!
— И я с тобой, Максим! — вышел и другой атаман.
Это был Пулян.
— И Чарнота гадячский, и Гладкий миргородский и Носач пойдут с тобою, — сказал Хмельницкий.
— Пойдем! — сказали они единогласно; их подзадорил-пример Кривоноса.
— На Ерему! На Ерему! — раздались возгласы.
— Бей его! — повторяли все.
Полки, назначенные в поход под начальством Кривоноса, пили до полусмерти, так как они и шли на смерть; казаки хорошо знали об этом, но в сердцах их уже не было страха. "Раз маты родыла", — повторяли они и ни о чем не жалели. Хмельницкий разрешил пьянство, чернь последовала примеру казаков, пила и пела песни; выпущенные на волю лошади носились по лагерю и производили беспорядок За ними гонялись с криками и хохотом; ватаги бродили над рекой, стреляли и лезли в квартиру гетмана, так что он велел наконец разогнать их Началась драка, и только проливной дождь загнал дерущихся под шалаши и телеги. Вечером разыгралась гроза: раздавались раскаты грома, и молния освещала всю окрестность то белым, то красным светом, при блеске которого Кривонос выступал из лагеря с шестьюдесятью тысячами войска и черни.
Из Белой Церкви Кривонос пошел на Сквиру и Погребище — в Махновку, не оставляя на своем пути даже следа человеческой жизни. Кто не присоединялся к нему, тот погибал под его ножом. Он сжигал даже хлеб на корню, леса и сады, а князь, в свою очередь, тоже уничтожал все. После истребления Погребищ войска Вишневецкого побили еще несколько значительных ватаг и стали лагерем под Райгородом; они почти месяц не сходили с лошадей, совсем ослабели, да и смерть значительно уменьшала их ряды. Нужно было отдохнуть, так как руки этих косарей устали от кровавой косьбы. Князь даже думал, не уйти ли на время в более спокойный край, чтобы дать отдохнуть войскам и увеличить их численность, а в особенности для того, чтобы запастись свежими лошадьми, так как те, что участвовали в походе, походили скорее на скелеты, чем на живые существа; они целый месяц не видели овса и питались исключительно травой. Спустя неделю дошли вести, что идут подкрепления. Князь выехал навстречу и, действительно, встретил Януша Тышкевича, воеводу киевского, который привел полторы тысячи войска, а с ним Кристофора Тышкевича, подсудка брацлавского, молодого Аксака, с хорошо вооруженным гусарским полком, и много шляхты, как-то: Сенют, Полубинских, Житинских, Яловецких, Кирдеев, Болуславских, одних с войском, других — так Обрадованный князь пригласил воеводу к себе на квартиру; последний удивился ее простоте и бедности. Князь жил в Лубнах по-королевски, но в походах, желая подавать пример солдатам, не позволял себе никакой роскоши. Он остановился в одной маленькой комнате, так что толстый воевода едва пролез через узкую дверь. В комнате, кроме стола, деревянных скамеек, заменявшихся постель и покрытых лошадиными шкурами, не было ничего; у дверей только лежал сенник, на котором спал слуга. Войдя в комнату, воевода изумленно посмотрел на князя; простота эта ужасно удивила его, привыкшего к роскоши и удобствам и всегда возившего с собой ковры. Он встречал князя в Варшаве на сеймах и был даже его дальним родственником, но не знал его близко и только после разговора с ним понял, что имел дело с необыкновенным человеком; и этот старый сенатор, привыкший трепать по плечу своих товарищей-сенаторов, говоривший князю Доминику Заславскому "эй, любезный" и не стеснявшийся даже в присутствии короля, не мог свободно обращаться с Вишневецким, хотя последний, в благодарность за подкрепления, принял его очень любезно.
— Слава Богу, что вы пришли с свежим войском, я уж тут еле дышал.
— Я вижу, что ваши солдаты чрезмерно утомились, и меня это огорчает, так как я сам пришел просить у вас помощи.
— А вам она скоро нужна?
— Еще бы! К нам подошли десять тысяч бродяг, а с ними Кривонос, который был послан против вашей милости, но узнав, что вы двинулись к Константинову, он отправился туда, осадив по дороге Махновку и всюду производя страшные опустошения.
— Я слыхал про Кривоноса и ждал его здесь, но, очевидно, нужно мне самому искать его, медлить нельзя! А много войска в Махновке?
— В замке есть две сотни немцев, но они продержатся недолго; в городе, защищенном только валом да частоколом, собралась масса шляхты с семьями, и они долго обороняться не могут,
— Действительно, медлить нельзя, — повторил князь, — Желенский, — сказал он, обращаясь к слуге, — сбегай за полковниками.
Воевода киевский сел на скамью и засопел, поглядывая, не несут ли ужин: он был голоден, и притом любил хорошо поесть.
Вдруг послышались шаги и вошли княжеские офицеры, исхудалые, с впавшими глазами, что доказывало, что они перенесли суровые труды. Они поклонились князю, гостям и ждали что скажет князь.
— Господа! Лошади дома?
— Так точно!
— Готовы?
— Как всегда.
— Ну хорошо. Через час идем на Кривоноса.
— Гм! — произнес воевода киевский и с удивлением посмотрел на брацлавского подсудка Кристофора.
— Понятовский и Вершул выступят первыми. За ними последует Барановский с драгунами, а через час мы и артиллерия Вурцеля с пушками.
Полковники, поклонившись, ушли, и вскоре раздалась команда к сборам в поход Воевода не ожидал такой быстроты и не желал ее, так. как сильно устал с дороги Он рассчитывал отдохнуть день-другой у князя и подоспеть вовремя, а теперь приходилось, не подкрепивши своих сил, опять садиться на лошадь.
— Ваша милость, дойдут ли солдаты до Махновки? Путь далекий, а они, я видел, ужасно устали.
— Не беспокойтесь: они идут на битву, как на праздник.
— Я вижу это, они храбрые солдаты. Но и мои люди устали.
— Вы сами говорили, что вам нужна скорая помощь.
— Да, но все-таки мы можем отдохнуть одну ночь. Мы идем из Хмельника…
— А мы из Лубен, из Заднепровья.
— Мы целый день были в дороге.
— А мы целый месяц.
И с этими словами князь вышел, чтобы лично выстроить войска, а воевода, вытаращив глаза на Кристофора, хлопнул себя по коленям и сказал:
— Вот я и получил чего хотел. Ей-Богу, они меня здесь заморят голодом. Вот пылки-то! Я думал, что они после долгих упрашиваний двинутся через два-три дня, а они даже отдохнуть не дадут. Черт их возьми! Стремя натерло мне ногу, видно, слуга худо затянул ремень… да и желудок пустой… чтоб их побрал черт! Махновка — Махновкой, а желудок — желудком! Я старый воин и, может быть, чаще его бывал на войне, но не так тяп да ляп! Это черти, а не люди: не спят, не едят, а только дерутся! Право, они, верно, никогда не едят. Ты видел, Кристофор, этих полковников, разве они не похожи на привидения?
— Но зато они храбры, — ответил Кристофор, — они воины по призванию. Боже мой, какой бывает беспорядок и суматоха при выступлении других войск, сколько беготни, возни с телегами и лошадьми, а здесь, слышите, квалерия уж уходит.
— Правда! Но это ужасно! — сказал воевода.
— О, это великий вождь! Великий воин! — твердил в восторге молодой Аксак.
— Не вам рассуждать, у вас молоко на губах еще не обсохло! — закричал воевода. — Кунктатор был тоже великий вождь! Понимаете?
В эту минуту вошел князь.
— Господа, на коней! Едем! — сказал он.
Воевода не выдержал и сказал:
— Ведь я голоден, велите же дать мне поесть!
— Ах, мой любезный воевода! — сказал князь, смеясь и обнимая его. — Простите, я рад вас угостить, но на войне забываешь об этом.
— А что, не говорил я, что они не едят? — сказал воевода, обращаясь к Кристофору.
Но ужинали недолго, и через два часа пехота ушла из Рай-города. Войска двинулись на Винницу и Литин — к Хмельнику. По дороге Вершул наткнулся в Северовке на небольшой татарский отряд и вместе с Володыевским уничтожил его и освободил несколько сот пленных, одних почти девушек. Тут уже начинался опустошенный край, носивший следы рук Кривоноса. Стрижовка была выжжена, а жители ее перебиты самым ужасным образом. Очевидно, несчастные сопротивлялись, за что дикий Кривонос предал все мечу и огню. У входа в деревню на дубе висел сам Стрижовский, которого сейчас же узнали люди Тышкевича. Он висел совсем нагой, а на шее у него было надето ожерелье из нанизанных на веревку человеческих голов: это были головы его детей и жены. В самой деревне, выжженной дотла, по обеим сторонам дороги стояли так называемые казацкие свечи, то есть люди, привязанные к жердям, обвитым соломой, облитым смолой и зажженным сверху. У многих обгорели только руки, видно, дождь прекратил их муки, но ужасны были эти трупы с искаженными лицами и вытянутыми кверху руками; от трупов исходил запах, а над ними, кружились стаи ворон, с криком перелетавших при приближений войска с одного столба, на другой; промелькнуло несколько волков, убежавших в лес. Войска молча прошли около этих факелов, которых было около трехсот; только миновав эту несчастную деревню, вдохнули они свежий воздух полей. Следы опустошения шли дальше. Была первая половина июля, хлеб почти созрел, но все нивы были или вытоптаны, или выжжены, словно по ним прошел ураган. И действительно, по ним прошел самый страшный ураган — междоусобная война. Княжеские солдаты не раз видели опустошенные татарами земли, но такого зверского разрушения — никогда.
Леса были тоже выжжены, как и нивы, а если и уцелели деревья, то торчали, словно скелеты, без листьев и коры. Воевода киевский не верил своим глазам. Медяки, Згар, Хутора и Слобода превратились в пепелище. Некоторые мужики ушли к Кривоносу, а женщины и дети попали в плен к татарам, которых разбили Вершуп с Воподыевским. На земле пустыня, в небе стая ворон и ястребов, прилетевших Бог весть откуда на казацкую жатву. По дороге попадались поломанные возы, еще свежие трупы животных и людей, битые горшки, медные котлы, мешки с подмоченной мукой и раскиданные стога сена. Князь гнал войско в Хмельник, а старый воевода хватался за голову, жалобно повторяя:
— Я вижу, что мы не успеем спасти Махновку.
Между тем в Хмельнике они узнали, что Махновку с несколькими тысячами людей осаждал не старый Кривонос, а его сын Максим, и что это он так опустошил по дороге страну. Доходили слухи, что город уже был взят и казаки вырезали всех шляхтичей и евреев, а шляхтянок забрали в свой табор, где их ждала участь худшая, чем смерть. Но замок под начальством Льва еще защищался: Казаки штурмовали его из монастыря бернардинцев, а монахов перерезали. Лев с горстью людей и остатками пороха не мог продержаться более одной ночи.
Князь послал пехоту и артиллерию в Быстрик, а сам с воеводой, Кристофором и Аксаком, с двумя тысячами солдат бросился на помощь осажденным. Старый воевода только удерживал князя.
— Махновка пропала, мы придем слишком поздно, — говорил он, — лучше защищать другие города и снабдить их-гарнизонами.
Но князь не слушал его. Подсудок брацпавский торопил, а войска рвались в бой.
— Если мы пришли сюда, то не уйдем без крови.
Войска двинулись вперед. В полумиле от Махновки они увидели нескольких всадников несшихся во весь опор. Они вдруг остановились, — это был Лев со своими товарищами. Увидев его, воевода киевский тотчас же догадался, в чем дело.
— Замок взят! — крикнул он.
— Взят! — ответил Лев и в ту же минуту упал без чувств, так как был весь изранен; другие рассказали, что случилось. Немцы, предпочитавшие смерть сдаче, перебиты на стенах; Лев пробился сквозь толпу черни и разрушенные ворота, но в башне защищалось еще несколько десятков шляхты; их надо было спасать как можно скорей.
Отряд помчался. Через минуту показался на горе город и замок, а над ними облако густого дыма от начавшегося пожара. На небе горела пурпурно-золотистая заря, которую войска приняли сперва за зарево. При этом блеске видны были полки запорожцев и масса черни, шедшие смело навстречу княжеским войскам, так как никто не знал о прибытии князя; они думали, что это только киевский воевода с подкреплением. Взятие замка явно воодушевило их: они смело сошли с горы и на равнине начали готовиться к бою, гремя в котлы и литавры. При виде этого из груди поляков вырвались радостные крики, а воевода с изумлением смотрел на боевой порядок в княжеских войсках: тяжелая кавалерия уже разместилась в центре, а легкая на фланге, — битву можно было начать сразу.
— Что это за солдаты! — сказал воевода. — Они и без вождя могут воевать.
Князь летал с булавой в руках среди полков, осматривая, все ли в порядке, и давая приказания. Заря играла лучами на его панцире, и сам он похож был на яркий луч, мелькавший между рядами. В середине, в первой линии, стояли три полка: первый под начальством воеводы киевского, второй — под начальством молодого Аксака, а третий — под начальством Кристофора Тышкевича; во второй линии — драгуны Барановского и, наконец, княжеские гусары под командой Скшетуского. Фланги заняли Вершул, Кушель и Понятозский. Пушек не было — Вурцель остался с ними в Быстрике. Князь подскочил к воеводе и, махнув булавой, крикнул:
— Начинайте мстить первый за свои обиды!
Воевода, в свою очередь, махнул буздыганом, солдаты качнулись в седлах и дружно поскакали вперед. Хотя воевода был стар и тяжел, но славился как опытный и храбрый воин. Он не пускал солдат с места во всю прыть, но вел их медленно, ускоряя натиск только по мере приближения к неприятелю. Сам он скакал в первой шеренге, с буздыганом в руке; оруженосец его поддерживал только тяжелое и длинное копье, которое ему, однако, не казалось тяжелым. Чернь вышла против него с косами и делами, чтобы сдержать натиск и дать возможность казакам начать атаку. Когда между врагами оставалось только несколько десятков шагов, махновцы узнали воеводу по его гигантскому росту и начали кричать:
— Гей! Вельможный воевода, жатва близка, велите выходить своим крепостным! Челом бьем вам, ясный пане! Уж мы проткнем вам брюхо!
И град пуль посыпался на полк, не причинив ему вреда, потому что он несся, как вихрь, и моментально столкнулся с врагом. Раздался стук цепов и лязг кос о панцири. Копья и мечи проложили путь, и лошади пронеслись, как ураган, сквозь эту толпу, топча и опрокидывая все на своем пути. Чернь исчезала густыми рядами под напором конских грудей, как ложится трава под косами косарей.
Вдруг раздался крик: "Люди, спасайтесь!" — и вся эта толпа, бросив косы, цепы, вилы и самопалы, бросилась на стоявшие сзади запорожские полки; те приняли ее пиками, опасаясь замешательства в своих рядах Чернь, видя препятствие, бросилась в обе стороны, но Кушель и Понятовский, подоспевшие Г княжеских флангов, снова загнали ее в середину. Воевода поскакал по их трупам на запорожцев, те ответили на натиск натиском, и оба войска столкнулись, как две противоположные волны. Воевода сейчас же заметил, что имеет дело не с чернью, но с храбрыми и опытными запорожцами. Обе линии шли напролом, гнулись, но не могли сломить друг друга. Труп падал за трупом. Сам воевода, заткнув за пояс буздыган и вырвав у оруженосца копье, трудился до поту лица, сопя, как кузнечный мёх Около него вертелись, точно в кипятке, оба Сенюты, Кирдеи, Богуславский, Яловецкий и Палубинский. Со стороны казаков отличался Иван Бурдабут, подполковник кальницкого полка, обладавший громадной силой и исполинским ростом, который был тем страшнее, что и лошадь его действовала заодно с всадником. Воины сдерживали лошадей и отступали перед этим кентавром, распространявшим вокруг себя смерть и опустошение. Братья Сенюты подскочили к нему, но конь Бурдабута схватил зубами младшего — Андрея — за лицо и изуродовал его. Старший, Рафаил, увидав это, ударил его между глаз и ранил, но не убил, — сабля наскочила на медный налобник, — а Бурдабут сейчас же вонзил Рафаилу штык в горло. Оба брата были убиты и лежали под копытами лошадей, а Бурдабут бросился, как огонь, на другие шеренги, убил князя Полубинского, шестнадцатилетнего юношу, отрубив ему руку с плечом. Урбанский хотел отомстить за смерть своего родственника и выстрелил в Бурдабутз, но промахнулся и прострелил ему только ухо. Бурда-бут и его конь, оба черные, как ночь, и залитые кровью, стали еще страшнее. От его руки пали Урбанский, которому он отрубил голову одним взмахом, восьмидесятилетний Житинский и оба брата Никчемные; остальные начали в испуге отступать; за Бур-дабутом виднелись еще сотни пик и сабель, обагренных кровью. Наконец этот дикарь увидел воеводу и с радостным криком бросился к нему, опрокидывая по пути лошадей и всадников; но воевода не отступал. Уверенный в своей необыкновенной силе, он поднял копье над головой и, взвив на дыбы коня, подскочил к Бурдабуту. Его, наверное, постигла бы та же участь, что и других, если бы на гиганта не набросился Сильницкий, оруженосец одного шляхтича, и не схватил его прежде, чем тот успел вонзить в него свою саблю; пока Бурдабут возился с ним, Кирдей подозвал на помощь других: тотчас подъехали солдаты, отделили воеводу от атамана, и началась упорная битва. Усталый полк воеводы начал уже гнуться под напором запорожцев и отступать, но в эту минуту подоспели Кристофор и Аксак с новыми полками. Правда, и новые запорожские полки бросились в битву, но зато внизу стоял князь с драгунами Барановского и гусарами Скшетуского, не участвовавшими еще в этой битве. Возобновился кровавый спор, но на землю уже спускался мрак. Пожар охватил крайние дома в городе; зарево осветило побоище и обе неприятельские линии. Видны были даже знамена и лица сражающихся. Вершул, Понятовский и Кушель были уже в деле: разбив чернь, они бились с казацкими флангами, которые под их натиском стали отступать к горе. Длинная линия сражающихся тянулась до самого города, все более изгибаясь, потому что польские фланги продвигались вперед, а центр под напором казацких сил отступал к позиции князя. Подошли еще три новых казацких полка, с цепью прорвать середину, но в ту же минуту двинулся Барановский со своими драгунами. С князем остались только гусары, с темным лесом копий, точно выросших на поле. Вечерний ветер развевал их знамена; они стояли спокойно, не спеша вступить в бой, зная, что и их не минет это кровавое дело. Князь в пацире, с золотой булавой в руках, следил за сражением; с левой стороны стоял Скшетуский: отбросив рукав на плечо и держа в сильной руке вместо буздыгана копье, он спокойно ждал команды. Середина польского войска приближалась понемногу к князю, уступая силе противника; Барановский ненадолго поддержал ее; солдаты бились храбро, сабли то поднимались над черной линией голов, то вновь исчезали. Кони, лишившись всадников, носились с ржанием по равнине, напоминая собою какие-то адские существа. Развевавшееся над войском красное знамя вдруг упало и более не поднималось. Взор князя был устремлен на сражающихся, где находился молодой Кривонос, выжидающий момента, чтобы броситься в середину боя и сломить колеблющиеся польские полки. Наконец он двинулся со страшным криком на драгун Барановского: этого момента и ждал князь,
— Вперед! — крикнул он Скшетускому.
Последний поднял копье, и железная стена гусар ринулась в бой. Но они недолго скакали, так как боевая линия казаков сама значительно приблизилась к ним. Драгуны Барановского моментально расступились, чтобы дать дорогу гусарам, мчавшимся иа победоносные сотни Кривоноса.
— Иеремия! Иеремия! — закричали гусары.
— Иеремия! — повторило все войско.
Страшное имя князя наполнило ужасом сердца запорожцев. Теперь только они узнали, что предводитель этого войска не воевода киевский, а сам князь. Они не могли устоять против гусар, которые давили людей одной своей тяжестью. Единственным спасением для них было расступиться по обе стороны, пропустить гусар и ударить на них с боков или с тыла, но здесь их уже ждали драгуны Вершула и легкая кавалерия Кушеля и Понятовского, которые снова загнали их в середину.
Теперь вид сражения изменился; легкая кавалерия образовала как бы улицу, посредине которой мчались гусары, гоня и опрокидывая казаков, уходивших в город. Если бы Вершулу удалось соединиться с крылом Понятовского, то казаки были бы истреблены все до одного, но они не могли этого сделать: натиск бегущих был слишком силен, и они били запоржцев только с боков.
Молодой Кривонос, несмотря на свою отвагу и храбрость, понял, что он недостаточно опытен, чтобы бороться с таким полководцем, как князь, и, растерявшись, убежал вместе с другими в город.
Кушель, хотя и был близорук, заметил его и ударил саблей по лицу, но сабля. скользнула по застежке и только ранила Кривоноса, который еще больше испугался. Однако Кушель. чуть было не поплатился за это жизнью, потому что на него бросился Бурдабут с остатками кальницкого полка. Он два раза выдержал натиск гусар, но оба раза отступал, точно отталкиваемый какой-то силой. Наконец, собрав остаток казаков, он решил ударить на драгун сбоку и пробраться в поле, но прежде чем он пробрался, дорога так переполнилась народом, что отступление оказалось невозможным. А гусары, поломав копья, начали рубить мечами. Началась дикая, беспощадная борьба. Враги падали один за другим, а лошади топтали копытами корчившиеся еще в судорогах тела. Местами толпа так скучивалась, что не было места для размаха сабли; там дрались рукоятками, ножами и кулаками; всюду слышались крики "Помилуйте, ляхи!", заглушаемые звуками мечей и стонами умирающих, — но пощады не было; один только Бурдабут со своими людьми не просил ее. Ему не хватало места для битвы, и он расчищал себе путь ножом. Прежде всего он схватился с толстяком Диким и, вонзив ему нож в живот, свалил его с лошади; тот только вскрикнул: "О, Боже мой!" — и умер. Ему стало свободнее, и он срубил голову вместе со шлемом рядовому Сокольскому, свалил Прияма и Цертовича. Молодой Зиновий Скальский нанес ему удар по голове, но сабля его, соскользнув, ударила плашмя; за это атаман ударил его кулаком по лицу и убил на месте. Кальничане шли за ним, как львы, и кололи всех кинжалами,
— Вот колдун! — кричали гусары. — Его не берет и железо.
У Бурдабута на губах показалась пена, глаза горели огнем. Наконец он увидал Скшетуского и узнав по поднятому рукаву, что это офицер, бросился на него. Все затаили дыхание и прервали битву, чтобы посмотреть на борьбу двух грозных рыцарей. Скшетуский не испугался криков "Колдун!", но закипел гневом, увидев сделанные им опустошения, и грозно бросился на него. Они столкнулись так сильно, что их лошади присели на задние ноги. Послышался лязг железа, и сабля атамана разлетелась в куски от польского копья. Казалось, что уж никакие хилы не могут спасти его, но вдруг он выпрямился, и в его руке сверкнул нож, занесенный над головой Скшетуского. Смерть уже заглядывала последнему в глаза, так как он не мог действовать мечом, но он быстро выпустил его и схватил Бурдабута за руку. Несколько секунд обе руки судорожно дрожали в воздухе, но вскоре Бурдабут завыл, как волк, пальцы его, стиснутые руками Скшетуского, разжались, и он выпустил нож. Воспользовавшись этим моментом, Скшетуский схватил казака за шею, пригнув, его голову к седлу и, выхватив его же буздыган, ударил им атамана так, что тот только захрипел и упал с коня. Кальничане хотели отомстить за смерть своего атамана, но гусары налетели и перерубили их.
На другом конце гусарской линии битва не прекращалась ни на минуту, так как там толпа была реже. Там отличался Лонгин, украшенный Анусиным шарфом, со своим мечом "сорвиголова".
На другой день рыцари с удивлением смотрели на то место, где он дрался, и, указывая на руки, отрубленные вместе с плечами, на перерубленные головы и массу конских и людских трупов, шептали друг другу: "Смотрите, здесь сражался Подбипента".
Даже сам князь, осматривая трупы, приходил в изумление.
Казалось, что битва близится уже к концу. Тяжелая кавалерия двинулась вперед, гоня перед собой казацкие полки, бежавшие к городу. Остальным беглецам отрезали отступление Кушель и Понятовский. Окруженные отчаянно защищались и погибли все, но зато спасли остальных, так что когда Вершуль вошел в город, то не застал там ни одного казака: пользуясь темнотой ночи и дождем, они забрали все телеги и лошадей и с быстротой, свойственной только казакам, сделали из них вал, а сами ушли за реку, истребив по дороге все мосты.
Таким образом войска освободили шляхту, защищавшуюся в замке; князь приказал Вершулу наказать мещан, перешедших к казакам, а сам погнался за казаками без пушек и пехоты, но не смог захватить в плен казацкий отряд. Неприятель, сжегши мосты, выиграл много времени и уходил так быстро, что измученная кавалерия не могла его догнать; хотя казаки славились умением защищаться в окопах, но защищались теперь не так мужественно, как обыкновенно. Страшная уверенность, что за ними гонится сам князь, лишила их храбрости, и они сомневались в своем спасении. Они, наверное, погибли бы все, так как Барановский после ночной стрельбы отнял у них сорок возов и две пушки, но киевский воевода воспротивился дальнейшей погоне и велел своим людям остановиться. Из-за этого между ним и князем произошла ссора.
— Зачем вы оставляете сегодня врага, когда вчера так решительно действовали против него? Вы потеряете по собственной оплошности славу, приобретенную вчера, — сказал князь,
— Милостивый князь, — ответил воевода, — я не знаю, какая дума сидит в вашей голове, но я человек и телом и душой и нуждаюсь в отдыхе после трудов; мои люди тоже. Я всегда пойду на врага, как сегодня, лицом к лицу, но за побитым и бегущим не стану гнаться.
— Перебить их всех! — закричал князь…
— Зачем это? — сказал воевода. — Перебьем их, придет старый Кривонос, сожжет все и разрушит, как в Стрижовке, а за наш задор поплатятся невинные люди.
— О, я вижу, — воскликнул с гневом князь, — что вы принадлежите, вместе с канцлером, к партии мира и хотите прекратить бунт уступками! Но пока сабля держится еще в моих руках, я не допущу этого!
— Я не принадлежу ни к какой партии, — возразил Тышкевич, — я стар, и мне скоро придется явиться на суд к Богу, поэтому не удивляйтесь, князь, если я не хочу проливать братскую кровь. Вы недовольны, что не вам досталось главное начальство над войсками, которое, в силу вашей храбрости, должно бы было принадлежать вам, но, может быть, это и к лучшему, а то вы утопили бы в крови не только бунт, но и всю эту несчастную страну.
Грозные брови Иеремии насупились, шея побагровела, а глаза засверкали молнией, так что все испугались за воеводу, но в эту минуту к князю подошел Скшетуский и сказал ему, что получены вести о старшем Кривоносе. Мысли князя приняли сейчас же другое направление, и он успокоился. Вскоре в избу ввели четырех людей, прибывших с этими известиями; двое из них были священники, которые, увидев князя, опустились перед ним на колени.
— Спаси нас, владыко, спаси! — повторяли они, протягивая к нему руки.
— Откуда вы? — спросил князь.
— Мы из Попонного. Старший Кривонос осадил город и замок; если ты не освободишь нас, то мы все погибнем.
— Я знаю, что в Попонном собралось много народа, и больше всего — русинов, — ответил князь. — Велика ваша заслуга перед Богом, что вы не присоединились к бунту, а верны отчизне, но я все-таки боюсь измены, как в Немирове.
Но они клялись, что там ждут князя, как спасителя, и мысль об измене не приходит им даже в голову.
И они говорили правду. Кривонос, окружив город пятидесятитысячным войском, поклялся погубить их за то, что русины не пристали к бунту.
Князь обещал им помочь, но так как главные силы его были в Быстрике, то должен был ждать их. Посланные ушли ободренные, а князь, обращаясь к воеводе, сказал:
— Простите меня! Теперь и я вижу, что нам нужно бросить молодого Кривоноса и идти на старшего. Младший может еще подождать веревки. Я думаю, что вы не оставите меня.
— Ну конечно! — ответил воевода.
Раздался сигнал, созывавший обратно солдат, гнавшихся за казаками. Нужно было дать отдых людям и лошадям. К вечеру подошла вся дивизия из Быстрика, а с ней и посол брацлавского воеводы Стахович. Кисель прислал князю восторженное письмо, называл его вторым Марием, который спасает гибнущую отчизну, и писал, что все радуются его прибытию из Заднепровья и его победам; но в конце письма выяснились причины, ради которых оно было написано. Кисель брусиловский уведомлял, что с казаками уже начаты переговоры и что он сам отправляется в Белую Церковь, где надеется успокоить и сдержать Хмельницкого, и просил князя удерживаться от войны, насколько возможно. Если бы князю донесли, что все его Заднепровье разрушено, а все города сровнены с землей, он не огорчился бы так, как теперь, благодаря этому письму. Князь закрыл глаза руками и пораженный откинулся назад.
— О, какой позор! Господи, пошли мне скорее смерть, лишь бы только не видеть этого позора.
Между присутствующими наступило глубокое молчание; князь продолжал:
— Я не хочу жить в Польше, потому что мне приходится теперь стыдиться за нее. Казаки и чернь залили ее кровью и вошли в союз с басурманами против родной матери, гетманы побеждены, слава народа погибла, костелы сожжены, ксендзы и шляхта перерезаны! И чем же ответила на это все Польша? Она начинает переговоры с изменником, союзником басурман, и обещает ему удовлетворение. О, Боже! пошли смерть тому, кто сознает бесчестие родины и несет ей в жертву свою жизнь!
Воевода молчал, а брацлавский подсудок Кристофор отозвался:
— Кисель ведь не составляет всей Польши.
— Не говорите мне о Киселе, я знаю хорошо, что за него стоит целая партия; он угадал желание примаса-канцлера, князя Доминика и многих магнатов, которые во время междуцарствия правят Польшей, служат представителями ее власти и позорят ее своей слабостью, недостойной великого народа! Не уступками, а кровью нужно тушить этот бунт; для храброго народа лучше погибнуть, чем унизиться и возбудить к себе презрение всего мира!
И князь закрыл руками глаза; его горе и негодование произвели такое потрясающее впечатление, что у всех навернулись на глаза слезы.
— Милостивый князь, — решился отозваться Зацвилиховский, — пусть они сражаются языком, а мы будем сражаться мечами.
— Теперь я сам не знаю, что нам дальше делать. Услыхав Ж бедствиях отчизны, мы пришли сюда через горящие леса и непроходимые болота, не спали, не ели, тратили последние силы, чтобы избежать позора; руки наши устали от битв, раны болят, но мы не жалеем труда ради усмирения неприятеля. Говорят, я недоволен тем, что мне не досталось главное предводительство. Пусть судят все, лучше ли те, кто получил его? Но клянусь Богом, что я проливаю кровь не ради наград и не из тщеславия, а из любви к отчизне. Мы отдаем ей тут последний вздох, а магнаты в Варшаве и Кисель в Гощи ведут с врагами переговоры об уступках Это позор, позор!
— Кисель — изменник! — воскликнул Барановский.
А Стахович, обращаясь к Барановскому, смело и внушительно сказал ему:
— Будучи послом и приятелем брацлавского воеводы, я не позволю называть его изменником. Он поседел от горя и служит отчизне, как умеет, может быть, ошибочно, но честно!
Князь, погруженный в раздумье и горе, не слыхал этого ответа, а Барановский, не смея затевать ссоры в его присутствии, посмотрел только на Стаховича, как бы говоря: "Я тебе отомщу еще", и положил руку на рукоять меча. Наконец князь очнулся и мрачно сказал:
— Нет выбора… надо или нарушить повиновение или изменить отчизне, для которой мы столько трудились,
— Все зло в Польше и происходит именно из-за ослушания, — сказал торжественно киевский воевода.
— Значит, по-вашему, надо согласиться на унижение отчизны и если нам велят с веревкой на шее идти к Тугай-бею или Хмельницкому, то и тогда мы должны повиноваться?
— Veto! — воскликнул Кристофор, подсудок брацлавский.
— Veto! — повторил Кирей.
— Говорите, старые воины! — сказал князь, обращаясь к полковникам.
— Князь! — обратился к нему Зацвилиховский. — Мне уже семьдесят лет, я православный и украинец, был казацким комиссаром, и сам Хмельницкий называл меня отцом. Я скорее всех должен стоять за уступки, но если мне придется выбирать позор или войну, то я и умирая скажу: войну!
— Война! — повторил СкшетускиА
— Война! война! — повторили в один голос присутствующие. — Война! война!
— В таком случае, пусть будет по-вашему, — сказал князь и ударил булавой по письму Киселя.
На другой день, когда войско остановилось в Рылыдове, князь призвал Скшетуского и сказал ему:
— Наше войско слабо и измучено, у Кривоноса же шестьдесят тысяч человек; к тому же силы его увеличиваются с каждым днем переходящей на его сторону чернью. На воеводу киевского нельзя надеяться: в душе он держит сторону мирной партии и хотя идет теперь со мной, но неохотно. Нам нужно подкрепление. Я узнал, что недалеко от Константинова стоят два полковника с королевской гвардией — Осинский и Корецкий. Возьмешь для безопасности сотню казаков и отвезешь им мое письмо, чтобы они, не мешкая, шли ко мне; через два дня я пойду на Кривоноса… Никто лучше тебя не исполняет моих поручений, поэтому я поручаю тебе и это.
Скшетуский поклонился и в тот же вечер уехал в Константинов, чтобы незаметно пройти ночью, так как повсюду сновали отряды Кривоноса и толпы черни, которая устраивала разбойничьи засады по лесам и дорогам, а князь велел избегать стычек, чтобы не терять времени.
На рассвете Скшетуский дошел до Висоватого Става, где наткнулся, к великой радости, на обоих полковников, У Осинского был отличный отряд гвардии, состоящий из драгунов, обученных по-иностранному, и немцев; у Корецкого — только немецкая пехота, все почти ветераны Тридцатилетней войны. Это были такие искусные и опытные воины, что все действовали как один человек Оба полка были хорошо обмундированы и снабжены ружьями.
Услышав, что их зовет к себе князь Вишневецкий, они очень обрадовались, так как уже соскучились по битвам и знали, что ни под чьей командой им не придется столько сражаться, сколько под его. Но, к сожалению, они были принуждены отказать князю, так как служили под начальством князя Доминика Заславского, который дал им строгий приказ не присоединяться к Вишневецкому. Напрасно Скшетуский убеждал их, напрасно говорил о том, какую славу могли бы они приобрести, если бы служили под начальством такого вождя, и сколько услуг оказали бы стране, — они ничего не хотели слушать, твердя, что повиновение — первая обязанность и долг солдата. Они говорили, что могли бы только тогда присоединиться к князю, если бы этого требовало спасение их войска. Скшетуский уехал, глубоко огорченный, зная, как больно будет от этого известия князю, войска которого были страшно измучены и изнурены походами, постоянными стычками с неприятелем, бессонницей и голодом. При подобных условиях меряться с неприятельскими силами, превосходящими его вдесятеро, было невозможно; поэтому поход на Кривоноса придется отложить, чтобы дать отдых войскам, и дождаться наплыва шляхты, которая могла бы подкрепить войско.
Занятый этими мыслями, Скшетуский возвращался к князю тихо и осторожно, двигаясь только ночью, чтобы избежать отрядов кривоноса и многочисленных шаек черни, которая наполняла всю окрестность, выжигая усадьбы, вырезывая шляхту и перехватывая по дороге беглецов. Так прошел он Баклай и въехал в густой мшинецкий бор, полный предательских оврагов. К счастью, после проливных дождей настала хорошая погода. Была чудная звездная июльская ночь. Казаки шли узкой лесной дорожкой в сопровождении мшинецких полесовщиков, отлично знавших свои леса. В лесу царила глубокая тишина, прерываемая только треском сухих ветвей, ломавшихся под копытами лошадей; вдруг до слуха Скшетуского и его казаков долетел какой-то отдаленный шум, похожий на пение, прерываемое возгласами.
— Стой! — тихо скомандовал Скшетуский, останавливая свой отряд. — Что это?
— Это, господин поручик, должно быть, сумасшедшие, у которых от ужаса и горя помешался разум. Они теперь ходят и кричат по лесу. Вчера мы встретили здесь одну шляхтянку, которая все ходит, смотрит на сосны и кричит. "Дети, дети!" Должно быть, мужики перерезали ее детей. Она вытаращила на нас глаза м так завизжала, что у нас от страха задрожали ноги. Говорят, что по лесам теперь много таких, — сказал подошедший к нему старый полесовщик.
Скшетуский почувствовал, как дрожь пробежала по всему его телу.
— А может быть, это воют волки? Издали нельзя различить, — сказал он.
— Какие волки! Теперь волков в лесу нет, они разбежались все по деревням за трупами.
— Какие времена! — воскликнул поручик. — Волки живут по деревням, а в лесу ходят вместо них потерявшие разум люди. Боже! Боже!
Снова наступила тишина, только сосны шумели своими верхушками; но через несколько времени долетавшие до них звуки стали яснее.
— Ого, — сказал вдруг полесовщик, — там, как видно, целая шайка; вы, господа, постойте здесь или идите потихоньку вперед, а я с товарищем пойду посмотрю.
— Идите, — сказал Скшетуский, — мы здесь подождем вас.
Лесовщики исчезли; их не было почти час, и Скшетуский начал терять терпение и подозревать их в измене, как вдруг один из них вынырнул из темноты.
— Есть, — сказал он, подходя к Скшетускому.
— Кто?
— Мужики-резуны.
— А много их?
— Сотни две будет. Только не знаю, что делать: они в овраге, через который идет наш путь… Они жгут костер, но пламени не видно, потому что они в долине. Стражи нет никакой; к ним можно подойти на выстрел из лука.
— Хорошо! — сказал Скшетуский и обратился с приказаниями к двум старшим казакам. Отряд двинулся вперед, но так тихо, что только треск веток мог выдать его; лошади, привыкшие к таким походам, шли волчьим шагом, не фыркали и не ржали.
Доехав до крутого поворота, казаки увидели издали огонь и неясные очертания человеческих фигур. Скшетуский разделил отряд на три части; одна осталась на месте, другая расположилась вдоль оврага, чтобы запереть выход, а третья слезла с коней и залегла над пропастью, над самыми головами мужиков; Скшетуский посмотрел вниз и увидел как на ладони весь их лагерь; горело десять костров, но неярко, потому что над ними висели котлы с едой.
До Скшетуского и казаков доносился запах дыма и вареного мяса. Вокруг котлов стояли и лежали мужики, разговаривая и распивая водку, другие опирались на копья, на которые были насажены головы мужчин, женщин и детей, в чьих мертвых глазах отражалось пламя костров, освещавших дикие и страшные лица мужиков. Тут же спало несколько человек, громко храпевших; другие разговаривали и поправляли костры; метавшие снопы золотых искр. У самого, большого костра сидел старый дед и бренчал на теорбане; около него столпилось в полукруге до тридцати мужиков. До ушей Скшетуского долетали слова:
— Гей, дед, пой про казака Голоту!
— Нет! — кричали другие. — Про Шрусю Богуславку.
— К черту Марусю, про Потоцкого! — кричало большинство голосов.
Дед ударил сильней по теорбану, откашлялся и запел:
Дед замолк и вздохнул, а за ним начали вздыхать и мужики.
Их собиралось около него все больше и больше, а Скшетуский хотя и знал, что его люди уже готовы, но не давал еще знака к нападению.
Эта тихая ночь, горящие костры, дикие лица и недопетая песня о Николае Потоцком возбудили в рыцаре какие-то странные чувства и тоску, которых он сам не мог объяснить себе; раны его сердца раскрылись, и им овладела глубокая скорбь о прошлом, о потерянном счастье и о прошедших минутах тишины и спокойствия; он печально задумался, а дед продолжал:
Дед уже перестал петь, как вдруг из-под руки одного казака вырвался камень и с шумом покатился вниз. Несколько мужиков, прикрыв глаза руками, посмотрели вверх; Скшетуский, увидев, что настал удобный момент, выстрелил в толпу из пистолета
— Бей! Режь! — крикнул он; и в ту же минуту раздались тридцать выстрелов; казаки с саблями в руках с быстротою молнии спустились по крутому откосу оврага и очутились в толпе испуганных мужиков.
— Бей! Режь! — загремело в одном конце оврага.
— Бей! Режь! — повторили дикие голоса в другом.
— Ерема! Ерема!
Нападение было так неожиданно, страх так ужасен, что мужики, хотя и были вооружены, почти не защищались. Они слышали, что Иеремия, как злой дух, может быть одновременно в нескольких местах, и теперь это имя заставило их бросить оружие. Косы и пики, которыми они были вооружены, из-за тесноты нельзя было пустить в. ход; казаки приперли мужиков к стене оврага и, как баранов, рубили их саблями, топтали ногами, а те в животном страхе протягивали руки и, хватаясь за мечи, гибли. Тихий лес наполнился зловещим шумом битвы. Некоторые старались уйти по вертикальной стене оврага, но, калеча и царапая себе руки, падали на острие сабель. Одни спокойно умирали, другие вопили о пощаде, третьи закрывали глаза руками и падали на землю, чтобы не слышать свиста сабель и крика победителей: "Ерема! Ерема!" — крика, от которого у мужиков подымались дыбом волосы и смерть казалась еще страшнее. А дед ударил теорбаном одного казака, другого схватил за руку, чтобы отклонить удар сабли, и ревел от страха, как буйвол. Казаки хотели зарубить его, но в то время к ним подоспел Скшетуский и крикнул:
— Живьем брать!
— Стойте! — заревел дед. — Я переодетый шляхтич! Вы грабители, разбойники!
Но не успел еще дед кончить своих ругательств, как Скшетуский, заглянув ему в лицо, крикнул так, что кругом разошлось эхо:
— Заглоба!
И бросился на него, как дикий зверь, вцепился ему в плечи и/тряся его, кричал:
— Где княжна? Где княжна?!
— Жива, здорова и невредима, — ответил дед. — Пусти, а то всю душу вытрясешь.
Это известие удивительно подействовало на рыцаря, которого не могли победить ни страшный Бурдабут, ни горе, ни неволя, ни болезнь; руки его опустились, на лбу выступил пот, колени подогнулись; он закрыл лицо руками, прислонился, головой к стене оврага и, по всей видимости, молча благодарил Бога.
Между тем битва кончилась, мужики были побиты, а некоторые переданы палачу, чтобы пытками принудить их выдать все. Казаки собрались около своего вождя и, видя, что он не двигается, подумали, что он ранен. Наконец он встал, лицо его так сияло, точно в душе его взошла заря.
— Где она? — спросил Скшетуский, обращаясь к Заглобе.
— В Баре.
— В безопасности?
— Замок там крепкий, ему не опасны нападения. Она под покровительством госпожи Славошевской и монахинь.
— Славу Богу! — произнес глубоко растроганный рыцарь. — Дайте же мне вашу руку; от души благодарю вас, — и обратившись к казакам, спросил их вдруг
— Много ли у нас Пленных?
— Семнадцать, — ответили те.
— Так как я получил радостное известие, то помилую их Отпустите их всех!
Казаки не хотели верить своим ушам, — ничего подобного не случалось еще в войсках Вишневецкого. Скшетуский сдвинул брови:
— Отпустить их! — повторил он.
Казаки ушли, но скоро вернулся старший есаул и сказал: — Господин поручик, они не верят и боятся уходить.
— А веревки разрезаны?
— Точно так
— Оставить их здесь, а мы поедем! Через полчаса отряд уже шел по узкой дорожке. Взошла луна, и еще лучи проникали в лес и освещали непроницаемую тьму. Скшетуский и Заглоба ехали впереди и разговаривали между собой.
— Расскажите мне все, что знаете про нее, — сказал поручик — Это вы вырвали ее из Богуновых рук?
— Да, я ему перед отъездом и голову завязал, чтобы он не мог кричать.
— Превосходно! А как же вы попали в Бар?
— Долго говорить… другой раз расскажу; я устал, да и горло у меня пересохло от пенья этим хамам. Нет ли у вас чего выпить?
— У меня есть фляжка с водкой — вот!
Заглоба схватил фляжку и приложил ее ко рту, послышались протяжные глотки, а Скшетуский нетерпеливо спросил:
— Здорова ли она?
— Ничего, — ответил Заглоба, — на сухое горло все здорово.
— Да я спрашиваю о княжке.
— О княжне? Здорова, как козочка.
— Слава Всевышнему. А хорошо ей в Баре?
— Отлично! И на небе не может быть лучше; все так и льнут к ней из-за ее красоты. Славошевская полюбила ее, как родную. А сколько у нее там поклонников! Вам бы не пересчитать их даже и по четкам; но она столько же о них думает, сколько я о вашей пустой фляжке.
— Пошли ей Господь здоровья! — радостно произнес Скшетуский. — Вспоминает она меня?
— Воспоминает ли?! Я не знаю, откуда у нее берется столько воздуха для вздохов. Все жалеют ее, в особенности монахини, которых она привлекла к себе своим милым обхождением. Ведь это она послала меня искать вас, а я из-за нее чуть было не, поплатился жизнью. Она хотела послать гонца, но никто не пожелал ехать, я наконец сжалился над нею и отправился. Но если бы я не переоделся, то меня давно бы не было на этом свете, а так мужики везде принимали меня за деда; впрочем, я ведь отлично пою.
Скшетуский не мог говорить от радости. Тысячи мыслей и воспоминаний теснились в его голове; Елена стояла перед его глазами такой, какой он видел ее в последний раз в Разлогах, перед отъездом в Сечь. Ему казалось, что он видит ее наяву такой же прелестной, как и тогда, что он видит ее чудные черные, как бархат, глаза и слышит ее сладкий голос. Он вспомнил прогулку в вишневом саду, кукушку и вопросы, которые он задавал ей, и стыд Елены, когда она накуковала им двенадцать сыновей; душа его рвалась к ней, а сердце таяло от радости и любви, и все прежние страдания казались ему теперь каплей в море. Он сам не знал, что с ним делается, ему хотелось кричать, стать на колени и снова благодарить Бога, расспрашивать и говорить о ней без конца; и он снова начал говорить о ней:
— Значит, она жива и здорова?
— Да, жива и здорова! — отвечал, как эхо, Заглоба.
— И она вас послала? Она.
— А письмо есть?
— Есть.
— Давайте.
— Оно у меня зашито, да теперь и ночь… Лучше успокойтесь.
— Не могу, сами видите.
— Вижу.
Ответы Заглобы становились все лаконичнее, наконец, качнувшись на седле раз, другой, он уснул…
Скшетуский, видя, что ничего не поделает с ним, предался размышлениям. Прервал их только лошадиный топот какого-то отряда. Это был Понятовский с казаками, которого князь выслал навстречу Скшетускому, боясь, чтобы с ним не случилось какого-нибудь несчастья.
Нетрудно догадаться, как принял князь известие об отказе Осинского и Корицкого, которое ему сообщил Скшетуский; обстоятельства складывались так, что нужно было иметь душу и железный характер князя, чтобы перенести все это и не опустить рук. Он видел, что напрасно мечется, как лев в сети, разоряет свое громадное состояние на содержание войск, творит чудеса храбрости, — все напрасно! Были минуты, когда ему приходилось сознаться в собственном бессилии, хотелось уйти далеко и остаться только немым свидетелем того, что совершалось на Украине. И кто же обессилил его? Не казацкие мечи, а свои же. Разве он не имел права рассчитывать, уходя в Заднепровье, что когда он, как орел, ударит на мятежников и среди общего смятения первый поднимет свою саблю, то вся Польша придет к нему на помощь и вверит ему свой карающий меч? И что же случилось? Король умер, а после его смерти власть перешла в другие руки, и его обошли. Это была первая уступка Хмельницкому. Душа князя страдала не оттого, что он лишился власти, а потому, что Польша так низко пала, что уже не хочет борьбы на смерть и сама идет навстречу казаку, вместо того чтобы силой удержать его дерзкую руку. Со времени победы под Махновкой с каждым днем приходили все более неутешительные известия: во-первых — письмо Киселя о переговорах, потом известие о мятеже на Полесье, наконец, отказ полковников, — все это ясно доказывало, насколько главнокомандующий войсками, князь Доминик Заславский-Острожский, бы нерасположен к Вишневецкому. В отсутствие Скшетуского в отряд прибыл Корш-Зенкович с известием, что весь овручский округ взбунтовался, и хотя народ там был тихий, но казаки Кшечовского и татары принудили их присоединиться к ним Усадьбы и города были сожжены, шляхта истреблена; между прочими был убит и старый Елец, слуга и друг Вишневецких Князь намеревался с помощью Осинского и Корицкого разбить Кривоноса, а потом двинуться к Овручу, чтобы сговориться с гетманом литовским, и с двух сторон осадить бунтовщиков. Но всё эти планы теперь рухнули, так как князь после утомительных походов и битв был недостаточно силен, чтобы померяться с Кривоносом, тем более что он не был уверен в воеводе киевском, так как тот душой и телом принадлежал к партии мира. Правда, он преклонялся перед силой и могуществом Иеремии, но чем больше колебалась эта сила, тем сильнее был он склонен противиться воинственным намерениям князя. Князь молча выслушал доклад Скшетуского; лица всех начальников омрачились при этом известии, и они обратили свой взор на князя.
— Так это князь Доминик дал им такой приказ?
— Да, они даже показывали мне его письмо.
Иеремия оперся локтями на стол и закрыл лицо ладонями.
— Это превышает человеческие силы, — сказал он наконец. — Неужели я один должен трудиться и вместо помощи получать оскорбления! Я мог уйти к Сандомиру и там спокойно сидеть в своих имениях, но я не сделал этого из-за любви к отчизне. Вот мне награда за мои труды, разорение имущества и кровь…
Хотя князь говорил спокойно, но в голосе его слышалась сильная горечь и скорбь. Старые полковники, ветераны Тутивля, Старца и Кумейков, и молодые победители последней войны смотрели на него с невыразимой печалью, понимая, какую тяжелую борьбу с самим собою выдерживает этот железный человек и как страшно должна страдать его гордость при этом известии. Он, князь Бошей милостью, воевода русский, сенатор Польши, должен уступать какому-то Хмельницкому и Кривоносу; он, почти монарх, недавно еще принимавший чужестранных послов, должен отказаться теперь от славы и запереться в каком-то замке, ожидая результатов войны, которую будут вести другие, или же унизительных переговоров. Он, созданный для великих дел и чувствовавший себя в силах совершить их, должен был признать себя бессильным… Лицо его выражало страдание. Он похудел, глаза его ввалились, черные волосы начали седеть. Но вместе с тем лицо его выражало величавое и трагическое спокойствие: гордость не позволяла ему обнаруживать своих страданий.
— Ну пусть будет так! — сказал он. — Мы покажем неблагодарной отчизне, что не только умеем воевать, но и погибать за нее. Разумеется, я предпочел бы смерть в какой-нибудь другой войне, чем с этой чернью, но что ж делать!
— Не говорите, князь, о смерти! — перебил его воевода киевский. — Ведь неизвестно, что кому Бог предназначил; может быть, до нее очень далеко. Я уважаю ваш рыцарский дух и военный гений, но не могу обвинять ни короля, ни канцлера, ни главнокомандующего в том, что они стараются прекратить эту внутреннюю войну уступками; в ней ведь проливается братская кровь, и кто же воспользуется нашими раздорами, как не внешний враг?
Князь долго смотрел на воеводу и наконец сказал; — Окажите милость побежденным, они ее примут с благодарностью и будут помнить; а победители будут презирать вас. О, если бы никто никогда не притеснял этого народа! Но раз разгорелся бунт, значит, его нужно гасить не перемирием, а кровью. Иначе позор и гибель нам всем!
— Мы скорей погибнем, если будем вести войну каждый отдельно, — ответил воевода.
— Это значит, что вы не пойдете дальше со мною?
— Милостивый князь! Бог свидетель, что я делаю это не из недоброжелательства к вам, но оттого, что совесть не позволяет мне вести моих людей на верную смерть, потому что кровь их дорога мне и пригодится еще отчизне.
— А вы, старые товарищи, не оставите меня? — обратился князь к своим офицерам.
При этих словах все офицеры бросились к нему и начали целовать его одежду и обнимать колени.
— Мы с тобою! До последнего дыхания, до последней капли крови! — восклицали они. — Веди нас! Веди! Мы даром будем служить тебе.
— Позвольте, князь, и мне умереть с вами! — сказал, краснея, как девочка, молодой Аксак.
Видя все это, даже воевода киевский был тронут, а князь переходил от одного к другому, каждого обнимал и благодарил. Одушевление овладело всеми, и старыми и молодыми: глаза их сверкали, руки сжимали сабли.
— С вами жить, с вами и умереть! — говорил князь.
— Победим! — восклицали офицеры. — На Кривоноса! Под Полонное! Кто хочет оставить нас, пусть уходит. Обойдемся и без его помощи. Мы не хотим делиться ни славой, ни смертью.
— Господа! — сказал князь. — Прежде чем идти на Кривоноса, нам нужно отдохнуть и подкрепить наши силы. Вот уже третий месяц, как мы не слезаем с лошадей. От постоянных трудов и перемен погоды на нас остались только кожа да кости, лошадей у нас нет. Пойдем теперь в Збараж, там мы оправимся и отдохнем, быть может, соберем еще немного войска и с новыми силами пойдем в огонь.
— Когда, князь, прикажете выступить? — спросил старый Зацвилиховский.
— Безотлагательно, мой храбрый воин. А вы куда пойдете? — спросил князь, обращаясь к воеводе.
— Под Глиняны; я слыхал, там собираются войска.
— Тогда мы вас проводим в спокойные места.
Воевода ничего не ответил, но это пришлось ему не по вкусу. Он оставлял князя, а тот еще заботился о нем и хотел его. провожать. Была ли это насмешка со стороны князя? Он не знал, но все-таки не хотел отказаться от своего намерения; княжеские офицеры смотрели на него недружелюбно, и если бы это было не в войске Вишневецкого, то против него, наверное, поднялось бы возмущение.
Воевода поклонился и ушел, офицеры тоже разошлись к своим отрядам, чтобы приготовиться к походу. С князем остался только Скшетуский.
— Ну а какие солдаты в этих полках?
— Отличные! Драгуны обучены по-немецки, а в гвардейской пехоте — все ветераны Тридцатилетней войны, так что, когда я их увидал, то подумал, что это римские гладиаторы.
— Много их там?
— Два полка с драгунами; всего три тысячи человек
— Жаль, жаль, многое можно было бы сделать с такой помощью, — и на лице князя снова появилось выражение страдания. — Да, это большое несчастье, что выбрали таких вождей во время бедствий! Острог был бы хорош, если бы мог прекратить войну своим красноречием и латынью. Конецпольский хотя и храбр, но молод и неопытен, а хуже всех — Заславский. Я давно знаю его как человека малодушного и недальновидного. Он любит сидеть за чаркой вина, а не предводительствовать войском… Я не высказываю этого громко, так как не хочу, чтобы подумали, что во мне говорит зависть, но я предвижу страшные бедствия. И в руках таких людей вся власть. Что станется с отчизной? Я не могу без страха и подумать об этом и прошу у Бога смерти; я сильно измучен и недолго уже проживу. Душа рвется к войне, но физических сил больше нет.
— Милостивый князь, вы должны беречь здоровье для блага отчизны; а труды, видно, очень надорвали его.
— Нет, отчизна думает не так; иначе не оставили бы меня в стороне и не вырывали бы сабли из рук.
— Если Бог даст, что корону получит королевич Карл, то он будет знать, кого отличить и кого покарать; а пока вы достаточно сильны, чтобы не обращать внимания на них
— Я и пойду своей дорогой.
Может быть, князь не замечал, что и он сам, подобно другим, руководствовался собственной волей и политикой; но он сознавал, что спасает честь Польши, и ни за что не отказался бы от своей деятельности.
Опять наступило молчание, прерываемое на этот раз ржанием лошадей и звуками военных труб. Отряды готовились к походу. Князь, очнувшись от задумчивости, тряхнул головой, как будто желая сбросить мрачные мысли, и сказал:
— А дорогой было все спокойно?
— В мшинецких лесах я встретил ватагу мужиков, человек двести, и уничтожил ее.
— Хорошо. А пленных взял? Теперь это очень важно.
— Взял, но…
— Но велел их повесить, так?
— Нет, ваша светлость, я отпустил их на волю.
Иеремия с удивлением взглянул на Скшетуского.
— Что? И вы уже принадлежите к партии мира? Что это значит?
— Ваша светлость, я привез известия. Между мужиками был переодетый шляхтич, он остался жив, и я привез его сюда, а остальных отпустил, так как Бог послал мне радость; я охотно подчинюсь наказанию. Этот шляхтич — Заглоба, который привез мне весть о княжне Елене.
Князь подошел к Скшетускому и быстро спросил:
— Жива она, здорова?
— Да, слава Богу!
— Где же она?
— В Баре.
— Это хорошая крепость! Ах ты, мой милый! — и князь, взяв Скшетуского за голову, поцеловал его. — И я радуюсь твоему счастью, потому что люблю тебя, как сына.
Поручик поцеловал руку князя, и хотя давно уже готов был отдать за него жизнь, но теперь еще сильнее почувствовал, что пойдет за него хоть в огонь.
— Ну теперь я не удивляюсь, что ты отпустил мужиков; за это ты не будешь наказан. Однако молодец этот шляхтич, если он сумел провести ее из Заднепровья в Бар! И слава Богу! Это для меня большое утешение в эти тяжелые времена. Позови сюда этого Заглобу.
Поручик поспешно пошел к дверям, которые вдруг раскрылись, а в них показался Вершул, который был послан с татарами на рекогносцировку.
— Милостивый князь! Кривонос взял Полонное и перебил десять тысяч человек, — сказал он, запыхавшись.
Офицеры окружили Вершула; прилетел даже воевода. Князь стоял пораженный; он не ожидал таких вестей.
— Не может быть! Там заперлись одни только русские.
— Из целого города не осталось в живых ни души.
— Слышите? — обратился князь к воеводе. — Вот и ведите переговоры с врагом, который не щадит даже своих
— Собачьи сыны! Если так, черт их побери, я иду с вами, князь.
— Вот вы опять мой друг! — произнес князь.
— Да здравствует воевода киевский! — воскликнул Зацвилиховский.
— Да здравствует согласие!
— Куда Кривонос идет из Полонного? — снова обратился князь к Вершулу.
— Кажется, под Константинов, — отвечал тот.
— Боже! Значит, полки Осинского и Корицкого погибнут, пехота не успеет уйти. Надо забыть обиду и идти к ним на помощь. На коней! Скорей!
Лицо князя просияло, и румянец выступил на его исхудавших щеках: перед ним снова открылся путь к слава
Войска, проехав Константинов, остановились в Росоповцах, так как князь рассчитывал, что Корицкий и Осинский, получив известие о взятии Полонного, должны отступить на Росоловцы; а если неприятель погонится за ними, то наткнется на княжеское войско, как на мышеловку, и будет разбит. Предположение это отчасти оправдалось. Войска заняли позиции и спокойно ожидали битвы. Крупные и мелкие отряды были разосланы во все стороны. Князь с несколькими попками остановился и ждал в деревне; к вечеру татары Вершула дали ему знать, что со стороны Константинова приближается какая-то пехота. Вишневецкий; окруженный офицерами, вышел посмотреть на это войско, которое трубными звуками возвестило о своем приближении; полки остановились перед деревней, а два полковника подошли к князю, предлагая ему свои услуги. Это были Осинский и Корицкий Увидев Вишневецкого с его штабом, они смутились и, низко поклонившись, ждали, что он им скажет.
— Фортуна непостоянна и смиряет гордых. — сказал князь. — Вы не хотели прийти по нашему приглашению, а теперь приходите сами.
— Ваша светлость! — сказал смело Осинский. — Мы всей душой желали служить под вашей командой, но это было строго воспрещено; теперь пусть тот отвечает за последствия, кто запрещал нам это, а мы просим прощения, хотя и не виновны, ибо, как военные, мы должны были повиноваться и молчать.
— А теперь князь Доминик отменил свой приказ? — сказал князь.
— Приказ не отменен, но уже не обязателен, так как единственное спасение наших войск в руках вашей светлости. Теперь под вашим предводительством мы хотим Жить и умереть.
Слова Осинского произвели хорошее впечатление на князя и окружавших его офицеров. Это был храбрый воин, несмотря на молодость, — ему было только около сорока лет, но он уже приобрел известность в иностранных войсках Каждый с удовольствием смотрел на него. Высокий, стройный, с зачесанными кверху рыжими усами и со шведской бородкой, он всей своей фигурой напоминал полковника времен Тридцатилетней войны. Корицкий по происхождению был татарин и во многом отличался от своего товарища. Маленького роста, коренастый, с угрюмым выражением лица, он как-то странно выглядел в иностранном мундире со своей восточной наружностью. Корицкий командовал немецким полком и славился мужеством, молчаливостью и железной дисциплиной в отношении солдат.
— Мы ждет приказания вашей светлости, — сказал Осинский.
— Благодарю вас, господа, и с удовольствием принимаю ваши услуги. Я знаю, что солдаты должны повиноваться своим начальникам, и если я послал за вами, то потому, что не знал об этом приказе. Мы вместе переживем и дурное, и хорошее, но надеюсь, что вы будете довольны новой службой.
— Только бы вы, ваша светлость, были довольны нами и нашими солдатами.
— А неприятель далеко?
— Авангард его находится на незначительном от нас расстоянии, но главные силы прибудут только к утру.
— Хорошо. Значит, еще есть время. Велите вашим полкам пройти церемониальным маршем. Я хочу видеть, каких солдат вы привели мне, и много ли можно сделать с ними.
Полковники возвратились к своим полкам, и через несколько минут войско двинулось. Княжеские солдаты высылали, как муравьи, смотреть на новых товарищей. Впереди шли королевские драгуны, с капитаном Гизой, в высоких и тяжелых шведских шлемах. Лошади у них были подольские, но хорошо подобранные и откормленные; солдаты, свежие, бодрые и одетые в светлую, блестящую одежду, резко отличались отшнуренных солдат князя, в оборванных и полинявших от солнца и дождя мундирах. При виде солдат Осинского и Корицкого между княжескими людьми раздался одобрительный шепот. На них были красные колеты, а на плечах мушкеты. Они шли по тридцати в ряд, ровным и твердым шагом.
Все эта был рослый, плечистый народ — старые солдаты, участвовавшие во многих битвах, ловкие, сильные и опытные. Когда они подошли к князю, Осинский крикнул "Стой!" и полк стал как вкопанный: офицеры подняли сабли, а хорунжий поднял знамя, трижды взмахнул им в воздухе и склонил его перед князем. "Вперед!" — закричал Осинский. "Вперед!" — повторили команду офицеры, и полк двинулся дальше. Еще лучше прошел полк Корицкого, к великой радости всех солдат. Иеремия, как отличный знаток военного дела, с удовольствием смотрел на них: пехоты-то ему и недоставало, а лучше этой он не нашел бы во всем свете. Теперь он чувствовал себя сильнее и думал многое сделать с ее помощью. Между тем офицеры разговаривали о различных делах и о солдатах
— Хороша запорожская пехота, в особенности в битве из-за окопов, — говорил Слешинский, — но эта не хуже той.
— Гораздо опытнее и лучше! — возразил Мигурский.
— Все-таки это тяжелый народ, — прибавил Вершуп. — Я с татарами могу заморить ихв два дня, а на третий перерезать, как баранов
— Что вы говорите! Немцы — хорошие солдаты
— Бог в своем милосердии одарил разные нации различными достоинствами, — прибавил Подбипента со своим певучим литовским акцентом. — Я слышал, что лучше нашей кавалерии нет на свете, но зато ни наша, ни венгерская пехота не могут сравниться с немецкой.
— Конечно, видел так, как вижу теперь вас. Он же послал меня в Подолию раздавать его грамоты холопам и дал пернач для защиты от орды, так что от Корсуни я везде безопасно мог проехать. Как только встречался с мужиками или низовцами, сейчас же совал пернач под нос и говорил: "Понюхайте, детки, да ступайте к черту!" Я приказывал везде подавать себе есть и пить; они давали лошадей для проезда, чему я был рад, и смотрел только за бедной княжной, чтобы она отдохнула после таких трудов и страха. Говорю вам, что пока я доехал до Бара, она так поправилась, что люди проглядели все глаза, смотря на нее. Есть там много красавиц, так как отовсюду наехала шляхта, но они так похожи на нее, как сова на жар-птицу. Если бы вы увидели ее, то тоже полюбили бы.
— Конечно, полюбили бы! — сказал Володыевский.
— А зачем же вы поехали в самый Бар? — спросил Мигурский.
— Затем, что я дал себе слово, что не остановлюсь, пока не дойду до безопасного места: я не доверял маленьким крепостям, которые легко могли быть разорены бунтовщиками, а в Баре, если б они и пришли, то поломали бы себе зубы. Там Андрей Потоцкий так укрепился, что так же боится Хмеля, как я пустого стакана. Вы думаете, господа, что я худо сделал/отправившись так далеко? Наверно, Богун догонял меня, а если бы догнал, сделал бы из меня угощение для собак, Вы его не знаете, но я знаю. Черт бы его побрал! Я до тех пор не успокоюсь, пока его не повесят. Пошли ему, Господи, счастливую смерть! Верно, он ни на кого так не зол. как на меня. Брр!! Как подумаю об, этом, дрожь меня пробирает… оттого я так охотно и пью теперь, хотя раньше не любил пить.
— Что вы говорите? — заметил Подбипента. — Вы всегда пили, как журавль у колодца.
— Дело не в этом. Будучи с перначем и грамотами Хмельницкого, я не знал никаких препятствий. Прибыв в Винницу, я заехал там отряд Аксака, но все же еще не расставался с нарядом бандуриста, боясь мужиков Все грамоты, однако, я сбыл. Был там седельник, Сулак, который шпионил и посылал известия Хмельницкому. Через него-то я и отослал все грамоты назад, выписав на них такое наставление, что Хмель, наверно, велит содрать с него шкуру. Но под самым Баром со мной случилось, такое приключение, что я чуть не погиб у самого берега.
— Как же это случилось?
— Я встретил пьяных солдат, которые услыхали, как я называл княжну барышней, тогда я уже не особенно остерегался; они начали рассуждать, какой это дед и какой это особенный мальчик, которому говорят "барышня"; а когда увидели, что она писаная красавица, стали приставать к нам. Я припрятал в угол свою голубушку, а сам взялся за саблю.
— Это удивительно, — прервал Володыевский; — вы ведь были переодеты дедом, так разве вы могли иметь с собою саблю?
— А кто вам сказал, что у меня была сабля? Я схватил солдатскую, лежавшую на столе. Ведь это было в корчме в Шипинцах Я сразу уложил двух зачинщиков, остальные взялись за ремни; я закричал: "Стойте, собаки, я шляхтич!" Вдруг раздался крик "Держи, держи! Отряд идет!" Оказалось, что это не отряд, а госпожа Славошевская, которую провожал ее сын с пятьюдесятью конными людьми; они скоро справились с солдатами, а я начал просить ее, чтобы она спасла княжну, и так разжалобил ее, что она взяла княжну к себе в карету и мы поехали в Бар, Но вы думаете, что это конец? О, нет.
— Смотрите, господа, — вдруг перебил Слешинский, — что это там, заря что ли?
— Не может быть! — возразил Скшетуский. — Еще слишком рано.
— Это со стороны Константинова?
— За. Зарево делается все ярче!
— Да, зарево!
Лица всех сделались серьезными; все вскочили, забыв о рассказах
— Зарево, зарево! повторило несколько голосов.
— Это, верно, Кривонос пришел из под Полонного.
— Кривонос со всем своим войском
— Должно быть, передовые отряды подожгли город или деревню.
В это время затрубили тревогу; старый Зацвилиховский внезапно появился между офицерами и сказал:
— Господа, из рекогносцировки вернулись люди с известием, что неприятель близко; мы сейчас выступаем! К полкам, к полкам!
Офицеры бросились к своим полкам, слуги потушили огонь, и все стемнело в лагере. Только вдали, со стороны Константинова, небо все более краснело, а звезды при этом блеске постепенно гасли. Вскоре опять раздался тихий сигнал садиться на коней, и неясные массы людей и лошадей двинулись вперед Среди тишины слышался только топот лошадей, мерные шаги пехоты и глухой грохот пушек Вурцеля; по временам бренчали мушкеты или. раздавались слова команды. Но в этой тишине, в этих голосах, блеске оружия и мечей было что-то грозное и зловещее. Войска спускались по константиновской дороге, извивавшейся во мраке, точно гигантский змей. Прекрасная июльская ночь уже кончалась. В Росоловцах начали петь петухи. Между Росоловцами и Константиновой было около одной мили, так что когда войска прошли половину дороги, из-за зарева робко показалась бледная заря, точно чем-то испуганная, и озарила небо, белую полосу дороги и движущиеся по ней войска. Теперь можно было различить людей, лошадей и шеренги пехоты. Поднялся легкий утренний ветерок, шелестя знаменами над головами солдат. Впереди шли татары Вершула, за ними — казаки Понятовского, потом драгуны, артиллерия под командой Вурцеля, а в конце пехота и гусары. Заглоба ехал рядом с Скшетуским, но как-то беспокойно вертелся на седле, и было заметно, что предстоящая битва тревожит его.
— Послушайте, — сказал он шепотом, обращаясь к Скшетускому, точно боясь, что кто-нибудь подслушает его.
— Что вы скажете?
— Скажите, гусары первые ударят по неприятелю?
— Вы же говорили, что вы старый воин, а не знаете, что гусары ждут всегда решительного момента битвы, когда неприятель больше всего напрягает свои силы.
— Знаю, знаю, я хотел только убедиться.
Настало минутное молчание; Заглоба еще больше понизил голос и опять спросил:
— Это Кривонос со всем своим войском?
— Да.
— А сколько у него всего войска?
— Вместе с чернью шестьдесят тысяч человек.
— О, черт их возьми, — сказал Заглоба.
Скшетуский незаметно усмехнулся.
— Не думайте, что я боюсь, — шептал Заглоба, — но у меня одышка, и я не люблю толкотни, потому что жарко, а когда жарко, то я уже никуда не гожусь. Другое дело — поединок, где можно употребить фортель, а в войне не до фортелей! Здесь выигрывают руки, а не голова, тут я дурак перед Подбипентой. У меня в поясе двести дукатов, подаренных мне князем, и я предпочел бы быть теперь в другом месте. Не люблю я этих больших сражений, черт их побери!
— Ничего с вами не будет, только подбодритесь.
— Подбодриться? Я только этого и боюсь, чтоб не увлечься в бою, так как я слишком горяч. К тому же я видел дурную примету когда мы сидели у костра, упали две звезды. Почем "знать, может быть, одна из них — моя?
— За доброе дело Бог наградит вас и сохранит вам жизнь.
— Если только Он не придумал мне какую-нибудь награду.
— Почему же вы не остались тогда в лагере?
— Я думал, что при войске безопаснее.
— Да, это верно: увидите, что ничего нет страшного. Мы уже привыкли, а привычка — вторая натура. Вот уже и Случ и Вишеватый Став.
Действительно, вдали засверкали воды Вишеватого Става, отделенные длинной плотиной от Случа; вся линия войск остановилась.
— Что, уже началось? — спросил Заглоба.
— Князь будет производить смотр, — ответил Скшетуский.
— Не люблю я толпы! — повторил опять Заглоба.
— Гусары, на правое крыло! — раздался голос посланного князем к Скшетускому
Было уже совсем светло; луна побледнела при блеске восходящего солнца; золотистые лучи его играли на гусарских копьях, и казалось, что над рыцарями горят тысячи свечей. По окончании смотра войско, уже не скрываясь, громко запело: "Привет тебе, заря избавления". Эхо этой могучей песни разошлось по всему лесу и понеслось к небу.
Вдали по другой стороне плотины показались целые тучи казаков; полки шли за полками; запорожская конница с длинными копьями, пехота с самопалами и, наконец, мужики с цепами, косами и вилами. За ними, как бы в тумане, виднелся громадный табор, точно движущийся город. Скрип тысяч телег и ржание коней долетали до слуха княжеских солдат. Казаки шли, однако, без обыкновенных криков и шума и остановились по другой стороне плотины Некоторое время оба войска молча всматривались друг в друга Заглоба все время не отходил от Скшетуского и, смотря на это море людей, ворчал:
— Иисусе Христе! И на что Ты создал столько этой дряни! Это, верно, сам Хмельницкий со всей чернью; ну скажите, не безобразие ли это? Они нас закидают шапками. А как хорошо было прежде на Украине. Чтобы их черти столько в ад забрали, сколько их здесь собралось! И все это напашу голову! Чтобы их чума задавила!
— Не ругайтесь, сегодня воскресенье! — заметил Скшетуский.
— Да, правда, сегодня воскресенье, лучше подумать о Боге. "Отче наш, иже еси на небеси!" Не жди от этих мерзавцев никакого уважения… "Да святится имя Твое…" Что это будут делать на этой плотине? "Да приидет царствие Твое…" У меня уже дыхание спирает в груди. "Да будет воля Твоя;.." Что б они подохли, эти убийцы! Посмотрите-ка, что это?
Отряд в несколько сот человек отделился от черной массы и в беспорядке подъехал к плотине.
— Это казаки выехали на поединок, — сказал Скшетуский, — а сейчас выйдут к ним и наши.
— Так непременно будет битва?
— Как Бог на небе!
— Черт побери! — сказал Заглоба с досадой. — Да и вы тоже смотрите на это, как на представление, — прибавил он сердито, — как будто дело идет не х> вашей шкуре!
— Мы уж привыкли к этому.
— И вы тоже поедете на этот поединок?
— Рыцарям лучших отрядов не пристало биться на поединках с таким неприятелем, и тот, кто ценит свое достоинство, не делает этого. Впрочем, теперь никто не думает об этом.
— Вот идут и наши; — воскликнул Заглоба, увидев красных драгун Володыевского, спускавшихся рысью к плотине.
За ними двинулось по несколько охотников от каждого полка Между прочими пошли: рыжий Вершул, Кушель, Понятовский, два Карвичи, а из гусар — Лонгин Подбипента
Расстояние между двумя отрядами значительно уменьшилось.
— Вы увидите сейчас прекрасное зрелище, сказал Скшетуский Заглобе. — Заметьте, в особенности, Володыевского и Подбипенту, это замечательные рыцари; вы их различите в толпе?
— Различу!
— Смотрите на них и тогда сами разберетесь.
Воины с обеих сторон, приблизившись друг к другу, начали перебраниваться: — Подходите! Сейчас мы накормим собак зашей падалью, — кричали княжеские солдаты.
— Ваша не годится и собакам!
— Сгниете в этом пруду, убийцы!
— Кому предназначено, тот и сгниет. Скорей вас съедят рыбы.
— Идите лучше сгребать вилами навоз, хамы! Это вам больше пристало, чем сабля!
— Хотя мы и хамы, но сынки наши будут шляхтичами, когда родятся от ваших девушек!
Какой-то казак, очевидно заднепровский, вышел вперед и, приложив руки ко рту, громко крикнул:
— У князя есть две племянницы! Скажите ему, чтобы он прислал их Кривоносу.
У Володыевского потемнело в глазах от бешенства, когда он услышал эту дерзость, и он в ту же минуту бросился на запорожца.
Скшетуский, стоявший на правом фланге, узнал его еще издали и крикнул Заглобе:
— Смотрите, смотрите! Вот летит Володыевский, вон там!
— Вижу! — воскликнул Заглоба. — Он уже напал на него! Уже бьются! Раз, два Ого, готов! Молодец!
Казак упал на землю, точно пораженный громом, головой к своим; это считалось дурной приметой.
В эту минуту выскочил другой казак, в красном контуше, снятом, верно, с какого-нибудь шляхтича. Он напал на Володыевского сбоку, но лошадь его споткнулась именно в ту минуту, когда он хотел нанести удар. Володыевский повернулся к нему и выказал себя при этом настоящим мастером дела: он только шевельнул рукой, и сабля запорожца уже полетела вверх, а Володыевский схватил его за шиворот и потащил вместе с лошадью к своим.
— Братья родные, спасите! — кричал пленник, но не сопротивлялся, зная, что в ту же минуту будет пронзен саблей; он даже бил коня, чтобы ускорить его ход и чтобы Володыевский не тащил его, как волк козу.
Увидев это, с обеих сторон на насыпь вышло еще по несколько воинов, и завязалась борьба.
Оба войска с величайшим любопытством смотрели на это единоборство. Утреннее солнце освещало сражающихся; воздух был так прозрачен, что можно было даже различить лица. Издали это единоборство можно было принять за турнир или забаву. Иногда только то конь оставался без всадника, то всадник падал с плотины в воду, которая разлеталась брызгами, а потом расходилась гигантскими кругами.
При виде подвитое своих товарищей у солдат бились сердца и появлялась охота к бою. Каждый желал победы своим; вдруг Скшетуский всплеснул руками и крикнул:
— Вершул погиб! Он упал со своей белой лошадью.
Но Вершул не погиб, хотя действительно упал вместе с лошадью; его опрокинул Пульян, бывший казак князя Иеремии, теперь второй, после Кривоноса, вождь запорожцев. Он был знаменитым борцом и никогда не пропускал случая показать себя в борьбе. Он был так силен, что легко ломал сразу две подковы, и слыл непобедимым в единоборстве. Опрокинув Вершула, он бросился на офицера Корошляхтича и разрубил его почти надвое, до седла.
Все бросились в сторону; Подбипента, увидев это, повернул к нему свою инфляндскую кобылу.
— Погибнешь! — крикнул Пульян храброму воину.
— Что ж делать! — ответил Подбипента, взмахивая саблей. Но с ним не было его меча "сорвиголовы", так как он его
сохранял для более важной цели и оставил в руках своего верного слуги; при нем была только сабля из вороненой стали. Пульян выдержал первый его удар, хотя сейчас же увидел, что имеет дело с недюжинным борцом, и у него даже сабля задрожала в руках; затем выдержал второй и третий удар, потом, убедившись в превосходстве противника, а может быть, желая похвастать перед обоими войсками своею страшной силой или же просто боясь, чтобы громадная лошадь Подбипенты не столкнула его в воду, он отбил последний удар и, сравнявшись с литвином, схватил его своими могучими руками. Они сцепились, как два медведя, дерущиеся за самку, переплелись, как две сосны, выросшие из одного пня и составлявшие как бы одно дерево.
Все затаили дыхание и молча смотрели на этих силачей. Они долго оставались неподвижными, и только по их побагровевшим лицам и выступившим на лбу жилам можно было догадаться об ужасном нечеловеческом напряжении рук.
Наконец оба они вздрогнули. Лицо Подбипенты еще более покраснело, а лицо атамана посинело. Прошло еще несколько мгновений. Беспокойство зрителей удвоилось; вдруг тишину прервал глухой, сдавленный голос:
— Пусти!
— Нет, братец, — ответил другой голос
Прошла еще минута; вдруг что-то хрустнуло, послышался стон, как бы из-под земли, и черная струя крови хлынула изо рта Пульяна, голова его свесилась на плечо.
Подбипента поднял Пульяна с седла, и не успели зрители понять, в чем дело, как он перекинул его на свое седло и поскакал к своим.
— Ура! — крикнули войска Вишневецкого.
— Погибель вам! — ответили запорожцы.
И, не смущаясь поражением своего вождя, они еще с большим ожесточением бросились на неприятеля. Началась отчаянная борьба, которая из-за недостатка места казалась еще страшней. Казаки, несмотря на все свое мужество, не устояли бы перед более ловким неприятелем, если бы в лагере Кривоноса не протрубили сигнал к отступлению, а поляки, постояв еще немного, чтобы показать, что победу одержали они, тоже поехали к своим. Насыпь опустела, остались только людские да лошадиные трупы, как бы предвестники того, что здесь должно произойти; эта насыпь чернела между обоими войсками, как дорога смерти; легкий ветерок подернул слегка зыбью гладкую поверхность озера и жалобно зашумел листьями ив на берегу пруда.
Между тем полки Кривоноса снова двинулись всей массой, как стая птиц. Впереди шла чернь, за нею — запорожская пехота, конница, волонтеры из татар, артиллерия, но все они двигались в беспорядке, толкая друг друга, шли напролом, чтобы завладеть плотиной и уничтожить княжеское войско. Дикий Кривонос верил в кулаки саблю, а не в военное искусство, и потому пустил в атаку все сади силы и приказал идущим, сзади полкам напирать на передние, чтобы подгонять их. Из-за дальности расстояния пушечные ядра летели в воду, не причиняя вреда княжеским войскам, стоявшим на другой стороне пруда. Люди, точно волны, покрыли всю плотину и беспрепятственно шли вперед; часть войска, дойдя до реки, искала переправы и, не найдя ее, возвращалась назад; войско шло такой массой, что, как говорил потом Осинский, можно было проехать по их головам на лошади.
Иеремия, стоявший на высоком берегу хмурил брови и иронически смотрел на эту толкотню и беспорядок в войске Кривоноса.
— Они действуют по-мужицки, — сказал он Махницкому, — не соблюдают военных правил и идут на нас сплошной массой, но не знаю, дойдут ли.
А казаки, как бы противореча его словам, дошли уже до половины плотины и остановились, удивленные и встревоженные молчанием княжеских войск. Но в последних вдруг началось движение: они отступили, оставляя между собой и плотиной большой полукруг для битвы.
Пехота Корицкого расступилась, открывая жерла пушек Вурцеля, а в углу, образованном из Случи и плотины, в береговых зарослях заблестели мушкеты немцев Осинского.
Опытным людям стало ясно, на чьей стороне будет победа. Только столь бешеный человек, как Кривонос, мог решиться на битву при таких условиях, когда со всей своей силой он не мог бы даже овладеть переправой, если бы Вишневецкий захотел помешать в этом.
Но князь нарочно пустил часть его войска за плотину, чтобы потом окружить его и уничтожить. Великий полководец пользовался ослеплением противника, который даже не обратил внимания на то, что не сможет прийти на помощь воюющим на другом берегу по одной только узкой плотине, через которую нельзя сразу переправить большого отряда. Опытные воины с удивлением смотрели на действия Кривоноса, которого никто не принуждал к такому безумному шагу.
Принуждало же его только честолюбие и жажда крови. Атаман узнал, что Хмельницкий, опасаясь за исход борьбы с Иеремией, пошел со всем своим войском к нему на помощь. Кривонос получил от него приказ не начинать битвы, но потому-то торопился начать ее. Взяв Попонное, он не хотел делиться ни с кем своими победами. Он потеряет половину своих людей так что ж, зато с остальными он уничтожит слабые силы князя и преподнесет в подарок Хмельницкому голову Иеремии.
Между тем чернь достигла уже конца насыпи, перешла ее и разошлась по полукругу, оставленному войсками Иеремии. Но в ту же минуту во фланге её раздались выстрелы пехоты Осинского, а затем грянул залп из пушек; земля задрожала от грохота, и битва началась.
Дым покрыл берега Случи, пруд, плотину и даже поле, так что ничего не было видно; иногда только мелькали красные мундиры драгун и их шлемы; бой закипал все сильнее и сильнее. В городе звонили во все колокола, и их жалобный звон спивался с ревом пушек. Из табора к плотине двигались все новые и новые полки, а те, которые перешли на другую сторону, мгновенно вытягивались в длинную линию и с бешенством бросались на княжеские отряды.
Место битвы растянулось от конца озера до половины реки и болотистых лугов, залитых водой.
Чернь и низовцы должны были победить или погибнуть, так как за ними была вода, к которой их толкали княжеская пехота и кавалерия.
Когда гусары двинулись вперед, Заглоба, который, по его слова", не любил толкотни и страдал одышкой, те" не менее поскакал за ними, да и не мог иначе сделать, а то его затоптали бы. Он несся, закрыв глаза, а в голове у него мелькали мысли: "Фортели ни к чему! Глупый выигрывает, умный гибнет". Потом он ощутил злость на войну, на казаков, на гусар и на все на свете. Он начал одновременно и проклинать, и молиться В ушах у него звенело, дыханье спиралось в груди; вдруг он ударился обо что-то, открыл глаза и увидел: косы, сабли, цепы и массу разгоравшихся лиц и глаз… все это шумело, скакало и сражалось Тогда им окончательно овладел гневна неприятеля, который не убежал к черту, а лез ему прямо в глаза и принуждал драться. "Хотите, так вот вам", — подумал он и начал сыпать удары на все стороны, иногда бил только воздух, но чаще чувствовал, что острие его сабли вонзается во что-то мягкое. Он чувствовал, что еще жив, и это чувство придавало ему бодрости: "Бей, режь!" — ревел он точно буйвол. Наконец лица исчезли у него из глаз, а вместо них он увидел множество спин и шапок "Они бегут! — мелькнуло у него в голове. — Да, бегут". Тогда им овладела безмерная отвага.
— Ах вы, разбойники! — крикнул Заглоба. — Так вы еще полезли сражаться со шляхтой.
И он бросился за бегущими, опередил их и, смешавшись с толпой, начал уже работать сознательно. А тем временем его товарищи приперли низовцев к берегам Случи, окаймленным деревьями, и погнали их вдоль к насыпи, не беря живых в плен, так как не было времени.
Вдруг Заглоба почувствовал, что лошадь его расставила ноги, и в то же мгновение на него упало что-то тяжелое, обмотало, ему всю голову, и он очутился в совершенной темноте. — Спасайте, господа — крикнул он, ударяя лошадь шпорами. Но лошадь его, очевидно, устала под тяжестью всадника, ибо только стонала и стояла на месте Заглоба слышал крик скачущихся около него всадников, потом весь этот ураган пролетел мимо и настала относительная тишина И в голове его опять одна за другой мелькали мысли: "Что случилось? Неужели меня взяли в плен?"
На лбу его выступил холодный пот. Ему, похоже, обмотали голову, как некогда он Богуну. Тяжесть, которую он чувствовал, это, верно, рука гайдамака Но почему же его не убивают? Почему он стоит на месте?
— Пусти, хам! — крикнул он наконец сдавленным голосом.
Молчание.
— Пусти, хам, я дарую тебе жизнь!
Никакого ответа,
Заглоба еще раз ударил коня, и снова напрасно. Животное еще шире расставило свои ноги и стояло на месте.
Тогда он окончательно рассердился и, достав нож, замахнулся им назад, но удар разрезал только воздух Тогда Заглоба схватил обеими руками покрывало, обмотавшее его голову, и сорвал его.
— Что это такое? Кругом пусто?
Издали видны были только драгуны Володыевского, в нескольких саженях мелькали копья гусар, гнавших к реке остатки казацкого войска. У ног Заглобы лежало запорожское знамя. Видно бегущий казак бросил его так, что оно древком уперлось в плечо Заглобы и накрыло ему голову. Увидев это и сообразив, он пришел в себя,
— Ага! — сказал он — Я отнял знамя! Если есть справедливость на свете, то меня ждет награда. О! хамы! счастье ваше, что у меня лошадь остановилась. Значит" я сам не знал себя, думая, что своим фортелям я могу больше верить, чем своему мужеству. Значит, я могу пригодиться в войске не только на сухари. О Боже, опять несется сюда какая-то ватага! Не сюда, собачьи сыны, не сюда! Чтобы эту лошадь волки съели. Бей!
Действительно, новая ватага казаков с нечеловеческим воем мчалась прямо на Заглобу; за ними гнались панцирные воины Поляновского. И, может быть, Заглоба погиб бы под копытами лошадей, если бы не гусары Скшетуского, которые, утолив в пруду всех, за кем гнались, вернулись, чтобы поставить этот бегущий отряд между двух огней.
Запорожцы, увидев это, бросились в воду, чтобы уйти от мечей, но зато погибнуть в болотах. Некоторые умоляли на коленях о пощаде и умирали под ударами. Погром был ужасный, страшнее же всего на плотине. Все отряды, перешедшие ее, были уничтожены в полукруге, образованном княжескими войсками. Те, которые не перешли, гибли под огнем пушек Вурцеля и залпами немецкой пехоты. Они не могли идти ни вперед, ни назад потому что Кривонос гнал новые полки, а те толкали идущих впереди и закрыли единственный выход. Можно было подумать, что Кривонос присягнул погубить своих людей, так они толпились, дрались между собой скакали в воду и тонули. На одном конце виднелись массы убегающих, на другом толпы идущих вперед а между ними масса трупов, крик, шум и хаос Весь пруд был так завален трупами, что вода выступила из берегов.
По временам пушки умолкали; тогда плотина выбрасывала, точно из пасти, новую толпу запорожцев и черни, которые, рассыпаясь по полукругу, шли под мечи ожидающей их конницы, а Вурцель снова начинал пальбу, осыпая плотину железом и свинцом и задерживая новые подкрепления. В этих кровавых забавах проходили целые часы. Кривонос бесился, не хотел признать себя побежденным и бросал тысячи молодцов в пасть смерти.
С другой стороны пруда стоял на высоком кургане Иеремия в серебряных латах и смотрел на битву. Лицо его было спокойно, а взор окидывал насыпь, пруд, берега Случи и достигал места, где стоял огромный табор Кривоноса. Он не отрывал от него глаз и наконец, обратившись к толстому киевскому воеводе, сказал:
— Сегодня уж не взять табора
— Да разве вы, князь, думали его взять?
— Теперь уже поздно! Наступает вечер.
Действительно, битва, поддерживаемая упрямым Кривоносом, продолжалась так долго, что солнце успело уже совершить свой дневной путь и клонилось к западу. Легкие высокие облака, предвещавшие хорошую погоду, рассыпанные по небу, как стадо овечек, постепенно исчезали куда-то вдаль.
Наплыв казаков к насыпи постепенно прекращался, а полки, взошедшие уже на нее, в беспорядке отступали. Битва кончилась, так как разъяренная толпа бросилась на Кривоноса.
— Изменник! Ты погубишь нас! Кровожадная собака! Мы сами свяжем тебя и выдадим Ереме и спасем себе этим жизнь. Погибель тебе, а не нам!
— Завтра я выдам вам князя и все его войско или сам погибну, — ответил Кривонос.
Но ожидаемое завтра еще не наступило, а сегодня был день погрома и бедствий.
Несколько тысяч мужественнейших казаков и черни легло на поле сражения или утонуло в пруде и реке. Около двух тысяч взято в плен. Убито четырнадцать полковников, не считая сотников, есаулов и других старшин. Второй полководец после Кривоноса, Пульян, попал в плен, хотя и с переломанными ребрами.
— Завтра всех вырежем! — повторял Кривонос. — А до тех пор я не возьму в рот ни пищи, ни водки.
Тем временем в польском лагере рыцари повергали к ногам грозного князя взятые в бою знамена; их набралось около сорока. Когда очередь дошла до Заглобы. то он опустил свое знамя с такой силой, что даже сломалось древко.
— А вы собственными руками взяли это знамя? — спросил князь.
— Так точно, ваша светлость.
— Теперь я вижу, что вы не только Улисс, но и Ахилл, — сказал князь.
— Нет, я простой солдат, но служу у Александра Македонского.
— Так как вы не. получаете жалованья, то мой казначей вы даст вам двести дукатов за ваш подвиг.
— Ваша светлость! — сказал Заглоба, обнимая колени князя. — Ваша милость слишком велика, а мой подвиг так мал, что я из скромности желал бы скрыть его.
Едва заметная улыбка промелькнула по смуглому лицу Скшетуского, но он промолчал и даже потом не говорил ни князю, ни другим о беспокойстве Заглобы перед битвой. Последний, однако, отошел с таким победоносным видом, что солдаты других отрядов, увидав его, указывали на него пальцами, говоря:
— Вот этот сегодня больше всех отличился.
Наступила ночь. По обеим сторонам реки и пруда запылали костры, и дым столбами поднимался к небу.
Усталые солдаты подкреплялись едой и водкой или рассказывали о сегодняшних подвигах. Но громче всех разговаривал Заглоба, хвастая тем, что совершил и что мог бы совершить, если бы его лошадь не остановилась.
— Я вам говорю, — сказал он, обращаясь к княжеским офицерам и к шляхте из отряда Тышкевича, — что большие сражения для меня не новость: я в них участвовал и в Молдавии, и в Турции, но я отвык и боялся — не неприятеля, кто станет бояться хамрв, — а собственной горячности, чтобы не зайти слишком далеко.
— Ну и далеко же вы зашли!
— И зашел! Спросите Скшетуского. Как только я увидел Вершула, упавшего с лошади, то хотел пойти ему на помощь. Товарищи едва удержали меня.
— Да, — сказал Скшетуский, — мы должны были удерживать вас.
— Но где же Вершул? — перебил Карвич.
— Поехал на рекогносцировку; он не любит отдыха.
— Послушайте, господа, — говорил Заглоба, недовольный, что его перебили, — как я добыл знамя.
— Так Вершул не ранен? — снова спросил Карвич.
— Это не первое знамя… но ни одна еще не доставалось мне с таким трудом.
— Не ранен, но ушибся, — отвечал Азулевич, — он, как татарин, напился воды, попав головой в пруд
— Удивляюсь, что рыба не подохла в нем, — сказал сердито Заглоба, — от такой горячей головы вода должна бы закипеть.
— Все-таки он храбрый рыцарь!
— Не особенно, если для него довольно было Пульяна. Тьфу, с вами нельзя говорить… Вы могли бы поучиться у меня, как добывать знамена у неприятеля
Дальнейший разговор их перебил подошедший к огню молодой Аксак.
— Я пришел к вам с новостями! — сказал он полудетским звонким голосом.
— Нянька пеленок не выстирала, кошка молоко съела, и кружка разбилась, — пробормотал Заглоба.
Но Аксак не обратил внимания на этот намек на свои лета и сказал:
— Пульяна пекут теперь на огне.
— Значит, будет собакам закуска? — перебил Заглоба.
— Он проговорился, что переговоры прерваны; брусиловский воевода чуть не сходит с ума. Хмель идет со всем войском на помощь Кривоносу.
— Хмель? Что же такое Хмель? Кому какое дело до Хмеля? Идет Хмель, будет, значит, пиво, нужно готовить бочку. Наплевать на Хмеля! — болтал Заглоба, грозно и гордо посматривая на присутствующих
— Идет Хмель, но Кривонос не дождался его и потому проиграл.
— Играл, играл, да и проиграл.
— Шесть тысяч молодцов уже в Махновке… Ведет их Богун.
— Кто, кто? — спросил вдруг совершено другим голосом Заглоба.
— Богун.
— Не может быть!
— Так говорит Пульян.
— Вот тебе и на! — воскликнул жалобно Заглоба. — И скоро они могут прийти сюда?
— Через три дня. Но перед битвой они не будут спешить, чтобы не утомить лошадей.
— Но я-то буду спешить, — пробормотал Заглоба. — Ангелы Божии, спасите меня от этого негодяя! Я с удовольствием отдал бы взятое мною знамя, лишь бы только этот мошенник сломал себе шею, прежде чем он дойдет сюда. Надеюсь, что мы не долго останемся здесь. Мы же показали Кривоносу. на что способны, а теперь пора и отдохнуть. Я так ненавижу Богуна, что не могу без отвращения вспомнить его дьявольского имени. Вот я и попался! Сидел бы себе спокойно в Баре. Черт меня принес сюда!
— Не бойтесь так, — шепнул Скшетуский. — Стыдно! С нами вам нечего бояться.
— Нечего бояться! Вы не знаете его! Он, может быть, уже где-нибудь ползет тут к нам (и Заглоба тревожно посмотрел кругом). А ведь и на вас он тоже зол как и на менял
— Дай Бог встретиться с ним, — сказал Скшетуский.
— Ну а я отказываюсь от этого счастья Как христианин, я могу простить ему все обеды, но с условием, что через два дня его повесят. Я не боюсь его, но вы не поверит, как он мне противен. Я люблю знать, с кем имею дело: с шляхтичем так с шляхтичем, с мужиком так с мужиком; но это настоящий дьявол, е которым не знаешь, как быть. Я причинил ему много зла, но какие у него были глаза, когда я ему завязывал голову, так это невозможно передать; я не забуду их до самой смерти. Не буди лиха, пока оно слит. Шутка только один раз хороша Я, одною, вам скажу, что вы неблагодарны и совсем не думаете об этой бедняжке…
— Почему же вы так полагаете? — спросил Скшетуский.
— Вы угождаете своей страсти к войне, — сказал Заглоба, отводя его от костра, — все воюете да воюете, а она там каждый день заливается слезами и напрасно ждет ответа. Другой бы давно уже отправил меня из сострадания к ней.
— Так вы думаете вернуться в Бар?
— Хоть сегодня, а то мне жаль ее
Скшетуский поднял печатный взор к небу и сказал:
— Не упрекайте меня в неискренности. Бог свидетель, что я не съем куска хлеба и не усну, не подумав о ней, никто не может заменить ее в моем сердце. Если я не отправил вас до сих пор с ответом, то только потому, что сам хотел ехать, чтобы не мучиться дальше и соединиться с ней навеки. Я бы на крыльях полетел к моей возлюбленной.
— Почему же вы не летите?
— Перед сражением я не мог этого сделать. Я солдат и шляхтич и должен думать о своей чести.
— Но сегодня кончилась битва, и мы можем ехать хоть сейчас.
Скшетуский вздохнул.
— Нет, завтра мы пойдем на Кривоноса, — сказал он.
— Ну уж этого я не понимаю. Вы побили молодого Кривоноса, пришел старый; побьете старого — придет молодой, ну как его там (чтобы не сказать в злую минуту) — Богун; побьете его, придет Хмельницкий. Что за черт! Если так пойдет дальше, так лучше уж сразу сделайте, как Подбипента, и дайте обет целомудрия, — тогда будет два дурака. Полно вам! А то, ей-Богу, я сам первый буду уговаривать княжну, чтобы она надставила вам рога… А там Андрей Потоцкий, как увидит ее, так глаза его и засверкают. Тьфу, черт возьми! Если бы мне говорил это какой-нибудь молокосос, который не был в сражении и желает составить себе славу, тогда бы я еще понял; а вы уж и так напились много крови, а под Махновкой вы, говорят, убили какое-то адское чудовище или людоеда. Я уверен, вы затеваете что-то или же так разлакомились кровью, что предпочитаете ее возлюбленной
Скшетуский невольно взглянул на луну, спокойно плывшую по небу.
— Вы ошибаетесь, — сказал он. — Я не лакомлюсь кровью и не гоняюсь за славой, но не могу оставить товарищей в тяжелую минуту: это было бы противно рыцарской чести, а честь для меня святыня; что касается войны, то она, несомненно, затянется, восстание слишком распространилось; но если Хмельницкий идет на помощь Кривоносу, то будет перерыв: завтра Кривонос, может быть, и не выйдет в поле; а если выйдет, то будет по заслугам наказан, а потом мы пойдем в более спокойное место отдохнуть. Вот уже более двух месяцев, как мы не спим и не едим, а только бьемся да бьемся и терпим разные неудобства Князь хоть и великий вождь, но осторожен и не пойдет на Хмельницкого с несколькими тысячами против целых сотен тысяч. Я знаю, что он пойдет в Збараж, отдохнет там. наберет новых солдат к нему придет шляхта с целой Польши, и тогда мы пойдем в бон Завтра последний день труда, а послезавтра я могу ехать с вами в Бар. И могу вам сказать, что Богун не прибудет к завтрашней битве, а если и поспеет, то надеюсь, что его звезда померкнет не только перед звездой князя, но даже и перед моей.
— Это воплощенный Вельзевул! Я уже говорил вам, что не люблю толкотни, а он еще хуже ее, хотя, повторяю, я не боюсь его, только не могу победить своего отвращения к нему. Но дело не в том. Значит, завтра трепка холопам, а потом в Бар! Вот засмеются ее чудные глазки и раскраснеется личико. Да и я скучаю по ней, потому что люблю ее, как родной отец. И немудрено! Ведь сыновей у меня нет, а имение далеко в Турции, где его грабят басурманские комиссары; вот я и живу на свете, как сирота, а под старость мне придется, верно, пойти в приживальщики к Подбипенте.
— Не беспокойтесь, будет иначе! За то, что вы сделали для нас, трудно даже отблагодарить.
Дальнейший разговор прервал офицер, который, проходя мимо, спросил:
— Кто там?
— Вершул! — воскликнул Скшетуский, узнав его по голосу. — Из рекогносцировки?
— Да, а теперь от князя — Что же там слышно?
— Завтра — битва. Неприятель расширяет плотину, строит мосты на Стыре и Случи, чтобы непременно переправиться к нам.
— А что же сказал на это князь?
— Князь сказал: хорошо!
— И ничего больше?
— Ничего; Запретил мешать. Топоры там так и стучат и проработают, верно, до утра?
— Что же ты узнал?
— Я взял в плен семь человек, и они говорят, что Хмельницкий идет, но еще далеко… Но что за ночь!
— Видно, точно днем. Как ты чувствуешь себя после падения?
— Кости болят… Иду благодарить нашего Геркулеса, а потом спать, потому что я устал. Хоть бы часа два поспать. Покойной ночи!
— Покойной ночи?
— Идите и вы, — сказал Скшетуский Заглобе, — уже поздно… завтра придется трудиться.
— А послезавтра путешествовать, — напомнил Заглоба.
Помолившись, они легли спать у костра; вскоре огни начали гаснуть. Весь лагерь погрузился в темноту — только месяц бросал на группы спящих свои серебристые лучи. Тишину прерывали лишь храпение спящих да крики патруля, сторожившего лагерь. Но сон ненадолго смежил их глаза; едва только начало светать, как со всех сторон лагеря протрубили сигнал "подъем".
Через час князь, к всеобщему удивлению, отступал по всей линии.
Но это было отступление льва, которому нужно было много места для прыжка.
Князь нарочно подпустил Кривоноса, чтобы тем сильнее было поражение. В самом начале битвы он хлестнул своего коня и будто начал бежать; видя это, запорожцы и чернь прорвали ряды, чтобы догнать его и окружить. Но князь вдруг повернул и ударил на них с такой силой, что они не могли даже дать отпора Войска Вишневецкого гнали их целую милю до переправы, потом через мосты и плотину до самого табора, убивая без пощады; а героем дня был шестнадцатилетний Аксак, который первым ударил на запорожцев и произвел панику в их рядах Только с такими старыми и опытными солдатами мог выкидывать князь подобные фортели и придумать это притворное бегство, которое в каждом другом войске легко молю бы обратиться в действительность. Этот день кончился для Кривоноса еще большим поражением, чем первый: у него отняли асе полевые орудия, много знамен, в числе которых выли и коронные польские, взятые запорожцами под Корсунью.
Если бы пехота Корицкого и Осинского и пушки Вурцеля могли поспеть за кавалерией, то заодно мог бы быть взят и запорожский табор. Но пока они подошли, наступила ночь, и неприятель отошел так далеко, что его нельзя уже было догнать. Тем не менее Зацвилиховский захватил половину табора с огромными запасами оружия и припасов. Чернь уже два раза хватала Кривоноса, чтобы выдать его князю, и только обещание немедленно присоединиться к Хмельницкому спасло его. Он в отчаянии бежал с уцелевшей частью в Махновку, куда подошел и Хмельницкий, который в первом порыве гнева велел приковать его за шею к пушке.
Только потом, немного остыв, он вспомнил, что несчастный Кривонос залип кровью всю Волынь, взял Попонное, отправил на тот свет тысячи шляхты и одерживал много побед, пока не встретился с Иеремией. За эти заслуги гетман сжалился над ним и не только отпустил его, но даже вверил ему войско и послал в Подолию на новую резню.
Между тем князь Вишневецюм объявил отдых своему войску, которое тоже много пострадало, в особенности при штурме табора, из-за которого так ловко и упорно оборонялись казаки. В этой битве пало около пятисот солдат. Полковник Мокрский умер от ран; ранены были, хотя и неопасно, Кушель, Поляновский и молодой Аксак, а Заглоба, освоившийся с теснотой и битвой и не отстававший от других, получил два удара цепами и лежал теперь неподвижно, как мертвый, в повозке Скшетуского. Таким образом судьба помешала поездке в Бар; к тому же князь послал Скшетуского в город Заславль, чтобы уничтожить там собравшиеся толпы черни. И он пошел, не намекнув князю ни словом о Баре. В продолжение пяти дней он жег и резал, пока не очистил окрестностей. Наконец люди его до того утомились постоянной войной, походами, засадами и караулами, что он решился идти в Тарнополь, куда пошел и князь.
Накануне возвращения, остановившись в Сухожиньцах над Хомором, Скшетуский расставил, войско по деревне и сам остановился в мужицкой хате. Утомленный бессонными ночами и трудами, он уснул и проспал как убитый всю ночь. Под утро он начал грезить не то наяву, не то в полусне. Ему казалось, что он в Лубнах и будто никогда и не уезжал из них, что он спит в своей комнате в цейхгаузе, что Жендян, как обыкновенно утром, приготовляет ему одеваться. Однако действительность рассеяла его мечтания и напомнила ему, что он в Сухожиньцах, а не в Лубнях, — одна только фигура Жендяна не исчезала передним, и Скшетуский видел, как он, сидя у окна на скамейке, смазывал ремни его панциря, которые от жары покорчились. Думая, что это все еще сон, Скшетуский закрыл глаза и через минуту снова открыл их; Жендян все сидел у окна
— Жендян! — крикнул Скшетуский. — Это ты или твой дух?
Юноша испугался его крика, уронил панцирь на пол и развел руками:
— О, Боже! Что вы так кричите? Какой там дух! Я жив и здоров.
— И ты вернулся?
— А разве вы прогнали меня?
— Подойди ко мне, я тебя обниму!
Верный юноша бросился к своему господину и обнял его колени, а Скшетуский целовал его голову, радостно повторяя:
— Ты жив! Ты жив!
— О, мой дорогой господин, от радости я не могу говорить… О, Господи… но вы так крикнули, что я уронил панцирь. Ремни совеем скорчились… видно, у вас не было слуги. Ну, слава Богу, о, мой дорогой господин!..
— Когда ты приехал?
— Сегодня ночью.
— Что ж ты не разбудил меня?
— На что мне было будить вас. Я только утром взял ваше платье.
— Откуда ты приехал?
— Из Гущи.
— Что же ты там делал? Что с тобой было? Говори, рассказывай.
— Да видите ли, приехали казаки в Гущу грабить воеводу брацлавского, а я был там раньше с отцом Патронием Лаской, который взял меня от Хмельницкого, когда воевода посылал его туда с письмами. Ну, я вернулся с ним, а теперь казаки сожгли Гущу и убили отца Патрония за его расположение к нам; такая участь постигла бы, верно, и воеводу, если б он был дома, хотя он благочестив и держит их сторону.
— Говори ясно, не путай, а то я ничего не могу понять. Ты сидел у казаков, у Хмеля? Так что ли?
— Да, у казаков. Как они взяли меня в Чигирине, так и держали и считали своим. Но одевайтесь. Боже, как все поношено… и в руки нечего взять. А, чтобы их там!.. Вы на меня не сердитесь, что я не передал письма, которые вы писали из Кудака? Злодей Богун отнял их у меня; если б не тот толстый шляхтич, то я бы расстался и с жизнью.
— Знаю, знаю! Ты не виноват. Этот толстый шляхтич в нашем обозе. Он мне рассказал, как все было. Ведь он и барышню украл у Богуна, и теперь она находится в Баре и совершенно здорова.
— Слава Богу! Я знал, что она не досталась Богуну. Значит, теперь и до свадьбы недалеко.
— Должно быть, так Отсюда мы двинемся в Тарнополь, а потом в Бар.
— Слава Богу! Богун тогда повесится; ему предсказала колдунья, что он никогда не получит той, о которой думает, а возьмет ее лях, и этот лях, верно, вы.
— Откуда ты все это знаешь?
— Слышал. Вы одевайтесь, а я все расскажу, — нам уж и завтрак готов… Когда я выехал чайкой, из Кудака, мы ехали ужасно долго, против течения, да к тому же и чайка испортилась и нужно было ее поправлять. Ехали мы, ехали.
— Ехали, ехали, — перебил его нетерпеливо Скшетуский.
— И наконец приехали в Чигирин, а что там случилось со мною, вы уже знаете.
— Знаю, знаю!
— И вот, лежу я в конюшне, света Божьего не вижу. Только ушел Богун, как пришел Хмельницкий со множеством запорожцев. А великий гетман перед тем наказал чигиринцев за их преданность запорожцам, и в городе было много убитых и раненых; они думали, что я из их числа, и не только не убили меня, но приютили, лечили и татарам не позволили взять меня в плен, хотя они им позволяли все. Придя в себя, я задумался: что мне делать? А эти негодяи пошли под Корсунь и там побили гетманов. О, что видели мои глаза, я не могу даже высказать! Они ничего не скрывали от меня считали меня своим. А я думаю: бежать или нет? Но я убедился, что безопаснее остаться, пока не подвернется более удобный случай. Когда из Корсуни начали свозить ковры, серебро, драгоценности, то у меня сердце разрывалось на части, а глаза чуть не вылезли Были такие разбойники, что продавали шесть серебряных ложек за талер, а потом — за кварту водки; золотую пуговицу; запонки или султан от шапки можно было достать за полкварты. Я и подумал: чем напрасно сидеть, лучше я чем-нибудь поживлюсь. Если Бог даст вернуться когда-либо в Жендяны, на Полесье, где живут мои родители, то отдам им все. Они судятся с Яворскими уж пятьдесят лет, и им не на что больше вести процесс. Я накупил столько добра; что пришлось навьючить двух лошадей; это только и утешало меня в моем горе; мне без вас было очень скучно.
— Ты, Жендян, все такой же: из всего сумеешь извлечь себе пользу.
— Что же худого в том, что Господь наделил меня этим? Я не украл, а кошелек, который вы мне дали на дорогу в Разлоги, я возвращаю, потому что туда я не доехал.
С этими словами юноша расстегнул пояс, вынул кошелек и положил перед Скшетуским, который, улыбнувшись, сказал:
— Если тебе так повезло, то ты, верно, богаче меня, но все-таки уж оставь у себя и этот кошелек
— Покорно благодарю! Теперь, слава Богу, обрадуются родители и девяностолетний дедушка. А уж у Яворских вытянут судом последний грош и пустят по миру с сумой. Вы тоже останетесь в барыше, потому что я не стану напоминать о том поясе, который вы обещали мне в Кудаке.
— Ты мне уже напомнил! Ах ты ненасытный! Я не знаю, где этот пояс, но уж если я обещал, то дам другой.
— Покорно благодарю! — сказал юноша, обнимая колени Скшетуского.
— Не за что! Но продолжай, что с тобой было.
— Бог помог мне нажиться от этих злодеев. Одно только огорчало меня: я не знал, что с вами, и завладел ли Богун княжной. Вдруг приходит известие, что он едва жив и лежит в Черкассах, побитый князьями. Я сейчас в Черкассы. Ведь вы знаете, что я умею прикладывать пластыри и ходить за ранеными. Полковник Донец поехал со мною и велел мне ухаживать за этим разбойником. И когда я узнал, что княжна ушла с тем шляхтичем, то у меня точно камень свалился с сердца. Я пошел к Богуну и думаю: узнает он меня или не узнает? Но он лежал в горячке и сначала не узнал, а потом уж, когда поправился, спросил: "Ты ехал с письмом в Разлоги?" — Да, говорю. — "Так это я тебя ранил в Чигорине?" — Да — "Так ты служишь у Скшетуского?" Тут-то я и начал лгать. Никому я, говорю, не служу. Я больше видел обид, чем хорошего на этой службе и потому я предпочел уйти к казакам, на свободу и вот уж десять дней, как я ухаживаю за вами и, Бог даст, вылечу! Он мне поверил и стал откровенничать. От него я узнал, что Разлоги сожжены, что он убил двух князей, а остальные же, узнав об этом, хотели идти к нашему князю, но не могли, а бежали в литовское войско. Но хуже всего было, когда он вспомнил об этом толстом шляхтиче: он так щелкал тогда зубами, точно грыз орехи.
— Долго он хворал?
— Долго. Сначала раны закрылись, а потом скоро открылись, потому что он не берегся. Много ночей просидел я над ним (чтоб его черт побрал!), хоть он того не стоил. Но должен вам сказать, что я поклялся для спасения моей души отплатить ему за обиду, и я сдержу эту клятву, хотя бы мне пришлось ходить за ним всю жизнь; он побил меня, как собаку, а я же не какой-нибудь хам. Он должен умереть от моей руки, разве только кто другой раньше меня убьет его. Я мог бы не раз убить его, потому что часто около него не было никого, кроме меня, но мне было стыдно убивать лежащего в постели.
— Это делает тебе честь, что ты не убил больного и безоружного. Тогда вышло бы по-холопски, а не по-шляхетски.
— Я тоже так подумал. Я вспомнил, как родители отправляли меня из дому, а дедушка, благословляя меня, сказал: "Помни, дурак, что ты шляхтич и должен быть самолюбив, — служи верно, но не давай себя в обиду". И сказал еще, что если шляхтич поступает по-мужицки, то сам Христос плачет. Я запомнил его слова и остерегаюсь этого. Я не мог воспользоваться удобным случаем, а доверие его росло все больше и больше Он часто спрашивал: "Чем тебя наградить?" "Чем твоей милости будет угодно", — отвечал я. И не могу жаловаться: он щедро наградил меня, а я все брал, чтобы добро не оставалось в злодейских руках Ради него и другие давали мне, так как его там любят больше всех, — и казаки, и чернь, хотя к последней он относится с презрением, — Жендян покачал головой, как будто припоминая что-то, и продолжал: — Удивительный он человек! У него много шляхетской удали. Княжну он безумно любит. Как только он немного поправился, к нему пришла колдунья и гадала; но ничего хорошего не вышло. Хотя эта бесстыжая великанша и имеет сношения с чертями… но девка — молодец! Как засмеется, словно кобыла заржет на лугу. Зубы у нее белые и крепкие, хоть железо грызть, а идет — так земля дрожит. Очевидно, я ей приглянулся, и она не проходила мимо, чтобы не дернуть меня то за волосы, то за рукав или не толкнуть, и звала меня к себе, но я боялся, чтобы черт не свернул мне шею, ведь тогда все, что я собрал, пропало бы. "Разве тебе мало других?" — говорил я ей. А она: "Ты хотя и мальчишка, но понравился мне". — "Ступай прочь!" — А она снова: "Понравился ты мне, да, понравился".
— И ты видел, как она ворожит?
— И видел и слышал. Она делала дым, шипенье, писк и какие-то тени. Мне было даже страшно. Она станет посередине комнаты, поднимет кверху брови и говорит. "Лях при ней". То насыплет пшеницы на сито, смотрит, — зерна так и шевелятся, а она повторяет: "Лях при ней". Если бы он не был такой душегуб, то, право, жаль было бы смотреть на его отчаяние. После каждой такой ворожбы он бледнел и ломал руки умоляя княжну простить его, что он, как разбойник, пришел в Разлоги и убил ее братьев. "Где ты, зозуля? Где ты, моя дорогая? Мне не жить уж без тебя! Теперь я тебя пальцем не трону, буду твоим рабом, только бы поглядеть на тебя". Потом вспомнит Заглобу и начнет грызть зубами кровать, пока не заснет, да и во сне стонет и вздыхает.
— И никогда она ему хорошо не ворожила?
— Потом… я не знаю. Он выздоровел, и я ушел от него. Приехал ксендз Ласко, и Богун отпустил меня с ним в Гущу. Они знали, разбойники, что у меня есть немного добра и что я еду помочь родителям.
— И не ограбили тебя?
— Может быть, и ограбили бы, но, к счастью, татар тогда не было, а казаки не смели: боялись Богуна; к тому же они считали меня своим. Хмельницкий велел мне доносить обо всем, что будет у воеводы киевского, если съедутся паны. Черт его побери! Когда я приехал в Гущу, туда пришел отряд Кривоноса и убил Ласка, а я половину своего добра закопал, а с остальным убежал сюда, услыхав, что вы воюете около Заславля. Слава Богу, что я застал вас веселым и здоровым и что скоро ваша свадьба Тогда будет уж конец всем заботам. Я говорил тем злодеям, которые шли на князя, что им не вернуться. Ну вот им! Может, теперь и война скоро кончится!
— Где же! Теперь только она и начнется с Хмельницким.
— А вы после свадьбы будете воевать?
— А ты думал, что после свадьбы я стану трусом?
— Нет, я этого не думал; я знаю, что вы не трус, но спрашиваю, потому что как только отвезу свое добро родителям, то хочу пойти с вами на войну, чтобы отомстить Богуну хоть так, если нельзя хитростью. Он уж не спрячется от меня.
— Какой же ты задира!
— Каждый желает исполнить задуманное. Я дал обещание и поехал бы за ним хоть в Турцию. Иначе и быть не может. Теперь я поеду с вами в Тарнополь, а потом и на свадьбу. Но зачем вы едете в Бар на Тарнополь? Ведь это не по пути?
— Я должен отвести туда отряд.
— Я понимаю.
— Теперь дай мне поесть, — сказал Скшетуский.
— Я уже сам думал об этом; живот — это основа всего.
— Сразу после завтрака и поедем
— Слава Богу, хотя лошадь моя совсем устала
— Я велю дать тебе другую, и ты будешь всегда ездить на ней.
— Покорно благодарю! — сказал Жендян, улыбаясь при мысли, что это был уже третий подарок.
Скшетуский, однако, двинулся со своим отрядом не в Тарнополь, как предполагал раньше, а в Збараж, потому что от князя пришел новый приказ идти туда. Дорогой он рассказывал верному слуге о своих приключениях, как он был взят в плен в Сечи, как долго пробыл там, сколько выстрадал, пока его не отпустил Хмельницкий. Они шли медленно, хотя и не везли с собой никаких тяжестей, но ехали по такому разоренному краю, что с трудом доставали припасы для солдат и лошадей. По временам они встречали толпы исхудалых людей, в особенности женщин и детей, которые просили у Бога смерти или даже татарской неволи, потому что там, по крайней мере, кормили бы их, а здесь, хотя это было время жатвы, отряды Кривоноса уничтожили все, что только можно было уничтожить, так что нечего было есть, а уцелевшие жители питались древесной корой. Только около Ямполя край был менее опустошен, и они могли доставать припасы и идти скорей; они пришли в Збараж через пять дней.
Там был большой съезд, потому что князь Иеремия остановился со всем войском; кроме того, здесь было много шляхты. Все только и говорили что о войне; город и все окрестности были переполнены вооруженным людом. Партия мира в Варшаве, поддерживаемая в своих надеждах воеводой Киселем, не отказалась еще от переговоров и верила, что путем соглашений можно будет предотвратить бурю, но поняла также, что переговоры только тогда могут быть плодотворными, когда у них еще будет наготове сильное войско. Вследствие этого было объявлено всеобщее ополчение и созваны все войска; хотя канцлер и региментарии верили в мир, но большей частью между шляхтой царило воинственное настроение. Победы Вишневецкого разожгли воображение и возбудили жажду мести за Желтые Воды, за Корсунь и за кровь погибших мученической смертью, за позор и унижение.
Имя князя было окружено ярким ореолом славы, и неразлучно с этим, от берегов Балтийского моря до Диких Полей, раздавался зловещий крик: "Война! Война!"
Война! Ее предсказывали и знамения на небе, и пылавшие лица людей, и сверкавшие сабли, и вой собак перед хатами, и ржание лошадей. Народ во всех селах, усадьбах доставал из кладовых старые доспехи и мечи; молодежь пела песни о Ереме; женщины молились. Вооруженный народ двинулся из Пруссии, Лифляндии, Великопольши и Мазовии к Карпатам и лесным пущам Бескида.
Война эта вызывалась уже силой обстоятельств. Разбойничье движение Запорожья, поголовное восстание украинской черни и их борьба с магнатами требовали чего-то большего, чем простая резня. Это хорошо понял Хмельницкий и, пользуясь раздражением и обоюдными притеснениями, в которых не было тогда недостатка, превратил социальную борьбу в религиозную, разжег народный фанатизм и вырыл между двумя сторонами пропасть, которую могла заполнить только кровь, а не договоры на пергаментах.
Желая от души прийти к соглашению, он хотел только обеспечить свою власть, а о том, что будет дальше, он не думал и не заботился.
Не знал он только, что вырытая им пропасть так велика, что ее не засыплют никакие договоры, даже на короткое время. Этот тонкий политик не угадал, что ему не придется спокойно наслаждаться плодами своего кровавого дела. Однако легко было предвидеть, что там, где станут друг против друга сотни тысяч людей, там пергаментом для писания актов будут поля, а перьями — мечи и копья.
Все заставляло предполагать близкую войну, и даже самые бесхитростные люди инстинктивно угадывали, что невозможно обойтись без нее; а взоры всех обращались все больше и больше на Иеремию, который с самого начала объявил войну не на жизнь, а на смерть.
Его гигантская тень затемняла все больше и больше канцлера, воеводу браштавского, правителей, а вместе с ними и могучего князя Доминика, назначенного главнокомандующим. Исчезало все их влияние и значение, уменьшалось повиновение к власти. Войску и шляхте велено было собираться у Львова, а потом идти к Глипьянам, куда стекались все отряды войска, а за ними и жители ближайших воеводств. Но к несчастью, новые случайности стали грозить могуществу Польши. Не только малодисциплинированные отряды ополчения, но и регулярные войска стали отказываться от повиновения своим начальникам и, несмотря на приказ, уходили в Збараж, под начальство Иеремии. Так прежде всего сделала шляхта из киевского и брацлавского воеводств, которая и раньше служила у князя, за ними пошли русское, мобельское воеводства, а затеи и коронные войска; нетрудно было предвидеть, что и остальные последуют их примеру.
Обойденный и намеренно забытый Иеремия в силу обстоятельств становился гетманом и главнокомандующим всей Польши. Шляхта и войско, преданные ему душой и телом, ждали только его мановения: власть, война, мир и будущность Польши — все было в его руках
Силы его увеличивались с каждым днем, и он стал таким могущественным, что покрыл своею тенью не только канцлера и правителей, но и сенат, и Варшаву, и всю Польшу.
Во враждебных ему кругах в Варшаве начали поговаривать о его ужасной гордости и самоуверенности; вспоминали дело о Гадяче, когда он приехал в Варшаву с четырьмя тысячами людей и, войдя в сенат, готов был рубить всех, не исключай даже короля.
— Чего же можно ждать от такого человека? говорили они. — И каков он теперь, после этого похода с Заднепровья и стольких побед, так прославивших его! Какую гордость, должно быть, возбудила в нем эта любовь шляхты и войска! Кто может теперь бороться с ним? Что стянется с Польшей, если только одни граждане обладает таким могуществом, что воля сената ему нипочем, и отнимает власть у избранных королевством вождей? Неужели он думает возложить корону на королевича Карла?
— Он — настоящий Марии! Но дай Бог. чтобы он не оказался Марком Кориоланом или Катилиной, а в гордости и высокомерии он может сравняться с обоими.
Так говорили в Варшаве и в правительственных кругах, в особенности у "язя Доминика, разногласие которого с Вишневецким причинило немало бед Польше; а "Марий" сидел спокойно в Збараже, мрачный и непроницаемый, и даже новые победы не прояснили его лица. Когда в Збараж являлся новый полк, он выезжал ему навстречу, оценивал его достоинства и снова впадал в задумчивость. Солдаты с криками радости бросались перед ним на колени и восклицали:
— Виват, вождь непобедимый! Виват, славянский Геркулеса. До самой смерти будем верны тебе!
— Челом вам! — отвечал он. — Мы все слуги Христовы, и я недостоин распоряжаться вашею жизнью!
И он возвращался к себе, избегал людей и одиноко боролся со своими мыслями Tax проходили целые дни, а между тем город наполнился новыми толпами солдат. Ополченцы пили с утра до ночи, расхаживали по улицам, затевая ссоры с офицерами иностранных отрядов. Регулярные солдаты, чувствуя ослабление дисциплины, проводили время в питье, еде и игре в кости. Каждый день прибывали все новые гости, a с ними затевались новые забавы и пиры с горожанками. Войска заняли все улицы города и его окрестности, и он превратился в какую-то многолюдную ярмарку, на которую съехалась половина Польши. Вот мчится золоченая или красная карета, запряженная в шесть или восемь лошадей с перьями, гайдуки в венгерской или немецкой одежде, янычары, хазары и татары; там опять дружинники в шелку и бархате, без панцирей, расталкивают толпу своими анатолийскими или персидскими лошадьми; то опять на крыльце дома красуется офицер полевой пехоты в новом, блестящем колете, с длинной тросточкой в руке и гордым видом; там мелькают шлемы драгун, шляпы немецкой пехоты, рысьи колпаки и так далее. Улицы запружены возами; всюду ссоры, ржание лошадей, h маленькие тесные улицы так завалены сеном и соломой, что невозможно пройти.
Среди этих нарядных одежд, сверкающих всеми цветами радуги; среди шелков, бархата и блеска брильянтов резко выделялись солдаты Вишневецкого — истомленные, исхудалые, в заржавленных панцирях и поношенных мундирах. Дружинники даже лучших отрядов были похожи на нищих, выглядели хуже прислуги других полков, но зато все склоняли перед ними головы — эти лохмотья служили отличием их геройства. Война — злая мать; она, как Старун, пожирает собственных детей; а если не пожрет, то обгложет им кости, как собака! Эти линялые цвета — последствие ночных дождей и походов в бурю и грозу, а эта ржавчина на оружии — нестертая кровь, своя или вражеская, или обе вместе… Поэтому солдаты Вишневецкого везде первые: они рассказывали по трактирами домам о своих победах, а прочие только слушали и по временам, хлопая себя по коленям, кричали: "А, чтоб вас разорвало! Вы, должно быть, черти, а не люди". "Это не наша заслуга, а нашего полководца, которому равного нет во всем мире!" — отвечали солдаты Вишневецкого.
Все пиры оканчивались возгласами: "Виват, Иеремия! Виват, князь воевода и гетман над гетманами!"
Подвыпившая шляхта выходила на улицы и стреляла из мушкетов и ружей, а когда воины Вишневецкого напоминали им, что скоро их свобода кончится и князь заберет их в свои руки и введет такую дисциплину, какая им и не снилась, они тем более старались пользоваться временем.
— Придет пора — будем слушаться, и есть кого, он храбрый воин.
Больше всех доставалось несчастному князю Доминику, которого солдаты честили на все лады. Рассказывали, что он по целым дням молится, а вечером пьет из бочки, потом плюет, открыв один глаз, и спрашивает. "Что такое?" Говорили тоже, что он принимает на ночь ялапну и что он видел столько битв, сколько на стенах у него вышитых голландских ковров. Но никто его не защищал и не жалел, а больше всех нападали те, которые были против военной дисциплины. Однако же Заглоба заткнул всех за пояс своими насмешками и колкостями. Он уже выздоровел и чувствовал себя отлично, а сколько он ел и пил — описать невозможно! За ним ходили толпы солдат и шляхты, а он рассказывал и издевался над теми же, кто его угощал. Он, как опытный воин, смотрел свысока на тех, кто первый раз шел на войну, и говорил:
— Вы столько же знакомы с войной, сколько монашенки с мужчинами; у вас новенькое, надушенное платье, но я постараюсь держаться от вас подальше. О, кто не нюхал военного чесночку, тот не знает, какие он выжимает слезы! На войну вам не принесет жена ни подогретого пива, ни похлебки с вином! Скоро ваши животики высохнут, как творог на солнце Я знаю уже, я бывал в разных переделках и захватил много знамен, но не одно не доставалось мне с таким трудом, как под Константиновой. Черт бы их взял, этих запорожцев! Семь потов сошло с меня, пока я ухватился за древко. Спросите Скшетуского, который убил Бурдабута: он видел это собственными глазами и любовался. Попробуйте крикнуть казаку: "Заглоба!" — и вы увидите, что он вам скажет. Но что вам рассказывать, вы только и знаете, что бить мух хлопушкой по стенам.
— Как же это было? — спрашивала молодежь.
— Вы хотите, чтобы у меня язык загорелся во рту, как деревянная ось в телеге?
— Надо смазать! Эй, вина! — кричала шляхта.
— Это дело другое! — отвечая Заглоба, радуясь, что нашел благодарных слушателей, и опять рассказывал все сначала, от путешествия в Галат и бегства из Разлог до взятия знамени под Константиновом, а они слушали, разинув рты и ворча по временам, если Заглоба уж слишком начинал трунить над их неопытностью.
Весело и шумно проводили время в Збараже, так что старый Зацвилиховский и другие удивлялись, что князь так долго допускал эти пиры; а он все сидел дома, видно, нарочно, чтобы перед новыми битвами дать всем насладиться удовольствиями. Скшетуский по приезде сейчас же попал в этот водоворот. Ему хотелось отдохнуть среди товарищей, но еще больше попасть в Бар, к своей возлюбленной, где он думал забыть о всех тревогах и горестях в ее объятиях Он немедленно отправился к князю, чтобы дать отчет о походе под Заславль и получить позволение уехать.
Князь переменился до неузнаваемости и так перепугал его своим видом, что Скшетуский невольно задал себе вопрос: "Тот, ли это вождь, которого я видел под Махновкой и Константиновом?" Перед ним стоял человек совсем согнувшийся, с впалыми глазами, запекшимся губами, как бы снедаемый какой-то тайной болезнью. На вопрос, здоров ли он, князь сухо ответил, что здоров, а поручик не смел больше расспрашивать и, дав отчет о своей командировке в Заславль, начал просить, не может ли он оставить на два месяца полк, чтобы жениться и отвезти жену в свое имение Скшетушево.
Князь словно проснулся Свойственная ему доброта отразилась на угрюмом лице, и, обняв Скшетуского, он сказал:
— Теперь конец твоему мучению. Поезжай, поезжай! Благослови тебя Бог! Я сам бы хотел быть на твоей свадьбе; я это должен княжне как дочери Василия, а тебе как другу, но в настоящее время не могу. Когда ты хочешь ехать?
— Хоть сегодня!
— Так поезжай завтра, но только не один. Возьми три сотни татар Вершула, чтобы они проводили твою жену. Они тебе и потом пригодятся, потому что там шляются теперь целые шайки мятежников. Я дам тебе письмо к Андрею Потоцкому, но пока я его напишу и пока ты сам соберешься, время пройдет до завтрашнего вечера.
— Как прикажете, милостивый князь. Но осмелюсь еще просить вас отпустить со мною Володыевского и Подбипенту.
— Хорошо. Приди завтра проститься и получить мое благословение. Мне хочется послать княжне что-нибудь на память. Будьте счастливы, вы достойны друг друга.
Рыцарь обнял колени обожаемого вождя, который несколько раз повторял:
— Бог тебя благословит! Но приди еще завтра проститься со мною.
Однако поручик не поднимался и не уходил, как будто собирался еще просить о чем-то; наконец он решился:
— Ваша светлость!
— Ну что еще? — спросил ласково князь.
— Простите мою смелость, но… мое сердце разрывается. Что с вами? Горе ли угнетает вас или болезнь?
— Этого ты не должен знать! — сказал князь громко. — Приходи завтра.
Скшетуский ушел опечаленный.
Вечером пришли к нему на квартиру Зацвилиховский, Володыевский, Лонгин Подбипента и Заглоба. Они сели за стол, и тотчас появился Жендян с кубками и бочонком.
— Во имя Отца и Сына! — воскликнул Заглоба. — Твой юноша, вижу, восстал из мертвых.
Жендян подошел к нему и обнял его колени.
— Я не воскрес, но и не умер благодаря вашей милости,
— И попал на службу к Богуну, — сказал Скшетуский.
— Зато его повысят чином. Не сладко было тебе служить там; вот тебе тапер, утешься.
— Покорно благодарю вашу милость, — ответил Жендян.
— О, — сказал Скшетуский, — он на все руки мастер! Столько добра накупил у казаков, что нам с вами и не купить, хотя бы вы продали все свои имения в Турции.
— Неужели? — воскликнул Заглоба. — Оставь же себе мой талер и расти на здоровье, он пригодится тебе, если не на крест, то хоть на виселицу… Хороши у него глаза! — И Заглоба, схватив Жендяна за ухо и дернув его слегка, продолжал: — Люблю молодцов и предсказываю тебе, что бы будешь человеком, если только не сделаешься скотом. А как тебя твой Богун поминает теперь?
Жендян усмехнулся; ему польстили слова и ласки Заглобы, и он ответил:
— Я что! А вот как он вас вспоминает! Как вспомнит, так зубами и защелкает, как волк!
— Иди к черту! — крикнул вдруг с гневом Заглоба. — Что ты там бредишь?
Жендян ушел, а собеседники начали говорить о завтрашнем путешествии и о счастии, ожидающем Скшетуского. Мед развеселил Заглобу, и он начал приставать к поручику то с будущими крестинами, то с ухаживанием Андрея Потоцкого за княжной. А Лонгин все вздыхая
Все пили и веселились от души. Наконец разговор перешел на войну и на князя.
Скшетуский, который некоторое время был в отсутствии, спросил своих собеседников:
— Скажите мне, господа, что сталось с нашим князем? Ведь это совершенно другой человек, чем был прежде… Я ничего не понимаю! Он одерживает победу за победой… А если его обошли с назначением главнокомандующим, так что же? Ведь зато к нему теперь валит все войско и он без всяких милостей станет гетманом и уничтожит Хмельницкого… Но он, как видно, сокрушается о чем-то…
— Может, у него начинается подагра? — сказал Заглоба. — У меня иногда как схватит большой палец, так я три дня хожу в меланхолии.
— А я вам, братцы, скажу, — произнес, качая головой Подбипента, — что ксендз Муховецкий говорил как-то, почему князь такой мрачный. Сам я ничего не говорю, не мне судить его, но так говорил ксендз Муховецкий. Впрочем, я ведь не знаю!
— Но посмотрите, господа, на этого литвина! — вскричал Заглоба. — Ну как же не смеяться над ним, когда он не умеет говорить по-человечески. Ну что ты хотел сказать? Топчешься на одном месте, как заяц!
— Что же вы слышали, в самом деле? — спросил Скшетуский.
— Ну вот! Говорили, что князь пролил слишком много крови. Он великий вождь, но не знает меры в наказании, и теперь все ему кажется красным — днем красно и ночью красно, точно он окружен красными тучами.
— Не говори вздора! — с гневом перебил его старый Зацвилиховский. — Это бабьи сплетни. Во время мира не было лучшего пана для этого народа, а что к бунтовщикам он не питал сожаления, так это заслуга, а не грех Нет таких муки наказаний, каких достойны те, кто залил кровью родину, а собственный народ отдал в неволю татарам, не признавая ни Бога, ни отечества, ни власти. Укажите мне других таких чудовищ и такие жестокости, какие они выделывали с женщинами и детьми? За это мало вешать и сажать на кол. Тьфу! У вас железная рука, но бабье сердце. Я видел и слышал, как вы стонали, когда жгли Пульяна, и говорили, что лучше было бы убить его на месте. Но князь не баба — он умеет и казнить, и награждать. И что это за глупости вы болтаете!
— Я же сказал, что не знаю, — оправдывался Лонгин.
Но старик долго еще сопел и, гладя свои белоснежные волосы, ворчал…
— Красно! Гм… Красно! Это что-то новое. Наверное, у того, кто это выдумал, зелено, а не красно в голове.
Наступила минута молчания; только в окна долетали голоса пирующей шляхты. Володыевский наконец прервал это молчание.
— А как вы думаете, отче? Что с ним?
— Гм! я тоже не знаю. Я не поверенный его. Верно, он над чем-то сильно думает и борется сам с собой. Но тяжела, должно быть, это борьба, — а чем выше душа, тем тяжелее мука…
И старый рыцарь не ошибался, князь в эту минуту лежал крестом перед Распятием и вел труднейшую борьбу в своей жизни.
Караульные в замке прокричали полночь, а Иеремия все еще беседовал с Богом и своей совестью. Разум, совесть, любовь к отечеству, гордость, сознание силы и высокого назначения превратились в душе его в борцов, которые вели между собой ужасную битву. Вопреки воли примаса, канцлера, сената, региментариев и правительства, вся Польша отдавались в его руки и вверяла свою судьбу его гению, "Спасай, — говорила она устами лучших своих сыновей, — ты один можешь спасти".
Еще месяц-два, и под Збаражом станет сто тысяч войска готового к смертельному бою с врагом междуусобной войны. Картина будущего, озаренная светлыми лучами могущества и славы, проходила перед глазами князя. Задрожат те, которые хотели обойти и унизить его, — он, захватив своих рыцарей, пойдет в украинские степи, к таким победам, о каких еще никто и не слыхал.
И князь чувствовал, что у него растут крылья, как у архангела Михаила… Он в эту минуту превращался в гиганта, которого не может вместить ни Збараж, ни целая Русь. Он сотрет в прах Хмельницкого, подавит бунт и вернет спокойствие родине! Он видел обширные поля, войско, слышал грохот пушек и шум битвы! Тысячи тел и знамен покрывают степь, а он скачет по трупу Хмельницкого; трубы возвещают победу, и звук их разносится от моря до моря…
Князь вскочил, протягивая руки к Христу, вокруг головы которого ему виделся какой-то кровавый свет: "Боже, Ты знаешь, что я в состоянии выполнить это: только вели!.."
Но Христос молчит, опустив голову на грудь. Он грустен, как будто Его только что распяли.
— Я все сделаю во славу Твою и всего христианского мира! — воскликнул князь. И новый образ мелькнул перед глазами героя. Что. если этот шаг не кончится победой над одним только Хмельницким? Подавив бунт, князь станет еще могущественнее и, присоединив к своим войскам еще сотни тысяч казаков, он ударит на Крым; раздавит врага в его же яме и водрузит крест там. где никогда еще колокола не призывали христиан на молитву… он пойдет в ту землю, которую уже не раз топтали копыта лошадей князей Вишневецких, и расширит границы Польши до самых отдаленных пределов земли… Но где же конец этому стремлению? Где предел славе, силе и власти? Нет его…
В комнату проникает белый свет пуны, часы бьют уже поздний час; поют петухи Скоро начнется день, но вместе с солнцем на небе взойдет ли и на земле новый свет…
Да! Нужно быть ребенком, чтобы по какому бы то ни было поводу отказаться от своего предназначения. Он чувствовал некоторое успокоение; видно, Бог помиловал его, мысли его стали трезвее и яснее, и он ясно видел положение отчизны. Политика канцлера и воеводы брацлавского была гибельна для родины.
Покорить Запорожье, вылить из него море крови, сломить, уничтожить и победить все, а потом прекратить злоупотребления и притеснения, ввести порядок и мир, поразить насмерть, а потом вернуть жизнь — вот путь, достойный великой Польши. Может быть, прежде возможно было бы выбрать другой путь, теперь — нет. К чему вести переговоры, когда друг против друга стоят сотни тысяч вооруженных людей? Если б даже и удалось прийти к соглашению, какая же может быть в нем польза? Нет, это только мечта, это оттягивание войны, это море слез и крови в будущем! Пусть все вступят на великий и достойный путь, а он, князь, ничего больше не пожелает и не потребует, вернется в свои Лубны и будет спокойно ждать, пока его не призовут к делу… Пусть действуют! Но кто? Сенат? сеймы? канцлер? примас или военачальники? Кто, кроме него, понимает положение дел и способен выполнить эту задачу. Он один, никто больше: к нему идет шляхта, войска; в его руках меч Польши, которой, как республикой, управляет народ но не на одной только бумаге и в манифестах, а сильнее и яснее — на деле. Все ему вверяют власть, почему же ему не принять ее? От кого ждать назначения? От тех, которые стараются погубить отчизну, а его унизить?
И за что же? За то, что когда всех охватила паника, гетманы были взяты в плен, войска погибли, магнаты скрылись в замках, а казак угнетал Польшу, он один только посвятил ей все: и жизнь, и состояние, лишь бы спасти ее от позора, от смерти, — и он победили.
Кто имеет больше заслуг, пусть берет власть! Он охотно откажется от этого бремени, так как чувствует себя бессильным. Но если никого нет, то он был бы ребенком, а не мужем, если бы отказался взять в свои руки власть, отказался бы от этого лучезарного пути, от этого великого блестящего будущего, которое и есть спасение Польши, ее слава, могущество, счастье.
Почему?
И князь снова гордо поднял голову; горящий взор его упал на лик Спасителя, голова которого по-прежнему была свешена на грудь с таким скорбным видом, как будто Его только что распяли…
Почему? Князь сжал руками горящую голову…
Может быть, и найдется ответ. Что означают голоса, которые, несмотря на славу побед на предчувствия величия и могущества, неумолимо повторяют ему: "Стой, несчастный!" Что значит это беспокойство, которое тревожит его душу? Что значат эти голоса, которые шепчут ему, когда он убеждает себя и ясно доказывает, что он должен принять эту власть: "Ты обманываешь сам себя, гордость увлекает тебя".
И опять страшная борьба закипела в душе князя; тревоги, сомнения и неуверенность опять овладели им. Что делает шляхта, идя к нему, а не к назначенным правительством военачальникам? Нарушает законы! Что делает войско? Не соблюдает дисциплины! И он, гражданин и воин, станет во главе нарушителей закона и подаст пример неповиновения и своеволия для того только, чтобы двумя месяцами раньше захватить власть, которая и так не минует его, если королевич Карл получит корону. Что же будет? Сегодня так поступит Вишневецкий, завтра Конецпольский, Потоцкий, Фурлей, Замойский или Любомирский. А если каждый, несмотря на закон и строгость, ради собственного честолюбия начнет так действовать, а дети последуют примеру родителей и дедов, что же ждет эту несчастную страну? Беспорядки подрывают ее фундамент, а те, которые должны ее сохранять и беречь как зеницу ока, сами будут разжигать огонь. Что же будет тогда? Боже! Боже! Хмельницкий тоже говорит, что он восстал не против закона и власти, а против насилия. Дрожь пробежала по всему телу князя, и он воскликнул, ломая руки: "Боже, Боже, неужели мне суждено быть вторым Хмельницким!"
А что если он примет власть, а канцлер и сенат объявят его изменником и бунтовщиком? Что тогда? Вторая междоусобная война? Разве Хмельницкий самый могущественный и грозный враг Польши? Не раз нападал на нее более сильный враг, как, например, двести тысяч немцев под Грюнвальдом, которые шли против войска Ягеллы, и когда под Хоцимом вышло на бой пол-Азии и погибель казалась уже совсем близкой, что же сделалось с врагами? Нет! Польша не боится войн, и не они губят ее! Но почему же после таких побед, такой силы и славы, Польша, которая победила крестоносцев и турок, так слаба и немощна, что преклонила колени перед одним казаком, что соседи рвут ее границы, издеваются над нею, никто не слушает ее голоса, не боится ее гнева, и все предвидят ее гибель?
Причина этого — гордость, честолюбие и своеволие магнатов. Злейшим врагом был не Хмельницкий, а внутренний разлад, отсутствие дисциплины в войске, буйство на сеймах, ссоры, зависть и ослушание, а главное — безнаказанность. Дерево портится и гниет с середины — первая же буря свалит его; но проклят тот, кто первый приложит руку к этому делу! Проклят он и дети его до десятого колена
Иди же теперь, победитель Немирова, Погребищ, Махновки, Константинова, отнимать власть у региментариев, топтать закон и правительство и подавать пример потомкам, как раздирать утробу матери-отчизны!
Страх отчаяние и безумие отразились на лице Князя. Он страшно вскрикнул и, схватившись за голову, снова упал перед Распятием
И князь каялся и бился головой о каменный пол, из груди его вырвался глухой крик.
— Боже! Будь милостив ко мне, грешному!
Заря уже взошла, взошло и золотое солнце и осветило залу. Раздалось чириканье воробьев и ласточек. Князь встал и разбудил Желенского, который спал за дверьми
— Беги к ординарцам и вели созвать ко мне полковников всех войск.
Спустя два часа квартира князя наполнилась усатыми и бородатыми воинами… Из княжеских офицеров пришли Зацвилиховский, Поляновский, Скшетуский с Заглобой, Вурцель, оберштер Махницкий, Володыевский, Вершул и Понятовский — почти все, не исключая и хорунжих, кроме Кушеля, посланного в Подолию. Из других войск присутствовали Осинский, Корицкиии другие. Многих из шляхтичей ополчения нельзя было стащить с постели, но и тех собралось немало, начиная с каштелянов до подкомориев. В зале стоял гул. как в улье, взоры всех были устремлены на дверь, через которую должен был войти князь. Наконец появился и князь. Всё умолкли. Лицо его было спокойно и ясно, и только покрасневшие глаза свидетельствовали о вынесенной им борьбе. Но даже сквозь это спокойствие виднелись непреклонная воля и величие.
— Господа! — сказал он. — Сегодня ночью я спрашивал Бога и свою совесть, что мне делать, и объявляю вам, а через вас и всему рыцарству, что ради блага родины и согласия, которое так необходимо во время бедствий, я решил подчиниться правительственным военачальникам.
Глубокое молчание воцарилось между присутствующими.
В тот же день около полудня во дворе замка стояло триста татар Верщула, готовых в дорогу с Скшетуским, а в замке князь давал обед войсковым старшинам, который вместе с тем служил и прощальным обедом в честь нашего рыцаря. Его посадили около князя, как жениха, а рядом с ним Заглобу. как спасителя невесты. Князь был весел, сбросив с сердца бремя, и провозглашал тосты за здоровье будущей четы. Стены и окна дрожали от криков рыцарей. В передней шумела челядь, среди которой, разумеется, первую роль играл Жендян.
— Господа, — сказал князь, пусть этот третий бокал будет за будущее потомство Скшетуского. Пусть от этого сокола народится побольше соколят.
— За его здоровье, виват!
— Вы обязаны иметь их по крайней мере полэскадрона, — сказал смеясь Зацвилиховский.
— Он наводнит все войско Скшетускими! Я знаю его! — кричал Заглоба
Шляхта расхохоталась; вино ударило всем в голову, всюду виднелись красные лица и трясущиеся от смеха усы.
— Если так, — закричал расходившийся Скшетуский. то я должен признаться, что кукушка накуковала мне двенадцать мальчиков!
— Ну тогда всем аистам придется околеть от такой массы работы! — кричал Заглоба
Шляхта ответила новым взрывом смеха, смеялись все, в зале царил ужасный шум.
Вдруг на пороге залы показалась какая-то мрачная фигура, которая, при виде пира и разрумяненных вином лиц остановилась в нерешительности — входить или нет.
Князь первый заметил ее и, насупив брови и прикрыв глаза рукою, сказал:
— А это Кушель! Из рекогносцировки! Ну, что слышно? Какие новости?
— Очень скверные, ваша светлость, — ответил каким-то странным голосом молодой офицер.
Настала глубокая тишина. Поднятые бокалы остановились на полдороге к губам, и взоры всех обратились к Кушелю, на усталом лице которого виднелось сильное горе.
— Лучше бы ты не говорил, когда я весел, — но раз уж начат, то кончай.
— баша светлость, и мне бы не хотелось быть зловещим вороном! Но что делать, новость ужасная
— Что случилось? Говорите?
— Бар… взят.
Да здравствует король Карл! (лат.).