23560.fb2 Огнем и мечом (пер.Л. де-Вальден) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Огнем и мечом (пер.Л. де-Вальден) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава I

Однажды ночью по правому берегу Валадынки двигался направляющийся к Днестру небольшой отряд всадников.

Ехали они очень тихо, нога за ногу. Впереди, в нескольких десятках шагов от остальных, ехали два всадника в качестве стражи, но как видно, у них не было никакого повода к тревоге или беспокойству, потому что они все время разговаривали между собою, вместо того чтобы присматриваться к местности. Два передовых всадника только поминутно останавливали лошадей и оглядывались на шедший за ними отряд, причем один из них постоянно повторял:

— Тише! тише!

И отряд еще больше замедлял ход и еле-еле подвигался вперед.

Наконец, выйдя из-за холма, закрывавшего его своею тенью, отряд этот вступил на поляну, залитую лунным светом, и теперь было понятно, почему он так медленно подвигался вперед: в середине отряда шли две лошади с привязанной к их седлам качалкой, в шторой лежала какая-то фигура.

Серебряные лучи месяца освещали бледное лицо с закрытыми глазами.

За качалкой згой ехало десять вооруженных всадников, в которых легко можно было узнать запорожцев. Некоторые вели вьючных лошадей другие ехали порожнем; но между тем как два передних всадника оставались невнимательными к окружающей их местности, остальные тревожно и беспокойно озирались по сторонам.

А степь казалась совершенно пустынной. Тишину нарушали только стук конских копыт да раздававшиеся время от времени окрики одного из ехавших впереди всадников:

— Тише, осторожнее!

Наконец, обратившись к своему спутнику, он спросил:

— Горпина, далеко еще?

Спутник этот, названный Горпиной, был огромного роста девушкой, переодетой казаком. Она посмотрела на звездное небо и сказала:

— Недалеко. Мы приедем еще до полуночи. Минуем Вражье Урочище. Татарский Разлог, а там будет и Чертов Яр. Ой, скверно ехать там после полуночи, пока не пропоет петух. Мне-то ничего, а вот вам страшно.

Первый всадник, пожав плечами, сказал:

— Я знаю, что черт твой брат, но и на черта есть средство.

— Ну, на черта-то нету! — возразила Горпина — Если бы ты обошел даже весь свет, ища, где бы скрыть свою княжну, — лучше этого места не найдешь. Сюда никто не пошел бы после полуночи, разве только со мной, а в яру еще не ступала человеческая нога. Если кто захочет погадать, то стоит перед яром и ждет, пока я выйду. Ты не бойся, туда не придут ни ляхи, ни татары, никто. Чертов Яр — страшен, вот увидишь!

— Пусть себе будет страшен, а я говорю, что буду приходить, когда захочу.

— Да, только днем.

— Когда захочу. А если черт станет мне поперек дороги, то я схвачу его за рога.

— Ой, Богун, Богун!

— Ой, Горпина, Горпина! Ты обо мне не беспокойся. Возьмет ли меня черт или не возьмет, это уж не твое дело, только говорю тебе: советуйся со своими чертями, как знаешь, только бы не случилось чего-нибудь с княжной; если с ней что станется то уж тебя не вырвут из моих рук ни черти, ни упыри!

— Раз меня топили, когда я еще жила с братом на Дону, другой раз. в Ямполе, палач начал уже брить мне голову, а мне все ничего. Это дело совсем другое. Я по дружбе к тебе буду беречь ее от духов, а от людей она тоже у меня в безопасности. Будь покоен, она не ускользнет теперь от тебя

— Ах ты, сова! Если так, зачем же ты мне гадала и жужжала постоянно в уши: "Лях при ней, лях при ней"?

— Это не я говорила, а духи. Теперь, может быть, и переменилось. Завтра я поворожу тебе на воде у мельничного колеса. На воде хорошо видно, только надо долго смотреть. Увидишь сам. Только ты ведь бешеный лес: скажи тебе правду — ты сейчас рассердишься и схватишься за нож…

Разговор прервался; слышен был только стук лошадиных копыт о камни и какие-то звуки с реки, похожие на стрекотание кузнечиков.

Богун не обратил ни малейшего внимания на эти звуки, хотя среди ночной тишины они могли бы и удивить; он поднял лицо к луне и глубоко задумался.

— Горпина! — произнес он, помолчав.

— Что?

— Ты колдунья и должна знать: правда ли, что есть такое зелье, что как кто выпьет его, то и полюбит? Любысток, что ли?

— Да, любысток. Но твоей беде не поможет и любысток. Если бы княжна не любила другого, то ей стоило бы дать выпить, но она любит, а тогда знаешь, что будет?

— Что?

— Она полюбит того еще больше

— Провались же ты со своим любыстком! Ты умеешь только накликать несчастье, а помочь не умеешь!

— Слушай. Я знаю другое зелье, что растет в земле. Кто напьется его, тот лежит два дня и две ночи без движения, как пень, и света Божьего не видит. Я дам ей его, а потом…

Казак вздрогнул на своем седле и устремил на колдунью свои светящиеся в темноте глаза

— Что ты каркаешь? — спросил он.

— Отстань! — вскричала ведьма и разразилась громким смехом, похожим на ржание кобылы.

— Сука! — крикнул казак.

Блеск его глаз начал постепенно угасать; он опять задумался, потом начал разговаривать как бы с самим собою:

— Нет, нет! Когда мы брали Бар, я первый вбежал в монастырь, чтобы защитить ее от пьяниц и разбить голову тому, кто дотронулся бы до нее, а она вдруг ткнула себя ножом и вот лежит теперь без памяти. Если я только трону ее, то она убьет: себя или бросится в реку не устережешь ведь!

— Ты, очевидно, в душе лях, а не казак, если не хочешь по-казацки овладеть девушкой…

— Если бы только я был ляхом! — вскричал Богун, хватаясь от боли обеими руками за шапку.

— Должно быть, эта ляшка околдовала тебя! — проворчала Горпина.

— Ой, должно быть, околдовала! жалобно подтвердил он. — Лучше бы попала мне в лоб первая пуля, или лучше бы мне кончить свою жизнь на колу… Однутопько и люблю на всем свете, и та не хочет знать меня!

— Дурак! — сердито сказала Горпина. — Ведь она же в твоей власти

— Заткни свою глотку! — вскричал в бешенстве казак — А если она убьет себя, тогда что? Я разорву тогда и тебя, и себя, разобью себе о камни лоб, буду грызть людей, как собака. Я бы отдал за нее свою душу, казацкую славу, все и ушел бы с нею за Ягорлык, чтобы только жить с нею и умереть. А она ткнула себя ножом, и из-за кого? Из-за меня! Ножом, понимаешь?

— Ничего с ней не сделается. Не умрет.

— Если бы она умерла, я прибил бы тебя гвоздями к двери.

— Нет у тебя над ней никакой власти!

— Верно, нет! Лучше ткнула бы уж она меня — может быть, убила бы…

— Глупая ляшка! Лучше бы по доброй воле приголубила тебя. Где она найдет лучше тебя?

— Устрой мне это. Я дам тебе тогда полную кубышку червонцев, да другую — жемчуга. Мы в Баре, да и раньше, набрали много добычи.

— Ты богат, как князь Ерема. Тебя, говорят, боится сам Кривонос?

Казак махнул рукой.

— Что мне из того, коли сердце болит…

Снова наступило молчание. Берег реки становился все более и более диким и пустынным. Белый лунный свет придавал деревьям и скалам фантастические очертания. Наконец Горпина сказала:

— Вот Вражье Урочище. Здесь надо ехать всем вместе.

— Отчего?

— Тут не совсем хорошо.

Они придержали лошадей. Через несколько минут к ним присоединился отставший отряд.

Богун приподнялся на стременах и, заглянув в качалку, спросил:

— Спит?

— Спит, — ответил старый казак, — совсем как дитя.

— Я дала ей усыпительного, — сказала ведьма.

— Тише, осторожнее, — говорил Богун, вперив свои глаза в лицо спящей, — не разбудите ее. А месяц заглядывает прямо в личико моему сокровищу.

— Тихо светит, не разбудит, — прошептал один из казаков.

Отряд двинулся дальше и вскоре прибыл к Вражьему Урочищу. Это был небольшой покатый холм на самом берегу реки. Луна заливала его светом, озаряя разбросанные на нем белые камни, которые лежали местами отдельно, местами вместе, напоминая остатки каких-то строений, разрушенных замков и костелов. Кое-где торчали каменные плиты, врезавшиеся в землю концами, наподобие надгробных памятников. Весь этот холм был похож на руины какого-то громадного строения. Может быть, когда-то, во времена Ягелло, здесь кипела жизнь. — теперь же весь этот холм и окрестности, до самого Рашкова, были глухой пустыней, в которой гнездились только дикие звери да по ночам водили свои хороводы разные духи.

Как только отряд поднялся до половины холма, веявший до тех пор легкий ветерок превратился в настоящий вихрь, который шумел так мрачно и зловеще, что казакам чудилось, будто среди этих развалин раздаются сдавленные тяжелые вздохи, жалобные стоны, какой-то смех, плач и крик детей. Весь холм, казалось, ожил и заговорил различными голосами. Из-за камней словно выглядывали чьи-то высокие, тонкие фигуры, между скалами тихо скользили тени, а вдали, во мраке, блестели какие-то огоньки, точно волчьи глаза; вдруг с другого конца холма, из-за густых деревьев и груды камней, послышался низкий, горловой вой, которому сейчас же ответили другие.

— Сиромахи? — шепотом спросил молодой казак, обращаясь к старому есаулу.

— Нет, это упыри! — так же тихо ответил есаул.

— Господи, помилуй — повторяли многие со страхом, снимая шапки и набожно крестясь.

Лошади навострили уши и стали храпеть. Горпина, ехавшая впереди отряда, бормотала вполголоса какие-то непонятные слова, словно заклинания, и только когда они переехали на другую сторону холма, она повернулась и сказала:

— Ну теперь уже ничего. Я должна была сдержать их заклятьем, потому что они очень голодны.

У всех из груди вырвался вздох облегчения Богун и Горпина снова поехали впереди, а казаки, которые за минуту перед тем сдерживали дыхание, опять начали перешептываться и разговаривать.

— Если бы не Горпина, нам не пройти бы здесь, — сказал один.

— Да, сильная ведьма.

— А наш атаман не боится даже и дидка. Он не глядел и не слушал, а только все оглядывался на свою молодицу.

— Если бы с ним случилось то, что со мною, он не был бы таким бесстрашным. — сказал старый есаул.

— А что же случилось с вами, батько Овсивуй?

— Ехал я раз ночью из Рейменторовки в Гуляй-Поле, мимо могил. Вдруг чувствую, сзади с могилы что-то прыгнуло ко мне на седло. Я оборачиваюсь, вижу — ребенок, синий-пресиний и страшно бледный. Видно, татары вели его с матерью в плен и он умер некрещеный. Глазенки его горели, как свечки, и сам он так пищал. Вскочил он с седла мне на шею, и почувствовал я, что он меня кусает за ухом. О Господи! Это упырь! Но я долго служил в Валахии, где упырей больше, пожалуй, чем людей, там есть на них средства. Я соскочил с коня и, ударив кинжалом в землю, сказал: "Сгинь, пропади", — он только простонал, схватился за рукоятку кинжала и по острию спустился в землю. Я сделал на ней крест и поехал дальше.

— Разве в Валахии так много упырей, батько?

— Из двух валахов один по смерти делается упырем. Валахские упыри хуже всех. Там они называются "бруколаки".

— А кто сильнее, батько, оборотень или упырь?

— Оборотень сильнее, а упырь зато смелее. Если осилить оборотня, то он будет служить, а упырь — ни к чему, только кровь сосет. Но все-таки оборотень атаман над ними

— А Горпина имеет власть и над оборотнями?

— Должно быть, что так. Пока жива, до тех пор и имеет. Если бы она не командовала ими, то наш атаман, наверное, не отдал бы ей своей кукушечки; ведь оборотни страшно падки до девичьей крови.

— А я слышал, что они не могут подступиться к невинной душе.

— К душе — не могут, а к телу — могут.

— Ой, жалко было бы красавицы. Это кровь с молоком. Наш батько знал, что брал в Баре.

Овсивуй щелкнул языком.

— Что и говорить: золотая ляшка!

— А мне жаль ее, батько! — сказал молодой казак. — Когда мы клали ее в качалку, то она сложила свои белые руки и так молила, просила: "Убей меня, не губи несчастную!"

— С ней не будет ничего злого.

Дальнейший их разговор был прерван приближением Горпины.

— Эй, молодцы! — сказала ведьма. — Тут Татарский Разлог, но не бойтесь. Тут страшна всего только одна ночь в году; сейчас Чертов Яр, а там уже недалеко и мой хутор.

Действительно, вскоре послышался лай собак. Отряд вошел в самую середину яра, ведущего прямо от реки; он был так узок, что четыре. Лошади еле-еле могли проехать рядом. На дне этой расщелины протекал узкий ручеек, сверкая при лунном свете, как змейка. Но по мере того как отряд подвигался вперед, обрывистые стены расширялись все больше и больше, образуя довольно обширную долину, слегка поднимающуюся в гору и защищенную с боков скалами. Кое-где торчали высокие деревья. Ветер здесь уже утих; от деревьев на землю пошлись длинные черные тени, а на освещенных лунным светом местах виднелись какие-то белые, крутые и продолговатые, предметы, в которых казаки со страхом узнавали людские черепа и кости. Они тревожно оглядывались кругом и время от времени осеняли себя крестом. Вдруг вдали, между деревьями, блеснул огонек, а к ним подбежали два огромных, страшных черных пса с блестящими глазами, которые при виде людей и лошадей начали громко лаять и выть. Услышав голос Горпины, они успокоились и, ворча, начали бегать вокруг всадников.

— Оборотни! — шептали казаки.

— Это не псы, — проворчал старый Овсивуй глубоко убежденным голосом

Между деревьями показалась хата, за нею конюшня, а дальше и выше еще какое-то строение Хата с виду была большая и чистая; в окнах виднелся свет.

— А вот и мое жилье! — сказала Горпина Богуну. — А вон там мельница; она мелет только наше зерно, да я ворожу на ее колесе. Погадаю потом и тебе. Твоя молодица будет жить в светелке, но если хочешь украсить ее стены, то княжну надо на время перенести на другую сторону… Стойте, слезайте с коней!

Отряд остановился. Горпина начала кричать.

— Черемис, Черемис! — Через несколько минут из хаты вышла какая-то фигура с пучком горящей лучины в руках и, подняв огонь кверху, молча стала приглядываться к приезжим.

Это был отвратительный старик, почти карлик, с плоским квадратным лицом, с косыми и узкими, как щепки, глазами.

— Это что за черт? — спросил Богун.

— Не спрашивай его, — сказала великанша, — у него отрезан язык.

— Пойди сюда.

— Слушай-ка, — продолжала Горпина. — не лучше ли снести молодицу на мельницу? А то молодцы, как начнут убирать светлицу и вбивать гвозди, разбудят ее.

Казаки слезли с коней и начали осторожно отвязывать качалку. Богун следил за каждым их движением с величайшим вниманием и сам помогал нести ее на мельницу. Карлик шел впереди, освещая дорогу лучиной. Княжна, которую Горпина напоила усыпляющим зельем, не просыпалась, только веки ее дрожали от света Лицо ее оживилось от падавших на нее от лучины красных лучей. Богун смотрел на нее, и ему казалось, что сердце его разорвется в груди. "Миленькая моя, зозуля моя", — тихо шептал он, и суровое, хотя красивое, лицо казака прояснилось и загорелось, как загорается дикая степь от забытого путником огня.

Горпина, шедшая рядом, сказала:

— Когда она проснется, то будет здорова. Рана ее заживает, она скоро поправится.

— Слава Богу, слава Богу! — ответил Богун.

Казаки между тем остановились перед хатой и принялись снимать с лошадей огромные вьюки и выгружать из них захваченные в Баре дорогие ткани, ковры и другие драгоценности. В светлице развели огонь, и пока одни приносили все новые и новые ковры и ткани, другие прибивали их к бревенчатым стенам избы. Богун позаботился не только о клетке для своей пташки, но также и об украшении ее, чтобы неволя не показалась ей чересчур тягостной. Вскоре он сам вернулся с мельницы и стал наблюдать за работой.

Ночь проходила, лунный свет мало-помалу бледнел, а в светлице все еще слышался стук молотков. Простая изба стала похожа на комнату. Наконец, когда стены уже были обиты и все устроено, спящую княжну принесли с мельницы и уложили на мягкой постели. Потом все стихло. Только в конюшне некоторое время раздавались еще взрывы хохота, похожего на конское ржание: это молодая ведьма, барахтаясь на сене с казаками, награждала их ударами кулаков и поцелуями.

Глава II

Солнце давно уже светило на небе, когда на следующий день княжна открыла глаза. Взор ее прежде всего упал на потолок и долго покоился на нем, потом медленно обежал всю комнату. Возвращающееся сознание боролось в ней с остатками сна и грез. На лице ее отразилась тревога и удивление. Где она? Как попала сюда и в чьей она власти? Снится ли ей сон, или же это действительность? Что значит окружающая ее роскошь? Но вдруг в ее памяти, как живые, воскресли страшные сцены взятия Бара; она припомнила убийство тысяч людей — шляхты, мещан, ксендзов, монахинь и детей, — выпачканные кровью лица черни, обмотанные еще дымящимися человеческими внутренностями их шеи и руки, пьяные крики, весь этот страшный судный день истребленного города и, наконец, появление Богуна и свое похищение. Она вспомнила также, что в минуту отчаяния вонзила в себя нож, и холодный пот покрыл ее лоб. Видно, нож скользнул по плечу, потому что она ощущает только легкую боль, но вместе с тем чувствует, что жива и что к ней возвращаются и силы, и здоровье. Она припомнила, что ее долго-долго куда-то везли. Но где она теперь? Не в замке ли каком? Не спасена ли она и не в безопасности ли теперь? И Елена снова окидывает взорами комнату Окна в ней маленькие, квадратные, как в мужицкой избе, и вместо стекол затянуты пузырем. Но не может быть, чтобы это была простая изба, — этому противоречила окружающая ее роскошь. Вместо потолка над нею огромный полог из красного щепка с золотыми звездами и полумесяцами; стены обиты парчой; на полу лежит ковер, будто усыпанный живыми цветами; печь покрыта персидской тканью; всюду видны золотая бахрома, кисти, шелк и бархат, начиная с потолка и кончая подушками, на которых покоится ее голова. Яркий дневной свет, проникая в окна и освещая комнату, теряется в пурпурных, фиолетовых и сапфирных переливах бархата. Княжна была удивлена и не верила своим глазам Не чары ли это? Не спасена ли она войсками князя Иеремии из рук казаков и не находится ли в одном из его замков?

Девушка скрестила руки.

— Пресвятая Богородица! Сделай так, чтобы первое лицо, которое я увижу в дверях, было лицом защитника и друга.

Вскоре до слуха ее донеслись сквозь тяжелую занавесь звуки теорбана, а чей-то голос напевал знакомую ей песню:

       Ой, теи любости       Гирше от слабости!       Слабость перебуду —       Здоров же я буду,       Вирнова коханя       По вик не забуду.

Княжна приподнялась на постели, но по мере того как она прислушивалась, ужас все сильнее и сильнее овладевал ею; глаза ее широко открылись, наконец она дико вскрикнула и замертво упала на подушки.

Она узнала голос Богуна

Крик ее, очевидно, был услышан за стенами светлицы; тяжелая занавесь приподнялась, и сам Богун появился на пороге.

Княжна закрыла лицо руками, а ее бледные, трясущиеся губы повторяли, как в бреду:

— Матерь Божия! Иисусе Христе!

А между тем вид того, кто так поразил ее, мог бы обрадовать не одну девушку. Он весь сиял. Брильянтовые застежки его жупана блестели, как звезды на небе, нож и сабля сверкали драгоценными каменьями, а жупан из серебряной парчи и красный контуш придавали еще более красоты его смуглому лицу. Перед нею стоял чернобровый красавец, самый красивый из всех украинских молодцов. Но глаза его, горевшие, как две звезды, были печальны и подернуты туманом; он покорно и робко смотрел на нее и, видя, что выражение страха не исчезает с ее лица, сказал ей тихим, печальным голосом:

— Не бойся, княжна!

— Где а где? спросила она его со слезами.

— В безопасном месте, далеко от войны. Не бойся, душа моя. Я привез тебя сюда из Бара, чтобы с тобой ничего не случилось. В Баре казаки никого не пощадили, только ты одна осталась жива.

— Что же ты здесь делаешь? Зачем ты преследуешь меня?

— Я тебя преследую? Боже милостивый! — воскликнул Богун, всплеснув руками и кивая головой, как человек, испытавший величайшую несправедливость.

— Я боюсь тебя

— Чего же ты боишься? Если прикажешь, я не отойду даже от дверей: я твой раб. Буду сидеть на пороге и смотреть в твои глаза. Я не желаю тебе зла; за что же ты ненавидишь меня? В Баре ты ударила себя ножом, когда увидела меня, а ведь ты давно знаешь меня, знаешь также, что я пришел спасать тебя. Ведь я же не чужой тебе, княжна, а сердечный и верный друг — зачем же ты ударила себя ножом?

Бледные щеки княжны покрылись ярким румянцем.

— Лучше смерть, чем позор, — сказала она, — и клянусь, что если ты оскорбишь меня, то я убью себя, хотя бы из-за этого погибла и моя душа.

Глаза девушки сверкнули огнем; Богун видел, что нельзя шутить с этой княжеской кровью, и понял, что она приведет в исполнение свою угрозу и во второй раз уже хорошо направит нож.

Он ничего не ответил, только сделал несколько шагов к окну и, сев на скамью, покрытую золотой парчой, свесил на грудь голову.

Несколько минут продолжалось молчание

— Будь спокойна. — сказал он, — пока я трезв и пока водка не отуманила моей головы, ты для меня святыня. А с тех пор, как я отыскал тебя в Баре, я перестал лить; до этого я пил, чтобы залить свое горе. Что ж было делать! А теперь я и в рот не возьму.

Княжна молчала.

— Посмотрю на тебя, — продолжал он. — полюбуюсь твоим девичьим личиком и уйду.

— Дай мне свободу! — просила девушка.

— Разве ты в неволе? Ты здесь госпожа. Да и куда же ты пойдешь? Курцевичи погибли, огонь истребил все города и села; князя в Лубнах нет. Он пошел на Хмельницкого, а Хмельницкий — на него. Всюду война, всюду льется кровь, всюду казаки, ордынцы, татары и солдаты. Кто же защитит и пожалеет тебя, как не я.

Княжна возвела к небу глаза вспомнив, что есть еще на свете некто, кто защитил и пожалел бы ее, но не решилась произнести его имя, чтобы не раздражать еще больше этого грозного льва. Глубокая скорбь сжала ее сердце: жив ли еще тот, по ком так тоскует ее душа? В Баре она узнала, что он жив и что имя его связано с вестью о победах грозного князя. Но с тех пор прошло уже много дней и ночей, могло произойти много битв, и Бог знает, что может еще случиться с ним. Вести о Скшетуском могли доходить теперь до нее только через Богуна, которого она не хотела и не смела расспрашивать.

Голова ее снова упала на подушки.

— Неужели я останусь здесь твоей пленницей? — простонала она. — Что я тебе сделала что ты ходишь за мной, как несчастье?

Богун поднял голову и начал говорить, но тихо-тихо, так что его едва было слышно:

— Что ты мне сделала — не знаю, но знаю только, что если я приношу тебе несчастье, то и ты мне — тоже. Если бы я не любил тебя, то был бы волен теперь, как ветер в поле; душа моя была бы теперь свободна, и я прославился бы так, как сам Канашевич Сагайдачный. Это твое лицо и твои глаза мое несчастье Мне не мила теперь ни казацкая воля, ни слава. Однажды я взял галеру с красавицами девушками, которых везли султану, но ни одна не покорила моего сердца. Ими поиграли только казаки, а потом я велел привязать им на шею камни да пустить их в воду. Я никого не боялся и ни о чем не заботился — ходил на войну, брал добычу, а здесь в стели я жил, как князь. А теперь что? Сижу здесь и, как раб, молю у тебя хоть одного доброго слова, но не могу вымолить его. Не слышал я его даже и тогда, когда твои тетка и братья сватали тебя за меня. О, если бы ты была ко мне иной, то не было бы всего того, что случилось: не убил бы я тогда твоих родных, не братался бы я с мужиками и бунтовщиками Но из-за тебя я потерял разум. Ты повела бы меня, куда захотела, — я отдал бы тебе всю свою кровь и душу. А теперь я весь залит шляхетской кровью. Прежде я бил только татар, а тебе привозил добычу, чтобы ты ходила в золоте и бархате, как херувим Божий. Отчего ты не любила меня тогда? Ох, как болит мое сердце! Я не могу жить ни с тобой, ни без тебя, ни вдали, ни вблизи, ни на горе, ни в долине, голубка моя, сердце мое! Ну прости меня, что я так. по-казацки; с огнем и саблей, пришел за тобой в Разлоги, но я обезумел от гнева на князей, а дорогой пил еще водку. А потом-, когда ты убежала, я выл, как собака, раны мои болели, и я не мог даже есть, только молил смерть взять меня; теперь ты хочешь, чтобы я отпустил тебя, снова потерял тебя — мою голубку, мое сердечко!

Богун прервал речь, голос его замер и стал похожим на стон, а лицо Елены то вспыхивало, то бледнело. Чек" больше было безграничной любви в словах Богуна, тем глубже открывалась пред нею пропасть, без дна и без надежды на спасение.

А казак, немного оправившись, продолжал:

— Проси чего хочешь! Вот смотри, как убрана эта изба, — это все мое, добыча из Бара, которую я привез для тебя. Проси чего хочешь: золота, дорогих платьев, драгоценностей, рабов. Я богат, у меня много своего добра, да и Хмельницкий и Кривонос не пожалеют для меня добра. Ты будешь жить, как княгиня Вишневецкая; я приобрету замки и подарю тебе пол-Украины; я хотя не шляхтич но бунчужный атаман, у меня десять тысяч казаков, больше даже, чем у князя Еремы. Проси чего хочешь, только не убегай от меня только останься со мной и полюби меня, моя голубка!

Княжна приподнялась с подушек: ее бледное, прелестное и кроткое личико выражало такую несокрушимую волю, гордость и силу, что эта голубка была похожа скорей на орлицу.

— Если ты ждешь моего ответа, — сказала она, — то знай, что если бы мне пришлось простонать у тебя в неволе хоть всю жизнь, то никогда, никогда я не полюблю тебя!

Богун несколько минут, казалось, боролся сам с собой.

— Не говори мне таких вещей, — сказал он хриплым голосом.

— А ты не говори мне о своей любви, потому что она меня оскорбляет. Я не для тебя.

Казак встал.

— А для кого же ты, княжна Курцевич? Чья бы ты была в Баре, если б не я?

— Кто спас мне жизнь для неволи и позора, тот не друг мне, а враг.

— И ты думаешь, что мужики не убили бы тебя?

— Меня убил бы мой нож, но ты вырвал его у меня.

— И "е отдам его: ты должна быть моей, — вырвалось у казака.

— Никогда, лучше смерть!

— Должна и будешь!

— Никогда!

— Ну если бы ты не была ранена, то после того, что ты сказала, я сегодня же послал бы в Рашков и велел бы привести монаха, а завтра был бы уже твоим мужем. Тогда что? Не любить мужа и не приголубить его — грех. Ой ты, благородная княжна, тебя оскорбляет любовь казака? А кто же ты теперь, что я для тебя мужик? Где твои замки, бояре и войска? Что же ты сердишься и обижаешься? Я взял тебя на войне, и ты пленница. О, если бы я был мужиком, а не рыцарем, я постегал бы тебя по белым плечам нагайкой, научил бы уму-разуму и потешился бы твоей красотой и без попа.

— Ангелы небесные, спасите меня! — прошептала княжна.

— Я знаю, почему моя любовь оскорбляет тебя, почему ты противишься мне! — продолжал он. — Ты для другого бережешь свой девичий стыд, но пока я жив, этому не бывать! Шляхтич, голыш, хитрый лях! Только посмотрел, повертел в танце — и взял всю, а ты, казак, терпи и бейся лбом об стену! Но я достану его и сдеру с него шкуру. Знай, что Хмельницкий идет на ляхов, я тоже иду с ним и разыщу твоего голубчика хоть под землей, а когда вернусь, то принесу, как гостинец, его вражью голову и брошу ее тебе под ноги.

Елена не слышала последних слов атамана. Боль, гнев, раны, волнение и страх лишили ее сил; страшная слабость овладела всеми ее членами, глаза ее потухли, мысли спутались, и на без чувств упала на подушки.

Богун несколько времени от гнева не мог вымолвить ни слова на губах его появилась пена, но вдруг он увидел эту беспомощно опущенную голову, и с губ его сорвался дикий нечеловеческий крик:

— Она умерла! Горпина! Горпина!

И с этими словами он грохнулся на землю.

Горпина вбежала в комнату.

— Что с тобой?

— Спаси, спаси! — кричал Богун. — Я убил ее, мою душу, мой свет!

— Что ты. одурел?

— Убил, убил! — стонал казак, ломая руки.

Но Горпина, подойдя к княжне, тотчас же увидела, что это не смерть, а глубокий обморок, и, выпроводив за дверь Богуна, стала приводить ее в чувство.

Княжна вскоре открыла глаза.

— Ну, теперь ничего! — сказала колдунья. — Ты, видно, испугалась его и обмерла, но это ничего, все это пройдет, и ты поправишься. Ты, девушка, здорова, как орех, и долго еще проживешь на свете и познаешь счастье.

— Кто ты? — спросила слабым голосом княжна.

— Я - твоя служанка, он мне велел быть ею.

— Где я?

— В Чертовом Яре. Тут совсем пустыня, кроме него никого не увидишь.

— И ты тут живешь?

— Это наш хутор. Я — Донцова; мой брат полковник у Богуна и водит добрых молодцов на войну, а я сижу здесь и буду стеречь тебя в этой золоченой комнате. Видишь, какой терем? Как жар горит! Это все он привез для тебя.

Елена посмотрела на красивое лицо девки, которое, казалось, было полно искренности.

— А ты будешь добра ко мне? — спросила она ее.

Белые зубы молодой колдуньи блеснули между улыбнувшихся губ.

— Конечно, буду! — ответила она. — Но и ты будь же добра к атаману. Он славный молодец, он тебя…

И ведьма, наклонившись к уху Елены, стала что-то шептать ей, наконец разразилась смехом.

— Прочь! — крикнула княжна.

Глава III

Два дня спустя, утром, Горпина с Богуном сидели под вербой у мельничного колеса и смотрели на пенящуюся над ним воду.

— Береги ее, не спускай с нее глаз, чтобы она никогда не выходила из яра, говорил Богун.

— У яра к реке выход узок, а здесь места довольно. Вели засыпать выход камнями, и тогда мы будем здесь, как на дне горшка; а если мне нужно будет, то я найду себе выход

— Чем же вы живете?

— Черемис сеет под скалами кукурузу, разводит виноградники и ловит птиц. А к тому и вы много привезли. Она ни в чем не будет нуждаться, разве не достанет только птичьего молока. Но не бойся из яра она не выйдет, и никто не узнает, что она здесь, если только не разболтают об этом твои молодцы.

— Они присягнули мне, что не скажут. Они верные молодцы, не разболтают, хоть дери с них шкуру. Но ты сама говорила, что к тебе, как к ворожихе, ходят люди.

— Иногда приходят из Рашкова, а когда проведают, то еще Бог весть откуда Но все они ждут у реки и в яр не входят — боятся. Ты видел кости? Находились такие смельчаки, которые хотели войти, — это их кости.

— Ты их убила?

— Кто бы ни убил, а убил. Если кто хочет ворожить, то ждет у яра, а я иду к колесу, и что увижу, то говорю им. Сейчас посмотрим и тебе, только не знаю, увижу ли что, потому что не всегда видно,

— Лишь бы ты не увидела чего-нибудь худого.

— Коли увижу что-нибудь худое, то не поедешь. Да и без того лучше не ехать.

— Нужно ехать, Хмельницкий писал мне в Бар, чтобы я скорее возвращался, да и Кривонос приказал. Ляхи идут на нас с огромной силой, и мы должны собраться в кучу.

— А когда ты вернешься?

— Не знаю. Будет такое побоище, какого еще не бывало до сих пор. Или нам смерть, или ляхам. Если нас побьют, то я укроюсь здесь, а если мы побьем, то я вернусь за моей пташкой и поеду с нею в Киев.

— А если погибнешь?

— Ты должна мне сказать об этом, на то ты и колдунья.

— Ну а если сгинешь?

— Один раз мать родила!

— Ба! Что же я должна тогда сделать с этой девушкой? Свернуть ей голову, что ли?

— Дотронься только до нее — и я велю посадить тебя на кол!

И атаман угрюмо задумался

— Если я сгину, — продолжал он, — скажи ей, чтобы она простила меня

— Неблагодарная эта ляшка! Не любить тебя за такую любовь? Если б это было со мной, я не перечила бы тебе!

И с этими словами Горпина ткнула казака кулаком в бок и рассмеялась, показав при этом все свои зубы.

— Иди к черту! — сказал Богун.

— Ну, ну, я знаю, что ты не для меня.

Богун всматривался в пенящуюся под колесами воду, словно сам собирался гадать себе.

— Горпина! — сказал он, помолчав.

— Что?

— Когда я уеду, будет она тужить по мне?

— Если ты не хочешь приневолить ее по-казацки, то может, и лучше, если уедешь.

— Не могу, не хочу, не смею! Она умерла бы от этого.

— Тогда лучше, если уедешь. Пока ты здесь, она не хочет тебя знать, а как посидит здесь со мною и Черемисом месяц-другой, то сразу станешь ей милее.

— Я знаю, что бы я сделал, если бы она была здорова: я привез бы из Рашкова попа и велел бы ему повенчать нас, а теперь — боюсь: испугается и умрет. Ты сама видела.

— Да зачем тебе нужны поп и венчанье? Ты не настоящий казак — вот что! Не нужны тут мне ни поп, ни ксендз… В Рашкове стоят добруджские татары, ты бы и их, пожалуй, повесил мне на шею. Увидел бы тогда свою княжну! И что это пришло тебе в голову? Поезжай ты себе и возвращайся

— А ты смотри на воду и говори, что увидишь. Но не лги, а говори правду, если бы даже ты увидела там мою смерть.

Горпина подошла к воде и открыла мельничный шлюз, задерживавший воду: колесо быстро завертелось, покрываясь водяной пылью, а под ним, как кипяток, клубилась пена. Колдунья впилась своими черными глазами в эти клубы и, схватив себя за волосы, начала кричать:

— Гу-гу! Гу-гу! Покажись! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, злой ты или добрый, покажись!

Богун подошел и сел подле нее. Лицо его выражало страх и лихорадочное любопытство.

— Вижу! — крикнула ведьма.

— Что ты видишь?

— Смерть моего брата. Два быка тянут его на кол.

— Ну тебя к черту с твоим братом! — проворчал Богун, которому хотелось узнать совсем о другом.

Несколько времени слышался только грохот бешено вертящегося колеса.

— Лицо его синее, синее, и вороны клюют его! — сказала ведьма.

— Что же ты видишь еще?

— Ничего! У, какой синий! Гу-гу, гу-гу! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, покажись!.. Вижу!

— Что же?

— Битва! Ляхи убегают от казаков.

— А я гонюсь за ними?

— Вижу и тебя. Ты борешься с маленьким рыцарем. Чур, чур, чур! Берешь его!

— А княжна?

— Ее нет! Я снова вижу тебя, а при тебе изменника. Твой друг неверный.

Богун пожирал глазами и пену, и Горпину и усиленно работал головой, чтобы помочь гаданью.

— Какой друг? — спросил он.

— Не знаю. Не вижу — молодой или старый.

— Старый! Верно, старый.

— Может, и старый.

— Тогда я знаю, кто это! Он уже раз изменял мне. Старый шляхтич с седой бородой и бельмом на глазу. Горе ему! Но он мне не друг.

— Он идет на тебя… Опять вижу… Подожди-ка! Есть и княжна! Она в венке из руты, в белом платье; над нею ястреб!

— Это я.

— Может быть, и ты. Ястреб… или сокол? Ястреб!

— Это я.

— Подожди. Уже не видно… В колесе дубовом, в пене белой… Ого-го! Много войска, много молодцов, ох, так много, точно деревьев в лесу, точно бурьяну в степи, а надо всеми — ты, пред тобой несут три бунчука

— А княжна со мной?

— Нет, нет! Ты в отряде

Снова наступило молчание; колесо гудело так, что дрожала вся мельница.

— О, сколько крови! Сколько трупов! А над ними волки и вороны. Всюду трупы и трупы. Ничего не видно — всюду кровь!

Неожиданный порыв ветра сдул с колеса пену, а наверху, над мельницей, показался одновременно отвратительный Черемис с вязанкой дров на плечах.

— Черемис, закрой шлюз! — крикнула ведьма и пошла умываться к ручью; карлик опустил шлюз.

Богун сидел в глубоком раздумье; он очнулся только тогда, когда к нему подошла Горпина

— Ты ничего не видала больше? — спросил он ее.

— Все, что должно было показаться, уже показалось, а больше я уже ничего не увижу.

— А ты не лжешь?

— Клянусь головой брата, что я говорила правду! Его посадят на кол, притянут за ноги волами… Мне жаль его! Э, да не одному ему смерть! Но сколько я видела трупов, просто ужас! Никогда столько еще я не видела! Должно быть, будет страшная война.

— А ее ты видела с ястребом над головой?

— Да

— И она была в венке?

— Да, в венке и в белом платье.

— А откуда же ты знаешь, что этот ястреб я? Я говорил тебе о молодом ляхе шляхтиче Может быть, это он?

Колдунья сморщила брови и задумалась.

— Нет, — сказала она, тряхнув головой, — если б это был лях, то тогда бы летал орел.

— Слава Богу! Слава Богу! Теперь я пойду к своим молодцам. велю им приготовлять коней в дорогу; ночью мы двинемся

— Ты наверное едешь?

— Хмель и Кривонос приказали мне вернуться. Ты видела, что будет большая война; то же самое писал мне в Бар и Хмельницкий.

Богун, правда, не умел читать, но стыдился и скрывал это, не желая прослыть неучем.

— Ну так поезжай, — сказала колдунья. — Ты счастливый… Ты будешь гетманом; я видела, как свои пять пальцев, как над тобой несли три бунчука.

— И буду гетманом! И женюсь на княжне; не брать же мне, в самом деле, мужичку.

— Ну с мужичкой ты бы говорил иначе, а ее ты стыдишься, — тебе надо бы быть ляхом.

— Я не хуже ляха.

И с этими словами Богун отправился в конюшни к казакам, а Горпина пошла варить обед.

Вечером кони уже были готовы, но Богун не торопился с отъездом Он сидел в комнате на сложенных коврах с теорбаном в руках и смотрел на свою княжну, которая, хотя уже и встала с постели, но, забившись в другой конец комнаты, тихо шептала молитвы, не обращая ни малейшего внимания на Богуна, как будто бы его совсем и не было туг, а он, напротив, следил за каждым ее движением, ловил каждый ее вздох и сам не знал, что с собой делать. Он каждую минуту открывал рот, желая начать разговор, но слова не сходили с его языка. Он робел при виде бледного лица девушки с сурово сжатыми устами и бровями. Такого выражения он не видал прежде в лице княжны. Он невольно вспомнил проведенные им вечера в Разлогах, и ему живо представилось, как он сидел с Курцевичами вокруг дубового стола. Старая княгиня лущила подсолнухи, князья играли в кости, а он смотрел на прелестную княжну, как вот теперь. Но тогда он был счастлив! Когда он рассказывал о своих походах с запорожцами, она слушала, взглядывая на него по временам своими черными глазами, а раскрытые малиновые губки говорили о ее внимании. А теперь она даже Не взглянула на него… Прежде, когда он играл на теорбане, она и смотрела, и слушала его. Но, странное дело: ведь он теперь ее господин, она его невольница, он может ей Приказывать; однако тогда он чувствовал себя ближе к ней, более равным ей; Курцевичи были для него братьями, а она, как сестра их, была также и для него не только любимой девушкой, но отчасти даже родной. А теперь перед ним сидит гордая, хмурая, молчаливая и неприветливая госпожа. В нем закипал гнев. Показал бы он ей, что значит презирать казака, но он любит ее и охотно пролил бы за нее всю кровь; сколько раз овладевал им ужасный гнев, но какая-то невидимая рука останавливает его, а какой-то голос шепчет ему на ухо: "Стой". Впрочем, он вспыхнул раз, как огонь, а потом бился лбом о землю.

Казак чувствует, что его присутствие ей в тягость. Ну пускай бы она сказала ему хоть одно только ласковое слово — он упал бы тогда к ее ногам, а потом уехал бы к черту, чтобы залить всю свою тоску, свой гнев и свое оскорбление кровью ляхов. А теперь он стоит перед этой княжной, как невольник Если б он не знал ее давно и если б она была ляшкой, взятой из первого попавшегося шляхетского дома, он был бы смелее, но это была княжна Елена, которую он просил Курцевичей отдать за него, за которую отдавал и Разлоги, и все, что у него было. Потому-то он и не хотел показаться перед ней мужиком и потому-то робел так перед нею.

Время уходит; в комнату долетает со двора говор казаков, которые, наверное, сидят уже в седлах и ждут своего атамана, а он мучается тут.

Яркий свет лучины падает на его лицо, на богатый контуш и на теорбан — а она хоть бы взглянула на него. Ему и горько, и тоскливо. Он бы хотел горячо проститься с ней, но боится этого прощания; боится, что оно не будет таким, какого он желал бы всей душой; боится, что он уедет с горечью, с болью и гневом в душе

О, если бы это не была княжна Елена. Княжна Елена, которая грозит собственноручно убить себя и которая так мила ему и чем больше в ней гордости и сопротивления, тем милее она ему.

Под окном заржал конь.

Атаман собрался с духом.

— Княжна! — сказал он. — Мне пора ехать.

Княжна молчала

— Ты не скажешь мне: с Богом?

— Поезжай с Богом! — холодно сказала она

Сердце казака сжалось: она сказала то, что он хотел, но не так, как ему хотелось.

— Ну, — сказал он, — я знаю, что ты сердишься и ненавидишь меня, но скажу тебе, что другой на моем месте поступил бы с тобою хуже. Я привез тебя сюда, потому что иначе не мог; но скажи, что я тебе сделал злого? Разве я обращался с тобой не так, как следовало? Скажи сама. Разве уж я такой злодей, что недостоин даже твоего доброго слова? А ведь ты в моей власти.

— Я в Божьей власти; — так же холодно, как и прежде, ответила она, — но если ты сдерживаешься при мне, те благодарю тебя!

— Спасибо тебе и за эти слова. Может, пожалеешь меня потом, потоскуешь.

Княжна молчала.

— Жаль мне отставлять тебя здесь одну, — продолжал Богун, — жаль уезжать, но надо. Мне легче было бы уезжать, если бы ты улыбнулась и от чистого сердца дала бы мне на дорогу крестик. Что мне делать, чтобы добиться твоего расположения?

— Дай мне свободу, а Бог все простит тебе; я тоже прощу и буду благословлять тебя

— Ну, может быть, ты еще и будешь свободна, — сказал казак, — а может, еще и пожалеешь, что была так сурова со мной.

Богун хотел купить эту минуту прощания хотя бы ценой обещания, которого, однако, и не думал сдержать; но он добился своего, потому что в глазах княжны блеснула надежда и суровое выражение исчезло с ее лица. Она сложила на груди руки и устремила на казака свой ясный взгляд.

— Если бы ты…

— Ну, не знаю, тихо произнес казак, а стыд за самого себя и жалость к ней сдавили ему горло. — Теперь я не могу, не могу, в Диких Полях стоит орда, всюду чамбулы, а от Рашкова идут добруджские татары, — не могу, страшно… но когда вернусь… при тебе я дитя, и ты что хочешь можешь сделать со мной. Не знаю… не знаю!..

— Да вразумит тебя Господь и Пресвятая Богородица, поезжай с Богом!

И она протянула ему руку. Богун впился в нее губами. Но вдруг, подняв голову и встретив ее холодный взгляд, опустил ее руку. Отступая к дверям, он кланялся ей по-казацки, в пояс, поклонился еще раз в дверях и исчез за занавесью.

Спустя несколько времени до нее долетел оживленный говор, звон оружия и слова песни:

       Буде слава славна       Помеж казаками,       Помеж другами,       На довгия лита       До киньца вика…

Голоса и лошадиный топот отдалялись все больше и больше, наконец все смолкло.

Глава IV

— Господь совершил над нею явное чудо, — говорил Заглоба Володыевскому и Подбипенте, сидя в квартире Скшетуского. — Да, чудо, позволив мне вырвать ее из этих собачьих рук и в целости привести ее. Будем надеяться, что Он смилуется и далее над ней и над нами Лишь бы только она была жива. Но мне будто кто шепчет, что Богун снова похитил ее. А знаете почему, ведь все говорят, что он был вторым начальником после Кривоноса, — чтоб его черти побрали! — следовательно, он должен был участвовать при взятии Бара.

— Могли он отыскать ее в этой массе несчастных: ведь там вырезано двадцать тысяч человек. — сказал Володыевский.

— О, вы не знаете его! А я готов присягнуть: он знал, что она в Бара. Не иначе как он спас ее от этой резни и куда-нибудь спрятал.

— Hо эта небольшое утешение! Я, на месте Скшетуского, желал бы лучше, чтобы она погибла, чем оставалась бы в его поганых руках.

— Да, и это не утешение, потому что если она и погибла, то все равно опозорена…

— Несчастная! — сказал Володыевский.

— Ох, горе, горе, — отозвался Лонгин.

Заглоба начал теребить свою бороду и усы и наконец сказал:

— Ах, чтобы они все подохли, этот собачий род, чтобы из их кишок басурмане наделали себе тетивы для луков! Бог сотворил всех людей, но их, верно, сотворил сам черт.

— Я не знаком с княжной, — печально сказал Володыевский, — но предпочел бы, чтобы беда стряслась лучше надо мной, чем над ней.

— Я видел ее всего один раз, но когда я вспомню о ней, то мне становится противной сама жизнь.

— Даже вам, — сказал Заглоба, — а каково же мне, когда я полюбил ее, как отец, и вытащил ее из такой трясины!

— А каково же Скшетускому? — проговорил Володыевский.

Так горевали рыцари и наконец погрузились в молчание.

Первым очнулся Заглоба.

— Разве нет средств помочь горю? — спросил он.

— Если нечем помочь, то наш долг хоть отомстить, — ответив Володыевский.

— Если бы Бог послал скорей битву, — вздохнул Лонгин. — Говорят, что татары уже переправились через Днепр и стоят кошем в поле.

— Не можем же мы так оставаться, ничего не сделав для ее спасения, — сказал Заглоба. — Хотя мои старые кости довольно уж бродили по белу свету и хотя лежать в теплом углу, на покое, гораздо лучше и приятнее, но для нее я пойду хоть в Стамбул, и готов надеть мужицкую сермягу и взять в руки теорбан, на который я теперь не могу смотреть без отвращения.

— Вы мастер придумывать разные фортели — придумайте и теперь что-нибудь, — сказал Подбипента.

— В моей голове уж много перебывало их; если бы только половина их промелькнула у князя Доминика, то он давно бы повесил Хмельницкого за ноги на виселице. Я уж говорил Скшетускому об этом, но теперь с ним нельзя ни до чего договориться. Горе грызет его хуже болезни, — вы смотрите, как бы он не помешался. Часто случается, что от большого горя мутится разум, начинает бродить и киснуть, как вино.

— Да, это бывает, бывает, — подтвердил и Лонгин.

— Что же вы придумали? — с нетерпением спросил Володыевский.

— Что я придумал? Прежде всего мы должны узнать, жива ли бедняжка, — да сохранят ее ангелы небесные от всякого зла! А узнать это мы может двумя способами: или выбрать между княжескими казаками надежных и верных людей, которые бы сделали вид, что они бежали от нас. Они завязали бы дружбу с казаками Богуна и разузнали бы что-нибудь от них…

— У меня есть драгуны-хохлы, — перебил Володыевский, — я найду таких охотников.

— Погодите… Или же надо поймать кого-нибудь из тех негодяев, которые брали Бар, может быть, они и знают что-нибудь. Они все так и смотрят Богуну в глаза: им нравится его смелость. О нем поют песни, — чтобы им разорвало глотку! — и один другому рассказывает, что он сделал и даже чего не делал. Если он похитил нашу бедняжку, то не скроет этого от них.

— Можно и людей послать, и поймать кого-нибудь, — заметил Подбипента.

— Вы попали в точку. Самое главное — узнать, жива ли она. Если вы, господа, действительно желаете помочь Скшетускому, то сдайтесь под мою команду, потому что я опытнее вас всех Мы переоденемся мужиками и постараемся узнать, где он ее спрятал, а раз мы узнаем это, то ручаюсь головой, что мы достанем ее. Опаснее всего это мне и Скшетускому, потому что Богун знает нас и если увидит, то так отделает, что потом нас не узнает и родная мать. А вас двоих он еще не видел.

— Меня видел, — сказал Подбипента, — ну да все равно.

— Может, Бог даст, он и попадется к нам в руки! воскликнул Володыевский.

— Что касается меня, то я не желаю видеть его, — продолжал Заглоба. — Пусть уж на него смотрит палач. Но за дело надо приниматься очень осторожно, а то можно испортить все. Не может быть, чтобы только он один знал, где княжна. Но предупреждаю вас, что безопаснее расспросить кого-нибудь другого, а не его.

— Может быть, наши люди узнают. Если только князь позволит, то я выберу надежных молодцов и пошлю их хоть завтра.

— Князь-то позволит, но только сомневаюсь, чтобы они узнали хоть что-нибудь. Но знаете что, господа? Мне пришла в голову мысль: вместо того чтобы высылать людей, переоденемся сами по-мужицки и пойдем, не мешкая.

— О, нет! Это невозможно!

— Почему же?

— Вы, верно, не знаете военной службы. Когда собираются все полки — это святое дела Если бы даже умирали отец и мать, то ни один воин не пойдет просить позволения уехать; перед битвой это считается величайшим бесчестием, и ни один воин не допустит этого. После битвы — можно, но раньше — нет. Заметьте, что Скшетускому первому хотелось бы полететь на спасение княжны, но он даже не заикнулся об отъезде, несмотря на то, что он уже составил себе репутацию, да и князь любит его. Он знает свой долг. Это служба общественная, а то — частное дело. Не знаю, как в ином месте, думаю, однако, что везде так, но у нашего князя не бывало еще такого случая, чтобы офицер просил отпуска перед битвой. Если б даже у Скшетуского разрывалась на части душа, то и тогда бы он не пошел к князю с подобной просьбой.

— Да, он настоящий римлянин и ригорист — я знаю его! — сказал Заглоба. — Но если бы кто-нибудь шепнул князю, то он, может быть, от себя отпустил бы и его, и вас.

— Где же ему думать об этом? У него на плечах вся Польша. Неужели вы думаете, что он будет заниматься личными делами, когда совершается такое важное событие, касающееся тысяч людей. А если бы даже он и дал нам это позволение, то, как Бог свят, никто из нас не пошел бы, потому что прежде всего мы должны служить нашему несчастному отечеству, а лотом уже заниматься личными делами.

— Я знаю службу уже давно, а сказал это потому, что мне вдруг пришла в голову эта мысль. Да, правду говоря, теперь мы не много бы и разведали; вот когда они будут разбиты и будут спасать свои головы, то мы тогда смело можем втереться к ним и разузнать кое-что. Лишь бы только скорее подошло остальное войско, а то в этом Чолганском Камне можно умереть с тоски.

— Если бы командовал наш князь, то мы бы давно уже выступили, а князь Доминик, верно, уж очень часто отдыхает, если его нет до сих пор.

— Его ждут сюда дня через три.

— Дай Бог, как можно скорей! А коронный подчаший придет сегодня?

— Да

В эту минуту открылись двери и в комнату вошел Скшетуский.

Его лицо казалось окаменевшим от горя: таким холодом и спокойствием веяло от него. Странно было видеть это молодое лицо таким суровым и холодным, точно на нем никогда не появлялась улыбка, и если бы его скосила смерть, то лицо это немного бы изменилось. Борода его выросла до половины груди, а среди черных как воронье крыло волос пробивались серебряные нити. Его друзья и приятели могли только догадываться о его горе, потому что он не выказывал его. На вид он был совсем спокоен, а к службе относился усерднее обыкновенного; он, казалось, был весь поглощен предстоящей войной.

— Мы рассуждали тут о твоем, а вместе и нашем несчастье, — обратился к нему Заглоба — Бог свидетель, что мы желали бы помочь тебе, но не можем. Наше сочувствие ничего не стоило бы, если бы мы помогали только пропивать слезы Но мы решили пролить нашу кровь, чтобы вырвать бедняжку, если она еще жива, из неволи.

— Бог отплатит вам за это, — сказал Скшетуский.

— Мы пойдем с тобой хоть в лагерь Хмельницкого, — сказал Володыевский, поглядывая с беспокойством на своего друга.

— Мы знаем, — сказал Заглоба, — что ты поклялся отыскать ее живой или мертвой, и готовы идти за тобой хоть сейчас.

Скшетуский сел на лавку и, устремив глаза в землю, молчал. Заглоба почувствовал досаду.

"Неужели он забудет ее? — подумал он. — Если так, то пусть его накажет Бог. Нет у тебя, очевидно, ни благодарности, ни памяти. Но найдутся люди, которые пойдут спасать ее, хотя бы своей кровью".

В комнате воцарилось глубокое молчание, прерываемое только вздохами Лонгина Маленький Володыевский подошел к Скшетускому и, положив ему на плечо руку, спросил:

— Ты откуда?

— От княззя.

— Ну что?

— Сегодня ночью выступаю в поход.

— Далеко?

— До Ярмолинец, если будет дорога свободна.

Володыевский посмотрел на Заглобу они поняли друг друга.

— Это к Бару, — пробормотал Заглоба.

— И мы пойдем с тобою.

— Спроси прежде князя, не даст ли он тебе другого поручения.

— Пойдем вместе. Мне, кстати, надо спросить еще кой о чем.

— И мы с вами, — сказал Заглоба.

Они вышли. Квартира князя была довольно далеко, на другом конце лагеря Они застали в передней множество офицеров разных полков; войска отовсюду стекались к Чолганскому Камню, и все предлагали князю свои услуги. Володыевский и Подбипента долго ждали, прежде чем им удалось предстать перед князем, но зато последний сразу же позволил им и ехать, и послать нескольких драгун, которые должны были под видом беглецов втереться в отряд Богуна и выведать все о княжне. Обратясь к Володыевскому, князь прибавил:

— Я нарочно придумываю для Скшетуского разные поручения, потому что вижу, как гложет его горе, и мне несказанно жаль его. Говорил он вам что-нибудь о ней?

— Очень мало. Он в первую минуту хотел было броситься разыскивать ее между казаками, но вспомнил, что теперь готовятся к бою все полки и что мы должны служить родине, которую надо спасать прежде всего. Поэтому он и не был у вашей светлости. Один только Бог знает, что творится в его душе.

— Тяжело испытывает его Господь! Берегите же его; я вижу, что вы верный друг ему.

Володыевский низко поклонился и вышел, потому что в эту минуту к князю вошел киевский воевода с Денгофом, сокольским старостой, со стобницким старостой и другими.

— Ну что? — спросил их Скшетуский.

— Еду с тобой; только сначала зайду в свой полк: мне надо послать несколько казаков.

— Пойдем вместе.

Они вышли вместе с Заглобой, Подбипентой и старым Зацвипиховским, который тоже шел в свой полк.

Недалеко от палаток драгунского полка Володыевского они встретили Лаща с несколькими шляхтичами. Те были совершенно пьяны. Увидив их, Заглоба вздохнул. Он подружился с коронным стражником еще под Константиновой, потому что в некотором отношении они были похожи друг на друга как две капли воды Лащ был храбрый рыцарь, гроза басурман, но в то же время — известный гуляка и игрок, который все свободное время проводил в обществе таких людей, как Заглоба, пил до бесчувствия и любил слушать шутки и остроты. Это был ужасный забияка, который производил столько беспорядков и столько раз нарушал дисциплину, что в другом государстве он давно был бы уже повешен; на нем тяготел уже не один приговор, но это ничуть не беспокоило его, а теперь, в военное время, он и совсем забыл о них. Он присоединился к княжескому войску еще под Россоловцами и оказал немало услуг под Константиновом; но со времени прихода войска в Збаражи для отдыха он стал невыносим своими выходками. В свою очередь, никто не мог бы определить, сколько Заглоба выпил у него вина, и описать все небылицы, которые последний наговорил Лащу, к его великому удовольствию. Но весть о взятии Бара так опечалила Заглобу, что он сделался мрачным и больше уж не посещал стражника. Лащ даже думал, что этот весельчак уехал куда-нибудь из лагеря. Однажды он неожиданно увидел его перед собой.

— Ну, как же вы поживаете? — обратился он к Заглобе. — Отчего не заходите ко мне? Что поделываете?

— Сопутствую Скшетускому, — мрачно ответил Заглоба.

Стражник не любил Скшетуского за его серьезность и называл его "умником", но знал отлично об его несчастии, так как присутствовал на пиру в Збараже, когда пришла весть, что Бар взят. Но так как от природы он был человек необузданный, а к тому же и вечно пьяный, то отнесся без уважения к чужому горю и, схватив Скшетуского за пуговицу жупана, спросил у него:

— Вы все еще плачете по барышне? А красивая она была?

— Пустите меня, — сказал Скшетуский.

— Постойте.

— Я иду по делам службы, мне некогда говорить с вами.

— Постойте! — повторил Лащ с упрямством пьяного. — Это вам по делам службы, а не мне, мне тут никто не может приказывать.

Потом, понизив голос, повторил опять:

— А что, она была красива?

Скшетуский сдвинул брови и сказал:

— Я бы вам советовал лучше не касаться раны.

— Чего не касаться? Не бойтесь, если она была красива, то наверняка осталась в живых.

Лицо Скшетуского покрылось смертельной бледностью, но он сдержал себя и только сказал:

— Не доводите меня до того, чтобы я забыл, с кем говорю…

Лащ вытаращил глаза:

— Что? Вы мне грозите? Вы мне? Из-за какой-то девчонки?

— Ступайте своей дорогой! — крикнул, трясясь от злости, старый Зацвилиховский.

— Ах вы молокососы, трусы! — кричал стражник. — Господа, за сабли! — И, обнажив свою, он бросился на Скшетуского, но в то же мгновение в руках последнего сверкнуло оружие и выбило из рук стражника саблю, которая пролетела в воздухе, как птица, а сам он со всего размаха упал, как сноп, на землю.

Скшетуский не добивал его. Он стоял бледный как полотно, поражённый случившимся. Поднялся шум. С одной стороны подскочили солдаты стражника, а с другой, как пчелы из улья, драгуны Володыевского. Раздались крики: "Бей их, бей!" Прибежали на этот шум и другие, не зная, в чем дело. Зазвенели сабли, и драка каждую минуту грозила перейти в общее побоище. Но к счастью, товарищи Лаща, видя, что все больше и больше прибывает солдат Вишневецкого, протрезвились со страха и, подхватив стражника, ушли.

И с уверенностью можно было бы сказать, что если бы Лащ имел дело с менее дисциплинированным войском, то его изрубили бы в куски; но старый Зацвилиховский, опомнившись, крикнул: "Стой!" И в ту же минуту сабли были спрятаны в ножны. Весть об этой драке разлетелась по всему лагерю и дошла до сведения князя. Кушель, видевший все это, вбежал в комнату, где князь советовался с киевским воеводой, стобницким старостой и Денгофом, и крикнул:

— Ваша светлость, солдаты дерутся саблями!

В ту же минуту в комнату влетел, как бомба, и коронный стражник — бледный и потерявший голову от бешенства.

— Ваша светлость, я требую справедливости! — кричал он. — В этом лагере, точно у Хмельницкого, не принимают во внимание ни происхождения, ни звания и рубят саблями коронных сановников. Если вы не окажете справедливости и не прикажете казнить обидчика, то я сам расправлюсь с ним!

— Что случилось? Кто вас обидел? — спросил князь, вскочив из-за стола.

— Ваш офицер — Скшетуский!

На лице князя выразилось неподдельное изумление.

— Скшетуский?

Вдруг двери распахнулись и в комнату вошел Зацвилиховский.

— Ваша светлость, я был свидетелем! — сказал он.

— Я пришел сюда не для отчета, а требовать удовлетворения! — кричал Лащ.

Князь повернулся к нему и пристально посмотрел ему в глаза.

— Тише, тише! — сказал он негромко, но с ударением, и в его взгляде и сдержанном голосе было что-то до того грозное, что стражник, хотя известный своей дерзостью, внезапно умолк, точно потерял дар слова, а окружающие его даже побледнели.

— Говорите! — обратился князь к Зацвилиховскому.

Зацвилиховский рассказал, как было дело, как неблагородно издевался Лащ над горем и чувствами Скшетуского и как набросился на последнего с саблей; какую сдержанность, удивительную для его лет, выказал Скшетуский, который только тогда вспылил, когда противник поднял на него оружие. Старик закончил свою речь следующими словами:

— Ваша светлость знает, что я, прожив семьдесят лет, никогда не осквернял свои уста ложью, не оскверню их и теперь и могу под присягой подтвердить свое показание.

Князь ценил слова Зацвилиховского на вес золота, к тому же хорошо знал Лаща; однако он ничего сразу не ответил, а только взял перо и начал писать; окончив, он обратился к стражнику и сказал:

— Справедливость вам будет оказана.

Стражник открыл было рот и хотел что-то сказать, но слова не шли с его губ, он поклонился и гордо вышел из комнаты.

— Жагельский, — сказал князь, — отдай это письмо Скшетускому.

Володыевский. не отходивший от Скшетуского, испугался, увидев входящего княжеского слугу; он был уверен, что сейчас же надо будет явиться к князю; но слуга, оставив письмо и не говоря ни слова, вышел. Скшетуский, прочитав письмо, передал его приятелю.

— Читай! — сказал он.

Володыевский, прочитав письмо, вскрикнул:

— Назначение поручиком! — и, обняв Скшетуского за шею, поцеловал его в обе щеки.

Полный чин поручика гусарского полка был очень крупным военным чином. Ротмистром полка, в котором Служил Скшетуский, был сам князь, а номинальным поручиком — Суфчинский из Сенчи, человек уже старый и оставивший деятельную службу.

Скшетуский de facto давно уже исполнял эту должность, что, впрочем, часто случалось в полках, в которых два первых чина служили только почетным титулом. Ротмистром королевского полка был сам король, примасовского — примас, а поручиками обоих этих полков считались высшие придворные и сановники; в действительности обязанности эти исполнялись так называемыми наместниками, называвшимися поручиками, или полковниками. Таким поручиком, или полковником, был и Скшетуский. Но между фактическим исполнением обязанностей, между номинальным и действительным званием была, однако, большая разница. Теперь же Скшетуский, благодаря этому назначению, сделался одним из первых офицеров князя, воеводы русского.

Приятели радостно поздравляли Скшетуского с этой милостью князя, но лицо его не изменилось ни на минуту: оно осталось таким же мрачным и каменным, как и прежде; не было таких почестей на свете, которые могли бы обрадовать его. Однако он встал и пошел благодарить князя, а маленький Володыевский ходил тем временем по его квартире, потирая от удовольствия руки.

— Ну, ну, — говорил он, — поручик гусарского полка! Такой молодой — и уже поручик. Это вряд ли случалось с кем-нибудь еще.

— Если бы только Бог вернул ему счастье, — сказал Заглоба.

— В том-то и дело! Заметили вы, что он даже не пошевельнулся?

— Он, я думаю, с удовольствием отказался бы от этого, — сказал Лонгин.

— Что ж тут удивительного, господа? — сказал, вздохнув, Заглоба. — Вот эту самую руку, которой я отнял знамя, я отдал бы за нее.

— Да, да!

— Суфчинский, должно быть, умер, — заметил Володыевский.

— Вероятно, умер!

— А кто же теперь будет наместником в полку? Хорунжий еще слишком молод и только после битвы под Константиновом исполнял эту должность.

Но вопрос этот так и остался неразрешенным. Ответ на него принес сам поручик Скшетуский.

— Князь назначает вас наместником, — обратился он к Подбипенте.

— О Боже, Боже! — стонал Лонгин, складывая руки как для молитвы.

— С таким же успехом князь мог бы назначить на эту должность и его инфляндскую кобылу, — пробормотал Заглоба.

— А рекогносцировка? — спросил Володыевский

— Едем не мешкая, — ответил Скшетуский

— Много людей приказал взять с собой князь?

— Один казацкий полк, а другой валахский, всего пятьсот человек.

— О, да это целый отряд! Если так, то нам пора ехать.

— В путь! в путь! повторял Заглоба. — Может быть, с Божьей помощью мы что-нибудь узнаем.

Два часа спустя, с заходом солнца, четверо друзей выезжали из Чолганского Камня, направляясь к югу; почти одновременно с ними покинул лагерь со своими людьми и коронный стражник Отъезд этот привлек много любопытных, которые не скупились на насмешки и ругательства. Офицеры толпились около Кушеля, который рассказывал им, почему князь прогнал стражника и как все это случилось.

— Я сам носил ему приказ князя, — говорил Кушель, — это, я вам скажу, была опасная миссия, потому что когда Лащ прочитал его, то заревел, как вол, которого припекают раскаленным железом, и бросился на меня с кинжалом в руке; удивительно, как он не ударил меня; должно быть, увидел в окно немцев Корицкого и моих драгун, которые окружили его квартиру. Тогда он начал кричать: "Хорошо, хорошо! Я уйду, если меня гонят, я пойду тогда к князю Доминику, он примет меня любезнее! Не буду служить с этими оборванцами! Но я отомщу им, не будь я Лащ! Уж с этим молокососом я справлюсь". Я думал, он задохнется от злости; от бешенства он изрезал кинжалом весь стол. И знаете, я теперь боюсь, чтобы и с Скшетуским не случилось чего-нибудь Со стражником шутки плохи; это мстительный и гордый человек, который никому еще не прощал; к тому же он храбр и как-никак сановник.

— Но что же может случиться с Скшетуским, если он находится под покровительством самого князя? — сказал один из офицеров. — Да и стражник, хоть он и забияка, все-таки будет считаться с такой силой.

Тем временем поручик, ничего не зная об угрозах стражника, уезжал со своим отрядом все дальше и дальше, направляясь к Ожиговцам. в сторону Буга и Медведевки. Сентябрь позолотил уже листья деревьев, но ночь была теплая, совсем июльская: таков был этот год, в котором вовсе не было зимы, а весна наступила в такое раннее время, в какое в прошлые года всюду лежал еще глубокий снег. После сырого лета наступили теплые осенние дни со светлыми лунными ночами. Отряд ехал хорошей дорогой, не соблюдая особых предосторожностей, так как был слишком близко к лагерю и ему не могла грозить никакая опасность. Они ехали быстро. Поручик с несколькими всадниками впереди, за ними Заглоба, Володыевский и Подбипента.

— Посмотрите, как лунный свет освещает этот холм, шептал Заглоба, — точно днем. Говорят, такие светлые ночи бывают только во время войны, чтобы души, освобождаясь от тела, не разбивали себе лбов в потемках о деревья, как разбиваются воробьи о крышу, и чтобы они легче могли найти себе дорогу. Сегодня пятница, день Спасителя, в который вредные испарения не выходят из земли, а злые духи не имеют доступа к человеку. Я чувствую себя как-то легко, и надежда меня не покидает.

— Вот мы уже выехали и теперь что-нибудь придумаем, — сказал Володыевский.

— Хуже всего — это сидеть на одном месте, — продолжал Заглоба, — а как влезешь на коня, то от тряски вылетают все заботы и горе.

— Ну, я, не думаю, — шепнул Володыевский, — чтобы можно было вытрясти все: например, любовь, которая впивается в сердце, как клеш,

— Если любовь истинная, то как тут ни борись, а все-таки преодолеть ее нельзя.

И Подбипента вздохнул, словно кузнечный мех. а маленький Володыевский поднял глаза к небу, как бы отыскивая на нем звездочку, светившую княжне Варваре.

Лошади начали фыркать, а солдаты говорили им: "На здоровье!"

Потом все утихло, и только в дальних шеренгах какой-то грустный голос затянул песню:

       Едешь на войну, бедняга,       Едешь на войну!       Ночи будут темные,       А денечки знойные…

— Старые солдаты говорят, что если лошади фыркают, то это — хорошая примета, — сказал Володыевский.

— Мне будто кто-то шепчет на ухо, что мы не напрасно едем, — ответил Заглоба.

— Дай Бог, чтобы такая надежда появилась и у нашего поручика, — вздохнул Подбипента.

Заглоба начал кивать и вертеть головой, как человек, который не может отвязаться от преследующей его мысли, и наконец сказал:

— У меня в голове вертится мысль, которой я должен поделиться с вами. Я заметил, что с некоторого времени Скшетуский — не знаю, может быть, мне это только кажется. — как будто меньше всех думает о спасении этой бедняжки.

— Ну нет, — ответил Володыевский, — это у него такой характер: он не хочет показывать другим своего горя, он всегда был таким.

— Это само собой! Но только вспомните, когда мы его обнадеживали, как холодно и небрежно он говорил нам "спасибо", будто речь шла о каком-нибудь пустячном деле. Но видит Бог, это было бы черной неблагодарностью с его стороны, потому что сколько эта бедняжка натосковалась и наплакалась по нем, это трудно даже описать! Я это видел собственными глазами…

Володыевский покачал головой

— Не может быть, чтобы он забыл ее, — сказал он, — хотя, и правда, первый раз, когда этот дьявол увез ее из Разлог, он приходил в такое отчаяние, что мы боялись за его разум, а теперь он относится к этому более спокойно. Но если Бог дает ему сил перенести все это, то тем лучше. Как истинные друзья, мы должны только радоваться этому.

Сказав это, Володыевский пришпорил коня и подъехал к Скшетускому, а Заглоба некоторое время молча ехал рядом с Подбипентой.

— А вы не разделяете моего мнения, что если бы не амуры, то на свете было бы меньше зла? — спросил Заглоба

— Что Бог кому предназначил, того не миновать, — возразил литвин.

— И никогда вы не можете мне ответить на вопрос; это две разные вещи. Ну из-за чего же погибла Троя? А разве и эта война не из-за рыжей косы? Захотелось Хмельницкому Чаплинской, или Чаплинскому — Хмельницкой, а мы из-за них должны подставлять свои шеи.

— Это грешная любовь, но есть и другая, угодная Богу, от которой еще больше увеличивается Его слава.

— Ну теперь вы ответили немного лучше. А сами вы скоро начнете трудиться на этом поприще? Я слышал, что кто-то опоясал вас шарфом.

— Ах, братец, братец!

— Только три головы мешают, да?

— Ах, в том-то и дело!

— Вот что я вам скажу: размахнитесь хорошенько и сразу снесите три головы — Хмельницкому, хану и Бегуну.

— Да, если бы только они стали в ряд — печальным голосом произнес Лонгин, подняв глаза к небу.

Володыевский тем временем ехал рядом с Скшетуским, молча поглядывая на его безжизненное лицо, потом ударил своим стременем об его стремя

— Ян, — обратился он к нему, — отчего ты так задумался?

— Я не задумался, а молюсь, — ответил Скшетуский.

— Это святое и похвальное дело, но ведь ты не монах, чтобы довольствоваться только молитвой.

Скшетуский медленно повернул к Володыевскому свое измученное лицо и глухим, полным смертельной тоски голосом спросил:

— Скажи же, Миша, что мне осталось, кроме рясы?

— Тебе осталось еще позаботиться об ее спасении, — ответил Володыевский.

— Я и буду заботиться об этом до последнего издыхания. Но если даже я и найду ее живой, то не будет ли это слишком поздно? Да сохрани меня Бог! Я могу думать обо всем, только не об этом. Я ничего уж больше не желаю, как только вырвать ее из поганых рук, а потом пусть она найдет себе такой же приют, какой буду искать и я. Видно, не было на это Божьей воли… Не мешай мне молиться, Миша, и не прикасайся к кровавой ране.

У Володыевского сжалось сердце; он хотел было утешить Скшетуского, подать ему надежду, но слова не шли с его языка, и они в глубоком молчании ехали дальше. Губы Скшетуского быстро шептали слова молитвы, которыми он, очевидно, хотел отогнать от себя страшные мысли, и когда Володыевский, при лунном свете, взглянул на его лицо, оно показалось ему суровым лицом монаха, изнуренного постом и молитвой.

Глава V

Скшетуский ехал со своим отрядом только ночью, а днем отдыхал в лесах и оврагах, расставляя для безопасности стражу. Подойдя к какой-нибудь деревне, он окружал ее так, чтобы никто из жителей не мог выйти, забирал припасы и корм для лошадей, но прежде всего собирал вести о неприятеле, потом уходил, не причиняя никому зла; по выходе из деревни он внезапно менял направление, чтобы неприятель не мог узнать, в какую сторону направился отряд Целью этого похода было узнать, продолжает ли Кривонос со своими сорока тысячами человек осаждать Каменец или, оставив бесплодную осаду, пошел на помощь Хмельницкому, чтобы вместе с последним принять участие в решительной битве; потом надо было собрать сведения о том, что делают добруджские татары, — перешли ли они Днестр и присоединились ли к Кривоносу или стоят еще по ту сторону реки? Это были важные известия для польских войск, и главнокомандующие сами должны были бы постараться собрать их, но им, как людям неопытным, это не пришло в голову, и князь-воевода взял эту тяжелую заботу на себя. Если бы оказалось, что Кривонос бросил осаду Каменца и вместе с белгородскими и добруджскими татарами пошел к Хмельницкому, тогда нужно было как можно скорее ударить на него, пока он еще не соединился с ними. А между тем главнокомандующий, князь Доминик Заславский-Острожский, не торопился, и его ждали в лагере на второй или на третий день после отъезда Скшетуского. Он, очевидно, по своему обыкновению, пировал по пути; уходило самое удобное время для усмирения Хмельницкого, и князь Иеремия приходил в отчаяние при мысли, что если война будет продолжаться таким образом и дальше, то не только Кривонос и заднепровские татары успеют присоединиться к Хмельницкому, но и сам хан со всеми перекопскими, ногайскими и азовскими татарами. В лагере были получены известия, что хан уже перешел Днепр и с двухсоттысячной конницей безостановочно подвигается к западу, а князя Доминика все нет и нет.

Становилось очевидным, что войска, стоящие под Чолганским Камнем, должны будут меряться с войском, силою далеко превосходящим их, и что, в случае поражения главных военачальников, ничто уже не помешает врагу вторгнуться в самое сердце Польши — в Краков и Варшаву.

Кривонос был тем опаснее, что, в случае вступления польских войск в глубь Украины, он мог, идя к северу из-под Каменца на Константинов, расстроить им планы и поставить их между двух огней. Поэтому Скшетуский решил не только разузнать все о Кривоносе, но также и задержать его. Сознавая всю важность данного ему поручения, от исполнения которого отчасти зависела судьба целого войска, Скшетуский не щадил ни своей жизни, ни жизни своих солдат, но было бы безумием, если бы молодой рыцарь вздумал с пятью сотнями человек вступить в бой с сорокатысячным войском Кривоноса, к которому еще присоединились белгородские и добруджские татары. Скшетуский был слишком опытным воином, чтобы решиться на подобный безумный шаг, и знал, что в случае битвы отряд его будет уничтожен и через его труп и трупы его товарищей пройдет целая волна казакоа Он решил поэтому испробовать другие средства. Он распустил слух между своими солдатами, что они составляют передовой отряд страшного князя; этот же слух распространял он по всем хуторам, деревням и местечкам, через которые ему приходилось проезжать. Эта весть с быстротой молнии облетела Збруч, Сенотрич, Студеницу, Ушки, Калуенки, перешла через Днестр и полетела дальше, как бы гонимая ветром, до самого Каменца и Ягорлика. Повторяли ее и турецкие паши в Хотине, и запорожцы в Ямполе, и татары в Рашкове. Снова раздался знакомый крик "Ерема идет?", от которого замирали сердца взбунтовавшегося народа, дрожавшего от ужаса и ожидавшего уже своей смерти

Никто не сомневался в справедливости этого известия. Военачальники ударят на Хмельницкого, а Ерема на Кривоноса, — это было в порядке вещей. Даже Кривонос поверил этому и опустил руки. Что ему делать? Двинуться на князя? Ведь под Константиновой дух у черни был совсем иной, да и силы больше, и тем не менее он был побит, уничтожен и едва спас свою жизнь. Кривонос был уверен, что его казаки будут отчаянно защищаться против любого войска Польши, против любого вождя, но при приближении Иеремии разлетятся, как стадо лебедей перед орлом, как степной ковыль от ветра. Ждать князя под Каменцем было бы еще хуже. Кривонос решил пойти на восток, к Браштавлю, обойти этого злого духа и соединиться с Хмельницким. Правда, он был уверен, что, делая такой крюк, не поспеет вовремя, но, по крайней мере, вовремя узнает об исходе дела и может подумать тогда о спасении.

Между тем прилетела новая весть, что Хмельницкий уже побит. Весть эту, как и все прежние, пустил Скшетуский В первую минуту несчастный атаман не знал, что делать.

Теперь он уже окончательно решил двинуться на восток, как можно дальше уйти в степи, — может быть, встретит там татар и скроется у них.

Но прежде всего он хотел удостовериться в справедливости слухов; он начал внимательно присматриваться к своим полковникам, думая найти между ними верного человека, который был бы готов на все и которого можно было бы послать на разведку. Однако выбор был слишком труден, охотников было очень мало, а необходимо было найти такого человека, который, если бы и попался в руки неприятеля, ни под какими пытками не выдал бы намерения Кривоноса.

Наконец Кривонос нашел.

Однажды ночью он позвал к себе Богуна и сказал ему:

— Слушай, дружище? На нас идет Ерема с великой силой — нам, несчастным, придется погибнуть.

— Я тоже слышал, это. Мы, батько, уж толковали об этом, только зачем же нам пропадать?

— Не выдержим. С кем-нибудь другим мы справились бы, но с Еремой — нет; наши молодцы боятся его.

— А я не боюсь. Я на Заднепровье, в Васильевке, уничтожил у него целый полк

— Я знаю, что ты не боишься его. Твоя молодецкая, казацкая слава не уступит его — княжеской, но, я не могу вступить с ним в бой, потому что казаки не захотят… Вспомни, как на раде они бросались на меня с кистенями и саблями, говоря, что я веду их на погибель.

— Так пойдем к Хмелю, там нам хватит и крови, и добычи.

— Говорят, что Хмель уже разбит.

— Я не верю этому. Хмель хитер как лиса и не ударит на ляхов без татар.

— Я тоже так думаю, но надо узнать наверное… Тогда мы обошли бы этого проклятого Ерему и присоединились бы к Хмельницкому. Но все это надо разузнать. Вот если бы нашелся такой человек, который не побоялся бы Еремы и отправился на разведку, я дал бы ему полную шапку червонцев.

— Я пойду, батько, но не червонцев искать, а славы молодецкой, казацкой!

— Ты после меня второй атаман и хочешь идти! Ты будешь и первым атаманом, потому что не боишься Еремы. Иди же, соколик, а потом проси чего хочешь. И знаешь, что я тебе скажу? Если бы ты не пошел, то я пошел бы сам, хотя мне и нельзя.

— Вам-то уж совсем нельзя; если бы вы ушли, батько, то казаки начали бы кричать, что вы спасаете свою Орлову, и рассыпались бы тогда по белу свету; а если я пойду, то они приободрятся.

— Сколько же тебе дать людей?

— Много я не возьму: с маленьким отрядом можно легче подкрасться или уйти; дайте мне пятьсот хороших молодцов, и я ручаюсь головой, что привезу вам самые достоверные известия

— Ну так поезжай сейчас. Каменце уж палят из пушек на радость и на спасение ляхам, а нам, невинным, на погибель и на смерть!

Богун ушел и начал готовиться в путь. Его молодцы, как это всегда бывало в подобных случаях, пили до бесчувствия; будем пить, "прежде чем нас приголубит смерть", — говорили они; он тоже пил с ними, бесновался, а под конец велел выкатить бочку дегтю и, как был в шелку и бархате, окунулся в нее раз, другой и крикнул:

— Я теперь черен, как ночь, и глаза ляхов не увидят меня!

И, вывалявшись затем на персидских коврах, вскочил на коня и помчался, а за ним двинулись в ночной темноте верные его казаки, сопровождаемые криками: "На славу, на счастье!"

Скшетуский между тем дошел уже до Ермолинцев и, встретив там сопротивление, жестоко расправился с горожанами, объявив, что завтра придет князь Ерема: здесь он дал отдых усталым коням и воинам, потом, собрав своих товарищей на совет, сказал:

— До сих пор Бог помогал нам. Я замечаю по страху, который овладевает мужиками, что они принимают нас за передовой отряд и уверены, что за нами следует вся сила князя. Нам надо устроить так, чтобы они не догадались о нашем обмане, видя, что всюду ходит один и тот же отряд

— А долго мы будем разъезжать так? — спросил Заглоба.

— Пока не узнаем, что решил Кривонос.

— Ба! В таком случае мы, может быть, не поспеем в лагерь, к битве?

— Быть может! — ответил Скшетуский.

— Мне это очень неприятно, — ответил шляхтич. — Моя рука наловчилась было немного на мужичье под Константиновом, но ведь это такой пустяк, как муха для собаки; а теперь у меня руки чешутся.

— Здесь вам, быть может, придется сражаться больше, чем вы думаете, — внушительно ответил Скшетуский.

— Это каким образом? — спросил с некоторым беспокойством Заглоба.

— Мы в любой день можем наткнуться на неприятеля и, хотя мы здесь не затем, чтобы оружием преграждать ему путь, однако нам придется защищаться. Но вернемся к делу: нам надо захватить как можно больший район, чтобы о нас знали одновременно в нескольких местах, кое-где наказать непокорных, чтобы внушить страх, и всюду распространить слухи, что за нами идет князь; я думаю, что нам поэтому следует разделить отряд.

— Я тоже так думаю, — сказал Володыевский. — У них будет двоиться в глазах, и те, которые убегут к Кривоносу, будут говорить о сотнях тысяч.

— Господин поручик, вы здесь начальник и можете распоряжаться, — сказал Подбипента

— Я пойду на Зинков к Солодковцам, а если можно будет, то и дальше, — сказал Скшетуский. — Вы, господин наместник, пойдете прямо к Татарникам, ты, Миша, поедешь в Кунин, а господин Заглоба дойдет до Сбруча около Сатанова.

— Я? — спросил Заглоба.

— Да. Вы человек смышленый и ловкий; я думаю, что вы охотно возьмете на себя эту обязанность, а если нет, то четвертый отряд я поручу вахмистру Космачу.

— Да, вы ему поручите, только под моей командой! воскликнул Заглоба, которого вдруг осенила мысль, что он будет начальником отдельного отряда. — Если я спрашиваю, то только потому, что мне жаль расстаться с вами.

— А опытны ли вы в военном деле? — спросил Володыевский.

— Опытен ли я? Вас, я думаю, еще на свете не было, когда я командовал отрядами побольше этого. Я бы служил в войске и до сих пор, если бы не проклятый заплесневевший сухарь, который застрял у меня в горле на целых три года, так что я должен был ехать лечиться в Галату; я когда-нибудь подробно расскажу вам об этом путешествии, а теперь мне надо торопиться.

— Так поезжайте и распространяйте всюду слухи, что Хмельницкий побит и что князь миновал уже Проскуров, — сказал ему Скшетуский. — Не берите в плен первого попавшегося, но если встретите отряды из-под Каменца, то постарайтесь взять в плен таких людей, которые могли бы сообщить нам что-нибудь о Кривоносе, потому что те, которых мы уже захватили, дают разноречивые показания.

— Если бы самому Кривоносу пришла охота пуститься в путь, вот задал бы я ему перцу с имбирем. Не бойтесь, господа, я научу это мужичье не только петь, но и плясать.

— Через три дня мы снова соединимся в Ермолинцах, а теперь каждый путь едет своей дорогой, — сказал Скшетуский. — Прошу вас, господа, берегите людей.

— Через три дня в Ермолинцах, — повторили Заглоба, Володыевский и Подбипента.

Глава VI

Когда Заглоба остался один в отряде, ему сразу сделалось как-то не по себе, им даже овладел страх, и он многое бы дал за то, чтобы здесь был теперь Скшетуский, Володыевский или Подбипента, при которых он чувствовал себя в безопасности, — так слепо верил он в их мужество и находчивость.

Он был мрачен, ехал впереди своего отряда, подозрительно оглядываясь во все стороны и раздумывая об опасностях, могущих встретиться ему по пути, и ворчал:

— Все-таки было бы лучше, если бы здесь был кто-нибудь из них. Каждый должен заниматься тем, для чего его создал Бог, а эти трое, кажется, только и живут на войне. Им так же хорошо на войне, как другим за кружкой меда или как рыбам в воде. Война для них — забава. Животы у них легкие, но зато руки тяжелые. Скшетуского я уже видел в деле и знаю, каков он. Он так же быстро уничтожает людей, как монах шепчет молитвы; это ведь любимое его ремесло. Литвин, хотя сам не имеет головы на плечах и ищет трех чужих, тоже маху не даст, меньше всех я знаю этого маленького франтика, но и он, должно быть, порядочная оса, если судить по тому, что я видел под Константиновом и что мне рассказывал о нем Скшетуский. К счастью, он идет неподалеку от меня, и лучше всего будет, если я присоединюсь к нему. Пусть меня забодают мухи, если я знаю, куда надо идти

Заглоба почувствовал себя таким одиноким, что ему даже сделалось жаль самого себя.

— Да, да, — ворчал or — У каждого есть кто-нибудь, а у меня? Ни друга, ни отца, ни матери. Сирота я и только!

В эту минуту к нему подъехал вахмистр Космач.

— Господин командир, куда мы идем? — спросил он.

— Куда мы идем? — переспросил Заглоба.

Потом вдруг выпрямился в седле и покрутил ус

— К самому Каменцу, если будет на то моя воля! Понимаешь?!

Вахмистр поклонился и молча отъехал к своим рядам, не понимая, отчего командир рассердился на него, а Заглоба, грозно посмотрев еще раз на окрестности, успокоился и снова заворчал:

— Я позволю дать себе сто ударов палками по пяткам, если я пойду в Каменец. Тьфу, тьфу! Если бы при мне был кто-нибудь из них, то я был бы смелее. Ну что я буду делать с этой сотней людей? Я предпочел бы лучше быть теперь один, тогда, по крайней мере, можно было бы придумать какой-нибудь фортель. А теперь нас слишком много, чтобы пускаться на хитрость, и слишком мало, чтобы защищаться. И пришла же в голову Скшетускому такая неудачная мысль разделить отряд И куда я пойду? Я знаю, что осталось за мной, но кто знает, что впереди? Кто поручится, что эти дьяволы не устроили какой-нибудь западни? Кривонос и Богун! Хорошая пара, нечего сказать, чтоб их черт побрал! Боже, спаси меня хотя бы от Богуна Скшетуский желает с ним встретиться — услышь же его, Господи! Я, как приятель, от души желаю ему этого. Аминь!.. Я дойду до Збруча и вернусь в Ермолинцы, а известий привезу им больше даже, чем они сами хотят. Это-то не трудно. Космач снова подъехал к нему.

— Господин начальник, за холмом видны какие-то всадники, — сказал он.

— Пускай едут к чертям! Где они? Где?

— Вот там, за горой. Я видел знамена.

— Войско?

— Кажется, войско.

— А, чтоб их собаки загрызли! Много их?

— Неизвестно, потому что они еще далеко. Нам надо укрыться за этими скалами, а когда они будут проезжать, неожиданно напасть на них А если их много, то Володыевский недалеко — услышит выстрелы и прискачет на помощь.

Заглоба вдруг сделался храбрым. Быть может, ему придало мужества отчаяние, а может, и то, что Володыевский был недалеко; он взмахнул обнаженной саблей и, отважно заворочав глазами, крикнул:

— Спрятаться за скалы! Мы неожиданно набросимся на них и покажем этим негодяям…

Опытные княжеские солдаты повернули с места за скалы и в одно мгновение стали в боевом порядке, готовые к неожиданному нападению.

Прошел час; наконец послышались приближающиеся звуки человеческих голосов и Юxo веселых песен, а через минуту до слуха скрывающихся долетели звуки скрипки, дудок и бубнов. Вахмистр снова подъехал к Заглобе и сказал:

— Это не войско, господин начальник, а свадьба

— Свадьба? — сказал Заглоба. — Ну, пусть они подождут, я им сейчас заиграю!

Сказав это, он пришпорил коня, за ним выехали и солдаты и стали все в ряд.

— За мной! — крикнул грозно Заглоба.

Вся линия тронулась рысью, потом галопом и, окружив скалу, остановилась вдруг перед толпой испуганных и встревоженных людей.

— Стой! Стой! — кричали с обеих сторон.

Это действительно была мужицкая свадьба. Впереди ехали верхом теорбанист, скрипач и два "довбыша", все они были уже навеселе и с азартом наигрывали плясовую. За ниш ехала невеста, в темном жупане и с распущенными по плечам волосами. Ее окружали "дружки" с венками в руках, распевавшие песни; все девушки сидели на лошадях верхом, по-мужски, украшенные полевыми цветами, издали казалось, что это отряд казаков.

Во втором ряду ехал жених, также окруженный шаферами с венками на длинных, точно пики, палках; шествие замыкали родители новобрачных и гости, все верхом; на легких, выложенных соломой телегах везли бочки с медом, пивом и водкой, которые соблазнительно булькали от езды по неровной, каменистой почве.

— Стой! Стой! — кричали с обеих сторон.

Свадебный поезд переполошился; девушки подняли страшный крик и бросились назад, а крестьяне и шаферы выскочили вперед, чтобы своею грудью защитить женщин от неожиданного нападения.

Заглоба наскочил на них и, размахивая саблей перед самым носом испуганных мужиков, кричал:

— Ах вы, собачьи дети, мятежники! Вам захотелось бунта! Идете к Кривоносу, негодяи! Ездите шпионить! Загораживаете дорогу войскам! Подымаете руку на шляхту! Задам я вам, подлые души! Велю вздернуть вас на дыбы и посадить на кол, шельмы и басурмане! Теперь вы поплатитесь за все ваши преступления.

Старый и седой как лунь сват соскочил с коня, подошел к Заглобе и, схватив его за стремя, кланяясь в пояс, начал умолять его:

— Смилуйся, рыцарь, не губи бедных людей. Бог свидетель, что мы невинны! Мы идем не бунтовать, мы из церкви, из Гусятина, где венчали кузнеца Дмитрия с дочкой бондаря, Ксенией. Мы со свадьбой, с караваем.

— Это — невинные люди, — шепнул вахмистр.

— Прочь! Это — шельмы! Они пришли от Кривоноса! — кричал Заглоба.

— А чтоб его разорвало! — воскликнул старик. — Мы его и в глаза не видели. Смилуйся, вельможный пан! Мы никому не делаем зла, позволь нам пройти.

— Пойдете на веревке в Ермолинцы!

— Пойдем, куда прикажешь! Вам приказывать, нам слушать. Только окажите нам милость, прикажите солдатам не делать нам зла, а сами простите нам, мужикам, — бьем вам челом; выпейте с нами за здоровье молодых! Выпейте, ваша милость, на радость простым людям, как велит Бог и Евангелие.

— Только не думайте, что если я выпью, то отпущу вас, — сурово сказал Заглоба.

— Нет! — радостно вскрикнул старик, — Мы и не думаем этого! Эй, музыкант! крикнул он. — Поиграйте-ка для ясного лыцаря, он добрый, и вы, молодцы, сбегайте за сладким медом для ясного лыцаря: он не обидит бедных людей. Скорей, молодцы, скорей! Спасибо вам!

Молодцы кинулись со всех ног к бочкам, тем временем загудели бубны, запищали скрипки, дед надул щеки и начал играть на дудке; шаферы замахали венками, а солдаты стали подходить ближе, покручивая усы, усмехаясь и поглядывая на женщин, выглядывавших из-за плеч мужчин. Снова раздались крики, страх прошел, кое-где даже раздавались крики "ура!".

Но лицо Заглобы прояснилось не сразу; даже когда ему подали кружку, он все еще продолжал ворчать: "А, шельмы, негодяи!" Он уже приложил губы к кружке, но брови его все еще хмурились, наконец, подняв голову, щуря глаза и причмокивая губами, он начал смаковать питье; вдруг на лице его выразилось удивление и даже негодование.

— Боже, что за времена! — пробормотал он. — Хамы пьют такой мед! Боже, Ты видишь это и молчишь!

И, сказав это, он нагнул кружку и осушил ее до дна.

А ободрившиеся тем временем поезжане стали уже всей толпой просить его не делать им зла и отпустить. С ними подошла и молодая, Ксения, испуганная, дрожащая, со слезами на глазах, покрасневшая и прелестная, как зорька.

Приблизившись, она сложила руки и стала просить:

— Помилуйте, пане!

И начала целовать желтые сапоги Заглобы.

Сердце шляхтича растаяло, как воск, и, распустив кожаный пояс, он начал рыться в нем, достал последние уцелевшие червонцы из тех, которые ему дал еще князь, и сказал, обращаясь к Ксении:

— Вот тебе! Да благослови тебя Бог, как и всякую невинную душу!

От волнения он не мог говорить дальше, так как эта стройная, чернобровая Ксения напомнила ему княжну, которую Заглоба любил по-своему. "Где-то она теперь, бедняжка? Да хранят ее ангелы небесные!" — подумал он и так расчувствовался, что готов был с каждым обниматься и брататься.

А поезжане, увидев это, начали кричать от радости, петь, толпиться около него и целовать его одежды.

— Он добрый! — кричала толпа. — Золотой лях! Червонцы дает, зла не делает, добрый пан! На славу ему, на счастье!

Скрипач даже трясся, выделывая коленца, у гудочника чуть не вылезали на лоб глаза, а "довбыши" гремели до усталости Старый бондарь, до сих пор трусивший, выступил теперь вперед и вместе со своей женой, бондарихой, и старой кузнечихой, матерью молодого, начал кланяться в пояс Заглобе и приглашать его. на свадьбу в хутор, говоря, что он окажет им этим большую честь и принесет счастье новобрачным; за ними кланялся и молодой, и чернобровая Ксения, которая хоть была, простая девушка, но сразу поняла, что ее просьба значит больше всех. А шаферы кричали, что хутор совсем близко, что им не придется сворачивать с дороги, что старый бондарь богат и выкатит бочку такого меду, что просто прелесть. Заглоба взглянул на своих солдат они только шевелили усами, предвкушая радость выпивки и танцев, и хотя они не смели просить заехать, но Заглоба сжалился над ними, и через несколько минут все уже ехали на хутор.

Хутор действительно оказался недалеко. Старый бондарь был богат, а потому свадьба была шумная; все сильно подвыпили, а Заглоба так разошелся, что всюду был первым.

Начались старинные свадебные обряды. Старые бабы увели Ксению в каморку и заперлись с нею; они долго пробыли там, наконец вышли и объявили, что молодица чиста как. голубка, как лилия. В толпе начались радостные крики: "На славу, на счастье!" Женщины начали хлопать в ладоши и кричать: "А, что, не говорили мы?", а парубки притоптывали ногами, отплясывая с кружками меду в руках, который и выпивали "на славу" перед дверьми каморки. Танцевал и Заглоба, отличив только свое шляхетское происхождение тем, что выпил перед дверьми каморки не кварту меду, а полгарнца. Потом бондарь с бондарихой и кузнечихой ввели в каморку молодого Дмитрия, а так как у него не было отца, то начали просить Заглобу, чтобы он заступил его место; тот согласился и пошел с другими. В избе немного утихло, только солдаты, пившие на дворе перед хатой, шумели, кричали и стреляли из пистолетов. Но настоящее веселье и радость начались только тогда, когда родители снова появились в избе.

Старый бондарь от радости обнимал кузнечиху, а парубки подходили к бондарихе и кланялись ей в ноги; женщины хвалили ее, что она так уберегла дочку. В конце концов Заглоба пустился с ней в пляс. Они стали друг против друга; он начал прищелкивать пальцами, плясать вприсядку и так подскакивал и бил каблуками об пол, что от него летели щепки, и пот ручьями катился с танцующих. За ними последовали и другие, кто мог — в избе, кто не мог — во дворе. Бондарь выкатывал все новые и новые бочки меду. Наконец все высыпали на двор, зажгли костры из сухих прутьев, так как была уже ночь; веселье перешло в мертвецкое пьянство; солдаты палили из мушкетов и пистолетов, точно во время битвы.

Заглоба, красный, потный и еле державшйся на ногах, забыл, где он и что с ним. Он, как в тумане, видел чьи-то лица, но не смог бы ответить, если бы даже его посадили на кол, чьи они. Он помнил только, что он на свадьбе, но на чьей? Должно быть, Скшетуского с княжной! Мысль эта показалась ему наиболее правдоподобной, так укрепилась в его голове и так преисполнила его радостью, что он начал кричать, как помешанный:

— Виват! — и осушал все новые и новые бокалы. — За твое здоровье, брат! За здоровье нашего князя! За успех во всем! Дай Бог, чтобы миновали эти бедствия для родины!

Он залился слезами и, идя к бочке, спотыкался о многочисленные неподвижные тела, усеявшие землю, как поле битвы.

— Боже! — воскликнул Заглоба. — Нет уж больше мужества в этой Польше Умеет пить один только Лащ, да другой Заглоба, а остальные… Боже, Боже!

Он печально поднял глаза к небу. Ему вдруг показалось, что звезды не сияют на небесном своде золотыми точками, а одни будто дрожат, точно хотят оторваться, другие — кружатся, третьи — пляшут казачка; это страшно удивило Заглобу, который произнес в изумлении:

— Неужели во всей вселенной не пьян только я?

Но вдруг и земля, как и звезды, закружилась в бешеном вихре пляски, и Заглоба растянулся во всю длину.

Он вскоре заснул, и ему начали сниться страшные сны. Ему казалось, что какие-то чудовища уселись ему на грудь, давят его и связывают ему руки и ноги. Он слышал также крики и выстрелы, яркий свет больно резал ему глаза. Он хотел проснуться, открыть глаза и не мог. Он чувствовал, что с ним творится что-то странное, что голова его свешивается назад как будто его несут за руки и за ноги… Им овладел страх; ему было скверно, очень скверно и тяжело. К нему мало-помалу возвращалось сознание, но странное дело: он чувствовал такую слабость, какой никогда не испытывал в жизни.

Он еще раз попробовал шевельнуться, а когда это ему не удалось, он уже окончательно проснулся и открыл глаза.

Взор его встретил пару глаз, которые жадно впились в него. Черные как уголь, глаза эти так зловеще смотрели на него, что Заглоба, окончательно пришедший в себя, подумал сперва, что это смотрит сам дьявол; он снова зажмурил глаза и быстро открыл их. А глаза по-прежнему упорно смотрели на него, и лицо показалось знакомым… Вдруг Заглоба вздрогнул, у него выступил холодный пот, по телу забегали мурашки.

Он узнал лицо Богуна.

Глава VII

Заглоба лежал, привязанный к собственной сабле, в той самой избе, в которой была свадьба; страшный атаман сидел на скамье и тешил свои глаза испугом пленника.

— Добрый вечер! — сказал он, увидев открытые глаза своей жертвы.

Заглоба ничего не ответил, но в одно мгновение так протрезвился, будто никогда не брал в рот ни капли вина, только почувствовал, как по всему телу, с ног до головы, пробежали мурашки, а мозг застыл. Говорят, что утопающий в последнюю минуту видит всю свою прошлую жизнь, — то же было и с Заглобой, в голове которого пронеслась мысль: "Ну и задаст же он мне трепку!"

А атаман повторил спокойным голосом:

— Добрый вечер!

"Брр! — подумал Заглоба. — Я предпочел бы лучше, чтобы он впал в бешенство".

— Вы не узнаете меня?

— Челом, челом вам! Как ваше здоровье?

— Ничего. А о вашем я уж сам позабочусь.

— Не просил я у Бога такого доктора и сомневаюсь, чтобы твои лекарства помогли; но — да будет воля Божия!

— Но ведь ты лечил меня, а теперь я отблагодарю тебя. Мы — старые друзья. Помнишь, как ты обвязывал мне голову в Разлогах?

Глаза Богуна засверкали, как два угля, и страшная улыбка искривила его губы.

— Помню, — ответил Заглоба, — что я мог бы тогда пырнуть тебя ножом, но не сделал этого.

— Да разве я пырнул тебя? Или собираюсь пырнуть? Ведь ты же мой друг; я буду беречь тебя как зеницу ока.

— Я всегда говорил, что ты благородный рыцарь, — сказал Заглоба, делая вид, что принимает слова Богуна за чистую монету, но одновременно с этим в голове его мелькнула другая мысль: "Видно, он приготовил для меня что-нибудь особенное; я не умру попросту".

— Ты хорошо сказал, — продолжал Богун, — ты тоже благородный рыцарь; мы ведь искали друг друга и вот нашли.

— Правду говоря, я совсем не искал тебя, но спасибо на добром слове.

— Скоро ты еще лучше поблагодаришь меня, и я поблагодарю тебя за то, что ты привез мне княжну из Разлог в Бар. Я нашел ее там и вот теперь пригласил бы тебя на свадьбу, но нельзя ее справить сегодня или завтра, так как теперь война, а ты человек старый, может, не доживешь до конца.

Заглоба, несмотря на свое ужасное положение, насторожил уши.

— На свадьбу? — пробормотал он.

— А что ты думал? — сказал Богун. — Мужик я, что ли, неволить ее без попа; или же у меня не хватит денег, чтобы венчаться в Киеве? Ты ведь привез ее в Бар не для мужика, а для атамана, для гетмана…

"Славно!" — подумал Заглоба.

Потом, повернув голову к Богуну, сказал:

— Прикажи развязать меня.

— Полежи, полежи! Скоро поедем, а ты человек старый; тебе надо отдохнуть перед дорогой.

— Куда ты хочешь везти меня?

— Ты мой приятель, и я свезу тебя к другому моему приятелю, к Кривоносу. Мы оба позаботимся, чтобы тебе там было хорошо.

— Будет мне там тепло! — пробормотал шляхтич, и по спине его снова забегали мурашки.

Он начал говорить:

— Я знаю, что ты сердит на меня, но напрасно, видит Бог, напрасно! Мы жили вместе в Чигорине и распили с тобой не один бочонок меду; я любил тебя, как отец, за твою рыцарскую удаль, равной которой не найти во всей Украине Разве я становился у тебя на дороге? Если бы я тогда не поехал с тобою в Разлоги, то мы до сих пор жили бы в дружбе; а из-за чего же я ехал, как не из-за привязанности к тебе? И если бы ты не взбесился и не убил бы тех несчастных людей, то, видит Бог, я не стал бы тебе поперек дороги. Зачем мне мешаться в чужие дела. Я хотел бы, чтобы девушка эта досталась тебе, а не кому-нибудь другому. Но после твоего татарского нападения во мне заговорила совесть, — ведь это шляхетский дом. Ты сам не поступил бы иначе. Ведь я с большей пользой для себя мог бы отправить тебя на дот свет, но я не сделал этого. Почему? Потому что я шляхтич и мне было стыдно поступить так. Постыдись и ты, я ведь знаю, что бы будешь издеваться надо мною. Девушка уже и так в твоих руках, чего ж ты хочешь от меня? Разве я не берег ее пуще глаза для твоего же добра? Если ты не обидел ее; значит, и у тебя есть рыцарская честь и совесть. Но неужели ты подашь ей руку, обагренную моей кровью? Как ты ей скажешь, что замучил человека, который провел ее сквозь толпы черни и татар? Постыдись и освободи меня из неволи, в которую ты взял меня изменой. Ты молод и не знаешь, что может случиться с тобой; а за мою смерть Бог накажет тебя в том, что тебе дороже всего! Богун встал со скамьи, бледный от бешенства, и, подойдя к Заглобе, проговорил глухим от злости голосом:

— Ах ты, свинья поганая, да я с тебя велю три шкуры содрать, на медленно огне изжарю, к стене приколочу, разорву в клочья!

И в припадке безумия схватился за висевший у пояса нож, сжал судорожно в кулаке рукоятку — и вот уже острие сверкнуло у Заглобы перед глазами, но атаман сдержал себя, сунул нож обратно в ножны и крикнул:

— Эй, ребята}

Шестеро запорожцев вбежали в горницу.

— Взять это ляшское падло и в хлев кинуть. И чтоб глаз не спускали!

Казаки подхватили Заглобу, двое за руки и за ноги, третий — сзади — за волосы, и, вытащив из горницы, пронесли через весь майдан и бросили на навозную кучу в стоящем поодаль хлеве. После чего дверь закрылась и узника окружила кромешная темнота — лишь в щели между бревнами да сквозь дыры в соломенной крыше кое-где сочился слабый ночной свет. Через минуту глаза Заглобы привыкли ко мраку. Он огляделся вокруг и увидел, что в хлеву нет ни свиней, ни казаков. Голоса последних, впрочем, явственно доносились из-за всех четырех стен. Видно, хлев был плотно обставлен стражей, и. тем не менее Заглоба вздохнул облегченно.

Прежде всего он был жив. Когда Богун сверкнул над ним ножом, он ни на секунду не усомнился, что настал его последний час, и препоручал уже душу Богу, в чрезвычайном, правда, страхе. Однако, видно, Богун приуготовил ему смерть поизощреннее. Он не только отомстить жаждал, но и насладиться мщением тому, кто возлюбленную у него отнял, бросил тень на его молодецкую славу, а самого его выставил на посмешище, спеленав, как младенца. Весьма печальная перспектива открывалась перед Заглобой, но покамест он утешался мыслью, что еще жив, что, вероятно, его поведут к Кривоносу и лишь там подвергнут пыткам, — а стало быть, впереди у него еще дня два, а то и побольше, пока же он лежит себе одинешенек в хлеву и может в ночной тишине какой-нибудь фортель придумать.

То была единственная хорошая сторона дела, но когда Заглоба о дурных подумал, мурашки снова забегали у него по телу.

Фортели!..

— Кабы в этом хлеву кабан или свинья валялись, — бормотал Заглоба, — им куда было б легче — небось бы к собственной сабле вязать их никто не подумал. Скрути так самого Соломона, и тот не мудрей своих штанов окажется или моей подметки. Господи, за что мне такое наказанье! Изо всех, кто живет на свете, я с одним этим злодеем меньше всего мечтал повстречаться — и на тебе, привалило счастье: как раз его-то и встретил. Ох, и выделает он мою шкуру — помягче лучшего сукна. Попадись я к кому другому — тотчас бы объявил, что пристаю к смуте, а потом бы дал деру. Но и другой навряд ли б поверил, а об этом и говорить не стоит! Ой, недаром сердце в пятки уходит. Черт меня сюда принес — о Господи, ни рукой шевельнуть, ни ногою… О Боже! Боже!

Однако минуту спустя Заглоба подумал, что, имея руки-ноги свободными, легче было бы измыслить какой-нибудь фортель. А что если все-таки попытаться? Только бы вытащить из-под колен саблю, а там дело пойдет проще. Но как ее вытащить? Перевернулся на бок — без толку… И тогда он погрузился в раздумье.

А подумав, начал раскачиваться на собственном хребте все быстрей да быстрей и с каждым движением перемещался вперед на полдюйма. Ему стало жарко, чуприна взмокла хуже, чем в пляске; временами он останавливался, чтобы передохнуть или когда ему чудилось, кто-то идет к двери, и снова начинал с новым пылом, пока наконец не уперся, в стену.

Тогда он стал действовать по-другому: не на хребте качаться, а перекатываться с боку на бок; сабля при этом всякий раз кончиком легонько ударялась об стену и понемногу высовывалась из-под колен, а рукоять тянула ее вниз, к земле.

Запрыгало сердце в груди у Заглобы: он увидел, что этот путь может привести к желанной цели.

И продолжал усердно трудиться, стараясь ударять в стену как можно тише и лишь тогда, когда шум ударов заглушался беседой казаков. Но вот конец ножен оказался меж локтем и коленом; дальше вытолкнуть саблю, качайся не качайся, было невозможно.

Да, но зато с другой стороны уже торчала значительная ее часть, притом гораздо более увесистая благодаря рукояти.

На рукояти был крестик, как обычно на подобного рода саблях. На него-то Заглоба и возлагал надежду.

Опять принялся он раскачиваться, но на сей раз с таким расчетом, чтобы повернуться к стене ногами. И повернулся, и стал продвигаться вдоль стены. Сабля еще оставалась под коленями и между локтями, но рукоять все время задевала о неровности земли; наконец крестик поосновательней зацепился — Заглоба качнулся в последний раз, и на мгновенье радость пригвоздила его к месту.

Сабля выскользнула целиком.

Теперь руки были свободны, и хотя кисти оставались связанными, шляхтич сумел ухватить саблю. Придерживая ножны ступнями, он вытащил клинок.

Разрезать путы на ногах было делом одной минуты.

Сложнее было с руками. Заглобе пришлось положить саблю на кучу навоза, тупеем вниз, острием кверху, и тереть веревки о лезвие, покуда они не перетерлись и не лопнули.

Проделав это, Заглоба оказался не только свободен от пут, но и вооружен.

Облегченно вздохнув, он перекрестился и стал благодарить Бога.

Но от избавленья от пут до освобождения из Богуновых рук еще очень далеко было.

"Что же дальше"? — спросил себя Заглоба.

И не нашел ответа. Хлев окружен казаками, всего их там не менее сотни: мыши не проскользнуть незамеченной, не то что такому толстяку, как Заглоба.

"Видно, никуда я уже не гожусь, — сказал он яро себя, — все мое остроумие годится разве только на смазку сапог, да и то у венгерца на ярмарке можно купить гораздо лучшую мазь. Если Бог не надоумит меня, то я попаду воронам на жаркое, а если надоумит, то я обещаю сохранять целомудрие, как Лонгин Подбипента".

Громкий разговор казаков за стеной прервал его дальнейшие размышления; Заглоба подскочил к стене и приложил ухо к щели между бревнами, через которую совершенно ясно слышались все слова.

— А куда мы пойдем отсюда, батько Овсивуй? — спрашивал один голос.

— Не знаю; должно быть, к Каменцу, — отвечал другой.

— Но кони еле волочат ноги; они не дойдут.

— Мы оттого и остановились; к утру отдохнут.

Наступило минутное молчание; потом первый голос спросил тише:

— А мне кажется, батько, что атаман из-под Каменца пойдет за Ямполь.

Заглоба затаил даже дыхание.

— Молчи, если тебе дорога жизнь! — прозвучал ответ.

Опять наступило молчание; доносился только шепот из-за других стен.

— Всюду стерегут! — проворчал Заглоба и направился к противоположной стене.

Он услышал фырканье лошадей, жевавших овес, очевидно, стоявших у самой стены, а казаки лежали на земле, так как голоса доносились снизу.

— Эх! — сказал один. — Мы ехали сюда, не успев ни отдохнуть, ни поесть, ни покормить лошадей, для того только, чтоб попасть на кол в обоз Еремы.

— Верно ли, что он здесь?

— Люди, бежавшие из Ермолинец, видели его вот так, как я тебя. Просто ужас, что говорят, будто он ростом с сосну, во лбу две головни, а вместо коня под ним какое-то чудовище.

— Господи помилуй!

— Нам взять бы этого ляха с его солдатами, да и бежать!

— Как бежать? Кони и так чуть дышат.

— Плохо, братцы! Если бы я был атаманом, то свернул бы этому ляху голову, а сам бы хоть пешком пошел к Каменцу.

— Мы возьмем его с собой в Каменец. Там наши атаманы позабавятся еще с ним.

— Прежде позабавятся с вами черти! — бормотал Заглоба.

Несмотря на весь свой страх перед Богуном, а может быть, и вследствие его, Заглоба поклялся, что не дастся в руки живым. Он освободился от веревок, в руках у него сабля — значит, он будет защищаться. Зарубят — так зарубят, но живым не возьмут.

Фырканье и ржание лошадей, очевидно страшно измученных, заглушило дальнейший разговор, а Ззглобу навело на мысль. "Вот если бы я мог незаметно пробраться и вскочить на лошадь! — думал он. — Ночь темна, и прежде чем они заметили бы, что случилось, я скрылся бы с глаз В этих ярах и лощинах трудно найти и днем, при свете, а ночью уж и подавно. Боже, помоги мне придумать что-нибудь!"

Но это было дело нелегкое. Для этого надо было бы высадить стену, что мог сделать один только Подбипента, или же подкопаться под нее, как лисица; но и тогда, наверное, казаки услыхали бы и схватили беглеца за шиворот, прежде чем он успел бы вскочить на седло.

В голове Заглобы теснились тысячи дум, но именно потому, что их было тысячи, ни одна из них не представлялась ему совершенно ясно. "Придется, должно быть, поплатиться своей шкурой!" — подумал он и направился к третьей стене.

Вдруг он ударился головой обо что-то твердое и пощупал: это оказалось лесенкой. Хлев, как видно, был не для свиней, а для коров, а наверху, под крышей, был устроен склад для сена и соломы. Заглоба, недолго думая, полез наверх. Потом, сев и отдохнув, начал постепенно втягивать за собой лесенку.

"Ну вот я и в крепости! — проворчал он. — Если даже они найдут другую лестницу, то все-таки не скоро доберутся сюда, а если я не разрублю первую же башку, которая сунется ко мне, то я позволю выкоптить себя! О, черт! — проговорил он вдруг. — Да они, в самом деле, могут не только выкоптить меня, но даже сжарить и вытопить из меня сало. Ну, пусть их! Захотят сжечь хлев — пусть! Тем более не дамся им живым; а мне все равно, склюют ли меня вороны сырым или жареным. Лишь бы только вырваться из этих разбойничьих рук, а об остальном я не беспокоюсь — надеюсь, что как-нибудь обойдется все это".

Заглоба, как всегда, быстро переходил от отчаяния к надежде. Он неожиданно почувствовал такое спокойствие, как будто находился уже в лагере князя Иеремии. Однако положение его немногим улучшилось. Он сидел на чердаке и, имея в руках саблю, мог, правда, долго защищать к себе доступ, но это было все. От чердака до освобождения было еще очень далеко.

"Ну, как-нибудь обойдется!" — прошептал Заглоба и, подойдя к крыше, начал тихонько разбирать ее, чтобы сделать в ней отверстие.

Это было нетрудно, так как казаки все время разговаривали между собою, чтобы как-нибудь развлечься от скуки во время стражи; к тому же поднялся довольно сильный ветер, заглушавший своим шумом шелест отрываемой соломы

Через несколько времени дыра была уже готова. Заглоба просунул в нее голову и начал оглядываться кругом.

Ночь кончалась, и на востоке уже занималась заря, при бледном свете которой Заглоба увидел весь двор, заполненный лошадьми; около хаты лежал ряд спящих казаков, дальше находился колодец, в котором отсвечивала вода, а возле него — снова ряд людей и несколько казаков, прохаживающихся вдоль этого ряда с обнаженными саблями.

"Это связаны мои люди. — проворчал шляхтич. — Ба! — прибавил он через минуту. — Если бы они были мои, но ведь они князя Иеремии. Славный я вождь, нечего сказать! Завел их прямо в пасть зверю! Стыдно будет показаться на глаза, если Бог поможет мне уйти отсюда! А все из-за чего? Из-за амуров и водки! Какое мне было дело до того, что женятся какие-то хамы? Для меня так же интересна зга свадьба, как и собачья. Нет, я отказываюсь от этого изменника меда, который бросается в ноги, а не в голову. Все зло на свете происходит от пьянства; потому что если бы напали на нас в трезвом виде, то я несомненно, одержал бы победу и сам бы запер в хлев Богуна".

И взор Заглобы снова упал на хату, в которой спал атаман, и остановился на ее дверях.

— Спи, спи, злодей! — бормотал он. — Спи! Пусть тебе приснится, что черти сдирают с тебя шкуру, это не минует тебя Ты хотел истыкать меня ножом, но попробуй-ка влезть теперь ко мне, я так истыкаю твою шкуру, что вряд ли она будет годна собакам на сапоги. Ах, если бы я мог вырваться отсюда, если б только мог! Но как?

Действительно, задача эта была почти неразрешима. Весь двор был так наполнен людьми и лошадьми, что если б даже, ему и удалось выбраться из хлева и вскочить на одну из лошадей, которые стояли туг же, около хлева, то он не успел бы даже добраться до ворот, а уж о том, чтобы вырваться за ворота, нечего было и думать.

Ему, однако, казалось, что главная часть его задачи уже решена: он не был связан, имел в руках саблю и сидел под крышей, точно в крепости.

"Тьфу, черт! — думал он. Неужели я для того только освободился от веревок, чтобы повеситься на них?"

И в голове его снова завертелись мысли; но их была такая масса, что нельзя было выбрать ни одной.

Между тем рассветало все больше и больше. Предметы, начали выступать из мрака, а крыша хаты словно покрылась серебром. Заглоба мог уже отчетливо разглядеть отдельные группы людей; он увидел красные мундиры своих солдат, лежавших у колодца, и бараньи кожухи, под которыми спали казаки у хаты.

Вдруг из ряда спящих поднялась какая-то фигура и медленно пошла через двор, останавливаясь то тут, то там около людей и лошадей, поговорила немного с казаками, караулившими пленников, и наконец подошла к хлеву. Заглоба думал сначала, что это Богун, так как заметил, что караульные говорили с ним, как подчиненные с начальником.

"Вот если бы у меня теперь было в руках ружье, полетел бы ты вверх тормашками", — пробормотал Заглоба.

В эту минуту человек этот поднял голову вверх, и на лицо его упал утренний свет это был не Богун, а сотник Голода, которого Заглоба тотчас же узнал, так как был знаком с ним еще в Чигирине, когда водил компанию с Богуном.

— Хлопцы, — сказал Голода, — вы не спите?

— Нет, батько, хоть и хочется спать. Пора бы сменить нас.

— Сейчас сменят. А вражий сын не ушел?

— Какое там, разве только отдал душу; он даже не двигается

— О, это хитрая лиса! Посмотрите-ка, что с ним.

— Сейчас! — ответило несколько молодцов, подходя к дверям хлева.

— Да заодно сбросьте и сено. Надо вытереть лошадей! С восходом солнца двинемся в путь.

— Хорошо, батько!

Заглоба поспешно бросил свой наблюдательный пункт и притаился на сеновале. Одновременно с этим он услышал скрип двери и шелест соломы под ногами казаков. Сердце его стучало, как молот, а рука сжимала рукоять сабли; он давал в душе обещания, что скорей позволит сжечь себя вместе с хлевом или разрубить на куски, чем отдастся живым. Он ожидал, что вот-вот казаки поднимут страшный крик, но ошибся. Он слышал, как они все торопливее и торопливее ходили по хлеву; наконец отозвался какой-то голос:

— Что за черт! Не могу найти его! Мы ведь бросили его сюда.

— Уж не оборотень ли это! Высеки огня, Василий, а то тут темно, как в лесу.

Наступило молчание. Василий, очевидно, искал трут и огниво, а другой казак начал потихоньку звать:

— Шляхтич, отзовись!

— Поцелуй пса в ухо! — пробормотал Заглоба.

Послышался звук огнива о кремень; затем посыпался сноп искр, осветивших на минуту темную внутренность хлева и головы казаков; потом опять воцарилась темнота.

— Нет его! Нет! — послышались тревожные голоса.

Один из казаков бросился к дверям.

— Батько Голода! Батько Голода!

— Что такое? — спросил сотник, показываясь в дверях

— Нет ляха!

— Как нет?

— Провалился сквозь землю! Нет его нигде! О, Господи помилуй! Мы и огонь зажигали — нет его!

— Не может быть! Ой; достанется вам от атамана! Убежал он, что ли? Заспались?

— Нет, батько, мы не спали. Из хлева он не мот выйти.

— Тише, не будить атамана! Если он не ушел, то должен быть здесь. А вы везде искали его?

— Везде.

— А на сеновале?

— Как же он мог влезть туда, если он был связан?

— Дурак! Если б он не развязался, то был бы здесь. Поискать его на сеновале! Высечь огня!..

Снова посыпались искры. Известие это сейчас же облетело всю стражу. В хлеву началась толкотня, какая обыкновенно происходит, когда случится что-нибудь неожиданное: слышались быстрые шаги, торопливые вопросы и ответы. Раздавались всевозможные советы.

— На сеновал! На сеновал!

— Смотри снаружи!

— Не будить атамана! Будет беда!

— Лестницы нет!

— Принести другую.

— Нигде нет!

— Сбегай в избу, нет ли там.

— О, лях проклятый!

— Надо лезть на крышу!

— Нельзя. Она выступает и обшита досками.

— Принести пики — мы по ним поднимемся наверх! А, собака! Втащил наверх и лестницу!

— Принести пики! — загремел голос Голоды.

Казаки бросились за пиками, а остальные стали заглядывать! на сеновал. Сквозь открытые двери проникал бледный утренний! свет, слабо освещая четырехугольное отверстие сеновала.

Снизу раздались отдельные голоса.

— Ну, пане шляхтич! Спусти лестницу и слезай! Все равно не уйдешь! Зачем утруждать людей? Слезай, слезай!

Тишина.

— Ты человек умный! Ведь если бы это помогло тебе, то ты сидел бы там; но ты ведь слезешь добровольно! Ты добрый!

Тишина.

— Слезай! А не то мы сдерем с тебя шкуру и бросим лицом в навоз!

Но Заглоба оставался глух ко всем угрозам и похвалам, и сидел в темноте, точно барсук в своей норе, приготовляясь к отчаянной борьбе. Он только сильнее сжимал свою саблю, сопел и шептал про себя молитву.

Между тем принесли пики, связали их по три вместе и поставили острием вверх Заглобе пришла было в голову мысль схватить их и втянуть вверх, но он сообразил, что крыша может оказаться чересчур низкой и ему не удастся совершенно втянуть их.

Весь хлев тем временем наполнился казаками: одни светили лучинами, другие нанесли всевозможных решеток от возов, дубин и прочего, но так как все это было коротко, то они наскоро связывали их ремнями, поскольку по пикам трудно было взобраться. Однако нашлись охотники.

— Я пойду! — отозвалось несколько голосов.

— Подождите, пока свяжут лестницу! — сказал Голода.

— А что, батько, если попробовать по пикам?

— Василий влезет! Он умеет лазить, как кот!

— Попробуй!

— Ой, осторожнее, — шутили другие, — у него сабля, он тебе срежет голову, вот увидишь!..

— Схватит он тебя за волосы и отделает, как медведь!

Но Василий не испугался.

— Он знает, что если тронет меня хоть пальцем, то задаст ему перцу атаман, да и вы, братцы, — сказал он.

Слова эти служили предостережением Заглобе, который сидел, не шевелясь.

Казаки, как это часто случается между солдатами, пришли в хорошее настроение духа; все это происшествие начало забавлять их, и они продолжали подшучивать над Василием:

— Будет одним дурнем меньше на белом свете!

— Он не будет раздумывать, как мы отплатим ему за твою голову. Он — смелый молодец!

— Ого-го! Это оборотень! Черт его знает, во что он там обернулся! Это чародей! Неизвестно, кого ты найдешь там, Василий!

Василий, который уже поплевал себе на ладони и взялся за пики, вдруг остановился.

— На ляха пойду, — сказал он, — а на черта нет!

Между тем связали лестницу и приставили ее к отверстию, но и по ней было трудно взбираться, так как она стала гнуться, а тонкие ее перекладины трещали под ногами. Первым начал влезать по ней Голода, говоря:

— Ты видишь, шляхтич, что это не шутка? Ты уперся и хочешь сидеть наверху — сиди, но только не защищайся, потому что мы и так достанем тебя, хотя бы пришлось разобрать весь хлев. Не будь же глуп!

Наконец голова Голоды достигла отверстия и стала уходить в него. Вдруг раздался свист сабли, казак дико вскрикнул, зашатался и упал между казаками, с разрубленной пополам головой.

— Коли! Коли! — закричали казаки.

В хлеве поднялась страшная суматоха и крики, заглушаемые громовым голосом Заглобы:

— А, злодеи, людоеды, душегубы! Всех перерублю вас, шельмы паршивые! Попробуйте рыцарской руки! Научу я вас, как нападать по ночам на честных людей Запирать в хлеву шляхтича! А, мошенники! Подходите, подходите, по одному или по два! Только лучше попрячьте ваши башки в навоз, а не то отрублю!

— Коли! Коли его! — кричали казаки.

— Сожжем хлев!

— Я сам сожгу его, собачьи дети, только вместе с вами!

— Лезьте по нескольку сразу! — закричал старый казак. — Держите лестницу, подпирайте пиками! Обмотайте головы соломой, мы должны достать его!

И с этими словами он сам полез наверх, с ним еще двое казаков; перекладины начали ломаться, лестница совсем перегнулась, но двадцать сильных рук подперли ее пиками: Некоторые казаки просунули в отверстие свои пики, чтобы ослабить сабельные удары.

Но через минуту на головы стоявших внизу свалилось три новых трупа.

Заглоба, разгоряченный удачей, рычал, как вол, и сыпал такие проклятия, от которых замерли бы даже души казаков если бы ими не овладело бешенство. Некоторые кололи пиками сеновал, другие опять взбирались наверх, хотя там их ждала верная смерть. Вдруг у дверей раздался крик, и в хлев вбежал сам Богун.

Он был без шапки, в одних только шароварах и рубахе; в руках у него была обнаженная сабля, глаза сверкали огнем.

— Через крышу, собаки! — крикнул он. — Сорвать крышу и взять его живым!

А Заглоба, увидев его, заревел:

— Только подойди, хам! Я отрежу тебе и уши, и нос, головы не возьму, потому что она — достояние палача! Что? Струсил? Боишься? Связать мне эту шельму, тогда я всех прощу! Ну что же, висельник, кукла жидовская! Сунь же сюда голову! Иди, иди, сюда, я буду рад! Я так тебя попотчую, что потом тебя не узнают ни мать, ни отец!

Послышался треск стропил. Очевидно, казаки забрались на крышу и срывали ее. Заглоба слышал это, но страх не убавил его сил. Он словно опьянел от борьбы и крови.

"Запрячусь в угол и там погибну", — подумал он.

Но в эту минуту во дворе раздались выстрелы, и в хлев вбежало одновременно несколько казаков.

— Батько! Батько! — кричали они. — Скорей сюда!

Заглоба в первую минуту не понял, что случилось, и удивился. Взглянул вниз — никого уж нет. Стропила на крыше уже не трещат.

— Что случилось? — сказал он громко. — А, понимаю! Хотят сжечь хлев и потому стреляют в крышу.

А во дворе все яснее и яснее слышались страшные крики людей и лошадиный топот. Выстрелы смешались с воем и звоном оружия.

"Боже! Неужели это битва?" — подумал Заглоба и бросился к сделанной им в крыше дыре.

Едва он взглянул, как от радости под ним подогнулись колени.

На дворе кипел бой, и Заглоба увидел страшный погром казаков Богуна, Пораженные неожиданным нападением, они почти без сопротивления гибли под огнем выстрелов; ударами мечей и натиском конских грудей. Солдаты в красных мундирах нещадно били и преследовали их, не давая им ни выхватить сабель, ни сесть на коней. Защищались только отдельные кучки: одни бросались к лошадям и силились вскочить на них, но гибли прежде, чем нога их успевала коснуться стремени; другие, побросав, пики и сабли, прятались под забор, застревали между кольями, скакали через забор, кричали и выли нечеловеческими голосами. Несчастным казалось, что на них как орел, неожиданно налетел сам князь Ерема со всем своим войском. Им не было времени ни опомниться, ни оглянуться кругом: крики победителей, свист сабель и гул выстрелов преследовали их, как буря; горячее дыхание лошадей жгло им спины.

— Люди, спасайтесь, — раздавалось со всех сторон.

— Бей! Режь! — кричали нападающие.

Наконец, Заглоба увидел маленького Володыевского, который, стоя у ворот с несколькими солдатами, отдавал им приказания и словами, и булавою, время от времени он сам бросался на своем гнедом коне в самый центр битвы; и где он только повернется или взмахнет саблей, там сейчас же падает человек, не успев даже крикнуть. Этот маленький Володыевский был знаток своего дела и солдат душой и телом. Не теряя из виду хода битвы, он то, тут, то там направлял ее, словно капельмейстер, который, дирижируя оркестром, иногда заиграет сам, иногда перестает играть, но все-таки наблюдает, чтобы каждый точно исполнял свою партию.

Увидев его, Заглоба начал в восторге топать ногами, так что поднял целые облака пыли, хлопать в ладоши и кричать:

— Бей их, собачьих сынов! Руби их, коли, режь, дери с них шкуру! Руби их всех до единого!

От крика и усилий глаза его налились кровью, так что несколько мгновений он ничего почти не видел; но когда он снова открыл их, то ему представилось прекрасное зрелище: на коне, как молния, мчался Богун с. горстью казаков, без шапки, в одной рубахе и шароварах, а за ним гнался со своими солдатами маленький Володыевский.

— Бей! — крикнул Заглоба. — Это — Богун!

Но голос его не долетел до Володыевского. Богун тем временем перепрыгнул через забор, Володыевский — за ним; некоторые из казаков отстали, а у других лошади свалились от прыжка. Заглоба взглянул опять и увидел Богуна уже на равнине, Володыевский был там же. Казаки Богуна и солдаты Володыевского рассеялись; началась одиночная борьба. Заглоба замер, глаза его чуть не вылезли из орбит он увидел, что Володыевский совсем уже настиг Богуна, как гончая кабана; последний повернул голову и выхватил саблю.

— Они уж дерутся! — кричит Заглоба.

Еще минута, и Богун падает вместе с лошадью, а Володыевский, стоптав его, гонится уже за другими.

Но Богун еще жив; он вскакивает и бежит к скатам, заросшим кустарником.

— Держи, держи его! — кричал Заглоба. — Это — Богун.

Но вот мчится новая ватага казаков, которая скрывалась до сих пор под скатами, а теперь, открытая в своем убежище, искала другого прикрытия. За ними в нескольких саженях гонятся солдаты. Ватага эта, догнав Богуна, подхватывает его и увлекает с собой. Наконец она совсем исчезает из глаз; с нею исчезают и солдаты.

На дворе сделалось пусто и тихо, потому что даже солдаты Заглобы, отбитые Володыевским, вскочив на казацких лошадей, погнались вместе с другими за бегущим неприятелем.

Заглоба спустил лестницу, слез сверху и, выйдя из хлева, сказал:

— Я свободен…

И начал оглядываться. На дворе лежало множество убитых казаков и несколько солдат. Шляхтич медленно расхаживала между ними, внимательно оглядывая каждого, и наконец опустился перед одним на колени. Через минуту он уже поднялся, с жестяной фляжкой в руках

— Полная! — пробормотал он.

И, приложив ее к губам, опрокинул голову.

— Недурна!

Затем снова оглянулся и повторил, на этот раз решительнее:

— Я свободен…

Потом пошел к хате, на пороге которой наткнулся на труп старого бондаря, убитого казаками, и вошел в неё.

Когда он вышел, на жупане его, запачканном в навозе, блестел пояс Богуна, вышитый золотом, за который был заткнут номе с крупным рубином на рукоятке.

— Бог награждает мужество! — бормотал он. — Пояс набит довольно туго! А плюгавый разбойник! Надеюсь, что он не вывернется теперь! Однако этот маленький Володыевский — штучка! Я знал, что он храбрый солдат, но никак не ожидал, чтобы он так насел на Богуна! Такой маленький, а сколько в нем храбрости и одушевления! Богун мог бы носить его у пояса, вместо ножа, А, чтоб его черти взяли! Нет, лучше помоги ему, Боже! Он, должно быть, не узнал Богуна, а то прикончил бы его. Фу, как здесь пахнет порохом! Даже в носу крутит! Однако я вывернулся из такой беды, в какой еще никогда не бывал! Слава Всевышнему! Надо присмотреться к этому Володыевскому — в нем, должно быть, сидит дьявол.

И, рассуждая таким образом, Заглоба присел на пороге хлева и стал ждать.

Вдали, на равнину показались солдаты, возвращающиеся с погрома, с ВолоДыевским во главе, который, увидев Заглобу, поскакал скорей и, соскочив с коня, подошел к нему.

— Вас ли я вижу? — кричал он еще издали.

— Меня, в собственной моей персоне! — ответил Заглоба. — Да благословит вас Бог за то, что вы пришли на помощь!

— Слава Богу, что вовремя! — ответил маленький рыцарь, радостно пожимая руку Заглобы.

— А как же вы узнали об всем, что тут случилось?

— Мне дали знать крестьяне этого хутора.

— А я думал, что они изменили мне.

— Нет, это добрые люди. Ушли целыми только молодые, а что сталось с другими — не знают.

— Если не изменники, то, значит, их побили казаки. Хозяин лежит около хаты. Но дело не в том… Скажите, Богун жив или убежал?

— Разве это был Богун?

— Ведь это был Богун, тот, без шапки, в рубахе и шароварах, которого вы повалили вместе с лошадью.

— Я его ранил в руку. Черт возьми, как же это я не узнал его! Но вы? Что вы натворили?

— Что я натворил? — повторил Заглоба. — Пойдемте, и вы увидите.

С этими словами он взял его за руку и повел в хлев.

— Смотрите! — сказал он.

Володыевский, войдя в хлев со света, сначала ничего не мог разобрать, но когда глаза его несколько освоились с темнотой, он разглядел кучу мертвых тел, лежащих в навозе.

— Кто же это столько, нарезал их? — с удивлением спросил он.

— Я! — ответил Заглоба. — Вы спрашиваете, что я сделал, — так вот, смотрите!

— Ну, ну! — сказал молодой офицер, качая головой. — Каким же это образом?

— Я защищался там, наверху, а они штурмовали меня снизу и с крыши. Не знаю, долго ли продолжалось все это, потому что в битве время летит незаметно. Это был Богун со всей своей шайкой! Попомнит он и вас, и меня! В другой раз расскажу вам, как я попал в плен, что я вытерпел и как обругал Богуна. Я теперь я так устал, что еле стою на ногах.

— Нечего и говорить, — сказал Володыевский, — вы храбро защищались. Одно только скажу, что вы лучший воин, чем вождь.

— Теперь не время спорить, — ответил шляхтич. — Лучше поблагодарим Господа, что он послал нам победу, которая не скоро забудется людьми.

Володыевский удивленно посмотрел на Заглобу. До сих пор ему казалось, что он один одержал победу, которой Заглоба, очевидно, хотел поделиться с ним. Он только посмотрел на шляхтича, потом, покачав головой, сказал:

— Ну, пусть будет так!

Через час оба приятеля во главе соединенных отрядов двинулись к Ермолинцам.

Люди Заглобы были почти все целы, так как, настигнутые во сне, они не сопротивлялись, а Богун, высланный главным образом за сведениями, велел брать их живьем и не убивать.

Глава VIII

Богуну, несмотря на то, что он был предусмотрительные и опытный вождь, не посчастливилось. Он еще больше убедился, что князь со всеми своими войсками действительно двинулся против Кривоноса, что подтверждали и взятые им в. плен солдаты Заглобы, которые сами свято верили, что следом за ними идет сам князь. Несчастному атаману ничего не оставалось, как только отступить и идти к Кривоносу, но задача эта была не из легких, так как только на третий день он собрал около двухсот казаков; остальные были убиты или ранены и блуждали в ярах и тростниках, не зная, что делать, как защищаться и куда идти. Но эта кучка людей, собравшихся около Богуна, ни к чему не была пригодна, так как малейшая тревога могла обратить ее в бегство. Однако это были все молодцы на подбор, — лучших солдат нельзя было бы найти во всей Сечи. Они не знали, с какими незначительными силами напал на них Володыевский, и что только благодаря тому, что он напал на спящих и неподготовленных к борьбе, он мог так разгромить их Они свято верили, что имеют дело если не с самим князем, то, по крайней мере, с одним из многочисленных его отрядов. Богун горел как в огне; он был ранен, разбит, болен, выпустил из рук заклятого врага и посрамил свою славу. Те казаки, которые еще накануне поражения слепо пошли бы за ним в Крым, в ад и на самого князя, утратили теперь свою веру в него и свое мужество и думали теперь только о том, как бы унести целыми свои ноги. А между тем, Богун сделал бее. что должен был сделать вождь: расставил около хутора стражу и отдыхал только потому, что лошади, пришедшие из-под Каменца почти без передышки, были не способны к дальнейшей дороге. А Володыевский, юные годы которого прошли в походах и засадах на татар, подкрался к ним ночью, как волк, схватил стражу прежде, чем она успела крикнуть или выстрелить, и так неожиданно ударил на них, что он, Богун, успел скрыться в одних только шароварах и рубахе. Когда атаман вспоминал об этом, в глазах у него делалось темно, в голове все кружилось, а отчаяние грызло его душу, как бешеный пес. Он, который бросался в Черном море на турецкие галеры, он, который преследовал татар до самого Перекопа и сжигал аулы под самым носом хана, он, который под самыми Лубнами, на глазах у князя, вырезал его полк в Васипьевке, — он должен был бежать в одной рубахе, без шапки и даже без сабли, так как потерял ее в стычке с маленьким рыцарем. И на постоях и остановках, когда его никто не видел, он хватался за голову и кричал: "Где моя слава молодецкая? Где моя сабля верная?" Им овладевало безумие, и он напивался до потери человеческого облика: тогда он хотел идти на князя, ударить на него и пропасть, сгинуть навеки.

Но казаки не хотели. "Убей, батько, не пойдем!" — мрачно отвечали они на его взрывы; и напрасно он, в припадке бешенства, рубил их саблями или стрелял в них из пистолета, они не хотели идти и не пошли.

Из-под ног атамана, казалось, ускользала почва; это не был еще конец его несчастиям. Опасаясь вероятной погони, он не смел идти прямо на юг, предполагая, что Кривонос, может быть, уже отказался от осады, пошел на восток и наткнулся на отряд Подбипенты. Но осмотрительный Лонгин не дал провести себя, первым ударил на него и тем легче разбил, что казаки не хотели драться, и оттеснил к отряду Скшетуского, который так разгромил его, что Богун, после долгого блуждания по степи, обесславленный, без добычи, без казаков, без известий, добрался наконец до Кривоноса

Однако Кривонос, такой страшный обыкновенно для своих подчиненных, которым не повезло, на этот раз нисколько не рассердился. Он по собственному опыту знал, что значит иметь дело с Еремой; он приголубил даже его, утешил и успокоил, а когда тот заболел горячкой, велел лечить его и беречь как зеницу ока.

А тем временем четверо княжеских рыцарей счастливо вернулись в Ермолинцы, где остановились на несколько дней, чтобы дать отдых людям и лошадям. Они остановились в той же квартире, где и в первый раз; каждый сдал Скшетускому отчет в том, что с ним случилось и как он поступил; затем они засели за мед и начали дружескую беседу. Но Заглоба почти никому не давал говорить. Он не хотел ничего слушать и желал, чтобы слушали только его, ему казалось, что у него больше всех есть о чем рассказать.

— Господа, — говорил он, — я попал в плен, это правда, но фортуна изменчива. Богун всю жизнь бил других, а сегодня мы его побили. Это всегда так на войне? Сегодня ты бьешь, а завтра бьют тебя. Но Бог покарал Богуна за то, что он напал на нас, спящих сном праведным, и так бесчестно разбудил нас. Он думал, что напугает меня своим плюгавым языком, но я его так притиснул, что он совсем спутался и выболтал то, что совсем не хотел сказать. Да что тут долго говорить, если бы я не попал в неволю, то мы не разгромили бы его так с Володыевским. Теперь слушайте же дальше: итак, если бы я с Володыевским не побил его, то ничего не осталось бы делать ни Подбипенте, ни Скшетускому, и наконец, если бы мы не разгромили его, то разгромил бы он нас; а если этого не случилось, то благодаря кому?

— Вы — настоящая лиса, — сказал Лонгин, — тут махнете хвостом, там проскользнете и всегда вывернетесь.

— Глупа та собака, которая гоняется за своим хвостом, потому что она все равно его не догонит, а только потеряет нюх

— Но сколько вы людей потеряли?

— Всего около двенадцати человек и несколько раненых. Там нас не очень били.

— А вы, господин Володыевский?

— Человек тридцать, потому что я напал на неприготовленных к битве.

— А вы, господин поручик?

— Столько же, сколько и Лонгин.

— Ну а я только двоих Теперь скажите же сами, кто лучший вождь? Вот то-то! Зачем мы сюда приехали? Затем, что нас послал князь собрать вести о Кривоносе. Так вот я вам скажу, что узнал о нем первый и из самого лучшего источника, прямо от Богуна; знаю, что он стоит под Каменцем и хочет бросить осаду, потому что струсил. Это новость вообще. Но я знаю нечто такое, что обрадует всех вас и о чем я не говорил до сих пор, так как хотел, чтобы мы обсудили это все вместе. Да к тому же я был болен и от усталости и оттого, что я был так неудобно связан; я думал, что совсем захлебнусь кровью.

— Ах, да говорите же, ради Бога! — воскликнул Володыевский. — Может быть, вы что-нибудь узнали о нашей бедняжке?

— Да, именно о ней, да благословит ее Бог, — отвечал Заглоба.

Скшетуский поднялся, выпрямился во весь свой рост и сейчас же сел опять. Настала такая тишина, что слышно было жужжание комаров на окне. Заглоба продолжал:

— Она жива, я знаю это наверно, и находится в руках Богуна. Да, господа, страшные это руки, но Бог не допустил, чтобы он ее обидел или опозорил. Мне это, господа, сказал сам Богун, а он скорей похвастает чем-нибудь другим.

— Может ли это быть, может ли это быть? — лихорадочно спрашивал Скшетуский.

— Если я лгу, пускай меня поразит гром, — торжественно сказал Заглоба, — это истина. Слушайте же, что мне сказал Богун, когда думал посмеяться надо мной, а потом прикусил язычок. "Что же ты думаешь, — говорил он, — что ты привез ее в Бар для мужика, что ли? Что. я, холоп, чтобы неволить ее силой? Или мне не хватит денег, чтобы венчаться в Киеве и чтобы во время венца пели чернецы и горело триста свечей, — у меня, атамана и гетмана!" И он начал топать ногами и грозить мне ножом, думал, что испугает меня, но я ему сказал, чтобы он пугал собак.

Скшетуский опомнился уже, лицо его сияло и на нем попеременно отражались и страх, и надежда, и сомнение, и радость.

— Где же она, где? — торопливо спрашивал он. — Если вы и это знаете; то вы — прямо ангел!

— Этого он мне не сказал, но умной голове довольно и двух слов. Заметьте, господа, что он все насмехался надо мной, пока я не срезал его. Вот он и говорит мне: "Сначала я поведу тебя к Кривоносу, а потом пригласил бы тебя на свадьбу, но теперь война, так что она не скоро еще будет". Заметьте, господа: "еще не скоро". Значит, у нас есть еще время. Заметьте еще: "сначала поведу тебя к Кривоносу, а потом на свадьбу". Значит, никоим образом нет ее у Кривоноса, она где-нибудь далеко, куда еще война не дошла.

— Золотой вы человек! — воскликнул Володыевский.

— Я думал сперва, — продолжал приятно польщенный Заглоба, — что, может быть, он отослал ее в Киев, но потом решил, что нет, так как он говорил мне, что поедет туда с нею венчаться. А если поедет, то значит, ее там нет. Да и слишком он умен, чтобы везти ее в Киев, потому что если Хмельницкий пойдет к Червонной Руси, то Киев легко могут занять литовские войска.

— Правда, правда! — воскликнул Подбипента. — Как Бог свят, многие хотели бы поменяться с вами умом.

— Только я не с каждым менялся бы, а то вместо мозгов получишь сено — это часто случается на Литве.

— Опять за свое! — сказал Лонгин.

— Позвольте же мне кончить. Раз ее нет ни у Кривоноса, ни в Киеве, то должна же она быть где-нибудь?

— В том-то оно и дело!

— Если вы догадываетесь, где она, то говорите скорей, я весь горю! — воскликнул Скшетуский.

— За Ямполем! — сказал Заглоба и торжествующе обвел присутствующих своим здоровым глазом.

— Откуда вы знаете это? — спросил Скшетуский.

— Откуда знаю? Вот откуда: сидел я в хлеву, куда велел меня запереть этот разбойник, чтоб его свиньи съели! А вокруг хлева разговаривали казаки. Приложив ухо к стене, я услышал, как один говорит: "Теперь, видно, атаман поедет за Ямполь", а другой на это: "Молчи, коли тебе жизнь еще мила". Даю голову на отсечение, что она за Ямполем.

— О, как Бог в небе! — воскликнул Володыевский.

— В Дикие Поля он, понятно, ее не повез, так что, по-моему, он ее спрятал где-нибудь между Ямполем и Ягорлыком. Был я раз в тех странах, когда съезжались королевские и ханские судьи; в Ягорлыке, как вам должно быть известно, разбираются пограничные споры о забранных стадах, а в таких спорах недостатка не чувствуется. По берегам Днестра встречается много яров, рвов, укромных мест и разных камышей, в которых ютятся, как в хуторах, люди, не признающие никакой власти, живущие пустынно и в одиночестве. Без сомнения, он и скрыл ее у этих диких пустынников; там для него было всего безопаснее.

— Ну а как добраться туда, когда Кривонос загородил дорогу? — сказал Лонгин. — Ямполь, насколько я знаю, разбойничье гнездо.

— Хотя бы мне десять раз пришлось умереть, я пойду ее спасать! — перебил Скшетуский. — Пойду переодетым и стану, искать ее. Бог поможет, и я найду ее.

— И я с тобой, Ян! — сказал Володыевский.

— И я дедом с теорбаном, — прибавил Заглоба. — Я опытнее вас всех, господа: но так как мне до смерти надоел теорбан, то я возьму дуду.

— Братцы, может быть, и я на что-нибудь пригожусь? — спросил Лонгин.

— И наверное! — возразил ему на это Заглоба. — Когда нам придется переправляться через Днепр, то ты перенесешь нас всех, как святой Христофор.

— Сердечно вас всех благодарю, господа, — сказал Скшетуский, — и с большой радостью, принимаю вашу готовность. Друзья познаются только в горе, и я вижу, что Господь Бог не обидел меня таковыми. Дай Бог, чтобы мне привелось отплатить вам за все!

— Все мы, как один человек, пойдем с тобою! — сказал Заглоба. — Бог любит comacHet и поверьте, скоро труды наши увенчаются успехом.

— Теперь ничего иного ле остается, — произнес после некоторого молчания Скшетуский, — как отвести к князю отряд и отправиться на поиски. Пойдем Днестром за Ямполь, до самого Ягорлыка, и будем всюду искать. А если, как я надеюсь, Хмельницкий уже разбит или будет разбит, пока мы доберемся до князя, значит, и служба не помешает нам. Войско, наверное, пойдет на Украину, чтобы окончательно подавить бунт, но там уже обойдется без нас.

— Подождите-ка, — сказал Володыевский, — после Хмельницкого дойдет очередь до Кривоноса, и мы можем двинуться к Ямполю вместе с войском.

— Нет, нам надо ехать раньше, — возразил Заглоба, — но прежде надо отвести отряд чтобы развязать себе руки. Надеюсь, что князь будет доволен нами.

— В особенности вами.

— Конечно, потому что я привезу ему самые лучшие вести. Я ожидаю награды.

— Мы должны отдохнуть до утра, — сказал Володыевский, — впрочем, пусть распоряжается Скшетуский: он тут начальник, но я только предупреждаю, что если мы двинемся сегодня, то все мои лошади попадают.

— Я знаю, что это невозможно, — ответил Скшетуский, — но думаю, что после хорошей кормежки мы сможем ехать завтра.

На следующий день отряд двинулся в путь. Согласно приказанию князя, им надо было вернуться в Збараж и ждать там дальнейших распоряжений. Они пошли на Кузьмин, в сторону от Фельпотына к Волочиску, откуда вела дорога через Хлебановку в Збараж Дорога была плохая, так как все время шли дожди, но спокойная; только Лонгин, шедший впереди, с конницею в сто человек, разогнал несколько шаек мятежников, которые собрались в тылу правительственных войск Они остановились на ночлег только в Волочиске.

Но едва только успели они уснуть сладким сном, как их разбудила тревога: стража дала знать о приближении какого-то конного отряда. Но они сейчас же узнали татарский полк Вершула. Заглоба, Лонгин и Володыевский немедленно собрались в комнате Скшетуского, куда следом за ними влетел, как вихрь, офицер легкой кавалерии, израненный и весь покрытый грязью. Скшетуский, взглянув на него, воскликнул:

— Вершул!

— Да, я! — ответил прибывший, еле переводя дух

— От князя? Да

— Какие вести? Хмельницкий разбит?

— Разбита… Польша!

— Ради Бога! Что вы говорите! Поражение?

— Поражение, позор, посрамление! Без битвы! Паника!

— Я не верю своим ушам! Говорите же, ради Бога! Региментарии…

— Бежали.

— Где же наш князь?

— Уходит… без войска… я от князя… приказ… немедленно идти к Львову… за нами идут…

— Кто? Вершул, Вершул, опомнитесь! Кто?

— Хмельницкий, татары!

— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! — воскликнул Заглоба. — Под нами расступается сама земля.

Но Скшетуский уже понял, в чем дело.

— Спрашивать будем потом, — сказал он, — теперь на коней.

— На коней, на коней!

Копыта вершуловских лошадей уже стучали под окнами; горожане, разбуженные появлением войска, выходили из домов с фонарями и факелами в руках Весть, как молния, облетела весь город. Забили в набат. Тихое за минуту до этого местечко наполнилось шумом, криками, лошадиным топотом, командами и криками евреев.

Жители хотели уйти вместе с войском, запрягали возы, нагружали их своими женами, детьми и разной рухлядью; бургомистр, во главе нескольких мещан, пришел умолять Скшетуского, чтобы он не уезжал вперед и проводил бы их хотя бы в Тарнополь, но Скшетуский не хотел даже и слушать, имея строгий приказ немедленно ехать во Львоа

Они выступили в поход и только по дороге Вершул, немного придя в себя, начал рассказывать, что случилось.

— С тех пор, как существует Польша, — говорил он, — никогда еще не терпела она такого поражения… В сравнении с этим ничто Цецера, Желтые Воды и Корсунь.

А Скшетуский, Володыевский и Подбипента хватались за головы и взмахивали руками.

— Это переходит границы человеческого понимания, — говорили они. — Где же был князь?

— Он был покинут; его нарочно отстранили, он даже не распоряжался своею дивизией.

— Кто же командовал?

— Все и никто. Я давно уже служу и съел на войне зубы, но такого войска и таких начальников еще не видел.

Заглоба, который не особенно любил Вершула и мало знал его, начал качать головой и чмокать губами, а потом сказал:

— Может быть, вы ошиблись и незначительное поражение приняли за всеобщее, поскольку то, что вы рассказываете, уму непостижимо.

— Что непостижимо — с этим я согласен, но я готов дать голову на отсечение, если это неправда.

— Каким же образом после поражения вы первым очутились в Волочиске? Я не могу допустить мысли, что вы дали деру! Где же теперь войско? Куда оно бежит? Что с ним случилось? Отчего убегающие не опередили вас? Я напрасно ищу ответа на все эти вопросы.

Вершул во всякое другое время не спустил бы даром таких вопросов, но в эту минуту он ни о чем не мог думать, кроме поражения, поэтому только ответил:

— Я потому пришел в Волочиск первым, что все бегут на Ожиговцы, а князь нарочно послал меня сюда, чтобы я предупредил вас и чтобы вас не застали врасплох Во-вторых, ваши пятьсот человек теперь для него не безделица, потому что дивизия его большей частью погибла или рассеялась.

— Удивительно! — пробормотал Заглоба.

— Страшно подумать! Отчаяние овладевает мною! Сердце разрывается, а слезы сами льются! — говорил, ломая руки, Володыевский. — Отчизна погибла] По смерти бесчестие! Такое войско погибло, обращено в бегство! Это, должно быть, конец света и начало страшного суда!

— Не перебивайте его, дайте ему все рассказать! — обратился к ним Скшетуский.

Вершул молчал, как бы собираясь с силами; несколько времени слышалось только шлепанье копыт по грязи: шел дождь. Ночь была темная, пасмурная, и в этой темноте, при дожде, слова Вершула звучали удивительно зловеще:

— Если бы я не надеялся быть убитым в бою, то, наверное, сошел бы с ума. Вы говорите, что это конец света, и я тоже думаю, что он скоро наступит, так как все рушится, зло торжествует над добром и антихрист уже ходит по свету. Вы еще не видели того, что случилось, и не можете даже слышать рассказа, так что же должен чувствовать я, который собственными глазами видел позор и поражение? Бог послал нам счастливое начало в этой войне. Князь забыл все и даже помирился с князем Домиником. Мы все радовались этому согласию, и сам Бог благословлял его. Князь одержал новую победу под Константиновой и взял самый город, который неприятель очистил после первого же штурма Потом мы двинулись к Пипавицам, хотя князь не советовал идти туда. Но уже на пути принялись строить против него козни и разные махинации. Его не слушали на советах, не обращали внимания на то, что он говорил, а главное, старались разделить нашу дивизию, чтобы она не была целиком в его руках Если бы он противился, то все несчастья и вину свалили бы на него; поэтому он молчал и терпеливо сносил все По приказу главнокомандующего, легкая кавалерия вместе с пушками Вурцля и оберштером Махницким осталась в Константинове; 6 т него отделили также полки Осинского и Корицкого, так что при нем остались гусары Зацвилиховского, два, полка драгун да я с частью моего полка Всего не более двух тысяч человек Тогда-то и начали помыкать им; я сам слышал, как говорили приверженцы князя Доминика: "Теперь уж не скажут после победы, что она — дело рук Вишневецкого". И они громко говорили, что если бы князь действительно пользовался такой славой, то на выборах его кандидат, королевич Карл, получил бы преимущество, а между тем все хотят Казимира. Они так заразили этими предубеждениями все войска, что там начали образовываться кружки, затем стали высылать делегатов, точно на сейме, одним словом, там думали обо всем, кроме войны, как будто неприятель был уже поражен. И если б я стал вам рассказывать о тех пирах, о той роскоши, которая царила там, то вы не поверили бы. Воины Пирра были ничто в сравнении с этими воинами, покрытыми золотом, драгоценностями и страусовыми перьями. А за нами шло двести тысяч слуг и тьма повозок; кони падали под тяжестью шелковых тканей и ковров, возы ломались под тяжестью вин. Можно было подумать, что мы идем завоевывать весь свет. Шляхта по целым дням и ночам хлопала бичами. "Вот чем, — говорила она, — успокоим мы хамов, не обнажая даже сабель". Мы же, старые воины, привыкли драться, а не болтать, и при одном только виде этой неслыханной роскоши мы уже чуяли что-то недоброе. Потом начались споры из-за воеводы Киселя: одни говорили, что он изменник, другие — что он почтенный сенатор. В пьяном виде дрались и саблями. Обозных стражников не было. Никто не следил за порядком, никто не предводительствовал: каждый делал, что хотел, шел — куда ему хотелось, останавливался там, где ему вздумалось; челядь поднимала споры. Боже милосердный! Это был праздник, а не война, праздник, на котором была пропита, съедена и протанцована честь Республики, вся, без остатка!

— Еще мы живы! — воскликнул Володыевский.

— И Бог есть на небе! — прибавил Скшетуский.

Наступило молчание, потом Вершул снова заговорил:

— Мы все погибнем, разве только Бог сотворит чудо, перестанет карать нас за наши грехи и окажет нам незаслуженное нами милосердие. Иногда я сам не верю тому, что видел собственными глазами, и мне кажется, что это какой-то кошмар.

— Говорите же дальше, — прервал Заглоба, — вы пришли в Пилавицы, и что же?

— И стали там. О чем там советывались региментарии, не знаю; за все это они ответят на Страшном суде, потому что ударь они сразу на Хмельницкого, то разбили бы его, как Бог свят, несмотря на весь беспорядок, неумелость, раздоры и отсутствие вождя. Там уж началась паника между чернью и толковали о том, как бы выдать Хмельницкого, да и он сам задумывал бегство. Князь ездил от палатки к палатке, просил, умолял, грозил; "Ударим, пока не подошли татары, ударим". Он рвал на себе волосы, а те только смотрели друг на друга и — ничего, ничего! Только пили да рядили. Пришли слухи, что идут татары, хан с двухсоттысячной конницей, а они все советовались. Князь заперся в своей палатке, так как на него решительно не обращали внимания. В войске начали говорить, что канцлер запретил князю начинать битву и что начаты переговоры. Начался еще больший беспорядок Наконец пришли татары; но в первый день Бог помог нам: с ними имели стычку князь, Осинский и Лащ; они прогнали орду с поля, значительно истребив ее, а затем…

И голос Вершула замер в груди.

— А потом? — спросил Заглоба.

— Наступила ночь: страшная, непонятная. Я, помню! стоял со своими людьми на страже у реки и вдруг слышу, в казацком обозе палят из пушек, как бы салютуя, и слышатся крики. Тогда я вспомнил, что вчера говорили в лазере, будто в поле вышли не все татарские силы, а только часть — Тугай-бей со своими людьми. Я подумал, что если там салютуют, то стало быть, явился сам хан. Но вижу, что в нашем лагере начинается паника. Я подскочил с несколькими людьми. Спрашиваю: "Что случилось?" В ответ мне кричат: "Региментарии ушли". Я к князю Доминику — нет его! Я к подчашему — нет! К коронному хорунжему — нет! Иисусе Христе! Солдаты бегают по майдану; шум, крик, суматоха: "Где региментарии, где региментарии?" Другие кричат: "На коней! На коней!", третьи: "Измена! Измена! Спасайтесь, братья". Они поднимают кверху руки, лица обезумели, глаза вытаращены; они толкаются, душат друг друга, садятся на лошадей и летят, наугад без оружия. Наконец они начали хватать шлемы, панцири, оружие и палатки. Вдруг во главе гусар в серебряных латах появился князь; около него несли шесть факелов, а он, стоя на стременах, кричал: "Господа, я здесь, я остался, ко мне". Но где там! Не слышат его, не видят, летят на гусар, сбивают их, опрокидывают людей и лошадей, так что мы едва спасли самого князя; потом, по потоптанным кострам, в темноте, словно прорвавшийся поток, в диком страхе несется все войско, рассеивается, бежит и гибнет… Нет теперь войска, нет вождей, нет Польши, есть только несмытый позор и казацкая нога у нас на шее…

И Вершул начал стонать и дергать коня; им овладело безграничное отчаяние, которое сообщилось и другим. Они ехали ночью, в темноте и под дождем, как обезумевшие.

После долгого молчания первым начал Заглоба:

— Без битвы, о шельмы! Ах вы такие-сякие! Помните, как они хорохорились в Збараже? Как они собирались съесть Хмельницкого без соли и перцу? О, шельмы!

— Куда им! — крикнул Вершул. — Они бежали после первой победы, одержанной над татарами и чернью, битвы, в которой даже простые ополченцы дрались, как львы.

— Тут виден перст Божий, — сказал Скшетуский, — но вместе и какая-то тайна, которая должна выясниться…

— Случается, что войска бегут, но тут вожди первые бросили обоз, как будто намеренно хотели облегчить неприятелю победу и отдать ему все войско на избиение, — сказал Володыевский

— Да, да! воскликнул Вершул. — Говорят, что они именно нарочно сделали это.

— Нарочно! Но, клянусь Богом, это невозможно!

— Говорят, что нарочно. А зачем? Кто поймет, кто угадает?

— Чтобы им, проклятым, в гробу было трудно пошевельнуться, чтобы погиб весь их род, а после него остался один только позор! сказал Заглоба.

— Аминь! — сказал Скшетуский.

— Аминь! — повторили за ним Володыевский и Подбипента.

— Теперь только, один человек может еще спасти отчизну, если ему отдадут булаву и остальные силы Польши; один он, потому о другом ни шляхта, ни войска не станут и слушать.

— Князь? — спросил Скшетуский.

— Да, он.

— Пойдем к нему и вместе с ним погибнем! Да здравствует Иеремия Вишневецкий! — воскликнул Заглоба.

— Да здравствует! — повторили за ним несколько неуверенных голосов.

Но возглас этот тотчас же замер, потому что когда под ногами расступалась земля, а небо, казалось, давило на головы, было не до криков и приветствий.

Начинался рассвет. Вдали показались стены Тарнополя

Глава IX

Первые беглецы из-под Пилавец добрели до Львова на рассвете, 26-го сентября, и не успели еще открыть городских ворот, как страшная весть с быстротой молнии облет тела весь город возбуждая в одних недоверие, в других-страх, в третьих — отчаянную жажду обороны. Скшетуский со своим отрядом прибыл двумя днями позже, когда весь город был переполнен убегавшими солдатами, шляхтой и вооруженными мещанами. Уже подумывали о защите, так как каждую минуту могли ожидать нападения татар; но никто еще не знал, кто станет во главе и как возьмется за дело; всюду поэтому царствовали беспорядок и паника. Некоторые совсем покидали город, увозя свои семьи, а окрестные жители, наоборот, искали в нем убежища. Выезжавшие и приезжавшие переполняли улицы и подымали шум и споры; всюду было полно возов, узлов, ящиков, пакетов, коней и солдат разных полков; на лицах у всех неуверенность, лихорадочное ожидание, отчаяние или решимость. Поминутно подымалась, словно вихрь, паника и раздавались крики: "Едут, едут!" — и толпа, как волна, слепо бежала вперед, пораженная безумной тревогой, пока наконец не оказывалось, что это какой-нибудь новый отряд беглецов. А отрядов этих собиралось все больше и больше. Но какой жалкий вид имели эти солдаты, которые еще так недавно шли в поход против холопов в золоте и перьях, с песнями на устах и гордостью во взоре! Оборванные, голодные, истомленные, в грязи, на исхудалых конях, со стыдом в лице, они скорей были похожи на нищих и могли только возбуждать сострадание, если бы на жалость и сострадание было время в этом городе, стены которого каждую минуту могли рушиться под напором врага. Каждый из этих опозоренных рыцарей утешал себя только тем, что стыд и позор этот был тогда уделом тысяч сотоварищей. Они укрывались только первое время, а потом начались нарекания, жалобы и угрозы; шатались по улицам, пьянствовали по корчмам и шинкам и еще больше увеличивали беспорядок и тревогу.

Каждый твердил: "Татары уже тут". Одни уверяли, что видели за собою пожары, другие — что им уже приходилось отбиваться от татарских отрядов. Толпа, окружавшая солдат, с напряженным вниманием слушала эти вести. Крыши костелов и башен были усеяны тысячами любопытных; колокола били тревогу, а женщины и дети толпились в храмах, где среди мерцающих свечей сияла чаша со Святыми Дарами

Скшетуский медленно протискивался со своим отрядом от Галицких ворот, сквозь сплошную стену лошадей, возов, солдат, мещанские цехи, стоявшие под своими знаменами, и сквозь толпу народа, с удивлением смотревших на этот отряд, входящий в город не врассыпную, а в стройном боевом порядке. Послышались крики, что это подкрепление, и толпой снова овладела ни на чем не основанная радость; толпа эта начала тесниться к Скшетускому, хватать его стремена и целовать их. Сбежались и солдаты и крикнули: "Это воины Вишневецкого! Да здравствует князь Иеремия!" Началась такая давка, что лошади еле-еле могли передвигать ноги.

Наконец навстречу показался отряд драгун с офицером во главе. Солдаты разгоняли толпу, а офицер кричал: "Дорогу, дорогу!" — и ударял саблей тех, кто не спешил отскочить в сторону.

Скшетуский узнал Кушеля.

Молодой офицер радостно приветствовал знакомых

— Что за времена! Что за времена! — проговорил он.

— Где князь? — спросил Скшетуский.

— Он заморился бы совсем от тревоги, если бы ты не приехал. Он с нетерпением ждет тебя и твоих людей; а теперь он у бернардинцев; меня послали в город, чтобы привести его в порядок, но этим уже занялся Гросвайер. Я поеду с тобою в костел. Там идет теперь совет.

— В костеле?

— Да. Хотят предложить князю булаву, так как солдаты объявили, что при другом начальнике они не будут защищать город.

— Едем! Я тоже спешу к князю.

Соединенный отряд двинулся. По пути Скшетуский расспрашивал обо всем, что делалось во Львове и решена ли его оборона.

— Вот именно об этом-то теперь и толкуют там, — сказал Кушель. — Мещане хотят защищаться. Что за времена! Люди низшего происхождения выказывают больше благородства и мужества, чем шляхта и солдаты.

— А региментарии? Что с ними сталось? Не в городе ли они и не будут ли мешать князю?

— Лишь бы только он сам согласился! Было время, когда надо было вручить ему булаву, а теперь поздно! Региментарии не смеют показать глаза. Князь Доминик только покутил в архиепископском дворце и сейчас же убрался, да и хорошо сделал. Ты не поверишь, до какой степени ожесточены против него солдаты. Его уже нет, а они все еще кричат "Давай его сюда, мы его сейчас изрубим". И если бы он не ушел, то не миновать бы беды. Подчаший коронный первым прибыл сюда и начал наговаривать на князя, а теперь сидит смирно, потому что солдаты настроены и против него. Его а глаза укоряют во всем, а он только глотает слезы. Что творится, страх! Что за времена! Благодари Бога, что ты не был под Пилавицами и что тебе не пришлось бежать. Удивительно, как мы не сошли с ума!

— А наша дивизия?

— Ее уже нет, мало кто остался. Вурцеля нет, Махницкого и Зацвилиховского тоже. Вурцель и Махницкий не были под Пилавицами. они были в Константинове. Их оставил там этот Вельзевул — князь Доминик, чтобы ослабить нашего князя. Неизвестно, ушли они или окружены неприятелем. Старик Зацвилиховский тоже пропал, словно канул в воду. Дай Бог, чтобы он не сгинул!

— А много ли собралось здесь Солдат?

— Довольно! Но что с них толку? Один только князь и мог бы справиться с ними, если бы согласился принять булаву, а то они никого не слушают. Князь страшно беспокоился о тебе и о твоих солдатах. Это ведь единственный уцелевший полк! Мы уж тут оплакивали тебя.

— Теперь мертвые только и счастливы!

Они некоторое время ехали молча, разглядывая толпу, прислушиваясь к возгласам и крикам; "Татары! татары!" В одном месте их глазам представилось страшное зрелище раздираемого на куски человека, которого толпа заподозрила в шпионстве. Колокола звонили не переставая.

— Скоро придет сюда орда? — спросил Заглоба.

— Черт ее знает! Может, еще и сегодня. Этот город не долго продержится, Хмельницкий идет с двумястами тысяч казаков, не считая татар.

— Капут! — ответил Заглоба. — Нам надо бы ехать дальше, и как можно скорей. И на что только мы одержали столько побед!

— Над кем?

— Над Кривоносом, над Богуном, да черт знает над кем еще!

— Вот как! — сказал Кушель и, обращаясь к Скшетускому, тихо спросил: — А тебя, Ян, ничем Господь не утешил? Не нашел ты того, кого искал? Не узнал ли, по крайней мере, чего?

— Теперь не время думать об этом! — воскликнул Скше-туский. — Что значат мои личные дела в сравнении с тем, что случилось? Все суета сует, а в конце нас ждет смерть!

— Мне тоже кажется, что скоро погибнет весь свет, — сказал Кушель.

Они доехали уже до костела бернардинцев, внутренность которого была залита светом. Около костела стояли несметные толпы народа, но войти в него не могли, так как вход заграждал ряд алебардцев, пропуская только знатнейших граждан и военных старшин.

Скшетуский велел своим людям образовать второй ряд.

— Войдем! — сказал Кушель. — Тут, в костеле, собралось теперь пол-Польши.

Они вошли. Кушель не преувеличил. Все, что было выдающегося в войске и в городе, все это собралось на совещание; тут были и воеводы, и каштеляны, и полковники, и офицеры иноземных полков, и духовенство, и такая масса шляхты, что костел еле мог вместить всех; были также низшие военные чины и несколько городских советников во главе с Гросвайером, который должен был быть представителем мещан. Присутствовал здесь и князь, и коронный подчаший, один из региментариев и киевский воевода, и стобницкий староста, и Весел, и Арцишевский, и литовский обозный — Осинский; все они сидели перед главным алтарем, так что публика хорошо могла видеть их. Совещания шли быстро, горячо, как обыкновенно в таких случаях: говорившие вставали на скамьи и заклинали старшин не отдавать города в руки неприятеля без обороны. Если б даже пришлось и погибнуть, все-таки город задержит неприятеля, а Польша покамест соберется с силами. Чего недостает для защиты города? Есть стены, есть войска, есть готовность к борьбе — нет только вождя. Во время этих речей в толпе начинался глухой шум, который постепенно переходил в громкие возгласы; собранием овладевало одушевление: "Погибнем! Смоем пила-вецкий позор и защитим отчизну!" — раздавались крики. Слышался стук сабель, лезвия которых блестели при огне свечей. Другие кричали: "Тише! Надо совещаться толком". — "Защищаться или не защищаться?" — "Защищаться, защищаться", — кричало собрание, а за ними повторяло и эхо: "Защищаться…" — "Кому быть вождем?" — "Князю Иеремии! Он вождь! Он герой! Пусть он защищает город, Польшу! Отдадим ему булаву! За здравствует князь Иеремия!"

Из тысячи грудей вырвался такой громкий крик, что стены костела задрожали и стекла зазвенели в окнах

— Да здравствует князь Иеремия! Да здравствует и побеждает!

Сверкнули тысячи сабель, взоры всех устремились на князя, он встал спокойный, но нахмуренный. Все моментально стихло.

— Господа! — проговорил он звучным голосом, слышным каждому. — Когда кимвры и тевтоны напали на Римскую республику, никто не хотел принять консульской власти, пока наконец ее не принял Марий. Но Марий имел право принять ее, так как там не было, вождей, назначенных сенатом. Я тоже в минуту гибели не отказался бы принять власть и отдать жизнь на служение отчизне, но принять булавы я не могу, так как, приняв ее, я оскорбил бы отечество, сенат и верховную власть, а быть самозваным вождем я не хочу. Между нами есть тот, кому Польша вверила булаву, — коронный подчаший…

Князь не мог продолжать дальше, потому что едва только он произнес имя подчашего, как поднялись страшные крики и бряцание сабель; толпа заколыхалась и вспыхнула, как порох, на который попала искра. "Долой его! Погибель ему!" — раздавалось в толпе все громче и громче. Подчаший вскочил с места, бледный, с каплями холодного пота на лбу, а грозные фигуры приближались к креслам, к алтарю и даже слышалось зловещее: "Давайте его сюда!" Князь, видя к чему клонится дело, встал и вытянул правую руку.

Толпа остановилась, думая, что он будет говорить; все утихло в мгновение ока.

Но князь хотел только одержать бурю, остановить толпу и не допустить кровопролития в костеле и поэтому, увидев, что самая опасная минута миновала, снова опустился на место.

А через два кресла, отделенный от него только воеводой киевским, сидел несчастный подчаший: седая голова его была опущена на грудь, руки опустились, а из уст вырвался крик, прерываемый рыданием:

— Боже! За грехи мои с покорностью принимаю этот крест! Старец мог возбудить сострадание в самом безжалостном сердце, но толпа не знает жалости. Снова поднялись крики, но вдруг киевский воевода дал знак рукой, что желает говорить.

Он был товарищем Иеремии в победах, поэтому его охотно слушали.

А он обратился к князю и в самых трогательных словах заклинал его не отказываться от булавы и не колебаться перед спасением отчизны. Польша гибнет, и нельзя придерживаться буквы закона, ее должен спасать не номинальный вождь, а тот, кто больше всех способен спасти ее.

— Бери же ее, вождь непобедимый! Бери и спасай! Не только город, но всю Польшу! Я, старик, ее устами умоляю тебя, а со мною все сословия, мужи, жены и дети! Спасай, спасай!

И случилось нечто, что тронуло все сердца: к алтарю подошла женщина в трауре и, бросив к ногам князя золотые уборы и драгоценности, опустилась перед ним на колени и, громко рыдая, сказала:

— Мы отдаем в твои руки наше имущество, нашу жизнь!.. Спаси нас! Мы погибаем!..

Сенаторы, воины, а за ними вся толпа разразились громким рыданием, и во всем костеле раздалось единогласное:

— Спасай!

Князь закрыл глаза руками, и когда он отнял их, на них тоже блестели слезы, однако он еще колебался Тогда поднялся коронный подчаший.

— Я старт, — сказал он, — несчастен и угнетен. Я имею право отказаться от непосильного для меня бремени и передать его более способному и молодому. И вот, пред изображением распятого Христа и в присутствии всего рыцарства, я отдаю тебе булаву — бери ее!

И он протянул ее Вишневецкому. Наступила минута такого молчания, что слышно было, как летали мухи; наконец прозвучал торжественный голос Иеремии:

— За грехи мои — принимаю ее!

Собранием овладела безумная радость. Толпа, ломая скамьи, тиснулась к Вишневецкому, обнимая его ноги и бросая к ним драгоценности и золото. Весть эта молнией облетела весь город Солдаты от радости сходили с ума и кричали, что хотят идти на Хмельницкого, на татар, на султана. Горожане думали уже не о сдаче города, а о защите его до последней капли крови. Армяне добровольно несли деньги в ратушу, а евреи радостно кричали в своих синагогах Пушки с валов возвестили радостную новость; на улицах стреляли из самопалов, пищалей и пистолетов Крики "Да здравствует!" раздавались всю ночь. Не знающий, в чем дело, мог бы подумать, что город празднует какое-нибудь торжество.

А между тем каждую минуту могли начать осаду города триста тысяч неприятельского войска — армия большая, чем могли бы выставить немецкий государь или французский король, и более дикая, чем полчища Тамерлана.

Глава Х

Неделю спустя, утром 6-го октября, по Львову разнеслась страшная и неожиданная весть, что князь Иеремия, забрав большую часть войска, тайно покинул город и ушел неизвестно куда.

Перед дворцом архиепископа собралась толпа народа; сначала никто не хотел верить: Солдаты уверяли, что если князь уехал, то, наверно, во главе значительного отряда, для того чтобы осмотреть окрестность. "Оказалось, — говорили в городе, — что беглецы распространяли фальшивые слухи, предсказывая скорый приход Хмельницкого и татар". Но от 26-го сентября прошло уже дней десять, а неприятеля еще не было. Князь, должно быть, хотел собственными глазами убедиться в опасности и вернется, проверив слухи Да, притом он оставил несколько полков, и все уже было готово к обороне.

В действительности так и было. Все распоряжения были сделаны, места назначены, на валах поставлены пушки. Вечером прибыл ротмистр Цихоцкий с пятьюдесятью драгунами Любопытные немедленно обступили его, но он не захотел разговаривать с толпой и направился прямо к генералу Арцишевскому. Оба они вызвали к себе Гросвайера и после совещания с ним пошли в ратушу. Там Цихоцкий объявил испуганным советникам, что князь уехал и не вернется.

В первую минуту у всех опустились руки, и кто-то даже осмелился произнести слово "изменник". Тогда Арцишевский, старый вождь, прославившийся подвигами на службе в Голландии, встал и обратился к воинам и советникам со следующей речью:

— Я слышал дерзкое слово, которое никто не должен бы произносить, так как ничто не может оправдать его, даже отчаяние. Князь уехал и не вернется — это правда! Mo какое же вы имеете право требовать от вождя, на которого все возлагают надежду, что он спасет отчизну, чтобы этот вождь исключительно защищал ваш город? Что бы сталось, если бы неприятель окружил тут последнее войско Польши? Здесь нет ни припасов, ни оружия для такого многочисленного войска. Я вам говорю, а моей опытности вы можете поверить, что чем больше войска заперлось бы в этих стенах, тем короче была бы оборона, потому что голод победил бы нас раньше, чем неприятель. Хмельницкому важнее князь, чем город, и когда он узнает, что князя в городе нет и что он набирает новые войска, то станет сговорчивее и скорее уступит. Сегодня вы ропщете, а я говорю вам, что князь, оставив этот город, спас вас и детей ваших. Держитесь дружно и защищайтесь, и если вы хоть немного остановите наступательные действия неприятеля, то окажете этим огромную услугу Польше, потому что князь в это время соберет новые силы, осмотрит другие крепости, разбудит дремлющую Польшу и поспешит к вам на помощь. Он выбрал единственный путь к спасению, потому что здесь он пал бы, изнуренный голодом, вместе с войском, а тогда уже никто не остановил бы неприятеля, который пошел бы на Краков и Варшаву и захватил бы всю нашу отчизну, не встречая нигде отпора. Поэтому вместо того, чтобы роптать, спешите лучше на валы защищать себя, своих детей, города и всю отчизну…

— На валы! На валы! — повторило несколько смелых голосов.

А Гросвайер, человек смелый и энергичный, сказал:

— Меня утешает ваша решительность, и не сомневайтесь, что князь не уехал бы, не обдумав защиты. Каждый знает, что ему надо делать. Случилось то, что должно было случиться. Защита в моих руках, и я буду защищаться до последней капли крови.

Сердца павших духом снова оживились надеждой; Цихоцкий, видя это, сказал:

— Его светлость князь прислал меня объявить вам, что неприятель близко. Поручик Скшетуский столкнулся с двухтысячным чамбулом, который он и разбил. Пленники говорят, что за ними идут огромные полчища.

Известие это произвело сильное впечатление. Наступило минутное молчание; сердца всех забились сильнее.

— На валы! — воскликнул Гросвайер.

— На валы! На валы! — повторили присутствующие офицеры и горожане.

Внезапно под окнами раздались крики; послышался говор тысячи голосов, слившийся в один неопределенный гул, похожий на шум морских волн. Вдруг двери растворились с треском, в комнату вбежало несколько горожан, и прежде чем совещающиеся успели спросить их, в чем дело, раздались крики:

— На небе видно зарево! Зарево!

— На валы! — еще раз повторил Гросвайер, — на валы!

Зала опустела. Через несколько времени пушечные выстрелы, потрясая городские стены, возвестили жителям города, предместья и окрестных деревень, что уже подходит неприятель.

На востоке все небо уже стало багровым, казалось, к городу приближалось огненное море.

Князь между тем шел к Замостью и, разбив по пути чамбул, о котором Цахоцкий говорил горожанам, занялся исправлением и осмотром этой внушительной крепости, которую он вскоре сделал неприступной. Скшетуский вместе с Лонгином Подбипентой и частью своего отряда остался в крепости, при Вейгере, старосте валецком, а князь пошел а Варшаву, чтобы испросить у сейма средств для набора новых войск, а вместе с этим и принять участие в предстоящих выборах короля. На этих выборах решалась участь Вишневецкого и всей Польши: если бы на престол был избран королевич Карл, то верх одержала бы партия войны, а князь получил бы главное начальство над всеми военными силами Польши, и тогда началась бы борьба с Хмельницким на жизнь и на смерть. Королевич Казимир, хотя известный своим мужеством и знанием дела, тем не менее считался сторонником политики канцлера Оссолинского, следовательно, политики переговоров с казаками и значительных уступок. Оба брата не жалели обещаний и старались привлечь к себе сторонников; так как силы обеих партий были одинаковы, то никто не мог предвидеть результата выборов. Сторонники канцлера опасались, чтобы Вишневецкий, благодаря возрастающей своей славе и любви к нему воинов и шляхты, не склонил бы умы на сторону Карла; князь именно ради этих причин желал лично поддержать своего кандидата. Поэтому-то он, и торопился в Варшаву, уверенный, что Замостье надолго задержит силы Хмельницкого и татар. Львов, по всем вероятиям, можно было считать спасенным, так как Хмельницкий не мог тратить много времени на этот город, имея перед собою более сильное Замостье, которое преграждало ему путь в самое сердце Польши. Мысли эти подкрепляли князя и наполняли надеждой его сердце, изнемогавшее при виде таких бедствий родины. Он был уверен, впрочем, что если даже будет избран Казимир, то и тогда война неизбежна и страшный бунт должен быть залит морем крови. Он надеялся также, что Польша выставит еще раз сильную армию, потому что самые переговоры были возможны только в том случае, если Польша могла опираться на военную силу.

Убаюканный такими мыслями, князь ехал с несколькими полками, имея при себе Заглобу и Володыевского. Заглоба клялся всеми святыми, что он добьется выбора королевича Карла, потому что умеет говорить со своей братией шляхтой и знает, как надо обращаться с ней. Володыевский командовал княжеским эскортом. В Сеннице, недалеко от Минска, князя ожидала радостная и вместе с тем неожиданная встреча — он съехался с княгиней Гризельдой, которая, для большей безопасности, ехала из Брест-Литовска, в Варшаву, надеясь, что туда прибудет и князь. Они нежно приветствовали друг друга после долгой разлуки. Княгиня, несмотря на то, что обладала железной силой воли, так была взволнована, что не могла успокоиться в течение нескольких часов, потому что часто бывали такие минуты, что она не надеялась больше видеть его, а между тем Бог позволил ему вернуться, и притом стяжать такую силу, какой никогда еще и никто не пользовался из рода Вишневецких Он был теперь великим вождем, надеждой всей Польши. Княгиня, отрываясь каждую минуту от его груди, со слезами глядела на его исхудавшее, почерневшее лицо, на его высокий лоб, изборожденный от забот и трудов глубокими морщинами, на эти воспаленные от бессонных ночей глаза, и снова заливалась слезами, которым также вторил и весь ее штат. Княжеская чета постепенно успокоилась и пошла в обширный церковный дом; тут начались расспросы о друзьях, придворных и рыцарях, которые как бы составляли одну родную семью и память о которых была неразлучна с воспоминаниями о Лубнах. Князь прежде всего успокоил княгиню о Скшетуском, сказав, что он потому остался в Замостье, что не хотел в своем горе погружаться в столичный шум и предпочитал лечить свои сердечные раны тяжелой военной жизнью. Потом князь представил княгине Заглобу и рассказал о его подвигах

— Это — несравненный муж, — сказал князь, — который не только вырвал княжну Курцевич из рук Богуна, но даже провел ее сквозь войско Хмельницкого и татар, а потом вместе с нами, к великой славе своей, отличился под Константиновом.

Слыша это, княгиня не жалела похвал Заглобе и несколько раз давала ему целовать свою руку, обещая в будущем лучшую награду, а "несравненный муж" кланялся и поглядывал на фрейлин. Хотя шляхтич уже был стар и не мог ничего ожидать от прекрасного пола, ему все-таки было приятно, что они столько наслышались о его подвигах При этой радостной встрече не было недостатка и в печали, ибо когда на вопросы княгини о знакомых рыцарях, князь отвечал: "убит, убит, пропал без вести", то каждый раз княгиня не могла удержаться от слез; плакали и фрейлины, потому что при этом называлось не одно дорогое для них имя.

Так радость мешалась с печалью, слезы с улыбкой. Но больше всех был огорчен Володыевский: напрасно он поглядывал по сторонам, княжны Варвары не было нигде. Правда, среди военных трудов, постоянных битв, стычек и походов, он немного уже забыл о ней, потому что насколько он был влюбчив, настолько же — непостоянен, но теперь, когда маленький рыцарь снова увидел весь женский штат княгини, когда перед глазами его воскресла вся лубненская жизнь, он подумал, что было бы недурно немножко отдохнуть и снова поухаживать за кем-нибудь. Но когда этого не случилось, а прежнее чувство, как назло, ожило снова, Володыевский огорчился и выглядел, тонне мокрая курица. Голова его склонилась на грудь, усики, обыкновенно закрученные вверх и торчавшие, как у жука, повисли вниз; нос вытянулся, с лица исчезло веселое выражение; он даже не пошевельнулся, когда князь расхваливал его мужество и подвиги. Что значили ему теперь эти похвалы, если она не могла их слышать?

Наконец Ануся Барзобогатая сжалилась над ним и, хотя они часто раньше ссорились, она решилась утешить его. С этой целью, не спуская глаз с княгини, Ануся незаметно стала подвигаться к нашему рыцарю и в конце концов очутилась около него.

— День добрый! — сказала она. — Давно мы не виделись с вами!

— Да — меланхолично ответил Володыевский. — Много воды утекло с тех пор, и не в веселое время встречаемся мы снова, да и не все.

— Да, конечно, потому что пало столько рыцарей!

Ануся вздохнула, а потом продолжала:

— Да и мы не все в сборе; Сенюта вышла замуж, а княжна Варвара осталась у жены виленСкого воеводы.

— И, должно быть, тоже собирается выйти замуж?

— Нет, она не очень-то думает об этом. А зачем вы об этом расспрашиваете?

И с этими словами Ануся прищурила черные глазки, так. что остались одни только узенькие щелки, и искоса, из-под ресниц, посматривала на. рыцаря.

— Из преданности к их семейству, — возразил Володыевский.

— О, вы хорошо делаете, потому что княжна Варвара ваш друг. Она не раз спрашивала: "А где-то мой рыцарь, который на турнире в Лубнах больше всех снял турецких голов, за что я ему дала награду? Что он делает? Жив ли он еще и думает ли о нас?"

Володыевский с благодарностью поднял глаза на Анусю, и при этом заметил, что она чрезвычайно похорошела.

— Неужели правда, что княжна Варвара говорила это? — спросил он.

— Как Бог свят! Она вспоминала также, как вы перепрыгивали через канаву и упали в воду.

— А где теперь жена виленского воеводы?

— Была с нами в Бресте, а неделю тому назад уехала в Бельск, а оттуда поедет в Варшаву.

Володыевский еще раз взглянул на Анусю и не выдержал: — А вы, однако, так похорошели, что даже больно глазам смотреть на вас.

Девушка усмехнулась.

— Вы говорите мне это для того, чтобы расположить меня к себе.

— Когда-то я хотел этого, — сказал маленький рыцарь, пожимая плечами, — видит Бог, хотел и не мог, а теперь от души желаю успеха Подбипенте.

— А где Подбипента? — тихо спросила Ануся, опуская глазки.

— В Замостье, с Скшетуским; он теперь наместником в полку и связан службой, но если бы он знал, кого он тут мог увидеть, то, как Бог свят, взял бы отпуск и поспешил бы приехать сюда. Этот рыцарь достоин милостей.

— А на войне… Ничего не случилось с ним?

— Я вижу, что вы совсем не об том хотите спросить, а о трех головах, которые он задумал срубить.

— Я не верю, чтобы он действительно задумал это.

— Однако верьте, что без этого ничему не бывать. Да он не ленится подыскивать подходящих случаев. Под Махновкой мы все ездили осматривать то место, где он дрался, сам князь ездил с ними; могу вас уверить, что я много видел битв, но такой — никогда. Как опояшется вашим шарфом, то страх, что он проделывает. Он наверняка найдет три головы, в этом не сомневайтесь.

— Дай Бог каждому найти то, что он ищет, — сказала, вздохнув, Ануся.

Вздохнул и Володыевский, поднял глаза кверху и вдруг с удивлением посмотрел в один из углов комнаты.

Из этого угла на него смотрело какое-то искаженное гневом и совершенно незнакомое ему лицо, вооруженное огромным носом и усами, похожими на две метлы, которые быстро шевелились, словно от сдерживаемого гнева.

Можно было испугаться этого носа, глаз и усов, но маленький Володыевский был не из робкого десятка, поэтому он только удивился и, обернувшись к Анусе, спросил:

— Что это за фигура, вот в том углу, которая так смотрит на меня, точно желает проглотить целиком, и которая так угрожающе шевелит своими усищами?

— Эта? — с улыбкой спросила Ануся. — Это Харламп.

— Это что за басурман?

— Это не басурман, а ротмистр пятигорского полка виленского воеводы, который провожает нас до Варшавы и будет ждать там воеводу. Не становитесь ему поперек дороги, потому что это страшный людоед.

— Я уж вижу, вижу. Но раз он такой людоед, зачем же он точит на меня зубы, есть ведь люди жирнее меня.

— Потому что… — сказал Ануся и тихонько засмеялась.

— Потому?

— Потому что он влюблен в меня и сам мне сказал, что изрубит на куски всякого, кто подойдет ко мне. А теперь он сдерживается только потому, что здесь князь с княгиней, а то он сейчас же затеял бы ссору.

— Вот тебе раз! — весело сказал Володыевский. — Так вот как! Недаром же вам пели: "как татарская орда, берешь в плен сердца". Помните? Вы не можете ступить шагу, чтобы кто-нибудь не влюбился в вас.

— Такое уж мое несчастье! — возразила, опуская глазки, Ануся.

— О, какая же вы лицемерка! А что скажет на это Подбипента?

— Разве я виновата, что Харламп преследует меня? Я его терпеть не могу и не хочу смотреть на него!

— Ну, ну, смотрите, чтобы за вас не пролилась кровь. Подбипента вообще кроткий человек, но в любви с ним шутки плохи.

— Пусть обрежет уши Харлампу, я буду даже рада

И с этими словами Ануся повернулась и порхнула в другой конец комнаты, к Карбони, доктору княгини, с которым начала болтать и шептаться, а итальянец вперил свои глаза в потолок, точно в каком-то экстазе.

В это время к Володыевскому подошел Заглоба и стал лукаво подмигивать ему своим здоровым глазом.

— Что это за птичка? — спросил он.

— Это Анна Барзобогатая-Красенская, фрейлина княгини.

— А хорошенькая шельма, глазки так и блестят, личико, словно картинка, шейка — ух!

— Ничего себе!

— Поздравляю вас!

— Успокойтесь. Это невеста Подбипенты, или почти невеста.

— Подбипенты! Побойся Бога! Ведь он дал обет целомудрия. Кроме того, между ними такая разница, что он мог бы носить ее в кармане, она может усесться у него на усах, как муха.

— О, она еще не так заберет его в руки. Геркулес был сильнее, а ведь женщина справилась с ним.

— Лишь бы только она не поставила ему рога. Я первый готов постараться об этом.

— Таких как вы много найдется, но эта девушка из хорошей семьи. Она немного ветрена, но это потому, что она молода и хороша

— Вы настоящий рыцарь и потому защищаете ее.

— Красота притягивает людей; вот, например, тот ротмистр, он, кажется, страшно влюблен в нее.

— Эге! посмотрите-ка на этого ворона, с которым она разговаривает, это что еще за черт?

— Это итальянец Карбони, доктор княгини.

— Посмотрите-ка, как сияет его физиономия и как он ворочает глазами. Ой. плохо придется Лонгину. Я ведь тоже кое-что понимаю в этом, сам был молод. Я как-нибудь расскажу о всех моих приключениях, а если хотите, то я хоть сейчас расскажу вам.

И Заглоба принялся что-то шептать на ухо маленькому рыцарю и моргать своим глазом сильнее обыкновенного, но в это время настала минута отъезда. Князь сел с княгиней в карету, чтобы дорогой наговориться с нею после такой долгой разлуки, фрейлины разместились в колясках, рыцари вскочили на коней и двинулись в путь. Впереди ехал двор, войско следовало за ним в отдалении, так как в этой местности было спокойно и военные отряды нужны были больше для почета, чем для охраны. Из Сенницы все направились в Минск, а оттуда в Варшаву, по обычаю того времени, часто останавливаясь для корма лошадей. Тракт был так переполнен, что с трудом можно было двигаться шагом. Все спешили на выборы, и из ближайших окрестностей, и с далекой Литвы: то тут, то там встречались золоченые кареты, окруженные гайдуками, одетыми по-турецки, венгерские и немецкие роты, казацкие отряды и польская кавалерия. Наравне с пышными каретами попадались и простые, обитые черной кожей и запряженные парой или четверкой лошадей, в которых обыкновенно сидел какой-нибудь шляхтич с распятием или образком Пресвятой Богородицы, повешенном на шее на шелковом шнурке. Все были вооружены: с одной стороны был мушкет, с другой — сабля, а у некоторых, состоящих на действительной службе, торчали еще пики за сиденьем. За повозками шли борзые и гончие собаки, которых вели с собой не для охоты, а только для развлечения. За ними шли конюхи, ведя верховых лошадей, покрытых попонами от дождя и пыли, дальше тянулись повозки с шатрами и запасами. По временам ветер сдувал пыль с дороги на поле, и тогда дорога пестрела, как узкая, длинная змейка или лента, искусно вытканная из шелка и серебра. То тут, то там играла военная музыка, в особенности перед коронными и литовскими отрядами, в которых тоже не было недостатка, так как они обязаны были сопровождать сановников. Всюду слышались крики, возгласы, вопросы, расспросы и ссоры, когда никто не хотел уступать друг другу. Подскакивали также солдаты и слуги к княжескому отряду, то требуя, чтобы он уступил дорогу такому-то сановнику, то спрашивая, кто едет. Но как только они узнавали, что едет русский воевода, то сейчас же давали знать своим господам, которые освобождали путь или же сворачивали в сторону, чтобы посмотреть на княжеский отряд На остановках около князя теснились кучи солдат и шляхты, желающие наглядеться на этого первого рыцаря Польши. Не было недостатка и в виватах, на которые князь отвечал приветливо, во-первых, по врожденной ласковости, во-вторых, желая этой приветливостью привлечь побольше сторонников королевичу Карлу.

С таким же любопытством смотрели на княжеские полки, на этих "русинов", как их называли. Они не были уже так оборваны и худы, как после константиновской битвы, потому что князь в Замостье одел им новые мундиры, но все же на них смотрели, как на какое-то заморское чудо, так как, по мнению окрестных жителей, они пришли с другого конца света. Рассказывали о степях и борах, в которых родились эти рыцари, удивлялись их смуглому цвету лица, загоревшему от ветров с Черного моря, их гордому взору и некоторой суровости, заимствованной ими у диких соседей.

Но больше всех, после князя, обращал на себя всеобщее внимание Заглоба, который, заметив это. так гордо и грозно поглядывал кругом, что все шептали: "Это, должно быть, самый храбрый их рыцарь", а другие говорили: "Он, наверное, много душ отправил на тот свет, такой сердитый". А когда эти слова долетали до Заглобы, он старался сделаться еще суровее, чтобы скрыть внутреннее удовольствие.

Иногда он заговаривал с толпой, иногда шутил над нею, а больше всего подсмеивался он над литовскими отрядами, у которых тяжелая кавалерия имела золотые петли на плечах, а легкая — серебряные

— Послушайте, петелька, вот вам крючок, — обращался он к ним.

Задетый им воин злился, хватался за саблю, но подумав, что это воин Вишневецкого, только сплевывал и оставляй его в покое.

Ближе к Варшаве толпа стала так густа, что едва можно было подвигаться нога за ногу. Выборы обещали быть многолюднее обыкновенного, потому что теперь съезжалась шляхта и из далеких окраин Руси и Литвы, которая теперь явилась сюда не ради одних только выборов, а ради собственной безопасности. А день выборов был еще далек, потому что едва только начались первые заседания сейма. Но все собирались за месяц и за. два вперед, чтобы устроиться в городе, побывать у того, у другого, похлопотать о том о сем, наконец, попить и поесть у вельмож и повеселиться в столице.

Князь с грустью смотрел сквозь окна своей кареты на эту толпу рыцарей, воинов и шляхты, на это богатство и роскошь одежды, думая, какое войско можно было бы создать из них. Отчего это Польша, такая сильная, людная, богатая, обладающая таким храбрым рыцарством, вместе с тем так слаба, что не может справиться с одним Хмельницким и татарской ордой? Почему это? Против сотни тысяч Хмельницкого можно было бы выставить столько же, если бы эта шляхта, эти воины, эти полки захотели служить общему делу так, как они служат личным своим делам. "Исчезает доблесть в Польше, — думал князь. — Общественный организм начинает гнить; исчезает прежнее мужество, а воины и шляхта больше любят отдых, чем военные труды". Князь отчасти был прав, но о недостатках Польши думал исключительно как воин, который хотел бы всех людей сделать воинами и вести на неприятеля. Мужество могло бы явиться и явилось, когда вскоре Польше Начали грозить войны в сто раз опаснее. Ей недоставало чего-то другого, о чем князь-воин в эту минуту не догадывался, но что отлично знал его противник, более опытный политик, коронный канцлер.

Вот в серовато-синей дали заблестели остроконечные башни Варшавы; думы князя прервались, и он начал отдавать приказания, которые дежурный офицер сейчас передал Володыевскому, предводительствовавшему княжеским эскортом. Последний отскочил от Анусиной коляски, возле которой ехал все время, и направился к значительно отставшим полкам, чтобы выстроить их и уже в порядке вести дальше. Но едва он сделал несколько шагов, как услышал, что за ним кто-то гонится, он обернулся: это был Харламп, ротмистр легкой кавалерии виленского воеводы и Анусин обожатель.

Володыевский приостановил коня, сразу поняв, в чем дело. Он любил подобные приключения; Харламп сравнялся с ним и сначала ничего не говорил, только сопел, да сердито шевелил усами, очевидно придумывая, что сказать, потом произнес

— Челом, челом вам, драгун!

— Челом, челом вам, отрядный!

— Как вы смеете называть меня отрядным, меня, ротмистра? — спросил, скрежеща зубами, Харламп.

Володыевский начал подбрасывать рукой свой обушок, обратив, по-видимому, все свое внимание на то, чтобы ухватить его за рукоять, и отвечал как бы нехотя:

— По петлице я ведь не могу узнать ваш чин.

— Вы таким образом оскорбляете целую дружину, с которой не можете равняться.

— Это почему? — спросил Володыевский.

— Потому что служите в иноземном отряде.

— Успокойтесь, пожалуйста, — сказал Володыевский, — потому что я служу в драгунах, и не в каком-нибудь легком* отряде, а в латном, так что я такой же товарищ, как и вы, и вы должны говорить со мной не как с равным, а как с высшим.

Харпамп стал несколько сдержаннее, заметив, что имел дело с особой поважнее, чем он думал, но не переставал скрежетать зубами, потому что его бесило хладнокровие Володыевскопо.

— Как вы смеете становиться мне поперек дороги? — говорил он.

— Э, да вы, кажется, не прочь поссориться.

— Может быть, и скажу тебе (тут Харламп нагнулся к самому уху Володыевского), что обрублю тебе уши, если ты мне будешь мешать ухаживать за Красенской.

Володыевский стал снова подбрасывать свой обушок, как будто бы ничто иное его не занимало, и самым убедительным тоном сказал:

— Послушай, позволь мне еще малость пожить!

— О, нет! ТЫ не вывернешься! — крикнул Харламп, хватая за рукав маленького рыцаря.

— Да я и не вывертываюсь, — отвечал ласково последний, — но я исполняю долг службы по приказанию князя. Пустите меня, или я этим обушком свалю вас с коня.

Харламп посмотрел на него с удивлением, заскрежетал зубами и выпустил его рукав.

— Все равно, — сказал он, — в Варшаве я тебя не выпущу из своих рук, ты должен будешь дать мне удовлетворение,

— Я не буду укрываться; но все-таки научите меня, как же мы будем драться в Варшаве? Я не был там ни разу в своей жизни, я простой солдат, но я слышал о маршалковских судах, которые казнят тех, которые осмеливаются обнажить саблю под боком у короля.

— Видно, что вы не были в Варшаве и что вы порядочный простачок, если боитесь маршалковских судов; притом вы не знаете, что во время междуцарствия есть временное правительство, с которым дело легче вести и которое не казнит меня за ваши уши, будьте покойны.

Тут Володыевский начал снова подбрасывать обушок, Харламп же снова начал удивляться; потом кровь ему бросилась в голову, и он выхватил саблю, а в это же самое мгновение и маленький рыцарь, спрятав обушок под колено, выхватил свою. В продолжение целой минуты смотрели они друг на друга разъяренными глазами с расширенными ноздрями, но Харламп первый успокоился, так как подумал, что ему придется иметь дело с самим воеводой, если он нападет на его офицера, идущего с приказами, и первый спрятал в ножны свою саблю.

— О, найду я тебя, сынок! — воскликнул он.

— Найдешь, найдешь, ботвинник — сказал Володыевский.

И оба разъехались. Заглоба приблизился тогда к Володыевскому и спросил:

— Чего от тебя хотело это морское чудовище?

— Ничего. Он вызвал меня на поединок.

— Вот тебе и на! — сказал Заглоба. — Он, пожалуй, проколет тебя своим носом. Смотри, Володыевский, когда будете драться, не обруби самого большого носа в Польше, потому что для него отдельную яму придется копать. Счастливый виленский воевода! Другие должны посылать подъезды против неприятеля, а ему стоит только сказать своему товарищу, и тот уже издали разнюхает его. Но за что он вызвал тебя?

— За то, что я ехал у коляски Анны Барзобогатой.

— Ба! Надо было сказать ему, чтобы он обратился к Лонгину, в Замостье. Тот его угостил бы перцем с имбирем. Неудачно попал этот ботвинник!

— Я ничего не говорил ему о Подбипенте, — сказал Володыевский, — а то, пожалуй, он и не стал бы драться со мною: Теперь я назло ему буду еще больше ухаживать за Анусей, надо же иметь какое-нибудь развлечение. Что же нам больше делать в этой Варшаве.

— Найдем, найдем, что делать, — сказал, подмигивая ему, Заглоба. — Когда я в молодости был депутатом полка, в котором служил, я разъезжал всюду, но такой жизни, как в Варшаве, нигде не видел.

— Разве не такая, как у нас, в Заднепровье?

— Э! что и говорить!

— Это любопытно! — сказал Володыевский. А через минуту прибавил: — А все-таки я подрежу усы этому ботвиннику, а то они слишком длинны.

Глава XI

Прошло несколько недель. На выборы собралось много шляхты. Население города увеличилось вдесятеро, так как одновременно с шляхтой сюда стекались тысячи купцов и торговцев со всего света, начиная с далекой Персии и кончая заморской Англией. На Воле выстроили сарай для сената, вокруг белелись тысячи палаток-шатров, которые совершенно покрывали широкое поле. Никто еще не знал, кто из кандидатов будет избран: королевич Казимир — кардинал или Карл-Фердинанд — епископ плоцкий. С обеих сторон предпринимались старания и усилия. Выпускались тысячи летучих листков, в которых говорилось о достоинствах претендента и недостатках его соперников, — у обоих были многочисленные и могущественные сторонники. На стороне Карла был, как нам известно, князь Иеремия, тем более грозный для противников, что за ним, вероятно, пошла бы обожавшая его шляхта, от которой, в конце концов, и зависело все. Но и Казимир был силен. Сторону его держали высшие власти, на его стороне был канцлер, а также склонялся, как видно, и примас; за него стояло большинство вельмож, из коих каждый имел многочисленных приверженцев; в числе магнатов были и князь Доминик Заславский, Осторожский, воевода Сайдомирский, хотя обесславивший себя под Пилавицами и даже подвергавшийся суду, но все же самый влиятельный из вельмож во всей Польше, даже во всей Европе, и обладавший такими несметными богатствами, что мог бы перетянуть весы на сторону своего кандидата. Однако же на сторонников Казимира находили минуты сомнения, потому что все зависело от шляхты, которая со всех сторон съезжалась в Варшаву и стояла за князя Карла, увлекаемая именем Вишневецкого и готовностью королевича к жертвам для общего дела. Королевич, как человек расчетливый и богатый, не задумывался пожертвовать крупные суммы на образование новых полков, начальство над которыми намеревался вверить Вишневецкому. Казимир охотно последовал бы его примеру, но его удержала не жадность, а, напротив, излишняя щедрость, следствием которой был вечный недостаток денег в его казне. Тем временем они вели оживленные переговоры. Каждый день летали гонцы между Непорентой и Яблонной. Казимир заклинал брата, во имя своего старшинства и братской любви, отречься от престола, но епископ не соглашался и отвечал, что хочет попробовать счастья, которое ему может улыбнуться при свободной подаче голосов. А время летело: шестинедельный срок подходил к концу, а вместе с тем приближалась опасность со стороны казаков, ибо пронеслись слухи, что Хмельницкий, бросив осаду Львова, стал под Замостьем и день и ночь штурмует этот последний оплот. Польши.

Говорили также, что кроме послов, отправленных Хмельницким в Варшаву с письмом, в котором он заявлял, что, как польский шляхтич, подает голос за Казимира, между шляхтой и во всем городе было еще много переодетых казацких старшин, которых трудно было узнать, так как они ничем не отличались от шляхтичей-избирателей, даже языком, в особенности те, что были родом из украинских земель. Одни, как говорили, пробрались сюда из любопытства, чтобы посмотреть на выборы и на Варшаву; другие — выведать, что говорят о предстоящей войне, сколько войска намеревается выслать Польша и откуда она достанет денег. Может быть, в этом была и доля правды, потому что между казацкими старшинами было много шляхтичей, знавших латынь, так что их трудно было отличить от других; впрочем, в далеких степях вообще латынь не процветала, и некоторые князья, как, например, Курцевичи, знали ее гораздо хуже, чем Богун и другие атаманы.

Но подобные полки, ходившие и по выборному полю, и по городу, вместе с вестями об успехах Хмеля и казацко-татарских отрядов, доходивших будто бы до самой Вислы, причиняли беспокойство и тревогу и часто служили поводом к беспорядкам. Достаточно было выказать среди шляхты против кого-нибудь подозрение, что он переодетый запорожец, чтобы его тотчас же изрубили саблями.

Таким образом легко могли погибнуть и невинные люди, что часто нарушало совещания, тем более, что, по тогдашнему обычаю, не особенно соблюдалась трезвость. "Каптур" (временное правительство, избранное после смерти короля) не могло справиться-с постоянными ссорами, повод к которым давал малейший пустяк. Но если людей серьезных, любящих мир и встревоженных опасностью, грозившей отчизне, огорчали эти ссоры, стычки и пьянство, то игроки и гуляки чувствовали себя свободными, считая, что это их время, ум жизнь, и тем смелее пускались на разные беззаконные поступки. Нечего и говорить, что между ними отличался Заглоба, гегемония которого была установлена его рыцарской славой и постоянной жаждой, благодаря которой он мог выпить море вина. Кроме того, он отличался редким остроумием и величайшей, непоколебимой самоуверенностью. Иногда на него находила меланхолия, и тогда он сидел, запершись в своей комнате или в палатке, и, не выходил, а если выходил, то сердитый, готовый затеять драку и ссору. Однажды случилось, что в таком настроении он изрубил Дунчевского из Равы за то, что тот, проходя мимо него, зацепился за его саблю. Он выносил присутствие только одного Володыевского, которому жаловался на ужасную тоску по Скшетускому и княжне: "Мы бросили ее, отдали, как Иуды, во вражеские руки… вы уж мне не говорите про особенные обстоятельства! Что случилось с нею, скажите?"

Напрасно Врлодыевский объяснял ему, что если бы не Пилавицы, они отыскали бы ее; но теперь, когда между ними и нею стоят все силы Хмельницкого, это невозможно; шляхтича ничто не могло утешить, он впадал в гнев и проклинал всех и все на свете.

Но минуты грусти бывали непродолжительны.

Заглоба, как будто желая вознаградить себя за потерянное время, начинал гулять и пить еще больше, чем обыкновенно, проводил время в кабаках, в обществе пьяниц или столичных красоток, а Володыевский поддерживал компанию.

Последний, будучи отличным солдатом и офицером, не имел в своем характере той серьезности, какой обладал Скшетуский, особенно после всех перенесенных им несчастий и страданий. Обязанности свои к отчизне Володыевский понимал таким образом, что бил, кого прикажут, об остальном Он уже не заботился; он не понимал общественных дел, хотя всегда готов был оплакивать военные неудачи, но ему и в голову не приходило, что ссоры и кутежи вредят общественным интересам так же, как и военные поражения. Одним словом, это был молодой ветрогон, который, попав в столичный омут, погряз в нем по уши и, как репейник, пристал к Заглобе, своему наставнику в кутежах Он ездил с Заглобой к шляхте, которой последний рассказывал за рюмкой разные небылицы, и вместе с ним увеличивал число сторонников королевича Карла, пил с ним, а в случае надобности и заступался за него; они побывали всюду и везде: вертелись и по выборному полю, и по городу, словом, не было угла, в который бы они не проникли. Они были в Непоренте, Яблонной, на всех званых пирах и обедах у вельмож и в трактирах принимали участие во всем. У Володыевского постоянно чесались руки, он хотел показать, что украинская шляхта вообще лучше другой, а княжеские солдаты в особенности. Они нарочно ездили искать приключений среди ленчицан, как самых отчаянных забияк, а особенно среди приверженцев князя Доминика Заславского, к которому оба они питали особенную ненависть. Они задевали только таких рубак, которые пользовались уже известностью в этом отношении, и всегда заранее обдумывали повод к ссоре. "Вы, господин Заглоба. — говорил обыкновенно Володыевский, — затеете ссору, я же после примусь за дело". Заглоба же, будучи мастером в фехтовании и не трусивший в поединке со своим братом-шляхтичем, не всегда соглашался, чтобы Володыевский заменял его, в особенности в ссорах с заславцами, но если ему приходилось иметь дело с каким-нибудь ленчицким игроком, то он затевал ссору, и когда задетый шляхтич хватался за саблю и вызывал его, он говорил:

— Я не такой бессовестный, чтобы подвергать вас верной смерти, лично борясь с вами; лучше вы померяйтесь с моим учеником и, поверьте, вы не справитесь даже с ним!

После этого высовывался Володыевский со своими задранными вверх усиками и носом и, соглашался ли противник или нет, — начинал драку; а будучи мастером своего дела, после нескольких же ударов побеждал противника. Такие-то забавы они придумывали с Заглобой, а слава их между шляхтой и беспокойными людьми росла все больше и больше, в особенности слава Заглобы. "Если таков ученик, — говорили они между собою, — то каков же должен быть учитель?" Однако только Харлампа долго не мог найти Володыевский; он думал даже, что его послали опять в Литву по делам.

Так прошло около шести недель; в это время изменился и ход общественных дел.

Ожесточенная борьба между братьями-кандидатами, посредничество их приверженцев, волнение и жар — все прошло, не оставив ни следа. Все знали, что будет избран Ян-Казимир, так как королевич Карл уступил брату. Странное дело, но здесь много повлиял голос Хмельницкого; все надеялись, что он покорится власти короля, в особенности же короля, избранного по его желанию. Предположения эти осуществились. Но для Вишневецкого такой оборот дела был новым ударом, так как он не переставал повторять, как когда-то Катон, что этот запорожский Карфаген должен быть разрушен. Теперь наступила очередь переговоров. Князь знал, положим, что эти переговоры или совсем ни к чему не приведут, или вскоре будут прерваны силой обстоятельств, и предвидел в будущем войну, — но его тревожила мысль об исходе этой войны. После переговоров Хмельницкий станет еще сильнее, а Польша слабее. Кто поведет войска против такого славного вождя, как Хмельницкий? Не наступят ли новые погромы, новые поражения, которые окончательно обессилят Польшу? Князь не льстил себя надеждой и знал, что ему, как приверженцу Карла, не дадут булавы. Казимир обещал брату, что он будет так же добр к нему, как и к своим приверженцам, и хотя у него была возвышенная душа, но m был сторонником канцлера; поэтому булава должна быть отдана кому-нибудь другому, а не князю, и горе Польше, если избранный ею вождь не окажется искуснее Хмельницкого. При этой мысли Иеремия страдал вдвойне: и за будущность отечества, и от горького чувства, испытываемого человеком, который видит, что его заслуги не оценены по справедливости и что другие будут задирать перед ним голову. Иеремия не был бы Вишневецким, если бы не был горд. Он чувствовал себя достаточно сильным для того, чтобы держать булаву, знал, что заслужил ее, и глубоко страдал. Между офицерами ходил слух, что князь не будет ждать конца выборов и уедет из Варшавы, — но они ошибались: князь не только не уехал, но даже навестил королевича Казимира в Непоренте, который принял его очень милостиво; потом он вернулся в город, так как этого требовали военные дела. Нужно было найти средства на наем войска, чего непременно требовал князь. На деньги королевича Карла были сформированы полки драгун и пехота. Одни полки были уже посланы на Русь, а другие нужно было еще привести в порядок. С этой целью князь рассылал во все стороны опытных в военной организации офицеров, чтобы они привели, эти полки в надлежащий порядок. Посланы были Кушель и Вершул; наконец дошла очередь и до Володыевского.

В один прекрасный день его позвали к князю, который дал ему такой приказ:

— Поезжайте через Бабицы и Липков в Заборово, где ждут назначенные для полка лошади; осмотрите их там, выберите и заплатите за них Тшасковскому; приведите их для солдат. Деньги вы получите под расписку у казначея, в Варшаве.

Володыевский усердно занялся делом, получил деньги и в тот же день поехал с Заглобой в Заборово; за ними следовал воз с деньгами. Они ехали медленно, потому что вся окрестность с той стороны Варшавы была запружена шляхтой, челядью, возами и лошадьми; деревни до самой Бабицы были так переполнены народом, что не было ни одной свободной хаты. В такой толпе легко было нарваться и на ссору, и, несмотря на все старания и скромное поведение, наши два приятеля не обошлись без приключений.

Доехав до Бабиц, они увидали перед корчмой много шляхтичей, которые садились на лошадей, чтобы ехать своим путем. Оба отряда, поздоровавшись, уже готовы были разъехаться, как вдруг один из всадников посмотрел на Володыевского и, не сказав ни слова, рысью поскакал к нему.

— А, вот ты где, братец! — воскликнул он. — Наконец-то я нашел тебя; теперь ты не уйдешь от меня! Эй, господа! — закричал он своим товарищам. — Погодите немного. Мне надо что-то сказать этому офицеру, а вас прошу быть свидетелями моих слов.

Володыевский усмехнулся от удовольствия: он узнал Харлампа.

— Бог свидетель, что я не прятался, — сказал он, — и сам даже искал вас, чтобы спросить: не сердитесь ли вы на меня, но мне не удалось встретиться с вами.

— Ведь вы едете по делам службы, — шепнул Заглоба.

— Помню, — пробормотал Володыевский.

— Становитесь! — закричал Харламп. — Господа! Я обещал этому молокососу обрезать уши, и обрежу, не будь я Харламп! Будьте свидетелями, а вы, молокосос, становитесь!

— Не могу! Ей-Богу, не могу! — говорил Володыевский. — Подождите хоть два-три дня.

— Как не можете? Струсили? Если сейчас не станете, то я вас так отделаю, что ни дедушка, ни бабушка вас не узнают. Ах ты комар! Гад ядовитый! Становиться поперек дороги умеешь, язвить умеешь, а от сабли бежишь!

— Я вижу, — вмешался Заглоба, обращаясь к Харлампу, — что вы не хотите отстать от него; смотрите, чтобы этот комар не укусил вас, тогда вам не помогут никакие пластыри Тьфу, черт! Разве вы не видите, что этот офицер едет по службе? Посмотрите на этот воз с деньгами, которые он везет в полк, и поймите, что, охраняя казну, он не может располагать собой и драться на дуэли не смеет. Кто не понимает этого, тот дурак, а не солдат. Мы служим у русского воеводы и бились не с такими, как вы, но сегодня нельзя; подождите, придет и на вас очередь.

— Это верно, — сказал один из товарищей Харлампа, — если они везут казну, то не могут драться.

— А мне что за дело до их денег! — кричал Харламп. — Пусть выходит на поединок, а то буду бить.

— Сегодня на поединок не выйду, но даю рыцарское слово, — сказал Володыевский, — что через три или четыре дня явлюсь куда угодно, как только кончу служебные дела. А если не хотите довольствоваться этим обещанием, то я велю стрелять в вас, как в разбойника; очевидно, я имею дело не со шляхтичем и солдатом. Выбирайте, черт вас возьми! Мне некогда стоять с вами!

Услышав это, драгуны сейчас же направили дула мушкетов на нападающих, и движение это, вместе с решительными словами Володыевского, произвело впечатление на товарищей Харлампа. которые начали его уговаривать:

— Уступи; ты сам солдат и знаешь, что значит служба, а что твое желание будет удовлетворено, это верно: посмотри, какой это смельчак, как, впрочем, все из русских отрядов. Успокойся, пока просят!

Харламп еще пометался немного, но сообразив, что он рассердит товарищей или подвергнет их неравной борьбе с драгунами, обратился к Володыевскому и сказал:

— Вы даете слово, что явитесь на поединок?

— Я тебя сам вызову за то, что ты два раза спрашиваешь об этом. Через четыре дня явлюсь сюда; сегодня среда, значит, в субботу, в два часа пополудни. Выбирайте место.

— Тут, в Бабицах, множество народа, — сказал Харламп, — Сможет случиться какое-нибудь приключение. Соберемся лучше в Линкове, там спокойнее, и мне недалеко, наша квартира в Бабицах

— А у вас будет такая же большая компания, как и сегодня? — спросил предусмотрительный Заглоба.

— Нет, — сказал Харламп, — приедем только я да Селицкие, мои родственники. Вы тоже явитесь без драгун?

— Может быть, у вас являются на поединок с войском, а у нас этого обычая нет.

— Значит, через четыре дня, в субботу, в Линкове? — повторил Харламп. — Съедемся у корчмы, а теперь с Богом!

— С Богом, — ответили Володыевский и Заглоба.

Противники мирно разъехались. Володыевский был в восторге от предстоящей забавы и обещал привезти в подарок Лонгину усы пятигорца. Он ехал в Заборово в самом лучшем расположении духа; там он застал королевича Казимира, который приехал туда на охоту. Но Володыевский торопился и только издали посмотрел на будущего короля. Через два дня он кончил свои дела, осмотрел лошадей, заплатил Тшасковскому, съездил в Варшаву и явился в Линково, даже часом раньше назначенного, с Заглобою и Кушелем, которого пригласил вторым секундантом.

Подъехав к корчме, они вошли в избу промочить горле медом и начали забавляться разговором с евреем.

— Слышь ты, пархатый, господин дома? — спросил Заглоба.

— В городе.

— А много шляхты стоит здесь у вас в Линкове?

— У нас пусто. Один только стоит у меня и все сидит в горнице, богатый, со слугами и лошадьми.

— А почему он не заехал в господский дом?

— Видно, не знаком с нашим господином. Притом двор уже целый месяц стоит запертый.

— Может, это Харламп? — спросил Заглоба.

— Нет, — сказал Володыевский.

— А мне кажется, что это он.

— Где же?

— Пойду посмотрю, кто это. Слушай, жид давно он стоит у тебя?

— Сегодня, не больше двух часов.

— А не знаешь, откуда он?

— Не знаю, должно быть, издалека; лошади были измучены, а люди говорили, что из-за Вислы.

— Чего же он остановился в Линкове?

— Кто его знает.

— Пойду посмотрю, — повторил Заглоба, — может, кто знакомый. — И, подойдя к затворенной двери горницы, он постучал в нее саблей и спросил:

— Можно войти?

— А кто там? — спросил голос из комнаты.

— Свой, — сказал Заглоба, отворяя дверь. — Извините, может, я не в пору? — прибавил он, просовывая голову в комнату. Но вдруг отскочил и хлопнул дверью, как будто увидел смерть. На его лице выразились ужас и удивление, он разинул рот и идиотическими глазами посмотрел на Володыевского и Кушеля.

— Что с вами? — спросил Володыевский.

— Там… Богун!

Оба офицера вскочили на ноги.

— Что вы, сума сошли?!

— Да, Богун, Богун!

— Не может быть!

— Так верно, как то, что я стою перед вами, клянусь Богом.

— Чего же вы так испугались? — сказал Володыевский. — Если это он, значит, Бог послал его в наши руки. Успокойтесь. Вы уверены, что это он?

— Как в том, что я говорю с вами. Я видел его, он одевается.

— А вас он видел?

— Не знаю; кажется, нет.

Глаза Володыевского разгорелись, как уголья.

— Эй, жид! — сказал он тихо, махая рукой. — Иди сюда. Есть другие двери из этой горницы?

— Нет, ход только через эту избу.

— Кушель, под окно! — шепнул Володыевский. — Ну, теперь он не уйдет от нас. — Кушель, не говоря ни слова, вышел из избы.

— Успокойтесь, — сказал Володыевский Заглобе. — Не вы, а он погиб. Что он вам может сделать? Ничего.

— Яне могу опомниться от удивления, — возразил Заглоба, а про себя прибавил: "Правда, чего мне бояться его! Володыевский со мною; пусть Богун боится!"

— Послушайте, ведь его нельзя выпустить из рук, — сказал он, ободряясь.

— Да он ли это? Мне что-то не верится. Что ему здесь делать?

— Хмельницкий послал его шпионить, наверное. Погодите. Мы схватим его и поставим условия: или пусть отдаст княжну, или мы его отдадим в руки правительства.

— Лишь бы княжну отдал, а там черт с ним.

— Не мало ли нас? Всего трое: ты, я да Кушель. Он будет защищаться, как бешеный, а с ним ведь несколько человек.

— Харламп приедет с двумя, нас будет шестеро — довольно! Молчи!

В эту минуту отворились двери и Богун вошел.

Он, должно быть, не заметил входившего к нему в комнату Заглобу, потому что теперь, увидев его, вздрогнул, лицо его вспыхнуло, и рука машинально схватилась за рукоятку сабли — но все это продолжалось только мгновение. Лицо его приняло спокойный вид, только было бледно.

Заглоба молча смотрел на него, атаман тоже молчал; в избе воцарилась тишина: эти двое людей, судьба которых несколько раз так удивительно сплеталась, делали вид что не знают друг друга.

Молчание это показалось Володыевскому вечностью.

— Послушай, жид — сказал вдруг Богун, — далеко отсюда до Заборова?

— Недалеко, — ответил жид. — Ваша милость сейчас едете?

— Да, — сказал Богун, направляясь к двери.

— Извините, — прозвучал голос Заглобы.

Атаман остановился, как вкопанный, и устремил на него свои грозные черные глаза.

— Что вам надо? — спросил он.

— Мне кажется, что мы немного знакомы. Не встречались ли мы с вами на свадьбе на хуторе, на Руси?

— Да, — сказал гордо атаман, хватаясь за саблю.

— Как ваше здоровье? — спросил Заглоба. — Вы так скоро уехали с хутора, что я не успел попрощаться с вами.

— А вы жалели, конечно!

— Да, жалел, мы бы потанцевали, так как тогда и компания наша увеличилась, — и Заглоба указал на Володыевского. — Тогда подъехал этот кавалер, он желал поближе познакомиться с вами.

— Довольно, — крикнул вдруг Володыевский, вставая. — Я тебя арестую, изменник!

— А по какому праву? — спросил атаман, гордо поднимая голову.

— Потому что ты бунтовщик, враг Польши и приехал сюда шпионить.

— А вы кто такой?

— Я не стану объясняться с тобою, но ты не уйдешь от моих рук.

— Увидим, — сказал Богун. — И я бы не стал говорить вам, кто я такой, если бы вы вызвали меня на дуэль; но если вы мне грозите арестом, то скажу вам: у меня есть письмо, которое я везу от запорожского гетмана к королевичу Казимиру; если не найду его в Непоренте, то еду с ним в Заборово. Вот и арестуй меня теперь!

Сказав это, Богун свысока и насмешливо посмотрел на Володыевского, который смутился, как гончая, чувствующая, что дичь уходит от нее, и не зная, что делать, вопросительно посмотрел на Заглобу.

Наступила минута тяжелого молчания

— Нечего делать, — сказал Заглоба, — если ты действительно посол, арестовать мы тебя не можем, но все-таки не советую тебе хвастаться перед этим кавалером своим умением владеть саблей, ведь ты уж раз улепетывал от него во все лопатки.

Лицо Богуна побагровело, теперь только он узнал Володыевского. Стыд и задетое самолюбие заговорили в отважном атамане Воспоминание о бегстве жгло его огнем, оно было единственным несмытым пятном на его молодецкой славе, которая была ему дороже всего на свете, даже самой жизни. Между тем неумолимый Заглоба продолжал хладнокровно:

— Ты чуть-чуть не потерял шаровар. Этому кавалеру до того стало жаль тебя, что он оставил тебя в живых. Тьфу, казак! У тебя бабье лицо и, как видно, бабье сердце. Ты был храбр со старой княгиней и юношей князем, а перед рыцарем спасовал. После того тебе остается только возить письма и похищать девушек, а не ходить на войну. Ей-Богу! Я видел собственными глазами, как с тебя сваливались штаны. Тьфу! Вот и теперь ты заговорил о сабле только потому, что везешь грамоту и знаешь, что нам нельзя поэтому драться с тобой. Ты, молодчик, только пускаешь пыль в глаза. Хмельницкий и Кривонос храбрые солдаты, но между ними много босяков.

Богун быстро подошел к Заглобе, который, в свою очередь, так же быстро спрятался за Володыевского, так что оба молодых рыцаря очутились лицом к лицу.

— Я не из страха бежал от вас, а только для того, чтобы спасти людей.

— Не знаю почему, но знаю, что ты бежал, — сказал Володыевский.

— Я готов удовлетворить вас хоть сейчас, если желаете, — сказал Богун.

— Ты вызываешь меня? — спросил, прищуривая глаза, Володыевский.

— Ты отнял у меня мою добрую славу! Ты обесчестил меня! Мне нужна твоя кровь.

— Вот и отлично, — сказал Володыевский.

— Сама себя раба бьет. — прибавил Заглоба, — но кто же отдаст грамоту королевичу?

— Не ваше дело, я сам позабочусь об этом.

— В таком случае, деритесь. — сказал Заглоба. — Если тебе, атаман, удастся победить этого кавалера, то смотри, ты будешь иметь дело со мной. А теперь, друг мой, — сказал Заглоба, обращаясь к Володыевскому, — выйди в сени, мне нужно тебе кое-что сказать.

Они вышли и позвали Кушеля. который стоял у окна

— Господа, — сказал Заглоба. — дело плохо! Богун на самом деле везет грамоту к королевичу. Если мы его убьем, то совершим уголовное преступление. Не забывайте, что "каптур" имеет право суда на две мили от избирательного округа, а он ведь как-никак посол. Дело не легкое! Разве после нам куда-нибудь спрятаться или прибегнуть под защиту князя? Иначе может быть плохо. А ведь отпустить его тоже нельзя, это единственная возможность освободить нашу бедняжку. Если его не будет в живых, нам легче будет найти ее. Видно, сам Господь Бог хочет помочь ей и Скшетускому. Посоветуемся, господа!

— Надеюсь, что вы придумаете какой-нибудь фортель, — сказал Кушель.

— Уж и так благодаря моему фортелю он сам вызвал нас. Но нам нужны посторонние свидетели. Мне кажется, что нужно подождать Харлампа. Берусь убедить его уступить первенство и, в случае надобности, быть свидетелем, что Богун сам вызвал нас и мы должны были защищаться. Нужно также обстоятельно узнать, где он спрятал девушку. Если ему суждено погибнуть, то зачем она ему? Может быть, он и скажет, если мы станем настойчиво спрашивать, а если и не скажет, так все-таки лучше, если он не останется в живых Нужно все делать с толком и осторожно. У меня, господа, голова уж отказывается работать.

— Кто же будет драться с ним? — спросил Кушель.

— Володыевский первый, а я второй, — ответил Заглоба.

— А я третий, — добавил Кушель.

— Нет! — возразил Володыевский. — Один только я буду с ним драться; если он победит меня — его счастье, пусть едет себе с Богом.

— Я уж объявил ему, — сказал Заглоба, — но если вы так решаете, то я уступаю.

— Ну это уж его воля, драться ли ему с вами.

— Пойдем к нему.

— Пойдем.

Они пошли и застали Богуна в главной избе распивающим мед. Атаман был уже совсем спокоен.

— Послушайте, — сказал Заглоба, — нам нужно поговорить с вами о важных делах. Вы вызвали на дуэль этого кавалера — хорошо; но нужно вам знать, что вы находитесь, как посол, под защитой закона. Вы же не между дикими зверями; и мы можем драться с вами только тогда, когда вы скажете при свидетелях что по собственной воле вызвали нас на поединок. Сюда придут еще несколько шляхтичей, с которыми мы тоже должны биться, и вы скажите в их присутствии, что сами вызвали нас на дуэль, а мы даем вам рыцарское слово, что если вам посчастливится с Володыевским, мы отпустим вас и никто вам не помешает, если вы сами не хотите померяться со мной. Я согласен. Но прежде попробуй драться с моим учеником, а тогда узнаешь, сколько тебе предстоит труда, чтобы справиться со мной. Но дело не в том; важнее то, с чем мы обращаемся к твоей совести, потому что хотя ты и простой казак, но мы хотим обойтись с тобой по-рыцарски. Ты увез и спрятал княжну Елену Курцевич, невесту нашего товарища и друга. Знай же, что если бы тебя притянули за это к суду, тебе бы не помогло даже и то, что Хмельницкий избрал тебя своим послом, потому что похищение девушки — уголовное дело и должно подлежать немедленному суду. А теперь, перед поединком, в эту решительную для тебя минуту, подумай, что станется с этой бедняжкой в случае твоей гибели? Неужели ты желаешь ей зла? Неужели лишишь ее покровительства друзей и выдашь на позор и несчастье? Неужели захочешь остаться и после смерти ее палачом? — Голос Заглобы звучал несвойственной ему торжественностью; Богун побледнел и спросил: — Что вы от меня хотите?

— Укажи нам, куда ты ее увез, чтобы в случае твоей смерти мы могли бы найти ее и возвратить жениху: Бог помилует твою душу, если ты сделаешь это.

Атаман подпер руками голову, а трое товарищей внимательно следили за выражением его подвижного лица, на котором внезапно отразилось столько нежной печали, что казалось, будто на нем никогда не было выражения гнева, ярости или другого какого-нибудь свирепого чувства, как будто он был создан для одной только любви и любовных страданий. Долго длилось молчание, наконец его прервал дрожащий от волнения голос Заглобы:

— Если ты уже опозорил ее, да осудит тебя Бог, она же найдет приют в монастыре.

Богун поднял влажные и полные тоски глаза на Заглобу и сказал:

— Я ее опозорил? Не знаю, как вы любите, господа шляхтичи, рыцари и кавалеры, но я казак, я спас ее в Баре от смерти и позора и отвез в пустыню. Там я берег ее как зеницу ока, бил перед ней челом и молился на нее, как на святую. Когда же она велела мне уйти — я ушел и не видел ее больше, так как меня задержала мать-война.

— Бог на страшном суде наградит тебя за это! — сказал, вздохнув свободнее, Заглоба. — Но разве там она в безопасности? Ведь там Кривонос и татары.

— Кривонос под Каменцом, он и послал меня к Хмельницкому спросить, идти ли ему в Кудак; верно, он уже пошел туда; а там, где она, нет ни казаков, ни ляхов, ни татар; она в безопасности.

— Где же она?

— Слушайте, господа ляхи, я скажу вам, где она и велю выдать ее вам, но зато дайте вы мне рыцарское слово, что если мне посчастливится, то вы не будете разыскивать ее. Обещайте за себя и за Скшетуского, тогда я вам скажу.

— Мы этого не можем сделать, — сказал Заглоба.

— Да, не можем! — воскликнул Кушель и Володыевский.

— Да? — сказал Богун и глаза его засверкали. — Почему же вы не можете?

— Потому что здесь нет Скшетуского, и знайте, что мы не перестанем разыскивать ее, если бы даже вы скрыли ее под землей.

— Так вы заключили бы со мной такой торг ты, казак, отдай душу, а мы тебя саблей по голове! Что же вы думаете, что у меня сабля не из стали, что вы каркаете надо мною, как вороны над падалью? Почему я должен погибнуть, а не вы? Вы хотите моей крови, а я — вашей, увидим, кому она достанется.

— Не скажете?

— К чему мне говорить? Погибель вам всем!

— Тебе погибель! Ты стоишь того, чтобы изрубить тебя в куски!

— Попробуйте, — сказал атаман, вставая.

Кушель и Володыевский тоже встали. Грозные взоры их метали молнии, и неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не Заглоба, который выглянул в окно и сказал:

— Приехал Харламп со своими свидетелями!

Вскоре в избу вошел пятигорский ротмистр с двумя товарищами, Селицкими. После первых приветствий Заглоба начал объяснять им, в чем дело, и так убедительно, что Харламп дал отсрочку с условием, чтобы Володыевский сейчас после поединка с казаком вышел на дуэль с ним. Заглоба рассказал ему, какую страшную ненависть питают все воины Вишневецкого к Богуну, что он враг Польши, один из главных мятежников; рассказал также, как он похитил княжну, шляхтянку и невесту шляхтича, настоящего рыцаря.

— Вы, господа шляхтичи, должны считать эту обиду общей, нанесенной целому сословию в лице одного из его членов, — можете ли вы оставить ее неотомщенной?

Харламп сначала, не соглашался и говорил, что если так, то надо тотчас же убить Богуна и что Володыевский сейчас же должен с ним биться. Заглобе пришлось опять объяснять, что это невозможно и даже не по-рыцарски нападать на одного. К счастью, ему помогли и Селицкие, люди толковые и положительные, так что упрямый литвин согласился на отсрочку.

Между тем, Богун пошел к своим людям и вернулся со своим есаулом Ильяшенкой, которому он объявил, что вызвал на поединок двух шляхтичей, то же повторил он и Харлампу и Селицким.

— Мы, со своей стороны, объявляем, — сказал Володыевский, — что если он выйдет победителем, то от его желания будет зависеть, биться с Заглобой или нет; никто не нападет на него, в чем мы и даем наше рыцарское слово, и просим вас всех, господа, обещать то же самое.

— Обещаем, — сказали торжественно Харламп и Селицкие. Тогда Богун вручил письмо Хмельницкого к королевичу Ильяшенке и сказал:

— Если я погибну, то ты отдашь это письмо королевичу и скажешь и ему, и Хмельницкому, что я сам виноват в том, что меня убили.

Заглоба, внимательно следивший за всем, заметил, что на мрачном лице Ильяшенки не выразилось ни малейшей тревоги, он, как видно, был уверен в своем атамане.

— Ну, кому жить и кому умирать? — гордо обратился Богун к шляхте. — Можем идти.

— Пора! — отвечали все, затыкая за пояс полы контушей и беря под мышки сабли.

Они вышли из корчмы и направились к реке, которая текла среди кустов боярышника, шиповника и диких слив. Ноябрь уже сорвал листья с кустов, но густая чаща еще чернела траурной полосой до самого леса. День был не яркий, но ясный, и солнце золотило обнаженные ветви деревьев и освещало песчаную насыпь, тянувшуюся по правому берегу речки. Противники прямо направились к этой насыпи.

— Остановимся тут, — сказал Заглоба.

— Хорошо! — ответили все.

Заглоба становился все тревожнее, потом подошел к Володыевскому и шепнул ему:

— Послушайте… А что?

— Ради Бога, постарайтесь! В твоих руках теперь судьба Скшетуского, свобода княжны, твоя и моя жизнь: если он убьет тебя, то мне с ним не справиться.

— Зачем же вы вызывали его?

— Слово уж сказано. Я надеялся на тебя… Я уж стар, страдаю одышкой, а он скачет, как козел, — это ловкий заяц.

— Постараюсь, — сказал маленький рыцарь.

— Помоги тебе Господь. Не бойся!

— Чего же бояться?

В эту минуту к ним подошел один из Селицких

— Ловкая эта штука, ваш казак, — шепнул он, — он держит себя, как ровня нам, настоящий герой.

— Должно быть, мать его засмотрелась на какого-нибудь шляхтича.

— Скорей какой-нибудь шляхтич загляделся на его мать, — сказал Заглоба.

— И мне так кажется, — сказал Володыевский.

— Становитесь! — крикнул Богун.

Богун стал против Володыевского, шляхта окружила их Володыевский, как человек опытный в этих делах, попробовал сначала ногою, тверд ли песок, потом посмотрел кругом, чтобы заметить все неровности почвы, и видно было, что он относился к делу не легкомысленно. Ему предстояло бороться с самым славным рыцарем Украины, о котором народ пел песни, а имя его было знакомо всей Руси, до самого Крыма. Володыевский, простой драгунский поручик, ожидал от этого поединка или славной смерти, или славной победы, потому что он не пренебрегал ничем, чтобы быть достойным такого соперника. Он был очень серьезен, и Заглоба, заметив это, перепугался даже. Между тем, Володыевский, осмотрев местность, стал снимать куртку.

— Холодно, — сказал он, — но мы скоро согреемся.

Богун последовал его примеру, и оба, сбросив верхнее платье, остались в одних только шароварах и рубахах; оба засучили рукава на правой руке.

Каким жалким казался маленький рыцарь я сравнении с сильным и рослым атаманом! Его почти совсем не было видно. Присутствующие с беспокойством смотрели на широкую грудь казака, на его сильные мускулы и на Володыевского, который, как маленький петушок, собирался бороться с могучим степным ястребом. Ноздри Богуна широко раздувались, как бы заранее чувствуя запах крови, черные волосы свесились на самые брови, сабля слегла дрожала в его руке, а дикие глаза его устремились на противника.

Он ждал команды.

Володыевский осмотрел лезвие сабли, приподнял вверх рыжие усики и стал в позицию.

— Здесь будет резня! — сказал Харламп Селицкому.

Вдруг раздался дрожащий от волнения голос Заглобы:

— С Богом! Начинайте!

Глава XII

Мелькнули сабли, лезвия скрестились. Но вдруг место сражения переменилось, потому что Богун бросился, как бешеный, на Володыевского, и тот должен был отскочить на несколько шагов назад, свидетели тоже отступили. Удары Богуна были так быстры, что глаза изумленных свидетелей не могли уследить за ними: казалось, что Володыевский окружен ими и что один Бог только может вырвать его из этих громов и бури. Удары слились в один беспрерывный свист. Атаманом овладело бешенство, и он, как ураган, гнал вперед Володыевского, а маленький рыцарь все отступал и защищался: его правая рука почти не двигалась, только кисть описывала полукруги, он подхватывал удары Богуна, подставлял лезвие под лезвие, парировал и снова прикрывал себя саблей, все отступая и устремив свой взор на казака; он казался совершенно спокойным, и только на щеках его выступили красные пятна. Заглоба закрыл глаза и слушал удар за ударом.

— Он еще защищается? — спрашивал он.

— Защищается! — шептали Селицкие и Харламп.

— Он уже припер его к самой насыпи, — прибавил тихо Кушель.

Заглоба открыл глаза и посмотрел.

Володыевский оперся спиной о насыпь, но не был ещё ранен, только румянец стал ярче, да на лбу выступил пот.

Сердце Заглобы забилось надеждой.

"Володыевский ведь знаменитый дуэлист, — подумал он, — да и тот устанет наконец".

Лицо Богуна побледнело, пот струился по лбу. а сопротивление противника только усиливало его бешенство, его белые зубы сверкали из-под усов, а из груди вырывалось тяжелое хрипение.

Володыевский не спускал с него глаз и все защищался.

Вдруг, почувствовав за собой насыпь, он съежился и зрителям показалось, что он падает, а он между тем нагнулся, присел и бросился на казака.

— Начал атаку! — сказал Заглоба.

— Начал атаку! — повторили и другие.

Атаман начал отступать, а маленький рыцарь, испытав на себе силу противника, напирал на него так быстро, что у присутствующих захватило дыхание; он явно был возбужден, и его маленькие глазки заискрились; он то приседал, то вскакивал, мгновенно менял позицию, делал круги около Богуна и принуждал его вертеться на месте.

— Вот мастер! — воскликнул Заглоба.

— Погибнешь! — произнес Богун.

— Погибнешь! — ответил Володыевский.

Вдруг казак движением, знакомым только опытным бойцам, перекинул саблю с правой руки в левую и ударил так сильно, что Володыевский упал на землю, точно сраженный громом.

— Господа! — крикнул Заглоба.

Но Володыевский сделал это нарочно, и сабля Богуна разрезала только воздух, а маленький рыцарь вскочил, как дикий кот, и ударил казака прямо в грудь.

Богун зашатался, отступил на шаг и, собрав последние силы, взмахнул в последний раз саблей; Володыевский ловко оттолкнул удар и сам ударил Богуна еще два раза в голову — сабля выскользнула из ослабевших, немощных рук Богуна, и он упал лицом на песок, на который тотчас же вылилась широкая лужа крови.

Ильяшенко, присутствовавший при поединке, бросился к атаману.

Свидетели несколько минут не могли вымолвить ни слова. Володыевский тоже молчал, опершись обеими руками на саблю, и тяжело вздыхал.

Заглоба первый прервал молчание:

— Придите в мои объятия, — сказал он с нежностью.

Все окружили Володыевского.

— Вы первоклассный дуэлист, — говорили Селицкие.

— Видно, что в тихом омуте черти водятся, — сказал Харламп, — но я буду с вами биться, чтобы не сказали, что я струсил, и хотя вы, быть может, убьете меня, все-таки я вас поздравляю.

— Вы лучше оставьте ваши недоразумения, и нечего вам драться, — сказал Заглоба.

— Нет, нельзя; дело идет о моей славе, — ответил пятигорец, — за которую я отдам охотно свою голову.

— Мне не нужна ваша голова, лучше помиримся; я, правду сказать, не становился вам поперек дороги. Может, кто-нибудь другой помешает вам, который будет лучше меня, но не я.

— Как так?

— Честное слово!

— Так уж помиритесь, — воскликнули Селицкие и Кушель.

— Пусть будет так, — произнес Харламп, раскрывая объятия.

Володыевский бросился к нему, и они начали целоваться так, что эхо разошлось по всей насыпи.

— А чтоб вас! Как вы побили такого великана? А саблей он владел мастерски, — сказал Харламп.

— Я и не ожидал, что он такой фехтмейстер! — заметил Володыевский. — Где он мог научиться этому?

И лежавший на земле атаман снова привлек общее внимание. Ильяшенко повернул его на спину и со слезами искал признаков жизни; но его лица нельзя было узнать, так было оно покрыто запекшейся кровью, лившейся из ран на голове. Вся рубаха была тоже в крови, однако он еще подавал признаки жизни, очевидно, бился в предсмертных судорогах; ноги его дрожали, а искривленные пальцы царапали песок. Заглоба взглянул на него и махнул рукой.

— Довольно жил! — сказал он. — Теперь он прощается с Божьим светом.

— Но он уже умер, — воскликнул один из Селицких, взглянув на Богуна.

— Да, он почти весь изрублен на куски.

— Это был отличный рыцарь, — пробормотал Володыевский, качая головой.

— Я знаю! — прибавил Заглоба.

А Ильяшенко тем временем хотел поднять и унести несчастного атамана, но не мог, потому что был немолод и притом слаб, а Богун мог считаться гигантом. До корчмы было далеко, а атаман каждую минуту мог скончаться; есаул обратился с просьбой к шляхте.

— Господа, — просил он, складывая руки, — помогите, ради. Бога и Святой Пречистой, не дайте ему умереть здесь, как собаке. Я стар, сам снести не могу, а люди далеко…

Шляхта переглянулась. Злоба к Богуну у всех уже исчезла.

— Верно, что нельзя оставить его здесь, как пса, — промолвил первый Заглоба. — Если мы вышли с ним на поединок, то он уже для нас не мужик, а солдат, которому нужно помочь. Господа, кто понесет его со мной?

— Я, — сказал Володыевский.

— Так несите его на моей бурке, — прибавил Харламп.

Через минуту Богун лежал уже на бурке, концы которой подхватили Заглоба, Володыевский, Кушель и Ильяшенко, и шествие, в сопровождении Харлампа и Селицких, медленно направилось к корчме.

— Однако он живучий, — сказал Заглоба, — еще шевелится. Господи, если б мне кто сказал, что я буду нянчить его и носить, то я подумал бы, что надо мной смеются. Я слишком чувствителен, но уж не переделаю себя! Надо ему перевязать раны. Надеюсь, что на этом свете мы уж больше с ним не встретимся, так пусть он вспомнит меня добром хоть на том.

— Так вы думаете, что он не поправится? — спросил Харламп.

— Я бы не дал теперь за его жизнь и старой мочалы. Так было предназначено ему, и он не мог уйти от этого; если б ему посчастливилось с Володыевским, то он не ушел бы от моих рук Но я рад, что так случилось, потому что уже и так кричат, что я убийца. А что мне делать, если мне становятся поперек дороги? Я должен был заплатить Дуньчевскому пятьсот золотых штрафа, а вы знаете, что имения на Руси не приносят теперь никакого дохода.

— Правда, ведь вас там совсем ограбили… — сказал Харламп.

— Однако он тяжелый, — продолжал Заглоба, — я совсем устал. Ограбить-то нас ограбили, но я надеюсь, что сейм выдумает нам какое-нибудь вознаграждение, а то мы погибнем. Посмотрите, опять идет кровь; сбегайте, господин Харламп, в корчму и велите жиду приготовить хлеба с паутиной. Это не очень-то поможет покойнику, но помочь ему все-таки надо — это долг христианина, и ему легче будет умирать.

Он остановил кровь, залепил ему раны хлебом и сказал Ильяшенко:

— А ты, старик, здесь не нужен. Поезжай скорее в Заборово, проси, чтоб тебя допустили к королевичу, и расскажи все, как было. Если наврешь, велю тебе снять голову; я все узнаю, потому что я в хороших отношениях с его милостью королевичем. Поклонись тоже Хмельницкому, он со мной знаком и любит меня. А мы похороним прилично твоего атамана, — ты же делай свое, не шатайся по закоулкам, не то тебя убьют, прежде чем ты успеешь сказать, кто ты такой. Прощай! С Богом!..

— Позвольте остаться, пока он остынет.

— Поезжай, говорят тебе! — сказал грозно Заглоба. — А не то я велю мужикам свезти тебя в Заборово. Не забудь, кланяйся Хмельницкому.

Ильяшенко поклонился в пояс и вышел, а Заглоба сказал Харлампу и Селицким:

— Я отправил этого казака, так как ему нечего здесь делать, а если его действительно убьют, что легко может случиться, то всю вину свалят на нас. Заславские и канцлерские сторонники первые кричали бы во все горло, что люди князя-воеводы перерезали все казацкое посольство и не уважают закона. Но мы не дадим себя на съедение этим объедалам и ухаживателям, вы же будьте свидетелями, что он сам вызвал нас. Я велю войту похоронить его хорошо. Нам тоже пора отправляться и дать отчет князю-воеводе.

Хрипение Богуна прервало слова Заглобы.

— Ого, душа ищет выхода, — сказал шляхтич. — Уже темно, и его душа ощупью пойдет на тот свет. Но если он не обидел нашу богиню, то пошли ему Господи вечный покой. Аминь! Едем, Володыевский! От всего сердца прощаю ему его вину, хотя, правду сказаться больше мешал ему, чем он мне. Но теперь конец. Прощайте, господа, мне было очень приятно познакомиться с вами. Не забывайте же быть свидетелями, в случае надобности.

Глава XIII

Князь Иеремия довольно равнодушно принял известие об убийстве Богуна, в особенности, когда узнал, что есть люди не из его полка, которые готовы свидетельствовать, что Володыевский был вызван Богуном. Если бы дело произошло не за несколько дней до избрания Яна-Казимира и если бы борьба кандидатов за корону продолжалась, то противники Иеремии, а главное, канцлер и князь Доминик воспользовались бы этим случаем как оружием против князя, несмотря на свидетелей и их показания. Но после отречения карла все были заняты другим, и нетрудно было догадаться, что дело это будет предано забвению.

Его мог возбудить только Хмельницкий, представив как доказательство новых обид, но князь надеялся, что королевич, посылая ответ, письменно или устно велит передать Хмельницкому, каким образом погиб его посол, и он не посмеет сомневаться в истине королевских слов.

Князь беспокоился, чтобы из-за его солдат не вышло политического волнения, но ради Скшетуского он был доволен тем, что случилось, потому что явилась возможность снова отыскать княжну. Теперь можно было найти ее, отнять силой или выкупить, а князь не пожалел бы и больших издержек, лишь бы только избавить Скшетуского от горя и вернуть ему счастье.

Володыевский шел к князю с большим страхом, и хотя он был не робкого характера, но боялся, как огня, сурового взгляда князя. Но каковы были его удивление и радость, когда князь, выслушав отчет и немного подумав, снял с руки драгоценное кольцо и сказал:

— Ваша сдержанность похвальна, как и то, что вы не задели его первый, так как из-за этого могли бы на сейме возникнуть большие и лишние беспорядки. Если княжна найдется, то Скшетуский будет вам благодарен по гроб жизни До меня дошли слухи, что подобно тому, как другие не умеют держать язык за зубами, так и вы, Володыевский, не умеете держать сабли в ножнах, за что следовало бы вас наказать; но, так как вы дрались за вашего друга и поддержали добрую славу наших хоругвей в битве с таким хватом, то возьмите вот этот перстень, чтобы иметь воспоминание об этом дне. Я знал, что вы хороший солдат и фехтовальщик, но теперь вижу, что вы в этом отношении превосходите всех

— Он, — сказал Заглоба, — и самому черту снес бы рога в три приема; если вы, ваша светлость, повелите когда-нибудь снять мне голову с плеч, то пусть ее снимет никто другой, как Володыевский, по крайней мере, я сразу отправлюсь на тот свет. Он разрубил пополам грудь Богуну и потом еще два раза съездил ему по башке.

Князь любил рыцарские дела и добрых солдат, поэтому, улыбаясь, спросил:

— Встречали ли вы кого-нибудь равного вам в искусстве фехтования?

— Раз только мне попало немного от Скшетуского, но и я перед ним не остался в долгу, это было тогда, когда вы, ваша светлость, посадили нас обоих под арест, а из других только один Подбипента мог бы со мной сравниться, у него ведь сверхъестественная сила, и, пожалуй, Кушель, будь у него лучше зрение.

— Не верьте ему князь, — сказал Заглоба, — с ним никому не справиться.

— Долго ли защищался Богун?

— Да, тяжеловато с ним было биться, — сказал Володыевский, — он умел искусно перебрасывать саблю в левую руку.

— Богун сам мне рассказывал, — перебил его Заглоба, — что он, для упражнения, по целым дням фехтовал с Курцевичами, да и я сам видывал в Чигирине, как он с другими упражнялся

— Знаете что, Володыевский, — сказал с напускной важностью князь, — поезжайте под Замостье, вызовите на поединок Хмельницкого и одним махом освободите Польшу от всех бедствий и хлопот.

— По вашему повелению, милостивый князь, поеду, лишь бы только Хмельницкий захотел принять мой вызов, — сказал Володыевский.

— Мы шутим, а кругом нас гибнут, — возразил князь, — но все-таки под Замостье вы на самом деле должны отправиться. У меня есть известие из казацкого лагеря, что как только будет объявлен выбор королевича Казимира, Хмельницкий бросит осаду и отступит на Украину, это он сделает ради истинной или притворной любви к королю или же потому, что под Замостьем все его силы легко могут сломиться. Поэтому вы должны ехать и рассказать Скшетускому, что случилось, чтобы он отправлялся искать княжну. Скажите ему, чтобы он из моих хоругвей, оставшихся при старосте Валецком, взял столько людей, сколько ему понадобится для экспедиции. Впрочем, я пошлю ему с вами письмо и разрешение, так как мне очень дорого его счастье.

— Ваша милость всем нам — отец, — сказал Володыевский, — и мы вам до гроба будем служить.

— Не знаю, не придется ли вам голодать на моей службе, — ответил князь, — если разорят все мои имения на Заднепровье; но пока кое-что есть, и все, что мое — то и ваше.

— И наши мелкие имения принадлежат вашей милости, — воскликнул Володыевский.

— И мое тоже! — прибавил Заглоба.

— Пока еще мне не нужно, — ласково ответил князь. — Я надеюсь, что если я лишусь всего, то Польша вспомнит хотя бы о моих детях.

Эти слова князя оказались пророчеством. Польша, спустя несколько лет, отдала его единственному сыну то, что имела лучшего, — корону, но до этого большое состояние князя Иеремии очень расшаталось.

— Вот мы и вывернулись. — сказал Заглоба, когда они ушли от князя-Теперь вы, наверно, получите повышение. Покажите-ка это кольцо. Ей-Богу, оно стоит сотню червонцев, камень прекрасный. Спросите завтра на базаре какого-нибудь армянина. За его стоимость можно насладиться и едой, и питьем, и другими лакомствами. Что вы думаете? Знаете солдатскую пословицу: "сегодня живу, а завтра гнию", а смысл ее таков, что не стоит думать о завтрашнем дне. Коротка жизнь человеческая, о, как коротка! Самое главное, что вас теперь князь полюбил. Он дал бы вдесятеро больше, чтобы сделать из Богуна подарок Скшетускому, а вы предупредили это желание и теперь можете ждать больших милостей. Мало ли деревень князь роздал пожизненно своим любимым рыцарям, или даже совсем подарил! Что значит такой перстень — пустяк! Верно, он и вас наградит имением, а потом женит на какой-нибудь своей родственнице.

Володыевский даже прыгнул.

— Откуда вы знаете это?

— Что?

— Я хотел сказать, как вам это пришло в голову? Как это может случиться?

— Разве это не случается? Разве вы не шляхтич? Разве шляхта не равна между собой? Мало ли у магнатов родни между шляхтой, и родственниц они охотно выдают замуж за своих высокопоставленных придворных. Кажется, и Суфчинский из Сеньчи женат на дальней родственнице Вишневецкого. Все мы между собой братья, хотя и служим одни другим; все мы от Иафета происходим, и вся разница в богатстве и чинах, каких все могут достигнуть. Кажется, в других местах есть различие между шляхтой; но какая же это шляхта!.. Я понимаю различие между собаками, так как есть гончие, борзые, но заметьте, что со шляхтой этого быть не может; мы были бы тогда собачьими детьми, а не шляхтой; но Бог не допустит до такого позора благородное сословие!

— Вы правду говорите, — сказал Володыевский, — но Вишневецкие почти королевской крови.

— А разве вы не можете быть избраны королем? Я первый готов тебе положить знак, как Сигизмунд Скаржевский, который клянется, что подаст голос за самого себя, если только не заиграется в кости. У нас, слава Богу, свобода, и нам мешает только наша бедность, а не рождение.

— Так-то оно так! — вздохнул Володыевский. — Но что ж делать! Нас решительно ограбили и мы погибнем, если Польша не придумает для нас каких-нибудь наград! Неудивительно, что человек, хотя бы и самый воздержанный, любит выпить с горя. Пойдем выпить по стаканчику, чтобы развеселиться.

Так беседуя, они дошагали до Старого Города и зашли в винную лавку, перед которой несколько слуг держали шубы и бурки распивающей в погребе шляхты. Усевшись там за столом, они велели подать себе бутылку вина и начали рассуждать о том, что им делать после поражения Богуна.

— Если правда, что Хмельницкий, отступит от Замостья и настанет мир, тогда княжна наша, — говорил Заглоба

— Нужно нам как можно скорей ехать к Скшетускому. Мы не оставим его, пока не отыщем девушки.

— Разумеется, поедем вместе, но теперь почти невозможно добраться в Замостье.

— Все равно, лишь бы лотом нам Бог помог.

— Поможет, поможет! — сказал Заглоба, выпив бокал вина. — Знаете, что я вам скажу?

— Что такое?

— Богун убит.

Володыевский с удивлением посмотрел:

— Ба! кто же лучше меня знает!

— Бог вас благословит. Ты знаешь, и я знаю: я смотрел тогда, как вы бились, и теперь смотрю и все повторяю это себе, а то мне кажется, что это только сон… Теперь одним горем меньше какой узел рассекла твоя сабля! Молодец, ей-Богу! Нет, не выдержу! Позвольте еще раз обнять вас за это. Вы поверите, что когда я вас увидел первый раз, я подумал: вот хлыстик! А тот хлыстик даже Богуна изрубил! Нет уж Богуна, ни следа, ни останков, убит до смерти, во веки веков. Аминь.

И Заглоба начал обнимать и целовать Володыевского, а последний так растрогался, как будто пожалел Богуна, — наконец, освободившись от объятий Заглобы, сказал:

— Мы не были при его смерти, а он живучий, вдруг оживет!

— Бог с вами, что вы говорите! — сказал Заглоба. — Я готов сам завтра поехать в Линково, сделать ему самые лучшие похороны, лишь бы он только умер.

— И чего же вы поедете? Ведь вы раненого не станете добивать. А с саблей всегда так бывает если дух сразу не вышел, так жить будет. Ведь сабля — не пуля.

— Нет, этого не может быть. Он уже начал хрипеть, когда мы уезжали Это невозможно! Я же ему раны перевязывал. Вы выпотрошили его, как зайца. Нам нужно скорей отправляться к Скшетускому, помочь ему и утешить… а то он помрет от тоски.

— Или пойдет в монахи, он сам мне это говорил.

— Не удивительно. И я на его месте так же поступил бы. Не знаю рыцаря честней его, но и несчастнее. Ох, тяжело Бог испытывавшего, тяжело!

— Перестаньте, — сказал немного опьяневший Володыевский, — я не могу от слез удержаться.

— А я разве могу? — ответил Заглоба. — Такой славный малый, такой хороший солдат… А она! Вы не знаете ее, такая милая кошечка.

Заглоба завыл басом, так как очень любил княжну, а Володыевский помогал ему тенором, — и они пили вино пополам со слезами, а потом, свесив головы на грудь, сидели некоторое время пасмурные. Наконец Заглоба ударил кулаком по столу.

— Чего же мы плачем? Богун умер.

— Правда, — ответил Володыевский.

— Нам радоваться надо, и мы будем дураками, если теперь не найдем ее.

— Едем, — сказал, вставая, Володыевский.

— Выпьем! — прибавил Заглоба. — Бог даст, будем еще детей их крестить, это потому, что Богун убит.

— Так ему и следовало! — докончил Володыевский, не замечая, что Заглоба разделяется с ним заслугой победы над Богуном.

Глава XIV

Наконец в Варшавском соборе загремело "Те Deum laudamus" и король сел на престол, загудели пушки, раздался звон колоколов, и надежда вступала в сердца всех Минуло уже междуцарствие, время тревоги и замешательств, оказавшееся тем страшнее для Польши, что оно совпало с общей бедой. Те, которые дрожали при мысли о грозящих опасностях, вздохнули свободнее после благополучных выборов. Многим казалось, что беспримерная междоусобная война кончилась раз навсегда и что новому монарху остается только судить виновных Эту надежду поддерживало и поведение Хмельницкого. Казаки под Замостьем, штурмуя бешено замок, громко высказывались за Яна-Казимира Хмельницкий послал через ксендза Гунцля Морского письма, полные верноподданических чувств, а через других послов — покорную просьбу помиловать его и все запорожское войско. Известно было, что король, согласно с политикой канцлера Осолинского, хочет сделать значительные уступки казакам. Как некогда, перед пилавским сражением, была война, так теперь на устах у всех был мир. Надеялись, что после стольких бедствий Польша отдохнет и что новый пороль излечит ее от всех ран.

Сняровский поехал с королевским письмом к Хмельницкому. и вскоре разнеслась радостная весть, что казаки отступают от Замостья в Украину, где будут спокойно ждать приказов короля и комиссии, которая займется разбором их жалоб и обид Казалось, что после грозы засияла над страной семицветная радуга, предвещавшая мир и тишину.

Много было и дурных предзнаменований и примет, но ввиду счастливого настоящего не обращали на них никакого внимания. Король поехал в Ченстохов благодарить Божественную Заступницу за выбор на престол и молить о дальнейшем покровительстве, а оттуда на коронование в Краков. За ним потянулись сановники, Варшава опустела, остались в ней только беглецы из Руси, не решавшиеся возвратиться в свои разоренные имения, а может быть, им и некуда было возвращаться.

Князь Иеремия, как сенатор польский, должен был сопровождать короля. Володыевский и Заглоба с драгунской хоругвью пошли скорым маршем в Замостье, чтобы передать Скшетускому счастливое известие о гибели Богуна, а потом вместе ехать разыскивать княжну.

Заглоба расставался с Варшавой не без сожаления: среди этого громадного сбора шляхты, шума выборов, среди пирушек и драк, затеваемых им вместе с Володыевским, было ему хорошо, как рыбе в море. Но он утешал себя мыслью, что возвращается к деятельной жизни, те есть розыскам княжны, а что касается приключений и фортелей, до которых он был большой охотник, то в них недостатка не будет; а кроме того, у него были свои понятия об опасностях столичной жизни, о которых он так говорил Володыевскому:

— Правда, что мы с вами совершили великие дела в Варшаве, но сохрани Бог долго в ней пробыть; мы бы так изнежились, как тот карфагенянин, который расслабился в Капуе от излишка наслаждений. А хуже всего женщины, человек стареет, а они все-таки липнут…

— Лучше оставьте это все, — перебил Володыевский.

— Я и сам часто себе повторяю, что пора быть степенным, — но у меня кровь еще горяча. Вы флегматик, а я чистый холерик Но дело не в том. Начнем теперь другую жизнь. Я уже соскучился по войне, отряд у нас хороший, а под Замостьем действуют еще мятежные шайки, так мы ими и займемся, разыскивая княжну.

— Мы увидим Скшетуского и этого великана, этого литовского журавля Лонгина, а его мы уж давно не видали.

— Сейчас вы об нем скучаете, а когда видите, то постоянно беспокоите его.

— Да ведь он что ни скажет, то словно лошадь хвостом махнет; тянет каждое слово, как сапожник кожу. Видно, у него все в силу пошло, а не в голову. Если кого возьмете свои объятия, то все ребра переломает, а по уму каждый ребенок проведет его. Слыханное ли дело, чтобы такой состоятельный человек был так глуп.

— Он действительно очень богат?

— Когда я познакомился с ним, то его пояс был до того полон, что он не мог им опоясаться, а носил его, как копченую колбасу, в кармане. Он сам мне говорил, сколько у него деревень: Мышекишки, Псикитки, Пшвишки, Сыруцяны, Цяпуцяны, Каписьцяны, Балтуны. Да кто там запомнит все эти басурманские имена. Пол-уезда принадлежит ему. Знатный род этого ботвинника Подбипенты.

— А не преувеличиваете вы немного этого состояния?

— Я не преувеличиваю, а повторяю, что от него слышал, а он никогда в жизни не солгал; он и на это слишком глуп.

— Ну, значит, Ануся будет большой барыней. Однако я не согласен с вами, что он глуп. Напротив, он очень рассудительный и степенный человек, и никто лучше его не сумеет дать хорошего совета, а что он не франт, так не всех Бог создал такими красноречивыми, как вас. Что и говорить! Знатный он рыцарь и отличный человек; да вы сами его любите и рады его видеть.

— С ним просто наказание, — пробормотал Заглоба, — только потому я и радуюсь, что буду его допекать Анусей.

— Не советую этого делать, это опасно. Хотя он очень добр, но в этом случае, может и потерять терпение.

— Пусть теряет. Я ему обрублю уши, как Дуньчевскому.

— Оставьте. И врагу не советовал бы к нему соваться.

— Ну, пусть я только увижу его.

Это желание Заглобы исполнилось скорее, чем он ожидал. Приехав в Конскую Волю, Володыевский решил остановиться для отдыха, так как лошади были измучены. Какое же было удивление обоих друзей, когда они, войдя в темные сени постоялого двора, в первом встретившемся шляхтиче узнали Подбипенту.

— Как же вы поживаете? Давно вас не видали! — воскликнул Заглоба. — Как же это случилось, что казаки не зарубили вас в Замостье?

Подбипента обнимал и целовал то одного, то другого по очереди.

— Как я рад, что мы встретились, — повторял он с радостью.

— Куда вы едете? — спросил Володыевский.

— В Варшаву, к князю.

— Князя нет в Варшаве, он поехал в Краков с королем; он будет нести перед ним булаву.

— А меня Вейгер выслал с письмом и запросом, куда идти княжеским полкам, слава Богу, они уже не нужны в Замостье.

— Так вам не нужно никуда ехать: мы везем приказы.

Лонгин нахмурился: он всей душой желал доехать до князя, увидеть двор и в особенности одну маленькую особу.

Заглоба подмигнул Володыевскому.

— А все-таки я поеду в Краков, — сказал, поразмыслив, литвин. — Велели мне отдать письмо, так я и отдам.

— Идем в избу, прикажем согреть пива, — сказал Заглоба.

— А вы куда едете? — спросил по дороге Лонгин. — В Замостье, к Скшетускому.

— Поручика в Замостье нет.

— Вот тебе и раз! Где же он?

— Около Хорощина, разбивает мятежные шайки. Хмельницкий отступил, но его полковники жгут, грабят и режут по дороге; гагюцкий староста послал на них Якова Роговского.

— И Ошетуский с ним?

— Да; только они ходят отдельно, потому что соперничают; об этом я потом расскажу подробно.

Между тем они вошли в избу. Заглоба велел согреть три гарнца пива, лотом, подойдя к столу, за которым уже сидели Володыевский и Лонгин, сказал:

— Но вы не знаете самой важной и счастливой новости: мы с Володыевским убили Богуна

Литвин вскочил с места.

— Братья родные, может ли это быть?

— Это верно, как то, что вы нас здесь видите живыми.

— И вы вдвоем его убили?

— Да.

— Вот новость. Боже! Боже! — сказал литвин, всплеснув руками. — Вы говорите вдвоем: как вдвоем?

— Я хитростью довел его до того, что он вызвал нас, понимаете? А потом Володыевский вышел на поединок и так его изрезал, словно пасхального поросенка или жареную кудрицу, — понимаете?

— Так вы-то, значит, не дрались с ним?

— Ну, посмотрите! — сказал Заглоба — Я вижу, что вы часто пускали себе кровь и потому от слабости у вас ум не действует. Что же мне, драться с трупом или добивать лежащего?

— Вы говорили, что вы вдвоем его убили.

Заглоба пожал плечами.

— Адское терпение нужно иметь с этим человеком. Не правда ли, Володыевский, что Богун обоих нас вызвал?

— Да, — подтвердил Володыевский.

— Теперь понял?

— Пусть будет так, — ответил Лонгин. — Скшетуский искал Богуна под Замостьем, но его там уже не было.

— Как это, Скшетуский искал его?

— Вот как было дело, сказав Лонгин. — Мы остались в Замостье, а вы поехали в Варшаву. Недолго пришлось ждать казаков. Они пришли из-под Львова целыми тучами, так что и глазом не окинуть. Но наш князь так укрепил Замостье, что они могли два года под ним простоять. Мы думали, что они совсем не будут нас штурмовать, что нас очень огорчало; мм хотели порадоваться их поражению; а так как между ними были и татары, то я надеялся, что мне Бог пошлет мои три головы…

— Проси у него одну, да хорошую, — прервал Заглоба.

— А вы все такой же — неприятно даже слушать, — сказал литвин. — Мы думали, что они не станут штурмовать, между тем они, как безумные, принялись строить мины, а потом давай штурмовать. Потом оказалось, что Хмель не хотел, но Чарнота, их обозный, начал на него нападать и говорить, что он трус и хочет уж брататься с ляхами, тогда Хмель позволил и первого Чарноту послал на штурм. Что там делалось, братцы, и сказать вам не могу. Света Божьего не было видно из-за огня и дыма. Казаки сначала пошли храбро, засыпали рвы, лезли на стены, но мы так нагрели их, что они убежали и от стен, и от мин; тогда мы полетели за ними в четыре хоругви и перерезали их, как скотов.

— Жаль, что меня не было на этом пиру! — воскликнул Володыевский, потирая руки.

— И я бы там пригодился, — сказал уверенно Заглоба.

— Там больше всех отличились Скшетуский и Яков Роговский, — продолжал литвин, — оба знатные рыцари, но недружны между собой. В особенности Роговский косился на Скшетуского и, наверно, затеял бы с ним ссору, если б Вейгер, под страхом смертной казни, не запретил поединка. Мы не понимали сначала, отчего Роговский пристает к Скшетускому, а потом узнали, что он. родственник Лаща, которого из-за Скшетуского князь выгнал из полка. Отсюда и происходит злоба Роговского к князю и ко всем нам, а в особенности к поручику, оттуда и соперничество между ними, которое покрыло их великой славой, потому что они старались отличиться друг перед другом. Оба старались быть первыми и на стенах крепости, и в вылазках, но наконец надоело Хмелю штурмовать и он начал правильную осаду, пуская в ход и хитрость, с целью овладеть городом…

— Он всего более рассчитывает на свою хитрость! — сказал Заглоба.

— Сумасшедший он человек, да притом и глуп, — сказал Подбипента, — он думал, что Вейгер немец; он не слыхал о поморских воеводах этой фамилии и написал ему письмо, думая склонить к измене, как иностранца и наемника. А Вейгер ответил ему, что он неудачно вздумал искушать его. Письмо это староста хотел непременно отправить не с трубачом, а с кем-нибудь знатным, чтобы показать свое значение. Но как идти к казакам, этим диким зверям? Поэтому не нашлось охотника между дружиной. Другие боялись уронить свое достоинство; так я и вызвался свезти, — и слушайте, теперь-то и начинается самое интересное.

— Слушаем внимательно, — сказали оба друга.

— Я поехал и застал гетмана пьяным. Он принял меня ядовито, в особенности когда прочел письмо, и грозил булавой; а я, поручив свою душу Богу, думал так: если он тронет меня, так я ему кулаком голову разобью. Что ж мне было делать, братцы?

— Это было благородно с вашей стороны так думать.

— Но его сдерживали полковники и заслоняли меня собою, — продолжал Лонгин, — в особенности один молодой, который, обхватив его, оттаскивал, говоря при этом: "Не пойдешь, батька, ты пьян!" Смотрю, кто меня так защищает, и удивляюсь его смелости с Хмельницким, — а это. был Богун.

— Богун? — крикнули Володыевский и Заглоба.

— Да. Я его узнал, так как виден в Разлогах, и он меня тоже. И сказал Хмельницкому: "Это мой знакомый", а Хмельницкий, переменив мысли, ответил: "Если он твой знакомый, сынку, то дай ему пятьдесят талеров — а я дам ответ". И он дал ответ, а что касается талеров, чтобы подразнить зверя, я сказал, чтобы он их отдал своим гайдукам, а дружиннику не пристало получать подачки. Он отправил меня довольно вежливо, но едва я вышел, подходит ко мне Богун. "Мы виделись в Разлогах", — говорит он. "Да, — ответил я, — но я тогда не ожидал, что встречу тебя в этом обозе". А он на это: "Не собственная воля, а несчастье загнало меня сюда!" В разговоре я сказал, что это мы его победили под Ермолинцами. "Я не знал, с кем имею дело, и был ранен в руку, а люди мои думали, что это сам Ерема их бьет". И мы не знали, говорю, а то если бы Скшетуский знал, что это ты, один из вас не был бы уже в живых

— Это верно… А что ж он на это? — спросил Володыевский.

— Смутился и переменил разговор. Он рассказывал, как Кривонос послал его с письмами к Хмельницкому во Львов, чтобы он немного отдохнул, а Хмельницкий не хотел его отпустить обратно и дал ему другие поручения, как человеку представительному. Наконец он спросил: "Где Скшетуский?" А когда я ему ответил, что в Замостье, он сказал: "Так, может быть, встретимся там!" — и с этим мы расстались.

— Теперь догадываюсь: значит, после этого Хмель послал его в Варшаву, — сказал Заглоба.

— Да, но погодите еще. Я вернулся в крепость и отдал отчет о моем посольстве Вейгеру. Была уже поздняя ночь. На следующий день штурм был еще сильнее, чем первый. Я не успел повидаться с Скшетуским и только на третий день сказал ему, что виден Богуна и говорил с ним. При этом было много офицеров, между прочими и Роговский. Тот, услыхав это, язвительно сказал: "Я знаю, что здесь дело идет о девушке; если вы такой рыцаре, каким вас прославляют, так вызовите Богуна на поединок и будьте уверены, что этот забияка не откажется. Будем иметь, по крайней мере, прекрасное зрелище со стен. Впрочем, о вас Вишневецкие больше говорят, чем вы а действительности есть". — "Так вы советуете мне вызвать его на поединок? — сказал Скшетуский, смотря на Роговского так, что у того ноги подкосились. — Хорошо! Вы не верите нашим достоинствам, не знаю только, решитесь ли вы пойти к этой черни и вызвать Богуна от моего имени?" А Роговский ответил: "Смелости у меня хватит, но я вам ни сват ни брат, а потому и не пойду". И все начали смеяться над Роговским: "О, ты струсил, а когда дело шло о чужой шкуре, ты был храбр!" Роговский, будучи человеком самолюбивым, решился идти. На другой день он пошел: вызвать Богуна, но уже не застал его. Мы сразу не поверили этому, а только теперь, после того что вы мне рассказали, вижу, что это правда. Хмель, должно быть, послал Богуна, и вы его там убили.

— Так это и было, — сказал Володыевский.

— Скажите же нам, где мы теперь найдем Скшетуского, ведь надо же его разыскать, чтобы с ним вместе ехать спасать княжну?

— Вы узнаете о нем под Замостьем, там все говорят про него. Он и Роговский разбили казацкого полковника Калину, перебрасывая его от одного к другому. Потом Скшетуский единолично разбил два раза татарские чамбулы, Бурлая и несколько шаек.

— Как же Хмель позволяет это?

— Хмель от них отрекается и говорит, что они грабят вопреки его приказу. Иначе никто не поверил бы в его верность и послушание королю…

— Однако же скверное пиво в этой "Конской Воле", — заметил Заглоба.

— Проехав Люблин, вы уже поедете по опустошенному краю, — продолжал литвин, — потому что неприятельские подъезды зашли далеко и татары везде брали ясырь, а сколько они захватили около Грубешова и Замостья, одному Богу известно!

— Несколько тысяч отбитых пленных Скшетуский отослал в крепость. Он работает изо всех сил. не заботясь о собственном здоровье.

И Лонгин вздохнул, опустив голову, а потом продолжал:

— Я думаю, что Бог милосердный утешит Скшетуского и даст ему то, в чем он видит счастье свое, потому что велики заслуги этого рыцаря В эти времена испорченности и безнравственности каждый думает больше о себе, он же забыл себя. Он давно получил бы позволение от князя ехать искать княжну, а он, напротив, когда настали дни несчастья для дорогой отчизны, ни на минуту не оставил своей службы, продолжает трудиться, хотя в душе страдает.

— У него душа римлянина, — сказал Залюба

— Пример с него брать надо.

— В особенности вам, господин Подбипента, так как вы на войне не ищете пользы отчизны, а трех голов.

— Бог видит мою душу! — сказал Лонгин, поднимая глаза к небу.

— Бог наградил уже Скшетуского смертью Богуна, — сказал Заглоба, — и тем, что хоть на время в Польше установился мир, теперь он может подумать о розысках своей потери,

— Вы с ним поедете? — спросил литвин.

— А вы — нет?

— Я бы рад от всей души, да как поступить е письмами? Одно письмо я везу от валецкого старосты королю, другое князю, а третье к князю же от Скшетуского с просьбой о позволении…

— Мы ему уж везем позволение.

— Ну а как же с другими?

— Поезжай, если нельзя иначе. Впрочем, я вам скажу откровенно, что я рад бы иметь ваши кулаки в поисках княжны, но в другом отношении вы ни к чему, так как придется, по всей вероятности, переодеться в казацкие свитки, разыгрывать роль холопов, а ты всем лезешь в глаза своим ростом, и каждый спросит: "Что это за громадина? Откуда взялся такой казак?" Кроме того, вы не знаете их языка. Нет! Поезжайте в Краков, а мы сами как-нибудь справимся.

— И я так думаю, — сказал Володыевский.

— Верно, так должно быть, — ответил Подбипента. — Пусть вас Бог благословит и поможет. А вы знаете, где она находится?

— Богун не хотел сказать. Я знаю только то, что подслушал, когда Богун держал меня в хлеву, но и этого довольно.

— Как же вы ее найдете?

— Этолок моя беда! — сказал Заглоба. — Я бывал и в более затруднительном положении. Теперь дело только в том, чтобы скорей найти Скшетуского.

— Спросите в Замостье. Вейгер должен знать, он ведет с ним переписку, и Скшетуский отсылает к нему пленных Ну, Бог в помощь!

— И вам тоже, — сказал Заглоба. — Как будете у князя в Кракове, поклонитесь от нас Харлампу.

— Это кто такой?

— Это, литвин, такой красавец, что все фрейлины княгини с ума сходят по нем.

Лонгин задрожал.

— Вы шутите? — сказал он.

— Будьте здоровы! Противное здесь пиво, в этой "Конской Воле", — закончил Заглоба, подмигивая Володыевскому.

Глава XV

Подбипента уехал в Краков, с сердцем, пронзенным стрелой амура, а Заглоба с Володыевским — в Замостье, где они пробыли только один день, так как комендант, староста валецкий, объявил, что от Скшетуского он давно не получал никаких известий и что полки под его командой двинутся к Збаражу для охраны края от мятежных шаек. И. это было вероятным, потому что Збараж, как собственность Вишневецких, более всего подвергался опасности от нападения смертельных врагов князя. Благодаря этому Заглобе и Володыевскому предстояло долгое и трудное путешествие, а так как они собирались за княжной, то и отправились немедля, останавливаясь только по необходимости для отдыха или разгрома разбойничьих шаек, которые там и сям бродили еще.

Они ехали по таким разоренным местам, что по целым дням не видали живой души. Местечки были разрушены, деревни сожжены и пусты, народ побит и взят в плен. Везде встречались им только трупы людей, остовы домов, костелов, церквей да воющие на пепелищах собаки. Кто пережил татарско-казацкое нашествие тот прятался в лесных чащах и ежился от холода и голода, не смея выйти из своих убежищ, не веря, что несчастье уже миновало. Володыевский поневоле должен был кормить лошадей древесной корой или остатками зерна, оставшимися а полуобгоревших амбарах. Но они двигались довольно быстро, запасаясь, главным образом, теми припасами, которые отбивали у разбойничьих шаек.

После войны и голода наступил мороз — третий враг несчастного народа, но которого все-таки с нетерпением ждали, потому что он был верным препятствием войны. Володыевский, как человек опытный и хорошо знакомый с Украиной, надеялся, что поиски княжны скоро благополучно окончатся, так как главное препятствие, война, не помешает им.

— Не верю я, — говорил Володыевский, — чтобы Хмельницкий из-за любви к королю отступал, к Украине, это хитрая лиса! Он отлично знает, что казаки, не засев в траншеях, ничего не стоят, хотя бы их было впятеро больше против нас, им не устоять. Теперь они пойдут на зимовку, а стада свои выпустят в степь. Татарам тоже нужна добыча, и если зима будет суровая, то мы будем спокойны до новой травы.

— А может, и дольше: они все-таки уважают короля. Да нам и не нужно столько времени; если Бог позволит, то на масляной отпразднуем свадьбу Скшетуского.

— Только бы нам теперь не разъехаться с ним, а то было бы новое замедление.

— Не булавку же ищем, при нем ведь три полка. Быть может, мы его догоним под Збаражем, если он не замешкается где-нибудь с гайдамаками.

— Едва ли мы его догоним, но, вероятно, что-нибудь узнаем о нем по дороге, — возразил Володыевский.

Но узнать что-нибудь о нем оказалось трудно. Крестьяне рассказывали, что видели кое-где отряды, слышали о столкновениях с разбойниками, но не имели понятия, чьи это были войска; они могли быть как Роговского, так и Скшетуского. Вот все, что узнали два друга. Вместо этого до их сведения дошло, что казаки в стычке с литовцами потерпели поражение. Весть эта пролетела эхом еще до отъезда Володыевского из Варшавы, хотя в этом многие сомневались, теперь- же она распространилась по всему краю со всеми подробностями и выдавалась за истину. За бедствия, причиненные Хмельницким коронным войскам, заплатили литовские. Сложил свою голову Полксенжиц, старый и опытный вождь, и дикий Небаба, и Кшечовский, который добился не почестей и достоинств, не старосте и воеводств, а смерти на колу, как бунтовщик Казалось, сама Немезида отомстила ему за немецкую кровь, пролитую у Заднепровья, — кровь Флика и Вернера, так как он попал в руки немецких радзивилловских войск и, несмотря на тяжелые раны, был посажен на кол, на котором судорожно бился целый день, пока не испустил дух Таков был конец того, который, по своей храбрости, и военному гению, мог сделаться вторым Стефаном Хмельницким и которого жажда богатств и славы толкнула на путь измены, клятвопреступления и страшных убийств, достойных самого Кривоноса.

Вместе с ним, Полксенжицом и Небабой около двадцати тысяч молодцов положили свои головы на этом побоище или утонули в болотах Припяти. Ужас, как вихрь, пролетел по всей Украине; всем казалось, что после побед под Желтыми Водами, Корсуныо, Пилавицами настали времена таких погромов, какие прежде испытывались под Слоницею и Кумейками. Сам Хмельницкий, хоть и был наверху славы и могущественнее, чем когда-либо, испугался, узнав о смерти своего "друга" Кшечовского и снова начал обращаться к колдуньям, узнать насчет своей судьбы. Они предвещали большие войны, победы и поражения, но не могли угадать, какая участь ждет гетмана.

Между тем предвиделось продолжительное спокойствие, как по случаю поражения Кшечовского, так и по случаю зимы. Народ начинал успокаиваться, опустошенные деревни населялись народом, мало-помалу все ободрялись.

Точно с такой же бодростью наши приятели после продолжительного путешествия благополучно прибыли в Збараж и, объявив о себе в замке, тотчас же отправились к коменданту, в котором, к великому своему удивлению, узнали Вершула.

— А где же Скшетуский? — спросил Заглоба после обыкновенных приветствий.

— Его нет, — ответил Вершул.

— Значит, вам поручено командование крепостью?

— Да. Прежде был Скшетуский, но он уехал, вверив мне гарнизон до своего возвращения.

— А когда он обещал вернуться?

— Он ничего не сказал, потому что и сам не знал, только сказал перед отъездом: "Если кто ко мне приедет, пусть меня здесь ждет!"

Володыевский и Заглоба посмотрели друг на друга.

— Давно он уехал? — спросил Володыевский.

— Дней десять тому назад.

— Угостите же нас ужином, господин Вершул, на пустой желудок трудно рассуждать о делах За ужином поговорим.

— От души рад вам, я и сам собирался садиться за стол. Впрочем, Володыевский, как старший офицер, примет начальство, и я буду у него в гостях, а не он у меня.

— Нет, оставайтесь командиром, — сказал Володыевский, — как старший меня по годам, к тому же мне, вероятно, придется уехать:

Вскоре ужин был подан на стол, за который сейчас же сели, и когда Заглоба успокоил свой голод двумя мисками похлебки, он обратился к Вершулу и сказал:

— Как вы думаете, куда мог уехать Скшетуский?

Вершул велел уйти слугам и, подумав немного, сказал:

— Я думаю, что отсутствие и прибытие Скшетуского зависят от разъяснения тайны, о которой я не хотел говорить при людях. Он воспользовался благоприятным временем, так как мы(наверное, простоим здесь до весны, и, как мне кажется, он поехал на поиски княжны, которая находится в руках Богуна.

— Да Богуна уже нет на свете, — сказал Заглоба.

— Как так?

Заглоба с явным удовольствием рассказал все, как было. Вершул, как и Лонгин, не мог надивиться этому случаю и сказал:

— Тогда Скшетускому будет легче ее найти.

— Дело в том, отыщет ли он ее. Взял ли он с собой людей?

— Никого, кроме одного казачка-русина и трех лошадей.

— И хорошо сделал, там только хитростью можно действовать. До Каменца можно дойти и со знаменем, но в Утицах и

Могилеве, верно, стоят казаки, там их хорошая зимовка, а в Ямполе — их гнездо; туда нужно идти или с целой дивизией, или одному.

— Откуда же вы знаете, что он отправился именно в ту сторону? — спросил Вершул.

— Потому что княжна скрыта за Ямполем, а он знает об этом; но там столько оврагов, западней и камышей, что и сведущему трудно попасть туда, а о несведущем и говорить нечего. Я ездил на суд и за лошадьми в Ягорлык, так уж знаю. Если б мы были вместе, может быть, дело пошло бы лучше, но он один, так что сомневаюсь; может, только случайно узнает дорогу, так как и спрашивать опасно.

— Так вы хотели ехать вместе?

— Да. А теперь уж не знаю, что нам делать, — сказал Заглоба, — ехать или нет?

— Делайте по вашему усмотрению.

— Гм!.. Прошло десять дней, как он уехал, не догнать его, тем более что он велел ожидать здесь. Бог весть, какой дорогой он поехал? Или на Бар и Проскуров, по старому тракту, или на Каменец-Подольский. Трудно решить.

— Не забудьте притом, — сказал Вершул, — что это только предположение, что он поехал за княжной.

— В том-то и дело! — сказал Заглоба. — Может, он поехал кое-что разузнать, а потом вернется в Збараж, он знал, что мы должны были ехать вместе, и мог нас ожидать. Трудно угадать.

— Я советовал бы вам подождать дней десять, — заметил Вершул.

— Если ждать, так ждать дольше, или совсем не ждать?

— А я думаю, не ждать, — заметил Володыевский, — и мы ничего не теряем, если завтра поедем. Если Скшетуский не отыщет княжны, то, может быть, нам Бог поможет.

— Нельзя к этому делу относиться легкомысленно, — сказал Заглоба, — вы еще молоды и ищете приключений, а здесь в том опасность, что если мы отдельно будем разыскивать ее, то возбудим подозрение в тамошних людях Казаки хитры и боятся, чтобы кто не открыл их замыслов. Они могут иметь сношения с пограничным пашой или с татарами за Днестром. Наверняка они обратят внимание на посторонних людей, которые, будут расспрашивать о дороге. Я их знаю. Выдать себя легко, а потом что?

— А может быть, Скшетуский попадет в такое место и положение, где наша помощь будет нужна.

— Это верно.

Заглоба задумался так сильно, что у него вздулись жилы на висках Наконец, как бы пробудившись, сказал:

— Обсудив все, я нахожу, что лучше ехать.

Володыевский радостно вздохнул.

— А когда?

— Через денька два-три, чтобы быть бодрыми душой и телом.

На следующий день наши приятели начали собираться в дорогу, как вдруг накануне их отъезда приехал слуга Скшетуского, казачок Цыга, с известиями и письмом к Вершулу. Услыхав об этом, Заглоба и Володыевский отправились в квартиру коменданта и прочли следующее:

"Я в Каменце, в который дорога на Сатанова безопасна Еду в Ягорлик вместе с купцами-армянами, которых мне рекомендовал Буковский. Они имеют татарские и казацкие охранные грамоты на свободный проезд до Аккермана. Едем с товарищами на Ушицы, Могилев и Ямполь и будем останавливаться по пути везде, где только есть живые люди; может быть, Бог поможет найти, чего ищем. Скажите моим друзьям, Заглобе и Володыевскому, чтобы они ждали меня в Збараже, если им нечего делать, потому что по этой дороге большим обществом ехать нельзя: можно возбудить подозрение казаков, которые зимуют в Ямполе и над Днестром до Ягорлыка. Чего я один не сделаю; того нам не сделать и втроем, а я притом похож на армянина. Поблагодарите их от души-за желание услужить мне, чего я до гроба не забуду, но ждать их я не мог, это превышало мои силы, и я не мог знать, приедут они или нет, а теперь лучшее время для поисков, когда купцы разъезжают с бакалейными и мануфактурными товарами. Посылаю к вам верного слугу и прошу позаботиться об нем, он для меня лишний, а я боюсь, чтобы он, по своей молодости, не проговорился. Буковский ручается за честность этих купцов, с чем я согласен, и я верю, что все в руках Всевышнего Бога, который, если захочет, окажет нам свое покровительство и сократит мучения. Аминь!"

Заглоба окончил чтение и взглянул на своих товарищей. Они молчали наконец Вершул первый отозвался:

— Я знал, что он туда поехал.

— Что же нам делать? — спросил Воподыевский.

— Что ж делать, — разводя руками, сказал Заглоба. — Теперь нам незачем ехать. Хорошо, что он едет с купцами, потому что всюду может заглянуть без всякой опасности, не возбуждая подозрения. В каждой хате, в каждом хуторе найдется кому что купить, так как они ограбили половину Польши. Трудно было бы нам попасть за Ямполь. Скшетуский смуглый, как валах, и легко может сойти за армянина, а вас, по вашим белобрысым усикам, сейчас бы узнали. В крестьянском платье тоже трудно было бы пробраться. Господи, помоги ему! Мы были бы там лишние, хотя, признаюсь, очень жаль, что мы не примем участия в освобождении нашей бедняжки.

— Однако мы сделали Скшетускому большую услугу, убив Богуна, ведь если бы он жил, здоровье Скшетуского было бы в опасности.

Воподыевский остался недоволен; он надеялся на путешествие, полное приключений, а между тем предстояло длинное и скучное пребывание в Збараже.

— Не дойдем ли хотя бы до Каменца? — сказал Володыевский.

— Что мы там будем делать и с чего жить? — ответил Заглоба. — Все равно, к какому бы месту мы ни приросли; нужно ждать, потому что это путешествие, наверно, займет у Скшетуского много времени. Человек до тех пор молод пока в движении (Заглоба меланхолически опустил голову на грудь), а старится в бездействии, но что ж делать, обойдется он и без нас. Завтра отслужим торжественную обедню, чтобы ему посчастливилось. Главное, мы избавились от Богуна. Прикажите-ка расседлать лошадей, и будем ждать.

Для двух приятелей настали длинные однообразные дни ожидания, которые не помогали сократить ни игра в кости, ни кутежи. Между тем настала суровая зима. Снегу выпало на аршин, покрыв збаражские окрестности; звери и птицы приблизились к жилищам. По целым дням слышалось карканье ворон. Прошел декабрь, потом январь и февраль, а о Скшетуском не было слышно ничего.

Володыевский ездил в Тарнополь искать приключений, Заглоба грустили уверял, что он старится.

Глава XVI

Комиссары, высланные Польшей для переговоров с Хмелем, пробрались наконец с большим трудом до Новоселок, где и остановились, дожидаясь ответа от непобедимого гетмана, который между тем пребывал в Чигирине. Они сидели грустные и удрученные, потому что во все время пути им грозила смерть и на каждом шагу увеличивались препятствия. День и ночь окружали их толпы черни, одичавшей вконец по случаю войны, и добивались смерти комиссаров. Беспрестанно встречали они независимые ватаги, состоявшие из разбойников и диких чабанов, не имеющих ни малейшего понятия о правах народов, а жаждущих крови и добычи. Правда, комиссары имели в своем распоряжении сотни всадников, которыми командовал Брашовский, кроме того Хмельницкий, предвидя, что их может встретить на пути, прислал им полковника Донца с четырьмястами молодцов; но конвой этот легко мог оказаться недостаточным, так как дикие толпы росли с каждой минутой и принимали угрожающий вид. Едва кто осмеливался отлучиться из конвоя или от службы хоть на минуту, пропадал бесследно. Они похожи были на горсть путешественников, окруженных бесчисленной стаей проголодавшихся волков. Так проходили дни и недели; на ночлеге в Новоселках им казалось, что пришла их последняя минута. Драгуны и конвой Донца с вечера вели формальную войну за жизнь комиссаров, а те, молясь за умирающих, поручали душу Богу. Кармелит Лентовский по очереди исповедовал их, между тем через окна вместе с дуновением ветра до них доносились отголоски выстрелов, адский хохот, крики о выдаче головы воеводы Киселя, главного предмета остервененной черни. Это была страшная ночь, долгая, зимняя ночь! Воевода Кисель, опершись головой на руку, сидел неподвижно в продолжение нескольких часов. Он не боялся смерти: со времени отъезда из Гущи он был так утомлен, измучен, что, казалось, готов с радостью встретить ее, но в душу его проникло безграничное отчаяние. Он, как настоящий русин по крови и плоти, первый взял на себя роль умиротворителя в этой беспримерной войне; он выступал везде, в сенате и на сейме, как самый горячий сторонник переговоров; он поддерживал политику канцлера и примаса; он более всех порицал Иеремию, действуя в пользу казачества и Польши, и верил всей душой, что переговоры и уступки умиротворят все, успокоят. И теперь именно в эту минуту, когда он вез булаву Хмельницкому и уступки казачеству, он усомнился во всем; он увидел ничтожность своих усилий, увидел под своими ногами пустоту и пропасть.

"Неужели они более ничего не желают, кроме крови! — думал Кисель, — Идет ли речь о настоящей свободе или свободе грабежей и поджогов?" И он подавлял стоны, разрывавшие его благородную душу.

— Голову Киселя! Погибель ему! — отвечала толпа на его мысли.

И воевода охотно принес бы им в дар эту седую голову, если знал, что это остановит кровопролитие.

Пока он так раздумывал, какой-то луч надежды и отваги осветил на минуту тот мрак, которой водворило в нем отчаяние, и несчастный старик уверял себя, что эта чернь далеко не все казачество, не Хмельницкий и его полковники, и что с ними только начнутся переговоры.

"Но могут ли они быть прочны, пока полумиллионная толпа крестьян стоит под оружием? Не растаят ли они с первым веянием весны, как этот снег, который теперь покрывает степь?" И ему снова приходили в голову слова Иеремии; "Милость оказать можно только побежденным!" — и его мысль погружалась во мрак, а под ногами открывалась бездонная пропасть.

Между тем уже было за полночь. Шум и выстрелы немного притихли, а вместо них увеличивался свист ветра, на дворе стояла метель, усталая толпа начала расходиться по домам, и надежда вернулась в сердца комиссаров.

Войцех Мясковский, подкоморий львовский, поднялся со скамьи, прислушиваясь у окна, занесенного снегом, и сказал:

— По-видимому, с Божьей помощью мы доживем еще до утра.

— Быть может, Хмель подошлет побольше людей, — сказал Смировский, — с этим конвоем нам не дойти.

Зеленский, подчаший брадлавский, горько улыбнулся.

— Кто бы мог сказать, что мы сделаемся "комнатными" комиссарами.

— Я уж был послом у татар, — говорил новгородский хорунжий, — но такого посольства я не видал никогда в жизни. В нашем лице Польша больше унижена, чем под Корсунью и Пилавицами. И я вам советую вернуться, а о переговорах нечего и думать.

— Да, вернемся, — повторил, как эхо, Бржозовский, каштелян киевский. — Если нельзя заключить мира, пусть будет война.

Воевода Кисель поднял свои стеклянные глаза и остановил их на каштеляне.

— Желтые Воды, Корсунь, Пилавицы! — глухо произнес он и замолчал, а за ним смолкли и все, только Кульчинский, скарбник киевский, начал вслух читать молитву, а ловчий Кшечовский, сжав голову руками, повторял:

— О, что за время! что за время! Господи, помилуй нас!

В эту минуту дверь раскрылась, и Брышовский, капитан драгунов епископа познанского, командующий конвоем, вошел в избу.

— Ясновельможный воевода, — сказал он, — какой-то казак желает видеть комиссаров.

— Хорошо, — ответил Кисель, — а чернь разошлась?

— Разошлась, но обещала завтра вернуться.

— Сильно напирали?

— Ужасно, но казаки Донца убили нескольких из их; завтра обещали сжечь нас.

— Хорошо; пусть войдет казак.

Через минуту дверь открылась, и какая-то чернобородая фигура остановилась у порога.

— Кто ты? — спросил Кисель.

— Ян Скшетуский, гусарский поручик князя воеводы русского.

Каштелян Бржозовский, Кульчинский и ловчий Кшечовский повскакали со скамеек. Все они служили последнее время вместе с князем под Махновкой и Константиновой и очень хорошо знали поручика, а Кшечовский был даже его родственником.

— Правда! правда! это Скшетуский, — повторяли они.

— Что ты здесь делаешь и как попал сюда? — спросил Кшечовский, обнимая его.

— Как видите, в крестьянской одежде, — сказал Скшетуский.

— Воевода! — крикнул каштелян Бржозовский. — Это наипервейший рыцарь их хоругви, воеводы русского.

— Сердечно приветствую его, — сказал Кисель, — я вижу, что он храбрый кавалер, если пробрался к нам.

И, обращаясь к Скшетускому, прибавил:

— Чего вы желаете от меня?

— Чтоб вы позволили мне ехать вместе с вами.

— Неужели вам хочется попасть в драконову пасть?.. Впрочем, если вы желаете, мы против этого ничего не имеем.

Скшетуский молча поклонился. Кисель смотрел на него с удивлением. Суровое лицо молодого рыцаря поразило его серьезностью и печалью.

— Скажите мне, — сказал воевода, — какая причина гонит вас в тот ад, куда никто по собственной воле не идет?

— Несчастье, воевода.

— Напрасно я спросил. Верно, вы потеряли кого-нибудь из близких и едете отыскивать там?

— Точно так

— Давно это случилось?

— Прошлой весною.

— Как так? А вы теперь только собрались на поиски? Это почти год! Что же вы до сих пор делали?

— Я воевал в рядах русского воеводы.

— Разве такой добрый господин не хотел вас отпустить?

— Я сам не хотел.

Кисель опять взглянул на молодого рыцаря, настало молчание, которое прервал киевский каштелян:

— Всем нам, кто служил у князя, известно несчастье этого рыцаря, над которым мы уже плакали; а что он желал, пока была война, служить отчизне в ущерб собственным интересам, тем похвальнее с его стороны. Это редкий случай в нынешнее испорченное время.

— Если окажется, что мое слово значит что-нибудь у Хмельницкого, то поверьте, что я не пожалею его в вашем деле, — сказал Кисель.

Скшетуский опять поклонился.

— А теперь идите отдохнуть, — ласково сказал воевода, — вероятно, вы устали, как и мы все, не имея ни минуты покоя.

— Я его возьму с собою, он мой родственник, — сказал возчий Кшечовский.

— Пойдем и мы все отдохнуть, — сказал Бржозовский, — может быть, не придется нам спать следующую ночь.

— Может, уснем вечным сном, — докончил воевода. С этими словами он отправился в комнату, у двери которой ожидал слуга; за ним разошлись все остальные. Кшечовский повел Скшетуского к себе на квартиру, находившуюся через несколько домов дальше. Слуга с фонарем шел впереди.

— Какая темная ночь, — сказал ловчий, — и вьюга усиливается. Эх, Ян, что мы сегодня пережили! Я думал, что настает страшный суд. Чернь почти держала нож у самого горла. У Бржозовского, бедняги, руки устали драться. Мы уж начали было прощаться.

— Я был среди черни, — ответил Скшетуский. — Завтра к вечеру ожидают новой шайки разбойников, которым донесли о вас. Завтра непременно нужно уезжать отсюда… Вы едете в Киев?

— Это зависит от распоряжения Хмельницкого, к которому поехал князь Четвертинский. Вот моя комната войди, я велел согреть вина, так подкрепимся перед сном.

Они вошли в избу, в камине которой пылал яркий огонь. Дымящееся вино стояло на столе. Скшетуский с жадностью схватил стакан.

— Со вчерашнего дня я ничего не. ел, — сказал он.

— Ты страшно похудел. Видно, печаль и труд подорвали твое здоровье. Но расскажи мне про себя, я знаю кое-что про твои дела, — ты думаешь отыскать там, у них, княжну?

— Или ее, или смерть, — ответил рыцарь.

— Вернее смерть найдешь; почему же ты знаешь, что княжна там? — спросил ловчий.

— Потому что я уже везде искал.

— Где же именно?

— От Днестра до Ягорлика я ездил с купцами-армянами, так как были следы, что она там; везде я был, а теперь еду в Киев, потому что Богун намеревался отвезти ее туда.

Едва поручик выговорил имя Богуна, как ловчий схватился за голову.

— Ведь я тебе не сообщил самой важной новости. Я слыхал, что Богун убит!

Скшетуский побледнел.

— Как? Кто тебе сказал?

— Да тот шляхтич, который уж раз спас княжну под Константиновом. Я его встретил по дороге в Замостье. Мы разъехались в дороге. Едва я успел спросить его о новостях, он мне сказал, что Богун, убит. "Кто убил?" — спросил я. "Да я", — ответил он. И потом мы разъехались.

Огонь, воспламенивший лицо Скшетуского, погас вдруг.

— Этому шляхтичу едва ли можно верить. Нет, он не был бы в состоянии убить Богуна!

— А ты его не видел? Мне помнится, он говорил, что едет к тебе в Замостье.

— Я не дождался его в Замостьи, он, верно, теперь поехал в Збараж, но мне необходимо было догнать комиссию, и я с Каменца не возвращался на Збараж и не виделся с ним. Он мне раньше говорил, будто в плену у Богуна подслушал, что она скрыта за Ямполем и что потом Богун хотел перевезти ее в Киев и повенчаться с нею. Может быть, и это ложь, как все, что Заглоба говорит.

— Чего же ты, в таком случае, едешь в Киев?

Скшетуский умолк; через минуту слышен был только шум и свист ветра.

— Если только Богун не убит, то ты можешь попасть в его руки, — сказал ловчий, прикладывая пальцы ко лбу.

— Да я с этой целью и еду, чтобы его найти, — глухо возразил Скшетуский.

— Как так?

— Пусть свершится над нами суд Божий!

— Да он биться с тобой не станет, а просто велит убить или продаст татарам.

— Ведь я теперь в числе комиссарского конвоя.

— Дай Бог, чтобы мы сами спасли свои головы, а что уж говорить о конвое.

— Кому жизнь тяжела, тому могила будет легка.

— Побойся Бога, Ян! Здесь дело не о смерти идет, она никого не обойдет, но они могут отдать тебя на турецкие галеры.

— Неужели ты думаешь, что мне там хуже будет, чем здесь?

— Я вижу, что ты в отчаянии и не веришь в милосердие Божье.

— Ошибаешься! Я только говорю, что мне худо на свете, но я давно примирился с волей Бога. Я не прошу, не плачу, не проклинаю, не бьюсь об стену головой, но хочу, пока жив, исполнить свой долг.,

— Но боль отравляет тебя.

— На то Бог и посылает мучение, чтобы оно отравляло человека, а пошлет лекарство, когда сам захочет.

— Мне нечего отвечать на такой аргумент, — сказал ловчий. — В Боге наша надежда и спасение — как для нас, так и для Польши. Король поехал в Ченстохов, может быть, вымолит что у Пресвятой Девы, иначе, все погибнем,

Настала тишина, из-за окон слышались только драгунские вопросы: "Кто идет?"

— Да, да, — сказал через минуту ловчий. — Мы все принадлежим скорей к мертвецам, чем к живым. В Польше разучились смеяться, слышны только стоны, как вой ветра в трубе. И я верил, что настанут лучшие времена, пока вместе с прочими не приехал сюда, но вижу теперь, что тщетна была моя надежда. Разорение, война, голод, убийства и ничего больше, ровно ничего.

Скшетуский молчал; пламя огня, горевшего в камине, освещало его исхудалое и суровое лицо.

Наконец он поднял голову и серьезно сказал:

— Земная жизнь пройдет и не оставит после себя никакого следа.

— Ты говоришь, как монах, — сказал ловчий. Скшетуский не отвечал, а ветер все жалобнее стонал в трубе.

Глава XVIII

На следующий день между комиссарами было долгое совещание, вручить ли сейчас подарки короля Хмельницкому, или ждать, пока тот не изъявит раскаяния и покорности. Решили на том, чтобы обласкать его гуманностью и королевской милостью, и на следующий день совершился этот торжественный акт. С утра гремели пушки и звонили колокола. Мельницкий ждал их перед своим домом, среди полковников, старшин, толпы казаков и черни; ему хотелось, чтобы весь народ видел, какой почестью окружает его даже сам король. Он сел на возвышении, под знаменем и бунчуком, в собольей фасной шапке, упершись руками в бока и поставив ноги на бархатную подушку с золотой бахромой: он ждал комиссаров, имея сбоку иностранных послов. Среди собравшейся черни раздавался льстивый шепот и радостные крики при виде могучего вождя, в котором они ценили более всего силу. Так только м могло представить воображение народа своего великого героя, победителя гетманов, шляхты и вообще ляхов. Хмельницкий немного постарел за этот год, но не согнулся, а его могучие плечи выказывали силу, способную разрушать государства или создавать новые; его огромное лицо, покрасневшее от злоупотребления крепкими напитками, выражало непоколебимую волю, необузданную и гордую самоуверенность, которую дали победы. Гроза и гнев дремали под складками морщин на его лице. В его глазах, окруженных красной каймой, виднелось нетерпение, что комиссары недостаточно скоро шли с королевскими дарами; а из ноздрей его выходили два столба пара, казавшиеся на морозе столбами дыма из ноздрей Люцифера, и в этом пару он сидел весь пурпурный, мрачный, гордый, среди послов, полковников и моря черни.

Наконец появилась свита послов; во главе шли барабанщики, бившие в котлы, и трубачи с надувшимися щеками, извлекая из медных инструментов жалобные звуки, точно на похоронах славы и величия Польши. За этой капеллой ловчий Кшечовский нес булаву на бархатной подушке, Кульчинский — скарбник киевский — знамя с орлом и надписью; за ними шел одиноко Кисель, худой, высокий, с белой бородой, спускавшейся на грудь, со страданием на аристократическом лице и глубокой болью в душе. За воеводой шли в отдалении остальные комиссары, а шествие замыкал отряд драгун Брышевского под командой Скшетуского.

Кисель шел медленно, потому что в эту-минуту Он ясно видел, что из-за куска разорванного договора, из-за предлога изъявления королевской милости и прощения виднелась иная, противная истина, которую увидели бы даже слепые и услышали глухие и которая громко говорила ему: "Не изъявление королевской милости несешь ты, Кисель, а сам идешь просить ее, купив ценой булавы и знамени; ты идешь пешком к ногам этого холопского вождя от имени Польши, ты, сенатор и воевода"… Его душа раздиралась на куски, и он чувствовал себя ничтожнее червя и пылинки, а в ушах его звучали слова Иеремии: "Лучше не жить, чем жить в неволе у мужиков и басурманов". Чем же он, Кисель, был в сравнении с князем из Лубен, который являлся перед бунтовщиками не иначе как с нахмуренными бровями; среди запаха серы, пламени войн и дыма пороха, чем же он был? Под гнетом этих мыслей рвалось сердце воеводы, улыбка навсегда улетела с его лица, а радость — из сердца; он готов был лучше умереть, чем сделать ещё один шаг, однако он шел, потому что его толкало вперед прошлое, все труды и усилия, вся неумолимая логика его прошлых действий…

Хмельницкий ждал его, упершись в бока, с надутыми губами и нахмуренным челом.

Шествие приблизилось наконец. Кисель подошел несколько шагов вперед к возвышению. Барабанщики и трубачи умолкли, и воцарилась глубокая тишина, нарушаемая только морозным ветром, который хлопал развевавшимся красным знаменем

— Драгуны, в тыл! За мной! Это был голос Скшетуского.

Все взоры обратились в его сторону. Даже Хмельницкий поднялся на своем возвышении, чтобы взглянуть, что случилось. Лица комиссаров побледнели; Скшетуский сидел на лошади бледный, с блестящими глазами, с саблей наголо, и, обратившись к драгунам, повторил еще раз команду:

— За мной!

Среди глубокой тишины раздался топот лошадей по замерзшей земле. Дисциплинированные драгуны повернули лошадей на месте, поручик, став во главе, сделал знак саблей, и отряд двинулся медленно в помещение комиссаров.

Удивление и сомнение выразилось на лицах-всех, не исключая и Хмельницкого; в голосе Скшетуского слышалось что-то странное, однако, никто точно не знал, не принадлежит ли внезапное удаление драгун к церемониалу торжества. Один Кисель понял все: и трактат, и жизнь комиссаров вместе с отрядом висели в эту минуту на волоске; и чтобы не дать опомниться Хмельницкому, он начал речь с изъявления королевской милости гетману и всему Запорожью. Но вдруг речь его была прервана новым происшествием, которое было тем хорошо, что отвлекло внимание от первого. Старый полковник Дедяла, стоя подле Хмельницкого, начал потрясать булавой на воеводу, бросаться и кричать:

— Что ты говоришь — король! Король и есть король, но вы — королевичи, князья и шляхта — натворили многое… Ты, Кисель, кровь из крови нашей, отлучился от нас и пристал к ляхам. Довольно нам твоей болтовни, если нам нужно чего, то мы сумеем добыть саблей.

Воевода изумленно посмотрел на Хмельницкого и сказал:

— В такой-то дисциплине вы держите своих полковников, гетман!

— Молчать, Дедяла! — крикнул Хмельницкий.

— Молчи! Молчи! Успел напиться, хотя еще рано! — повторили другие полковники. — Пошел прочь, а то мы вытащим тебя за чуб.

Дедяла хотел продолжать, но его схватили за плечи и вытолкали за круг.

Воевода продолжал свою красивую и гладкую речь, объясняя Хмельницкому, какой он удостаивается чести, получив знаки власти, которыми он пользовался до сих пор только как похититель. Король, имея право карать, милует его за то послушание, которое он оказал ему под Замостьем, и за то, что прежние преступления совершены были не при его владычестве. Будет вполне справедливо, если он, Хмельницкий, так много виноватый, выразит свою благодарность королю за оказанную ему милость, прекратит кровопролитие и, успокоив чернь, приступит с комиссарами к трактатам.

Хмельницкий молча принял булаву и знамя, которое приказал развернуть над собою. При виде этого чернь завыла так, что несколько минут нельзя было ничего расслышать.

На лице Хмельницкого выразилось удовольствие, и он, спустя минуту, сказал:

— За такую великую милость, оказанную мне через вас королем, который дает мне власть над войском и прощает прошлые преступления, я покорно благодарю. Я всегда говорил, что король ко мне благосклоннее, чем к вам, королевичам, и вот лучшее тому доказательство: он мне присылает знаки своего расположения за то, что я рубил вам головы; так я буду поступать и впредь, если вы не будете слушаться меня и короля.

Последние слова Хмельницкий сказал возвышенным голосом, морща брови, как будто начинал возгораться гневом; комиссары оцепенели при таком неожиданном обороте ответа.

— Король приказывает вам прекратить кровопролитие и начинать с нами переговоры.

— Не я проливаю кровь, а литовские войска, — резко ответил гетман, — я получил известие, что Радзивилл вырезал Туров и Мозырь, и если это верно, то у меня много ваших пленных, и даже знатных, и я всем им велю срезать головы. К переговорам и я не приступлю теперь, так как моего войска здесь нет, кроме нескольких полков, все на зимовке; без него я не могу начинать. Впрочем, не стоит дольше говорить на морозе. То, что вы должны были мне вручить, я получил; все видели и знают, что я гетман от имени короля, а теперь я вас угощу водкой и обедом, да я и сам голоден.

С этими словами Хмельницкий пошел в свой дворец, а за ним комиссары и полковники… В большой избе посередине стоял накрытый стол, гнувшийся под тяжестью награбленного серебра, между которым воевода Кисель, может быть, нашел бы и свое собственное, взятое прошлым летом в Гущи. На столе была масса свинины, воловьего мяса и татарского пилава; в избе пахло водкой — просянкой, налитой в серебряные ковши. Хмельницкий сел, посадив по правую руку Киселя, по левую каштеляна Бржозовского, и, указав рукой на водку, сказал:

— Говорят в Варшаве, что я пью ляшскую кровь, но я предпочитаю водку, предоставляя кровь собакам.

Полковники начали хохотать так, что стены задрожали. Такую пилюлю преподнес Хмельницкий комиссарам перед обедом, и они ее молча проглотили, чтобы, как писал подкоморий львовский, "не дразнить зверя". Только пот струился по челу Киселя.

Началось угощение. Полковники брали пальцами из блюд говядину. Киселю и Бржозовскому клал на тарелку гетман собственноручно, и начало обеда пришло в молчании; каждый спешил успокоить голод. В тишине слышалось только хрустение костей на зубах собеседников или фырканье пьющих; по временам, кто-нибудь произносил слово, которое оставалось без ответа, только потом Хмельницкий, выпив несколько ковшей просянки и закусив говядиной, обратился к воеводе и спросил;

— Кто у вас начальником?

На лице Киселя виднелось беспокойство.

— Скшетуский, честный молодой человек! — ответил он.

— Яего знаю, — сказал Хмельницкий. — А почему он не хотел присутствовать, когда вы мне вручали дары?

— Потому что он принадлежит не к числу свиты, а послан ради нашей безопасности; такой он получил приказ.

— А кто ему дал такой приказ?

— Я, — ответил воевода — я находил неприличным присутствие драгун при поднесении даров, которые стояли бы у вас и у нас за спиной.

— А я думал совсем другое; я знаю, что у этого солдата крепкая спина.

— Мы-то уже не боимся драгун, — вмешался Ячевский. — Сильны они были прежде для нас, но мы узнали под Пилавицами, что это уж не те ляхи, которые били когда-то турок, татар и немцев.

— Не Замойские, Жолкевские, Ходкевичи, Хмелезские и Конецпольские, — прервал Хмельницкий, — а Тхоржевские и Заюнчковские, дети, вооруженные железом. Они замерли от страха, как увидали нас, и убежали, хотя татар было не более трех тысяч.

Комиссары молчали, только еда и напитки казались им все горче и горче.

— Прошу покорно, кушайте и пейте — сказал Хмельницкий, — иначе я подумаю, что наша казацкая пища не хочет пройти через ваше горло.

— Если они у них тесны, то мы можем расширить, — воскликнул Дедяла.

Развеселившиеся полковники рассмеялись, но Хмельницкий грозно посмотрел, и все утихло.

Больной несколько дней Кисель был бледен, Бржозовский же, наоборот, покраснел так, что, казалось, кровь готова брызнуть сквозь кожу. Наконец он не выдержал и крикнул:

— Разве мы пришли сюда не обедать, а слушать оскорбления?

— Вы приехали для переговоров, — сказал Хмельницкий — а между тем литовские войска режут и жгут. Мозырь и Туров вырезали, и если это известие оправдается, то я четыремстам пленным на ваших глазах велю отрубить головы.

Бржозовский сдержался, хотя кровь в нем кипела.

Что было делать: жизнь пленных зависела от каприза гетмана, и нужно былЬ все выносить и заискивать, чтобы его успокоить.

В этом духе, тихо и скромно, отозвался кармелит Лентовский:

— Бог милостив, — сказал он, — быть может, известия о Турове и Мозыре не подтвердятся.

Едва он кончил, как Фёдор Весняк, полковник черкасский, нагнулся и махнул булавой, чтобы ударить кармелита; к счастью, не достал, потому что его отделяли четыре человека.

— Молчи, поп! — крикнул он. — Не твое дело приписывать мне ложь. Выйди только на двор, я научу тебя уважать запорожских полковников!

Все начали успокаивать его, но не могли с ним ничего поделать и выволокли за волосы из избы.

— Когда вы, гетман, желаете, чтобы комиссия опять собралась? — спросил Кисель, желая дать разговору другой оборот.

К несчастью, и Хмельницкий был уже пьян и поэтому дал скорый и ядовитый ответ

— Завтра будет суд и расправа; теперь я пьян. Что вы мне здесь про комиссию толкуете, не даете ни пить, ни есть! — И он ударил кулаком по столу так, что ковши и блюда забренчали. — Через четыре недели я все переверну вверх дном, вас разобью или продам турецкому царю. Король королем и будет, чтобы рубить головы шляхтичам и князьям! Согрешит князь — срезать голову! Вы угрожаете шведами, но и они не сдержат меня. Тугай-бей — брат мой, душа моя, один сокол на свете, готов все сделать, что я захочу!

Хмельницкий, со свойственной пьяным наглостью, перешел от гнева к ласке; голос его задрожал при воспоминании о Тугай-бее.

— Вы хотите, чтобы я поднял саблю на турок и татар, но напрасно! Я на вас пойду с добрыми моими друзьями, Я уж разослал приказания по полкам, чтобы молодцы кормили лошадей и готовились в путь без телег и пушек; все это я найду у ляхов. Если кто из казаков возьмет телегу, я велю ему голову снести; я и сам не возьму коляски, только мешки, и так дойду до Вислы и скажу: сидите и молчите, ляхи! А будете каркать из-за Вислы, я вас и там найду. Довольно вам владычествовать с вашими драгунами, гады вы проклятые!..

И он вскочил с места, начал рвать и метать, топать ногами, кричать, что война должна быть, что уже и позволение и благословение им получено, что ни к чему все комиссии и комиссары и что он не согласится даже на временное перемирие.

Наконец, видя ужас комиссаров и вспомнив, что если они сейчас уйдут, то война начнется зимой, в такое время, когда казаки не могут окопаться, а в открытом поле они плохо бьются, он успокоился и опять сел на скамью. Свесил голову на грудь, уперся руками в колени и тяжело захрапел. Потом, схватив стакан водки, крикнул:

— За здоровье короля!

— На славу и здоровье! — ответили полковники.

— Ну ты. Кисель, не печалься, — сказал гетман, — не принимай так близко к сердцу того, что я говорю, теперь я- пьян Мне ворожеи сказали, что будет война, но я подожду до первой травы, а потом соберем комиссию, и я выпущу пленных Мне, говорили, что ты болен, так будь здоров.

— Благодарю тебя, гетман запорожский, — ответил Кисель.

— Ведь я помню, что ты мой гость.

И опять Хмельницкий перешел к ласке и, положив руки на плечи воеводы, приблизил свое раскрасневшееся лицо к его бледным, исхудалым щекам.

За ним подходили полковники к комиссарам, фамильярно хлопая их по плечам, пожимали им руки, повторяя за гетманом: "До первой травы".

Комиссары были как на раскаленных углях. Мужицкое дыхание, пропитанное запахом водки, обдавало лица благородных шляхтичей, для которых прикосновение потных рук было так же неприятно, как и оскорбления. Не было недостатка и в угрозах среди грубого изъявления дружеских чувств. Одни кричали воеводе: "Мы ляхов хотим резать, а ты наш человек", другие: "А что вы, господа, прежде били нас, а теперь нашей ласки просите? Погибель вам, белоручкам!" Атаман Волк, бывший мельник в Нестеваре, кричал: "Я князя Четвертинского, моего пана, зарезал!" "Дайте нам Ерему! — кричал Яшевский, — а мы вас отпустим невредимыми".

В избе стояла ужасная духота; стол, покрытый остатками мяса, хлеба, облитый водкой и медом, был противен. Вошли наконец ворожеи, или колдуньи, с которыми гетман пил до поздней ночи, слушая их предсказания; странные фигуры — старые, скорченныеё желтые или, наоборот, еще в полной силе молодости — гадали ему. на воске, зернах пшеницы, огне, пене воды, на дне бутылки. Между полковниками и прочими начальниками раздавался смех и шутки. Кисель чуть не упал в обморок

— Благодарю тебя, гетман, за угощение, и прощай, — произнес он слабым голосом.

— Я завтра к тебе приеду на обед, — сказал Хмельницкий, — а теперь идите. Донец с молодцами проводит вас домой, чтобы чернь не наделала вам каких-нибудь неприятностей.

Комиссары поклонились и ушли. Донец с молодцами действительно ждал их перед дворцом.

— Боже! Боже! — шептал Кисель, закрывая лицо руками.

Шествие молча двинулось в квартиру комиссаров. Однако оказалось, что они будут не все вместе на квартире. Хмельницкий нарочно разместил их в разных концах города, чтобы они не могли совещаться между собою.

Воевода Кисель, усталый, измученный, едва держался на ногах; придя домой, он лег в постель и до следующего дня не хотел никого видеть; а на следующий день, около полудня, велел позвать Скшетуского.

— Что вы сделали? — сказал он, когда тот вошел. — Что вы сделали! Вы подвергли опасности свою и нашу жизнь.

— Виноват, — ответил рыцарь, — но я возмутился и готов был скорее умереть, чем смотреть на такой позор.

— Хмельницкий понял, в чем дело, едва удалось успокоить эту бестию и объяснить ваш поступок. Он сегодня будет у меня- и, вероятно, спросит вас, тогда вы ему скажите, что исполнили мое приказание, как солдат и подчиненный.

— С сегодняшнего дня Брышовский принимает команду над конвоем; он поправился.

— Тем лучше; у вас слишком крепкая спина на теперешние времена. Трудно нам в нынешнем положении порицать их поступки, ведь это была большая неосторожность, видно, что вы молоды и не умеете переносить боль в груди.

— К боли я привык, воевода, но я не могу перенести позора.

Кисель застонал, как обыкновенно больные, когда кто-нибудь дотронется до их раны, потом улыбнулся и грустно ответил:

— Такие слова для меня хлеб насущный, который я ел, обливая горькими слезами, а теперь у меня уж и слез нет.

Сострадание овладело сердцем Скшетуского при виде этого старца с мученическим лицом, который последние дни жизни проводил в болезни тела и страданиях души.

— Милостивый воевода! — сказал поручик. — Бог свидетель, что я только и думаю о теперешних страшных временах, в которых сенаторы и коронные сановники принуждены бить челом перед этими негодяями, для которых кол должен быть единственной наградой.

— Да благословит тебя Бог! Ты молод и честен, и " знаю, что у тебя не было дурного намерения; но то, что ты говоришь, говорит и твой князь, а за ним войско, шляхта, сеймы, половина Польши, а все это бремя презрения и ненависти обрушивается на меня.

— Каждый служит отчизне по своему уму, пусть уж Бог благословит хорошие намерения, а что касается князя Иеремии, — он служит отчизне не только здоровьем, но и состоянием.

— За то и слава его окружает, и он сияет, в ней, как в лучах солнца, — ответил воевода. — Между тем, что ждет меня? Ты хорошо говоришь: пусть хотя бы после смерти Бог пошлет спокойный отдых тем, которые терпели так много в жизни.

Скшетуский молчал, а Кисель в немой молитве поднял глаза к небу, потом сказал:

— Я кровный русин. Могилы князей Святольдычей находятся в этой земле, и я любил ее и этот люд Божий, который живет на ней. Я видел обиды с обеих сторон, видел дерзость Запорожья, но и гордость тех, которые хотели поработить этот народ; что же я должен был делать, я русин, а вместе с тем верный сын и сенатор Польши? Я и присоединился к тем, которые говорили: "Бог с нами", так мне подсказывала кровь и сердце, потому что между ними был покойный король, наш отец, и канцлер, и примас, и много других; потому что я видел, что для обеих сторон разногласие — погибель. Я хотел ради мира трудиться до последнего дыхания, и когда кровопролитие началось, то подумал: я буду ангелом-примирителем. И я начал трудиться и теперь тружусь, хотя с болью, мукой, позором и сомнением, страшнейшим из всех мук Я, ей-Богу, не знаю — поздно ли пришел ваш князь с мечом, или я опоздал с оливковой ветвью, но только вижу, что мой труд напрасен, сил мне не хватает и напрасно я бьюсь о стену седой головой; уходя в могилу, я вижу перед собою только мрак и погибель! О Боже, всеобщую погибель!

— Бог пошлет спасение.

— Пусть пошлет Он этот луч милости перед моей смертью, чтобы не умереть с отчаяния, а я поблагодарю Его за крест, который несу, за то, что чернь требует моей головы, а на сеймах называют меня изменником, за ограбление, за позор и за всю несправедливость, которую я получил с обеих сторон.

С этими словами воевода поднял свои исхудалые руки к небу, и две крупные слезы скатились с его глаз, может быть, последние в его жизни.

Скшетуский не мог выдержать дольше и, бросившись на колени перед воеводой, схватил его руку и отрывистым от сочувствия голосом сказал:

— Я солдат и иду другой дорогой, но заслуге и печали отдаю честь.

Сказав это, шляхтич и рыцарь из-под знамени Вишневецкого прижал к своим губам руку того русина, которого вместе с другими несколько месяцев тому назад называл изменником.

Кисель положил ему обе руки на голову.

— Сын мой, — сказал он тихо, — да благословит и утешит тебя Господь, как и я благословляю тебя!

Опасное колесо переговоров завертелось с того же дня. Хмельницкий приехал на обед к воеводе в худом расположении духа и объявил, что говорил вчера о перемирии: собраний комиссии в Духов день и выпуске пленных спьяну и что его хотели провести. Кисель опять успокаивал его, представляя доводы, но это был тиран, по словам львовского подкомория. Он ударил булавою Позовского только за то, что тот не вовремя пришел к нему, несмотря на то что последний, будучи больным, был близок к смерти.

Не помогли ни усилия, ни убеждения воеводы. И только похмелившись водкой и прекрасным гощанским медом, Хмельницкий развеселился, но все равно не хотел толковать об общественных делах и даже вспоминать о них, говоря: "Если пить — так пить; послезавтра — суд и расправа; а нет, то я уйду!" В третьем часу ночи Хмельницкий намеревался пойти в спальню воеводы, чему последний всеми силами препятствовал, так как там нарочно спрятан был Скшетуский, ибо боялись, чтобы при встрече этого гордого рыцаря с Хмельницким не произошло какого-нибудь недоразумения, неблагоприятного для поручика. Хмельницкий, однако, поставил на своем и пошел в спальню, а за ним последовал и Кисель. Каково же было удивление воеводы, когда гетман, увидев рыцаря, крикнул ему:

— Скшетуский! А ты почему не пьешь с нами? — причем дружески протянул ему руку.

— Я болен, — сказал тот, поклонившись гетману.

— Ты вчера уехал, а без тебя ни к чему у меня охоты не было.

— Такой приказ получил, — вмешался Кисель.

— Ты уж не говори мне, воевода. Я знаю его — он не хотел смотреть на честь, отданную мне вами. Ой, это птица! Но что я не простил бы другому — ему прощу, потому что он мой друг сердечный.

Кисель раскрыл глаза от удивления, а гетман обратился к Скшетускому:

— А ты знаешь, за что я тебя очень люблю? Скшетуский покачал головой.

— Ты думаешь за то, что ты разрезал мне веревку на Омельнике, когда я был маленьким человеком и за мной охотились, как за зверем? Нет. не за это. Я тогда дал тебе перстень с землею гроба Христа. Но ты, рогатая душа, мне не показал его, когда был в моих руках, я тебя и так отпустил, и мы рассчитались с тобой. Но теперь я люблю тебя не за то. Ты мне оказал другую услугу, за которую я считаю себя твоим сердечным другом и вечным должником.

Скшетуский, в свою очередь, с удивлением взглянул на Хмельницкого.

— Смотри, как удивляются, сказал гетман, будто бы обращаясь к четвертому лицу, — так я тебе припомню, что мне говорили в Чигорине, когда я пришел туда с Тугай-беем из Базан-лука. Я спрашивал всех про моего неприятеля Чаплинского, которого я не нашел, но мне сказали, что ты сделал с ним после нашей первой встречи; ведь ты схватил его за чуб и, открыв им двери, окровавил его, как собаку? А?

— Действительно, я это сделал, — сказал Скшетуский.

— О, отлично ты сделал, великолепно поступил! И я еще поймаю его — иначе и трактаты и комиссары мне незачем, я его поймаю и поиграю с ним по-своему… Да, задал ты ему перцу…

Сказав это, гетман обратился к Киселю и снова начал рассказывать:

— Он схватил его за чуб и за штаны, поднял, как былинку, и, выбив им дверь, выбросил вон.

И он начал смеяться так громко, что эхо разнеслось по всей квартире и дошло до комнаты, где находились собеседники,

— Милостивый, воевода, вели подать меду, я непременно выпью за здоровье этого рыцаря, моего друга.

Кисель открыл дверь и крикнул мальчику, чтобы он принес меду; тот подал три кружки.

Хмельницкий чокнулся с воеводой и с Скшетуским, выпил так, что пар поднялся с его губ, лицо прояснилось, радостное настроение овладело им и он, обращаясь к поручику, воскликнул:

— Проси меня, о чем хочешь!

На бледные щеки Скшетуского выступил румянец; настала минута молчания.

— Не бойся, — говорил Хмельницкий. — Слово не дым; проси обо всем, что хочешь, кроме того, что принадлежит Киселю.

Хмельницкий даже пьяный был самим собой.

— Если я могу пользоваться вашим расположением ко мне, гетман, то желаю только справедливости… Один из ваших полковников обидел меня…

— Голову ему снять! — крикнул возбужденно Хмельницкий.

— Не в том дело: прикажите ему только биться со мной.

— Срезать ему голову! — повторил гетман. — Кто это?

— Богун!

Хмельницкий моргнул глазами и хлопнул себя по лбу.

— Богун? — сказал он. — Богун убит. Мне писал король, что он убит в поединке.

Скшетуский был поражен. Заглоба, значит, правду говорил.

— А что тебе сделал Богун? — спросил Хмельницкий. Поручик еще сильнее покраснел. Он боялся говорить про

княжну при полупьяном гетмане, чтобы не вызвать непростительного кощунства. Кисель выручил его.

— Это серьезная вещь, — сказал он, — про которую мне рассказывал каштелян Бржозовский. Богун похитил невесту этого рыцаря и где-то скрыл ее.

— Так ты ее ищи, — сказал Хмельницкий.

— Я уже искал ее у Днестра, там он ее скрыл, — но не нашел.

— О, я слышал, что он хотел привезти ее в Киев и повенчаться с нею. Позвольте же мне, гетман, ехать в Киев и там ее искать, это моя единственная просьба.

— Ты мой друг, ты Чаплинского побил. Я тебе дам пропуск ездить везде, где захочешь, но и приказ, чтобы тот, кто скрывает, отдал ее в твои руки, и пропуск дам тебе и письмо к митрополиту, чтобы по монастырям искали ее. Мое слово не дым!

Сказав это, он отворил дверь и позвал Выховского, чтобы тот пришел написать приказ и письмо. Чарнота должен был, несмотря на то что было около четырех часов по полуночи, идти за печатями. Дедяла принес пернач, а Донец получил приказание проводить Скшетуского с двумястами всадников в Киев и даже дальше, до места, где он встретит польские войска.

На следующий день Скшетуский уехал из Переяславля.

Глава XIX

Если Заглоба скучал в Збараже, то не меньше его скучал и Володыевский — по войне и приключениям. Правда, бывало иногда, что отряды выходили из Збаража на поиски за шайками разбойников, которые под Збучем жгли и резали; но это была маленькая война, неприятная из-за суровой зимы и морозов, представляющая много трудов и мало славы Поэтому Володыевский ежедневно уговаривал Заглобу идти на помощь Скшетускому, от которого давно не было никаких известий.

— Вероятно, он в опасности, а может, даже лишился жизни, — говорил Володыевский, — нужно непременно ехать; если гибнуть, то вместе.

Заглоба не особенно противился этому; по его мнению, он состарился в Збараже и удивлялся как на нем еще не растут грибы, но все медлил, надеясь, что каждую минуту может прийти известие от Скшетуского,

— Он храбр и расторопен, — отвечал он Володыевскому, — подождем еще несколько дней, а то придет письмо, и наша экспедиция окажется совершенно лишней.

Володыевский соглашался с мнением Заглобы и вооружался терпением, хотя время шло медленно. В конце декабря морозы прекратили даже разбои. В окрестностях наступило спокойствие. Единственным развлечением были внешние известия, которые часто доходили и до серых стен Збаража.

Говорилось о коронации, о сейме, о том, получит ли князь Иеремия булаву, которая принадлежала ему прежде всех других воинов: Возмущались против тех, которые утверждали, что переговоры с Хмельницким только возвысят Киселя. Володыевский по случаю этого несколько раз дрался на дуэли, Заглоба несколько раз напивался, и все опасались, что он окончательно распьянствуется от скуки; он поддерживал компанию не только офицерам и шляхте, но даже не стыдился ходить к мещанам на крестины, свадьбы, расхваливая их мед, которым так славился Збараж Володыевский делал ему замечания, что неприлично шляхтичу брататься с людьми ниже себя, потому что он уменьшает этим уважение ко всей шляхте, но Заглоба отвечал, что в этом вина закона, который позволяет мещанам обрастать перьями и пользоваться такой зажиточностью, какая по праву должна принадлежать шляхте; и хотя предсказывал, что из-за таких преимуществ для ничтожных людей ничего хорошего выйти не может, все-таки делал свое. Да и трудно было ставить это ему в вину во время длинных и мрачных зимних дней скучного ожидания.

Но мало-помалу княжеские войска начали собираться в Збараж; весной предвещали войну, но между тем все оживилось. Пришел и гусарский полк Скшетуского с Подбипентой. Он привез известия о немилости князя при дворе и о смерти Яна Тышкевича, киевского воеводы, место которого, по слухам, должен был занять воевода Кисель, и, наконец, о тяжелой болезни Лаща, коронного стражника в Кракове. Что касается войны, Подбипента слышал от самого князя, что если она и наступит, то в силу обстоятельств и крайней необходимости, так как комиссары посланы с инструкциями, чтобы сделать казакам всевозможные уступки. Известие это возбудило бешенство в солдатах Вишневецкого, а Заглоба предлагал протестовать и собрать совет, говоря, что он не желает, чтобы труд его под Константиновом пропал даром.

В таком неопределенном положении прошел весь февраль и даже половина марта, а от Скшетуского не было никаких известий.

Володыевский тем более настаивал на отъезде.

— Теперь уж не княжну, а Скшетуского нужно нам искать, — говорил он.

Между тем оказалось, что Заглоба не без основания откладывал отъезд со дня на день; в конце марта из Киева приехал казак Захар и письмом к Володыевскому, который сейчас позвал Заглобу и, когда они вместе с посланным заперлись в отдельной комнате, сломал печать и прочел следующее:

"Над Днестром, до самого Ягорлика, я не открыл никаких следов. Подозревая, что она скрыта в Киеве, я присоединился к комиссарам, с которыми и дошел до Переяславля. Там, получив неожиданно пропуск от Хмельницкого, я прибыл в Киев и ищу ее везде, в чем мне помогает и сам митрополит. Здесь скрывается много наших, у мещан и в монастырях; они опасаются черни, чтобы она не побила их, они скрываются, и потому трудно искать. Бог руководил мной и не только охранял, но и расположил Хмельницкого ко мне… и я надеюсь, что и впредь Он будет милостив ко мне и поможет мне в моем горе. Попросите ксендза Муховецкого отслужить за меня торжественную мессу, на которой помолитесь и вы, Скшетуский".

— Слава тебе, Господи! — воскликнул Володыевский.

— Есть еще постскриптум, — сказал Заглоба, заглядывая в письмо через плечо Володыевского.

— Правда! — сказал рыцарь и продолжал чтение.

"Податель сего письма, есаул миргородского куреня, заботился обо мне, когда я был на Сечи в неволе; теперь он помогал мне в Киеве и взялся доставить вам это письмо, с опасностью для своей жизни; позаботьтесь о нем, чтобы он ни в чем не нуждался".

— Вот нашелся хоть один благородный казак, — сказал Заглоба, подавая Захару руку.

Старик пожал ее без унижения. — Он будет вознагражден! — прибавил Володыевский.

— Это сокол, — ответил казак, — я его люблю и не за гроши пришел сюда.

— И у тебя нет недостатка в гордости, многие из шляхтичей позавидовали бы тебе, — сказал Заглоба. — Не все между вами негодяи, не все; но не в том дело. Значит, Скшетуский в Киеве?

— Точно так;

— И в безопасности? А то говорят, что там шумит чернь.

— Он живет у полковника Донца, ему ничего не сделают, наш батько Хмельницкий приказал Донцу беречь его как зеницу своего ока.

— Чудеса творятся! Откуда же у Хмельницкого такое расположение к Скшетускому?

— Он его давно любит.

— А говорил тебе Скшетуский, что ищет в Киеве?

— Как не говорил! Он ведь знает, что я его друг… Я искал ее вместе с ним и отдельно, и ему пришлось мне сказать, что он ищет.

— Но вы все-таки до сих пор не отыскали ее?

— Нет. Там скрывается много ляхов, они ничего не знают друг о друге, поэтому трудно найти. Вы только слышали, что там убивает чернь, а я это видел; не только режут ляхов, но и тех, кто их скрывает, даже монахов и монашек В монастыре Доброго Миколы у черниц было двенадцать ляшек, так их вместе с черницами задушили дымом в келье, и через каждые два дни казаки сговариваются и ловят по улицам и топят в Днепре. Ох, как много потопили…

— Быть может, и ее убили?

— Может быть.

— Да нет, — прервал Володыевсний. — Уж если Богун привез ее туда, то, вероятно, удалил опасности

— Чего безопаснее в монастыре, а и там находят.

— Ох Так вы думаете, Захар, — сказал Заглоба, — что она погибла?

— Не знаю.

— Видно, что Скшетуский не теряет надежды, — продолжал Заглоба — Господь послал ему испытания, но и утешит его, А вы, Захар, давно из Киева?

— Ох, давно. Я тогда ушел, когда комиссары возвращались в Киев обратно. Много ляхов хотело бежать с нами, и бежали несчастные кто как мог. по снегам, по сугробам, через леса — в Белгород а казаки гнались за ними и били. Многие ушли, но многих убили, а некоторых Кисель выкупил за все деньги, какие у него были

— О, собачьи души!.. Так вы ехали с комиссарами?

— Да, с комиссарами до Гощи, а оттуда до Острога, дальше я уже шел сам.

— Так вы давнишний знакомый Скшетуского?

— Я познакомился с ним в Сечи и стерег его раненного, а потом полюбил, как родное дитя. Я стар, и мне некого любить.

Заглоба позвал мальчика, приказал подать меду и мяса, и они сели за ужин. Захар ел с удовольствием: он был голоден и устал, потом окунул свои седые усы в мед, выпил и произнес:

— Славный мед!

— Лучше, чем кровь, которую вы пьете, — сказал Заглоба. — Но я думаю, что вы честный человек, любите Скшетуского, не будете бунтовать, а останетесь с нами! Вам будет хорошо у нас.

Захар поднял голову.

— Я письмо отдал и уйду, я казак, и мне надо брататься с казаками, а не с ляхами.

— И будете нас бить?

— Да, буду. Я запорожский казак. Мы себе избрали гетманом батьку Хмеля, а теперь король прислал ему булаву и знамя

— Вот вам, сказал Заглоба, не говорил ли я, что нужно протестовать?

— А с какого вы куреня?

— С миргородского; но его уж нет.

— Что же с ним случилось?

— Гусары Чарнецкого разбили его под Желтыми Водами. Теперь я у Донца с теми, которые уцелели Чарнецкий хороший солдат, он у нас в плену, за него просили комиссары.

— И у нас есть много ваших пленных.

— Так и должно быть. В Киеве говорили, что лучший молодец у ляхов в неволе, хотя многие говорили, что он погиб.

— Кто такой?

— Ой, славный атаман Богун.

— Богун убит на поединке.

— А кто его убил?

— Вот этот кавалер, сказал Заглоба, указывая на Володыевского.

Захар, пивший вторую кварту меду, выпучил глаза, лицо его побагровело, и он расхохотался.

— Этот рыцарь убил Богуна? — спросил казак, заливаясь смехом.

— Что за дьявол! — крикнул Володыевский. хмуря брови. — Этот посланец много позволяет себе!

— Не сердись, — прервал Заглоба. — Как видно, он хороший человек, а что не знаком с вежливостью, так ведь он казак К тому же это делает вам честь, что, выглядя так невзрачно, вы одержали так много побед Я и сам всматривался во время поединка, потому что не верил, чтобы такой хлыстик…

— Ах, оставьте! — проворчал Володыевский.

— Нет, я твой отец, и ты не сердись на меня, но только я скажу тебе, что я желал бы иметь такого сына, и если хочешь, я усыновлю тебя и запишу тебе все свое состояние; вовсе не стыдно быть большим человеком в маленьком теле И князь не намного больше тебя, между тем Александр Македонский недостоин даже быть его оруженосцем.

— Что меня бесит, — сказал Володыевский, — так это письмо Скшетуского, из него ничего не видно. Что он сам над Днестром не положил головы, слава Богу; но княжну он не нашел, и кто может поручиться, что он разыщет ее?

— Правда. Если Господь, благодаря нам, освободил его от Богуна, провел через столько опасностей и внушил закаменелому сердцу Хмельницкого любовь к нему, то не для того, чтобы он высох, как щепка, от страданий. Если вы во всем этом не видите Провидения Божия, то ваш ум тупее сабли, — впрочем, никто не может обладать всеми качествами

— Я вижу только то, — возразил Володыевский, шевеля усами, — что нам нечего там делать и мы должны сидеть здесь, пока окончательно не раскиснем.

— Скорее я раскисну, чем ты, я старше тебя; ты знаешь, что и репа дрябнет и сало горкнет от старости. Нужно благодарить Бога, что нашим мучениям обещан счастливый конец. Немало я беспокоился о княжне, более чем ты, и немного меньше, чем Скшетуский, потому что я бы и родную дочь не любил больше. Говорят, что она очень похожа на меня, но я и без этого любил бы ее, и вы не видели бы меня ни таким веселым, ни спокойным, если б я не надеялся, что скоро ее страдания кончатся. С завтрашнего, дня я начну сочинять эпитафию стихами, я очень хорошо пишу стихи, но последнее время я забыл Аполлона для Марса.

— Что говорить о Марсе! — ответил Володыевский. — Черт бы побрал этого Киселя, всех комиссаров и их трактаты! Весной заключат мир, как дважды два — четыре. Подбипента, который видел князя, говорил то же.

— Подбипента столько же понимает в политике, сколько свинья в апельсинах Он при дворе занимался больше этой хохлаткой, чем делами, и смотрел за ней, как собака за куропаткой. Дал бы Бог, чтобы кто-нибудь подстрелил ее под самым его носом. Но не в том дело. Я не отвергаю, что Кисель изменник, это знает вся Польша; но что касается трактатов, то я думаю, что бабушка еще надвое ворожила.

— А что у вас говорят, Захар? — обратился Заглоба к казаку. — Будет война или мир?

— До первой травы будет спокойно; а весной придет погибель или нам, или ляхам.

— Утешьтесь, Володыевский, я слышал, что чернь везде готовится к войне.

— Будет такая война, какой еще не бывало, — сказал Захар. — У нас говорят, что и турецкий султан придет, и хан со всеми ордами, а наш друг Тугай-бей стоит близко и совсем не уходит домой

— Ну, утешьтесь, — повторил Заглоба — Есть предсказание о новом короле, что все его царствование пройдет в войне; вернее всего, что сабли еще долго не вложатся в ножны. Придется человек истрепаться, как метле от постоянной работы, уж такая наша солдатская судьба. Если придется нам биться, ты становись поближе ко мне и увидишь прекрасные вещи, узнаешь, как воевали в старые времена. Боже, уже теперь не те люди, которые бывали в прежние времена, и вы не такие, хотя вы храбрый солдат и убили Богуна.

— Верно вы говорите, не такие теперь люди, как прежде… — сказал Захар.

Потом он взглянул на Володыевского и покачал головой:

— Но чтобы это рыцарь убил Богуна — никогда!

Глава XX

Отдохнув несколько дней, старый Захар вернулся в Киев; между тем пришла весть, что комиссары возвратились не с надежной на умиротворение, а даже с сомнением; им удалось только отсрочить перемирие до праздника Святой Троицы, а потом новая комиссия начнет опять переговоры. Однако требования и условия Хмельницкого были так велики, что никто не верил, чтобы Польша согласилась на них Поэтому с обеих сторон началось спешное вооружение Хмельницкий слал посла за послом к хану, чтобы тот во главе всех своих сил поспешил к нему на помощь; он посылал и в Стамбул, где давно уже пребывал королевский посол Бечинский. В Польше каждую минуту ждали призыва к всеобщему ополчению. Пришли вести о назначении новых вождей — подчашего Остророга, Ланцкоронского и Фирлея — и о совершенном устранении от военных действий Иеремии Вишневецкого, который мог охранять теперь отечество только во главе собственных войск. Не только княжеские солдаты и русская шляхта, но даже сторонники прежних региментариев возмущались таким выбором полководцев и немилостью, утверждая, что если опала Вишневецкого, пока была надежда на благополучные переговоры, имела политический смысл, то устранение его во время войны было непростительной ошибкой, потому что только он один мог померяться с Хмельницким и одолеть этого непобедимого народного полководца. Наконец приехал и сам князь в Збараж с целью собрать там как можно больше войск, чтобы быть готовым к войне. Хотя перемирие было заключено, но оно оказывалось бессильно. Хмельницкий действительно велел казнить нескольких полковников, которые, вопреки договору, позволяли себе нападать на замки и полки. разбросанные по стоянкам, но он не мог управлять массой черни и ватагами, которые или не знали о перемирии, или не хотели знать, или даже не понимали этого слова Нападали они на границы, огражденные договором, нарушая тем все обещания Хмельницкого. С другой стороны, частные и квартяные войска, гоняясь за разбойниками, часто переходили Припять и Горынь, заходили и в глубь брацлавского воеводства, а там казахи завязывали с ними формальную битву, нередко ожесточенную и кровавую. Отсюда происходили постоянные жалобы поляков и казаков на нарушения договора, который и в самом деле было невозможно соблюдать. Перемирие заключалось в том, что Хмельницкий, с одной стороны, а король и гетманы — с другой не выступали друг против друга, но война фактически началась раньше, чем главные силы бросились в борьбу, а первые теплые весенние лучи солнца освещали по-прежнему горящие деревни, местечки, города и замки, освещали резню и людское горе. Шайки из-под Бара, Хмельника и Махновки двигались к Збаражу, грабя все, режа и сжигая Полковники Иеремии громили шайки, сам князь в мелких стычках не принимал участия, приготовляясь в путь с целой дивизией, когда пойдут на войну и гетманы.

Он посылал отряды с приказанием, чтобы платить кровьюза кровь, колом за пожары и грабеж.

Между прочими вышел Лонгин Подбипента и одержал победу под Черным Островом; но этот рыцарь был страшен только в бою, с пленными он поступал очень ласково, и поэтому его больше не посылали. Но особенно отличался в подобных экспедициях Володыевский, который, как партизан, находил себе соперника только в одном Вершуле. Никто не мог так быстро пуститься в поход никто так неожиданно не мог преградить путь неприятелю, разбить его бешеным нападением, разогнать на все четыре стороны, выловить, вырезать, как Володыевский. Вскоре им овладело какое-то бешенство, которое поддерживалось покровительством князя. С конца марта и до половины апреля Володыевский победил семь громадных шаек, из которых каждая была втрое сильнее его; он не переставал трудиться, напротив, выказывал все больше охоты, как бы черпая ее в пролитой крови. Маленький дьяволенок подбивал Заглобу, чтобы он сопутствовал ему в этих экспедициях, потому что более всего любил его общество; но шляхтич противился, объяснял свое бездействие следующим образом:

— Я слишком тяжел для таких передряг и столкновений, притом каждый годится на что-нибудь другое. С гусарами биться среди бела дня — мое дело, для этого Бог сотворил меня; но охотиться ночью в кустах за этой дичью лучше предоставлю тебе, так как ты тоненький, как иголка, и везде легко пролезешь. Я старый рыцарь и, как лев, предпочитаю рвать, чем разыскивать, как ищейка, по чащам. Наконец, после вечерней зари я должен спать, это — лучшая моя пора

Володыевский ездил один и побеждал; однажды выехал он в конце апреля и вернулся в половине мая огорченный и грустный, точно его разбили наголову. Все думали, что именно так и было, но ошибались. Напротив, в этом долгом и тяжелом пути он дошел до Острога и дальше, до Головни, разбил там не шайку черни, а несколько сот человек запорожцев, которых наполовину вырезал и взял в плен.

Тем удивительнее была грусть, затуманившая его веселое от природы лицо. Многие хотели узнать причину ее, но Володыевский не говорил никому ни слова, и едва сошел с коня, как тотчас же отправился к князю на совещание в сопровождении двух неизвестных рыцарей а затем вместе с ними пошел к Заглобе, не останавливаясь, хотя любопытные удерживали его за рукав.

Заглоба с удивлением смотрел на двух великанов, которых перед тем никогда в жизни не видел, и только их мундиры с золотыми петличками служили доказательством, что они служат в литовском войске.

— Заприте двери, — сказал Володыевский, — и велите никого не впускать, нам нужно поговорить об очень важных делах

Заглоба сделал распоряжение и беспокойно смотрел на прибывших, догадываясь по их лицам, что они не сообщат ему ничего хорошего.

— Это князья Булыги-Курцевичк, сказал Володыевский, представляя двух юношей, — Юрий и Андрей.

— Двоюродные братья Елены! — воскликнул Заглоба.

Князья поклонились и отвечали:

— Двоюродные братья покойной Елены.

Красное лица Заглобы сделалось бледно-синим; он начал размахивать руками, точно оглушенный из пушки, разразившейся над его головой, не мог произнести ни слова, выкатил глаза и скорее простонал, чем выговорил:

— Как так покойной?

— Есть слухи, — глухо произнес Володыевский, — что княжна убита в монастыре Доброго Николы,

— Чернь задушила в келье двенадцать девиц и несколько черниц, между которыми находилась и наша сестра, — прибавил Юрий.

Заглоба ничего не ответил, только синее лицо его вдруг так побагровело, что присутствующие боялись апоплексического удара; веки опустились на глаза, которые он прикрыл руками, и из уст его вырвался стон:

— Боже! Боже!

Потом он умолк и долго оставался неподвижным. А князья и Володыевский начали жаловаться:

— О, милая княжна! — вздохнув, сказал молодой рыцарь. — Мы все здесь собрались, родные и знакомые твои, чтобы спасти тебя, но, видно, запоздали с помощью. К чему наша отвага, храбрость и сабли, ты уж перешла в лучший мир и пребываешь у Царицы Небесной.

— Сестра! — восклицал великан Юрий, хватаясь за голову. — Ты нам прости, а мы за каждую каплю твоей крови прольем реки крови.

— Да поможет нам Бог! — прибавил Андрей. И оба рыцаря подняли руки к небу; Заглоба поднялся со скамьи, сделал несколько шагов, пошатнулся, как пьяный, и упал на колени перед иконой

Вскоре в замке раздался звон колоколов, возвещающий полдень, он звучал тоскливо, будто похоронный

— Нет ее, нет! — сказал опять Володыевский. — Ангелы унесли ее на небо, оставляя нам только слезы и вздохи.

Рыдания потрясали толстое тело Заглобы, другие тоже горевали, а колокола все звонили.

Наконец Заглоба успокоился; думали даже, что он с горя устал и уснул на коленях, но он, спустя несколько времени, поднялся и сел на скамью; но это был уже другой человек: его глаза покраснели, голова опустилась, нижняя губа отвисла на бороду, на лице виднелись беспомощность и внезапная дряхлость, казалось, что прежний Заглоба, бодрый, веселый, полный энергии, умер, а остался только старик, угнетенный годами и усталостью.

В эту минуту, несмотря на сопротивление стоявшего у дверей слуги, вошел Подбипента и снова начались жалобы и стенания; литвин вспомнил Разлоги и первую встречу с княжной, ее молодость и красоту, наконец, вспомнил, что есть кто-то несчастней их всех, это жених Скшетуский, и начал расспрашивать про него маленького рыцаря

— Скшетуский остался в Корце у корецкого князя, к которому приехал из Киева, и лежит больной, не видя Божьего света, — сказал Володыевский.

— Не нужно ли нам поехать к нему? — спросил литвин.

— Незачем нам ехать, — возразил Володыевский. — Княжеский доктор ручается за его выздоровление; есть там и Суходольский, полковник князя Доминика, большой друг Скшетуского, и наш старый Зацвилиховский; оба они заботятся о нем, и все у него есть, а что в бреду, тем лучше для него.

— О, Боже всемогущий! — воскликнул литвин. — Вы видели Скшетуского собственными глазами!

— Видел, но если б мне не сказали, что это он, я бы его не узнал, так истощила его болезнь.

— А он узнал вас?

— Вероятно, узнай, хотя не говорил, но усмехнулся и кивнул головой, а мной овладело такое чувство жалости, что я не мог дальше смотреть. Князь корецкий хочет идти со своими знаменами в Збараж, Зацвилиховский вместе с ним, а Суходольский поклялся, что придет, хотя бы даже получил от князя Доминика совсем противоположные распоряжения. Они привезут и Скшетуского, если болезнь не сломит его.

— Откуда же вы имеете известие о смерти княжны? — спросил Лонгин. — Не эти ли кавалеры привезли его? — прибавил он, указывая на князей.

— Нет. Они случайно узнали о том в Корце, куда приехали с подкреплениями от воеводы виленского, и сюда они пришли вместе со мной к нашему князю с письмами. Война неизбежна, а комиссия уже не состоится.

— Мы уже знаем это, но скажите мне, кто вам говорил о смерти княжны?

— Мне сказал Зацвилиховский, а он узнал от Скшетуского, которому Хмельницкий дал пропуск на поиски в Киеве и письмо к митрополиту с просьбой помочь ему. Они разыскивали ее преимущественно по монастырям, так. как все, оставшиеся в Киеве, скрывались в них Предполагали, что Богун поместил и княжну в монастырь. Искали, искали и все надеялись, хотя и знали, что чернь задушила двенадцать девиц в келье у Доброго Николы, даже сам митрополит уверял, что невесту Богуна не могли задушить, но оказалось наоборот.

— Так она была у Доброго Николы?

— Да Скшетуский встретился в одном монастыре с Ерличем и, спрашивая всех о княжне, спросил и его; тот ответил, что всех девиц разобрали казаки, а остальных задушили дымом, и что между ними была и дочь князя Курцевича: Сначала Скшетуский не поверил ему и второй раз полетел в монастырь Николы, к несчастью, монахини не знали имен удушенных, но по описанию Скшетуским ее наружности говорили, что такая была между ними. Тогда Скшетуский уехал из Киева и тяжко заболел

— Удивительно, что он еще жив!

— Верно, умер бы, если б не этот старый казак, который сторожил его в плену на Сечи, а потом привез письмо от него и, возвратившись, опять помогал ему искать княжну. Он-то отвез его в Корец и сдал на руки Зацвилиховскому.

— Да поддержит его Бог, а то он уже никогда не утешится, — сказал Лонгиа

Володыевский замолчал, и между всеми присутствующими воцарилась гробовая тишина. Князья, подпершись руками, сидели неподвижно, насупив брови. Подбипента поднял глаза к небу, а Заглоба устремил взор на противоположную стену и глубоко задумался.

— Проснитесь! — сказал наконец Володыевский. топкая его в плечо. — О чем вы так задумались? Ничего уже не выдумаете, и все ваши фортели ни к чему.

— Я знаю, — ответил угнетенным голосом Заглоба, — только думаю, что я уже стар и что мне нечего делать на этом Божьем свете.

Глава ХХI

Вообразите себе, — сказал через несколько дней Володыевский Лонгину, — этот человек в один час постарел на двадцать лет. Всегда веселый, разговорчивый, запасом фортелей превосходивший самого Улисса, теперь стал точно немым; сидит да дремлет по Целым дням, сетуя на свою старость, и говорит, как во сне. Я зная, что он любитеNo, но никак не ожидал, чтобы любовь его доходила до такой степени.

— Нечего удивляться. — ответил, вздыхая, литвин, — что он так привязался к ней; ведь он вырвал ее из рук Богуна и в бегстве испытал из-за нее много опасностей и приключений. Пока он надеялся на ее спасение, до тех пор острил и еще держался на ногах а теперь, будучи одиноким, не знает, для кого ему и жить на свете, не имея никакого утешения для сердца.

— Я пробовал уже пить с ним, чтобы развлечь его и возвратить к прежней веселости, но напрасно! Пить-то он пил, но не острил по-прежнему, не распространялся о своих победах, только, расчувствовавшись, свесил голову и слал. Верно, и Скшетуский страдает не меньше Заглобы.

— Очень жаль его, это был великий рыцарь! Пойдем к нему. Ведь он любил подтрунить надо мной, может быть, и теперь у него явится охота поострить на мой счет. О Боже, как несчастье изменяет людей! Какой это был весельчак!

— Пойдем, — сказал Володыевский — Хотя уже немного поздновато, но ему к ночи тяжелее, потому что. выспавшись днем, он не может ночью спать.

С этими словами они оба отправились в квартиру Заглобы, которого застали сидящим у открытого окна с опущенной головок Было уже поздно; в замке была тишина, только караульные громко возвещали о своем существовании, а в чащах, отделяющих замок от города, соловьи заливались в кустах, насвистывая свои трели Через открытое окно врывались теплый майский воздух и светлые лучи луны, падавшие на грустное лицо и лысую голову Заглобы.

— Добрый вечер, — сказали вошедшие.

— Вечер добрый, — ответил Заглоба.

— О чем вы так задумались, сидя у окна, вместо того чтобы идти спать? — спросил Володыевский.

Заглоба вздохнул.

— Не до сна мне теперь, — ответил он протяжным голосом — Год тому назад я бежал с ней от Богуна над Кагаряыком, и тогда также пели соловьи, а теперь где она?

— Видно, так Богу угодно, — сказал Володыевский.

— Для меня нет уже утешения, только слезы и грусть. Они замолкли, только через открытое окно слышались все громче и громче звонкие трели соловьев, наполняя эту чудесную ночь приятными звуками.

— О, Боже, Боже! вздохнул Заглоба — Совсем не так они пели над Кагарлыком.

Лонгин смахнул слезу со своих рыжеватых усов, а маленький рыцарь, помолчав, сказал:

— Знаете что? Тоска тоской, а вы выпейте с нами меду, нет лучшего утешения от всякой тоски. За стаканами лучше вспоминать хорошие времена.

— Да, я выпью, — сказал безропотно Заглоба.

Володыевский велел мальчику подать свечу и бутыль меду, и, когда они сели за стол, зная, что воспоминания лучше всего оживляют Заглобу, спросил:

— Ведь это уж год, как вы из Разлог с покойницей бежали от Богуна?

— Это было в мае, — ответил Заглоба, — мы бежали через Кагарлык в Золотоношу. Ой, тяжело на свете!

— И она была переодета?

— Да, казачком; волосы бедняжке я вынужден был обрезать саблей, чтобы не узнали ее. Я помню то место, где я спрятал ее волосы и мою саблю, под деревом.

— Милая она была девица! — прибавил со вздохом Лонгин.

— Я вам говорю, что с первого дня я ее так полюбил, как будто с детства сам воспитывал ее. А она только умиленно складывала свои ручки и благодарила меня за спасения и опеку. Пусть бы меня лучше убили, чем я дождался нынешнего дня, лучше бы не жить:

Опять настало молчание, и три рыцаря пили мед, смешанный со слезами.

— Я думал, что при ней я дождусь спокойной старости, — продолжал Заглоба, — а теперь…

Его руки бессильно опустились.

— Нет утешения для меня, нет утешения, только одна могила может успокоить меня…

Едва Заглоба успел высказать эти слова, как в сенях послышался шум; кто-то хотел войти в комнату, а слуга не пускал; поднялся громкий спор, в котором Володыевский услышал знакомый голос и приказал впустить человека. Вскоре дверь отворилась, и на пороге показалась фигура Жендяна, который обвел взглядом присутствующих поклонился и сказал:

— Да славится имя Господне!

— Во веки веков. Аминь! — ответил Володыевский. — Ведь это Жендян!

— Да, это я, — ответил слуга, — и приветствую вас, господа. А где же мой барин?

— Твой барин в Корце: он болен.

— О, что вы говорите! И опасно болен?

— Да, был опасно болен, но теперь поправляется. Доктор говорит, что будет здоров.

— Я приехал к нему с известиями насчет княжны. Маленький рыцарь меланхолически начал кивать головой.

— Напрасно торопился… Скшетуский уже знает о смерти, и мы оплакиваем ее кончину…

Жендян широко раскрыл глаза.

— Что я слышу? Девица умерла?

— Не умерла, а убита разбойниками в Киеве.

— В каком Киеве, что вы говорите?

— В каком Киеве! Разве ты не знаешь Киева?

— Да вы, господа, шутите надо мной! Что ей там делать, в Киеве, когда она скрыта в яре под Валадинкой, недалеко от Рашкова, а колдунья получила приказ не отлучаться от нее ни на минуту до приезда Богуна. О Боже, придется сойти с ума, что ли?

— Какая колдунья? О чем ты говоришь?

— Да Горпина, я хорошо знаю эту дубину.

Заглоба вдруг встал со скамейки и начал махать руками, как утопленник, упавший в глубину моря и ищущий опоры, спасаясь от гибели.

— Ради Бога, молчите! — крикнул он Володыевскому. — Позвольте мне расспросить его.

Присутствующие задрожали — так побледнел Заглоба; на лысине его выступил пот, он подскочил через скамью к Жендяну и, схватив его за плечо, спросил хриплым голосом:

— Кто тебе сказал, что она скрыта под Рашковом?

— Кто сказал? Богун!

— Что ты с ума сошел? крикнул Заглоба, тряся слугу, точно грушу. — Какой Богун?

— О Боже? — воскликнул Жендян. Зачем вы меня так трясете? Оставьте меня и дайте прийти в себя, а то я совсем поглупел. Вы все спутаете в моей голове. Какой Богун?.. Вы же его тоже знаете!

— Говори, или я тебя пырну ножом! — вскричал Заглоба. — Где ты видел Богуна?

— Во Влодаве! Да чего вы хотите от меня, господа? — вскричал перепуганный юноша. — Разве я разбойник…

Заглоба потерял сознание, не мог дышать и упал на скамейку, тяжело вздыхая; Володыевский подошел к нему на помощь.

— Когда ты видел Богуна? — спросил Володыевский Жендяна.

— Три недели тому назад

— Так он жив?

— Отчего же ему не жить; он сам мне рассказывал, как вы изрубили его, но он поправился…

— И он тебе говорил, что княжна под Рашковом?

— Кто же другой, он сам мне это сказал

— Слушай, Жендян, здесь дело идет о жизни твоего господина и княжны! Тебе сказал сам Богун, что она не была в Киеве?

— Ах, Боже мой, как же она могла быть в Киеве, когда он спрятал ее под Рашковом и приказал Горпине не отступать от княжны, а теперь дал мне свою пропускную грамоту и перстень, чтобы я ехал к ней, потому что раны его опять вскрылись и он должен лежать неизвестно сколько времени.

Продолжение рассказа Жендяна прервал Заглоба, который снова вскочил со скамейки и, схватившись за остаток волос на своей голове обеими руками, начал кричать как бешеный:

— Моя дочь жива! Боже мой, она жива! Значит, ее не задушили в Киеве! Она жива, милая моя!

И старик топтал ногами, смеялся, плакал; наконец, схватил Жендяна за голову, прижал его к своей груди и начал так целовать, что юноша едва не лишился чувств.

— Оставьте мена пожалуйста… вы так задушите меня. Конечно, она жива. Даст Бог, поедем вместе за ней… пустите меня

— Пустите его, пусть он все расскажет, а то мы ничего не поняли, — сказал Володыевский.

— Говори, говори! — кричал Заглоба.

— Расскажи нам, братец, с начала, — сказал Лонгин, на глазах которого виднелись слезы.

— Позвольте, господа, я вздохну, — сказал Жендян — и запру окно, а то соловьи так дерутся в кустах, что не дадут собраться с мыслями.

— Меду! — крикнул слуге Володыевский.

Жендян запер окно, по обыкновению медленно, потом обратился к присутствующим и сказал:

— Господа, позвольте мне присесть, а то я устал.

— Садись, садись, — сказал Володыевский, наливая ему меду, принесенного слугой. — пей с нами, ты заслужил этого твоей новостью, говори только скорее.

— Хороший мед — сказал юноша, поднимая стакан к свету.

— А, чтоб тебя убили! — прогремел Заглоба. — Будешь ты говорить?

— А вы сейчас и сердитесь. Конечно, буду говорить, если-хотите; ваше дело приказывать, а мое, как слуги, слушать. Уж я вижу, что придется мне рассказать вам все с самого начала.

— Говори с начала!

— Господа, вы помните, когда пришло известие о взятии Бара, нам уже казалось, что барышня погибла? Я тогда вернулся в Жендяны, к родителям и к дедушке, которому уже теперь девяносто лет… да, верно, девяносто… нет, девяносто один.

— Пусть ему будет хоть девятьсот!.. — воскликнул Заглоба.

— Да продлит ему Господь его лета! Благодарю вас за доброе слово, — ответил Жендян. — Так я тогда вернулся домой чтобы отдать родителям то, что с Божьей помощью мне удалось собрать между разбойниками; да вы уже знаете, что я в прошлом году был окружен казаками в Чигирине; они считали меня своим, потому что я ухаживал за раненым Богуном и завел с ним большую дружбу, а между тем я понемногу покупал у них то серебро, то драгоценности…

— Знаем, знаем! — сказал Володыевский.

— Ну вот, я и приехал к родителям, которые мне были рады и не верили своим глазам, когда я им показал все, что собрал… Я должен был поклясться дедушке, что все это было приобретено мною честным путем. Вот они тогда обрадовались, а нужно вам сказать, что они судятся с Яворскими за грушу, которая стоит на меже; груша эта стоит на их земле, а ветви на нашей; поэтому, когда Яворские трясут грушу на своей половине — груши падают на нашу землю, а они говорят, что груши принадлежат им, а мы…

— Ты, холоп, не выводи меня из терпения, — крикнул Заглоба, — и не говори того, что не касается дела!

— Во-первых, позвольте вам сказать, что я не холоп, а шляхтич хотя и бедный, но коронный, что подтвердят поручик Володыевский и Подбипента, как хорошие знакомые Скшетуского, а во-вторых, этот процесс продолжается уже пятьдесят лет.

Заглоба стиснул зубы и дал себе слово не перебивать его больше.

— Хорошо, милый мой, — сладко сказал Подбипента, — но ты нам говори о Богуне, а не о грушах

— О Богуне! Пусть будет о Богуне! Итак, Богун думает, что нет вернейшего и преданнейшего ему друга и слуги, как я, хотя он в Чигирине ранил меня; я присматривал за ним во время болезни, перевязывал раны, когда-Курцевичи его ранили. Я его еще надул тогда, сказав, что не хочу служить панам, а предпочитаю казацкую жизнь, потому что она прибыльнее, а он поверил. Ну как ему было не поверить мне, когда я возвратил ему здоровье?! За это он меня очень полюбил и щедро наградил, не зная о том, что я дал себе клятву отомстить ему за эту чигиринскую обиду, и если я не убил его тогда, так это только потому, что не пристало шляхтичу убивать больного неприятеля в постели ножом под мышку, как свинью.

— Хорошо, мы это тоже знаем, — сказал Володыевский, — но где и как ты теперь отыскал его?

— А это, видите ли, было так: когда мы прижали Яворских (они, наверное, пойдут с сумой, иначе и быть не может!), то я подумал, теперь мне пора поискать Богуна и отомстить ему за мою обиду. Я доверил свою тайну родителям и дедушке; а он (у него богатая фантазия) сказал: "Если ты поклялся отомстить, то ступай с Богом, иначе будешь дураком". Ну, я и пошел с мыслью, что если найду Богуна, то и о княжне, если она жива, быть может, кое-что узнаю, а лотом, когда застрелю его и приеду к моему господину с новостями, то не останусь без вознаграждения!

— Конечно, не останешься без награды! И мы тебя вознаградим за это, — сказал Володыевский.

— А от меня, братец, ты получишь лошадь с полным убором, — прибавил Лонгин.

— Покорно благодарю, — сказал обрадованный юноша, — за добрые вести; лошадь с седлом и мундштуком — прекрасная награда, а я если получу подарок, то не пропью…

— Черт меня побери, — проворчал Заглоба.

— Итак, выехав из дому… — подсказал Володыевекмй.

— Выехав из дому, — продолжал Жендян, — я думал, куда ехать? В Збараж — потому что оттуда и до Богуна недалеко и скорей я узнаю о моем господине; ну, я и поехал на Белую и Влодаву; во Влодаве лошади мои устали, и я остановился покормить их. А там была ярмарка, и все постоялые дворы были заняты шляхтой; я обратился к мещанам — и там шляхта! А только один жид сказал мне: "У меня была пустая изба, но и ту занял какой-то раненный шляхтич". Тем лучше, говорю, я умею ходить за больными, а ваш цирюльник, как водится во время ярмарки, вероятно, всюду не может успеть. Говорил еще жид что этот шляхтич сам себя лечит и не хочет никого видеть, а потом пошел спросить. Видно, больному было хуже, потому что он велел впустить меня. Я вошел и смотрю, кто лежит в постели? Оказалось, что это Богун. Я перекрестился. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Я испугался, а он меня сразу узнал, обрадовался — ведь он считает меня своим приятелем, — и сказал: "Тебя Бог послал ко мне! Теперь я не умру". А я говорю: "Что вы здесь делаете?" На это он палец приложил к губам и потом только рассказал мне свои приключения, как его Хмельницкий поспал из-под Замостья к королю, тогда еще королевичу, и как поручик Володыевский ранил его в Линкове.

— Что ж он? С благоговением вспоминал обо мне? — спросил маленький рыцарь.

— Не могу иначе сказать, он неплохо отзывался о вас "Я думал, — говорил Богун, — что это какой-то малыш, выкидыш, а оказалось, что он рыцарь первой руки и чуть не разрубил меня пополам". Но когда он вспоминает Заглобу, то хуже, чем прежде, скрежещет зубами, за то, что он подговорил вас драться с ним.

— Черт его побери, я теперь уж не боюсь его! — ответил Заглоба.

— Мы подружились с ним по-прежнему, — продолжал Жендян, — даже еще больше, и он мне все рассказал: как он был близок к смерти, как его в Линкове взяли в барский дом, приняв его за шляхтича, а он отрекомендовал себя Гулевичем из Подолии, как его потом вылечили и как гуманно обходились с ним, за что он поклялся им вечной благодарностью,

— Что же он делал во Влодаве?

— Он пробирался на Волынь, но в Ларчеве у него снова вскрылись раны, потому что когда он ехал, выпал из телеги, и пришлось ему остаться там, хотя и со страхом, так как его легко могли убить. Он сам мне это сказал: "Я был послан с письмами, но теперь не имею доказательств, кроме пернача, и если бы узнали кто я, то меня не только разорвала бы шляхта, но первый встретившийся комендант повесил бы меня, не спрашивая позволения". Когда он мне это сказал, я ему и говорю: "Хорошо знать, что первый комендант может вас повесить". А он: "Как так?" — "Да так, говорю, нужно быть очень осторожным и ничего не говорить о том, а я вам окажу эту услугу". Он начал благодарить меня и уверять, что наградит меня за это. "Теперь у меня нет денег, но есть драгоценности, и я их отдам тебе, а потом осыплю золотом, но только сделай для меня еще одну услугу".

— Ага! — воскликнул Володыевский. — Пойдет о княжне дело.

— Совершенно верно; но я должен изложить все по порядку. Когда он сказал мне, что у него нет денег, так я окончательно потерял к нему уважение; постой, думаю, я теперь тебе отплачу! А он говорит: "Я болен, сил нет, а меня ждет далекий и опасный путь. Если я, говорит, попаду на Волынь, отсюда туда недалеко, то уж буду между своими, но туда, к Днестру, я не могу ехать, во-первых, сип у меня не хватит, а во-вторых, — нужно проезжать через вражий край, около замков и войск; поезжай ты вместо меня". — "Куда?" — спрашиваю. "Под Рашков, потому что княжна скрыта у сестры Донца, колдуньи Горпины". Я спрашиваю: "Княжна?". — "Да", — ответил он, — я ее там скрыл чтоб людской глаз не мог ее увидеть. Ей там хорошо, и она, как княжна Вишневецкая, спит на парче".

— Говори, ради Бога, скорее! — крикнул Заглоба.

— Что скоро, то не хорошо, — спокойно ответил Жендян. — Услышав это, я очень обрадовался но, не выдав себя, сказал: "Там ли она и теперь? Ведь уж давно как вы ее отвезли туда?" Он поклялся, что Горпина, его верная собака, будет держать ее хоть десять лет, пока он не вернется назад, и что княжна наверняка там, потому что туда ни ляхи, ни татары, ни казаки не могут прийти, а Горпина не нарушит его приказания.

Во время рассказа Жендяна Заглоба лихорадочно дрожал, маленький рыцарь радостно качал головой, а Подбипента поднял глаза к небу.

— Что она там — это верно, — продолжал слуга, — лучшим тому доказательством служит то, что он меня послал туда Сначала я, будто колебался, чтобы не обнаружить своей радости, и говорю: "А зачем мне ехать туда?" — "А потому, что я сам не могу туда ехать. Если я живым с Влодавы на Волынь попаду, то поеду в Киев, там уже везде наши казаки главенствуют, а ты поезжай к Горпине и прикажи, чтобы она с княжной тоже ехала в Киев, в монастырь Пресвятой Девы".

— А, значит, не к Доброму Николе! — вскричал Заглоба. — Я говорил, что Ерлич солгал.

— В монастырь Пресвятой Девы, — продолжал Жендян. — "Я, говорит, дам тебе пернач, перстень и нож, а уж Горпина знает, что это значит, такое наше условие, и тем лучше, что дна знает тебя, что ты мой лучший друг. Поезжайте вместе, не бойтесь казаков, но татар остерегайтесь; и если заметите их, то избегайте встречи, им и пернач нипочем. Деньги, червонцы там есть, говорит, они зарыты в яре; на всякий отучай возьми их. По дороге говорите только: "Жена Бегуна едет!" — и вы не будете ни в чем нуждаться. Впрочем, колдунья сама сумеет поступить как нужно, только ты поезжай туда, а то мне, несчастному, некого послать и некому довериться здесь, в чужой стране, между врагами!" Он просил меня со слезами на глазах, и в конце концов эта бестия заставила меня поклясться, что я поеду к ней, и я, конечно, поклялся, прибавив про себя: поеду, но с моим барином! Обрадованный моим обещанием, он сейчас же дал мне пернач, перстень, нож и все драгоценности, какие только у него были при себе, и я взял их, подумав: пусть лучше все это останется у меня, чем у разбойника… На прощанье он мне рассказал, который тот яр над Валадинкой, как ехать и как вернуться; все мне рассказал так ясно, что я с завязанными глазами попал бы туда, и это вы увидите сами, господа, потому что я думаю, что мы все вместе туда поедем.

— Завтра же! — сказал Володыевский.

— Зачем завтра, сегодня еще с зарею велим седлать лошадей.

Несказанная радость овладела всеми, и слышалась только благодарность Создателю; другие потирали руки от удовольствия, задавая новые вопросы Жендяну, на которые он флегматично отвечал.

— Ах, чтоб тебе пуля в лоб! — воскликнул Заглоба. — Какого верного слугу имеет в тебе Скшетуский!

— Еще бы! — сказал Жендян.

— Он озолотит тебя.

— Я так и думаю, что он не оставит меня без вознаграждения, я же ему служу верно.

— А что же ты сделал с Богуном? — спросил Володыевский.

— Вот то и было для меня горе, что он лежал больной в постели и неловко было его пырнуть ножом; за это и мой пан не похвалил бы меня Такая уж судьба! Но что же мне было делать? Когда он все уже рассказал, что хотел сказать, и все отдал, я хватился за ум. Зачем, сказал я про себя, такой негодяй будет жить на свете, который и княжну запер, и меня побил в Чигорине? Пусть лучше не существует, и черт с ним! И о том я беспокоился, что он может выздороветь и двинуться с казаками за нами! Недолго думая, я пошел к коменданту Роговскому. который во Влодаве стоит со своим полком, и донес ему. что это — Богун, хуже всех бунтовщиков. Вероятно, он уже повешен

Сказав это, Жендян глупо рассмеялся и посмотрел на присутствовавших, как бы дожидаясь одобрения; но как он удивился, когда ему ответили молчанием. Только Заглоба, спустя некоторое время, проворчал: "Ну, не беда!", но Володыевский сидел молча, а Лонгин, чмокая, покачал головой и сказал:

— Ты, братец, нехорошо поступил, что называется, скверно.

— Почему? — спросил с удивлением Жендян. — Неужели лучше было ткнуть в него ножом?

— И так было бы нехорошо, и так неладно; но не знаю, чем лучше быть: убийцей или Иудою предателем?

— Что вы говорите? Ведь Иуда выдал не бунтовщика! А он враг как короля, так и Польши.

— Это правда, но все-таки нехорошо. А как зовут этого коменданта?

— Роговский. Говорили, что его зовут Яковом.

— Ну, это тот самый проворчал Лонгин — Родственник Лаща и личный враг Скшетуского.

Но никто не слыхал этого замечания, потому что Заглоба начал говорить:

— Господа! — сказал он. — Нельзя медлить. Господь устроил, через посредство этого юноши, что мы будем искать ее в лучших обстоятельствах, чем до сих пор. Богу честь и слава! Завтра же мы должны ехать. Князь уехал, но мы и без его позволения двинемся в путь, нет времени. Поедет со мной Володыевский и Жендян, а вы, Подбипента, останетесь здесь, потому что рост ваш и простодушность могут нас выдать.

— Нет, братцы, я тоже поеду, — сказал литвин.

— Ради ее безопасности вы должны остаться здесь. Кто видел вас раз, тот никогда в жизни не забудет. Правда, у нас есть пернач, но вам и с перначом не поверят. Ведь вы душили Пульяна на глазах всех кривоносых гуляк — и они вас сейчас узнают. Нет, вам никак нельзя с нами ехать. Вы там трех голов, наверное, не найдете, а ваша одна мало принесет нам пользы. Чем портить дело, лучше сидите здесь.

— Жаль, — сказал литвин.

— Жаль или нет, а вы должны остаться, Когда поедем собирать гнезда с деревьев, тогда и вас возьмем, а теперь нет.

— Слушать неприятно!

— Дайте мне пощечину, потому что мне весело, а все-таки останьтесь. НО вот еще что, господа! Очень важно сохранить это дело в тайне, чтобы весть эта не распространилась между солдатами, а от них к мужикам. Никому ни слова.

— Ба! А князю?

— Князя нет.

— А Скшетускому, если он приедет?

— Ему-то именно не говорите ни слова, потому что он захотел бы ехать с нами; времени на радость будет довольно, а в случае нового обмана он сума сойдет. Обещайте, что никому ни слова не скажете, господа!

— Честное слово! — сказал Подбипента

— Честное слово! — повторили все вместе.

— А теперь возблагодарим Бога.

С этими словами Заглоба стал на колени, а за ним все остальные, и они долго и горячо молились.

Глава XXII

Несколько дней тому назад князь действительно уехал в Замостье для набора войска, и не скоро предвиделось его возвращение. Поэтому Володыевский, Заглоба и Жендян поехали в дорогу без всякого разрешения и под строгим секретом, в который был посвящен только Лонгин, и он, связанный словом, молчал, как мертвый. Вершул и другие офицеры, зная о смерти княжны, не допускали, чтобы отъезд Володыевского и Заглобы имел связь с невестой несчастного Скшетуского, и думали, что они именно к нему и поехали, тем более что между ними находился и Жендян, который, как всем было известно, служил у Скшетуского. Они же поехали прямо в Хлебановку и там приготовились в путь.

Заглоба купил на деньги, занятые у Лонгина, пять рослых подольских лошадей, способных на далекое путешествие; такими лошадьми охотно пользовалась польская конница и казацкие старшины; этот конь мог целый день гнаться за татарским скакуном; своей быстротой он превосходил турецких и легче выносил все перемены погоды и холодные и сырые ночи; кроме того, Заглоба купил для себя и для других, а равно и для княжны, казацкие свиты; Жендян занялся юками, а когда все было готово, помолились Богу и двинулись в путь.

Переодетых таким образом друзей можно было принять за каких-нибудь казацких атаманов, и нередко случалось, что их затрагивали солдаты из польской стражи, разбросанной до самого Каменца, — но с ними скоро объяснялся Заглоба. Они долго ехали по безопасной местности, занятой войсками региментария Ланцкоронского, который приближался к Бару для наблюдения за собиравшимися там казацкими войсками. Все уже знали, что из переговоров ничего не выйдет и война почти решена, хотя главные силы не тронулись еще с места. Переяславское перемирие окончилось еще до Троицына дня; междоусобие не прекращалось, даже увеличилось, и с обеих сторон ждали только сигнала. Между тем весна была в полном разгаре. Земля, разрытая лошадиными ногами, покрылась бисером зеленеющей травы и цветами, выросшими на могилах убитых воинов. Над полем битвы, в небесной лазури, порхали жаворонки; разлившиеся воды морщились легкой, блестящей мелкой зыбью под теплым дуновением ветерка, а по вечерам в согревшейся воде лягушки вели свои мудреные разговоры.

Казалось, что сама природа жаждет излечить раны народа и украсить могилы усопших цветами. Было ясно на небе и на земле, воздух дышал свежестью и ароматом, а вся степь блестела, точно парча, перепивалась, как радуга или как польский пояс, на котором ловкая мастерица соединила талантливо все цвета

В такое время сердца трепещут от радости — и наши рыцари были в прекрасном настроении при виде этой, картины. Володыевский напевал песенки, а Заглоба потягивался на лошади, подставляя спину под оживляющие лучи солнца, и когда хорошо согрелся, сказал маленькому рыцарю:

— Хорошо мне; правду сказать, после меда и венгерского, ничего не может быть лучше для старых костей, как солнце.

— Для всех оно хорошо, — ответил Володыевский, — заметьте, что даже животные любят погреться на солнце.

— Счастье, что мы в такое хорошее время едем за княжной, — продолжал Заглоба, — зимой, во время морозов, трудно" было бы бежать с девушкой.

— Пусть она нам только достанется в руки, и я буду последний негодяй, если ее отнимут у нас.

— Говоря откровенно, — сказал Заглоба, — я опасаюсь только того, чтоб в случае войны нас не окружили татары; с казаками мы справимся кое-как, а мужикам нечего говорить, они принимают нас за старшин, запорожцы почитают пернач, и имя Богуна послужит нам защитой.

— О, я знаю татар, потому что часто приходилось иметь дело с ними в Лубнянском имении; и я, и Вершул без отдыха вели с ними борьбу.

— Да и я их знаю, — сказал Заглоба. — Ведь я говорил тебе, как между ними провел несколько лет и как мог дойти до высоких почестей, но я не желал обасурманиться и пренебрег ими; они хотели убить меня за то, что я направил их старшего священника на путь истинной веры.

— Вы, кажется, говорили, что это с вами случилось в Галате.

— В Галате само собой, а в Крыму тоже. Вы думаете, что в Галате кончается свет, и, вероятно, не знаете, где растет перец. Ведь сынов Белияля больше, чем христиан на свете.

— Не одни татары могут нам вредить, — вмешался Жендян, — мне Богун говорил, что этот яр сторожит нечистая сила. Колдунья, которая стережет княжну, могущественна и имеет сношения с чертями; те могут предупредить ее о нашем приезде. Правда, у меня есть освященная пуля, и та, конечно, поразит ее. если простая не годится; и там, кроме того, масса чертей, которые стерегут вход в этот яр. Вы уж, господа, подумайте сами о том. чтобы со мною не случилось чего-нибудь дурного, иначе моя награда пропадет.

— Ах ты трутень этакий! — сказал Заглоба. — Только нам и думать о твоем здоровье. Черт тебя не возьмет, а если и возьмет, то все равно, ты и так попадешь в ад за свою жадность. Я старый воробей, и на мякине меня не проведешь, и если Горпина страшная колдунья, то я еще страшней ее — я в Персии научился магии. Она служит чертям, а они — мне, и я мог бы пахать землю на них, как на быках, — только не хочу, боюсь лишиться спасения души.

— Это хорошо, и на этот раз вы употребите всю свою силу: все-таки лучше быть в безопасности

— Я, однако, больше надеюсь на покровительство Всевышнего, — сказал Володыевский. — Пусть Горпину и Богуна оберегают черти, а нас охраняют небесные ангелы, с которыми черти не могут соперничать, а я обещаю поставить святому Михаилу семь свечей из белого воска.

— И я присоединю свою ленту на одну свечу, чтобы господин Заглоба не пугал меня вечным наказанием.

— Я первым отправлю тебя в ад, — ответил шляхтич, — если только окажется, что не знаешь местности, где находится княжна

— Как не знаю? Только бы нам доехать до Валандинки, а там я с завязанными глазами попаду. Мы поедем по левому берегу Днестра, а яр находится на правом берегу, который мы узнаем по тому, что вход в него завален большой скалой. Сначала кажется, что там совсем нельзя пройти, но в скале есть пробоина, в которую свободно проходят две лошади рядом. Нам бы только добраться туда, и там уже никто не убежит от нас, там один только вход и выход; вокруг яра такие высокие стены, что едва птица может пролететь. Колдунья мучит людей, которые входят туда без ее позволения, и там уже много человеческих скелетов, но Богун велел не обращать на это вникания, только ехать и кричать: "Богун! Богун!", тогда она встретит нас радушно. Кроме Горпины, там есть еще Черемис, который прекрасно стреляет из мушкета. Нужно их обоих убить.

— Что касается Черемиса, не говорю, но бабу достаточно связать.

— Да, как вы ее свяжете? Она такая сильная, что разрывает панцирь, как полотняную рубашку, а подкова только хрустит в ее руках; один только господин Подбипента справился бы с нею, а не мы. Но не беспокойтесь, есть у меня для нее освященная пуля, пусть уже эта чертовка пропадет, иначе она полетит за нами, как волчица, — и тогда не только княжны мы не увезли бы, но и собственных голоа

Среди таких разговоров и советов время шло незаметно. А ехали они быстро, оставляя позади местечки, города, села, хутора и курганы. Они ехали по направлению к Ермолинцам и Бару, откуда намеревались свернуть в сторону Ямполя и Днестра. Теперь они проезжали местность, где некогда Володыевский побил Богуна и освободил Заглобу из его рук Они попали в тот же хутор и остановились там на ночлег. Им случалось ночевать и под открытым небом, в степи; тогда Заглоба веселил своих спутников рассказами о прежних своих приключениях, бывалых и небывалых. Более всего, однако, говорили о княжне и ее будущем освобождении из рук колдуньи.

Наконец, выехав из околицы, находившейся во власти Ланцкоронского, они въехали в казачьи владения; в них совсем не осталось ляхов; которые не успели убежать, те были уничтожены огнем и мечом. Май кончился, и настал знойный июнь, а они едва проехали третью часть своего путешествия, — дорога была, длинная и трудная. К счастью, со стороны казаков им не угрожала никакая опасность. Время от времени их спрашивали, кто они такие; тогда Заглоба, если спрашивавший был сановник, показывал пернач Богуна, а если это был кто-нибудь из черни, то, не слезая с лошади, толкал его ногой в грудь, и тот падал на землю; другие при виде этого живо пропускали их, воображая, что это не только свой, но к тому же и знатные, если бьют, и принимали Заглобу за Кривоноса, Бурлая или даже за самого батьку Хмельницкого,

Однако Заглоба был очень зол на Богуна: казаки слишком надоедали им своими расспросами о нем, что тоже замедляло путешествие. Обыкновенно не было конца допросам: здоров ли и жив, а то весть о его смерти дошла до Ягорлыка и дальше Когда путешественники рассказали, что Богун жив и здоров и что они его послы, тогда их целовали и угощали, раскрывали двери своих куреней и даже мешки с деньгами, чем Жендян пользовался с большим удовольствием.

В Ямполе их принял Бурлай, старый полковник, который со своим войском и чернью ждал будятских татар. Он учил Богуна военному искусству, вместе с ним участвовал в черноморской экспедиции, вместе грабил Синоп и поэтому любил его, как своего сына, и сердечно принял его послов, не выказывая ни малейшего подозрения, тем более что в прошлом году видел при нем Жендяна Напротив, узнав, что Богун жив и отправился на Волынь, Бурлай-устроил для них целый пир, на котором от радости напился и сам.

Заглоба боялся, чтобы Жендян, выпив, не проболтался, но оказалось, что слуга был хитрая лиса и держал себя хорошо, говорил правду только тогда, когда можно было сказать ее, и не только не портил дела, но приобрел доверие Бурлая. Странно было, однако, слушать нашим рыцарям разговоры, которые велись между ними с такой откровенностью и в которых часто упоминались и их имена.

— Мы слышали, — сказал Бурлай, — что Богун был ранен на поединке. А не знаете, кто его ранил?

— Володыевский, офицер князя Иеремии, — спокойно ответил Жендяа

— Эх, если бы он попался в мои руки, я бы ему отплатил за нашего сокола Я с него живого снял бы кожу.

Володыевский закусил свои белобрысые усики и посмотрел на Бурлая таким взглядам, каким смотрит собака на волка, которого ей нельзя схватить за горло.

— Поэтому-то я вам и говорю его имя, полковник, — сказал Жендян.

"Вот утешится дьявол, когда поймает в свои когти этого юношу!" — подумал Заглоба.

— Но, — продолжал Жендян, — тот не столько виноват, так как его вызвал сам Богун, не зная, на какую саблю наткнется. Но там был другой шляхтич, величайший враг Богуна, который увез от него княжну.

— А тот кто такой?

— Да тот — старый пьяница, который притворялся другом Богуна.

— За это он будет повешен! — воскликнул Бурлай.

— Дураком буду, если я не обрежу уши этому глупцу, — проворчал Заглоба.

— Его так изрубили, — болтал Жендян, — что другой не перенес бы таких ран, но у нашего атамана рогатая душа, и он выздоровел, хотя с трудом добрался до Влодавы и там он не помог бы себе, если б не мы. Мы его отправили на Волынь, где господствуют наши, а нас он послал за девушкой

— Ой, погубят его эти чернобровые, — проворчал Бурлай, — я ему давно предвещал это. Не лучше ли было ему по-казацки поиграть с девушкой, а затем камень на шею да и в воду, как мы делали это на Черном море?

Володыевский едва удержался, так оскорбился он за честь всех женщин. Заглоба рассмеялся и сказал:

— Конечно, было бы лучше.

— Но вы добрые друзья, сказал Бурлай, — вы его не оставили в нужде; а ты, малый, — обратился он к Жендяну, — ты лучше всех, я тебя знал еще в Чигорине и видел, как ты ухаживал за нашим соколом и голубил его. Знайте, что я и ваш друг; говорите, что вам нужно, молодцов или лошадей? Я вам дам, чтобы вас не обидели на обратном пути.

— Молодцов нам не нужно, полковник, — мы свои люди и поедем своей стороной; а не дай Бог какой-нибудь встречи, то с большой ватагой нам будет хуже, чем с маленькой; но быстрые лошади пригодятся.

— Я дам вам таких, что их не догонят и ханские.

Жендян воспользовался случаем:

— Денег-то атаман дал мало, потому что у него у самого не было, а за Брацлавом мера овса, стоит талер.

— Ты иди со мной в кладовую, — сказал Бурнай.

Жендян не заставил себя ждать и исчез вместе со старым полковником за дверью, а когда через минуту он вернулся назад лицо его сияло от радости и синий жупан оттопыривался на животе.

— Ну, теперь поезжайте с Богом, — отозвался старый казак, — а как возьмете девушку, то на обратном пути заезжайте ко мне, пусть и я взгляну на Богунову зозулю.

— Это невозможно, господин полковник, — смело ответил Жендян, — эта ляшка ужасно строптива: она раз уж ткнула себя ножом. Мы боимся, чтобы с нею не случилось чего-нибудь нехорошего. Пусть уж лучше сам атаман делает с нею что хочет.

— И сделает; не будет она его бояться. Ляшка белоручка! Казак-запорожец противен ей — ворчал Бурлак — Поезжайте с Богом! Недалеко уж вам ехать.

Из Ямполя было уже недалеко до Валадынки, но дорога была трудная, или скорей — бездорожье, так как в то время тамошние; окраины были еще пустынны и только кое-где заселены людьми и застроены. Поэтому от Ямполя они шли на запад удаляясь от. Днестра, чтобы идти по течению Валадинки к Рашкову, только этим путем и можно было попасть в яр, Начинался уже рассвет, когда кончился пир у Бурная, и Заглоба рассчитал, что до захода солнца они, пожалуй, и не найдут яр, но это было ему на руку: он хотел, чтобы освобождение Елены совершилось ночью. Уехав от Бурлая. Заглоба вспоминал бурлаевский пир и говорил о счастье и благополучии, сопутствовавшим им всю дорогу.

— Смотрите, как казаки живут дружно и поддерживают во всем друг друга. Я не говорю о черни, которой они пренебрегают, а если черт им поможет, отнять от нас власть над ними, то они будут управлять ею хуже нас; ко, живя в братстве, они готовы броситься друг за друга в огонь, не то что наша шляхта.

— Где же? — возразил Жендян. — Я жил долго между ними и видел, как они, точно волки, дерутся друг с другом; и если б не Хмельницкий, который держит их в повиновении силой и политикой, то они перегрызлись бы. Однако Бурлай — славный воин, и сам Хмельницкий уважает этого старика.

— А ты, верно, очень расположен к нему, потому что он позволил обобрать себя. Ох, Жендян, Жендян! Тебе не умереть своей смертью

— Что кому суждено, господин; ведь провести своего врага и похвально, и Богу угодно.

— Да я не это порицаю в тебе, а твою жадность. Это мужицкое чувство, недостойное имени шляхтича, и за это ты будешь наказан.

— За это я не пожалею Богу на свечку, чтобы Ему была корысть от меня и чтобы он благословил меня и впредь; а что я помогаю родителям, это не грех

— Что за негодяй этот юноша! — воскликнул Заглоба, обращаясь к Володыевскому. — Я думал, что вместе со мной будут схоронены в могиле и мои фортели, но вижу, что он еще остроумнее. Благодаря хитрости этого слуги, мы освободим княжну из рук Богуна с его позволения и прокатимся на бурлаевских бехметах. Видели вы что-нибудь подобное?.. Посмотрев на Жендяна, кажется, не дал был за него и трех грошей.

Последний самодовольно улыбнулся и ответил:

— Разве нам от этого хуже?

— Ты понравился мне, и если б не твоя алчность, я взял бы тебя к себе на службу; но если ты провел Бурлая, то я прощаю тебе, что ты назвал меня пьяницей.

— Да ведь это не я так назвал, а Богун.

— Бог его за это и наказал, — возразил Залтоба.

В этих разговорах прошло утро, и когда солнце поднялось высоко на горизонте, нашими путешественниками овладела задумчивость; через несколько часов они должны были увидеть Валадынку. После долгого путешествия они были наконец у цели, но тревога, естественная в подобных случаях вкрадывалась в их сердца. Жива ли еще Елена? Если жива, найдут ли они ее в яре? Горпина могла увезти ее или в последнюю минуту скрыть в неизвестных им пещерах или даже умертвить. Препятствия не были еще устранены, опасность еще не миновала. Правда, они имели все знаки доверия Богуна, и Горпина должна была признать их как послов, исполняющих его волю, — но если духи или черти предостерегут ее? Этого боялся больше всего Жендян, и Заглоба, хоть и изучил магию, думал об этом не без волнения В таком случае они застали бы яр пустым или, еще хуже, казаков из Рашкова, скрытых в засада Сердца их тревожно бились, и когда несколько часов спустя они заметили издали блестящую длинную ленту воды, красное лицо Жендяна немного побледнело.

— Это Валадынка, — сказал он глухим голосом.

— Неужели? — тихо спросил Заглоба — Как мы уж близко!

— О Господи! Храни нас!.. — сказал Жендян. — Но начинайте ваши заклинания, а то я боюсь.

— Глупости заклинания! Перекрестим реку и пропасть — это больше поможет.

Володыевский был спокойнее всех но молчал; он только осмотрел пистолеты и подсыпал свежего пороху на полки, попробовал, легко ли выходит сабля из ножен.

— В этом пистолете у меня есть освященная пуля, — сказал Жендян. — Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа — вперед!

— Вперед! Вперед!

Вскоре они очутились на берегу реки и повернули лошадей по ее течению. Здесь Володыевский остановил их на минуту и сказал:

— Пусть Жендян возьмет пернач, потому что колдунья знает его, и пусть он первый переговорит с ней, чтобы она не испугалась нас и не убежала с княжной в какую-нибудь трущобу.

— Как хотите, господа, но я не поеду первым, — сказал Жендян.

— Так поезжай, дурак, последним.

С этими словами Володыевский поехал первым, за ним Заглоба и, наконец, слуга со свободными лошадьми, беспокойно озираясь во все стороны. Лошадиные копыта стучали по камням; вокруг царствовала глубокая тишина, только саранча и стрекозы, скрытые в щелях и расселинах, трещали не умолкая; день был знойный, хотя солнце значительно клонилось к западу. Наконец путешественники въехали на гору наподобие рыцарского щита, на которой громоздились распавшиеся и выветрившиеся скалы, похожие на развалины дома или церковные башни; можно было подумать, что это замок или город, разрушенный только вчера неприятелем,

— Это заколдованное урочище, — сказал Жендян, — я узнал его со слов Богуна. Ночью здесь никто живым не пройдет.

— Если не пройдет, то, может быть, проедет, — возразил Заглоба. — Тьфу, что за проклятый край! Но мы хотя бы на верной дороге!

— Да уж недалеко! — сказал Жендян.

— Слава Богу, — произнес Заглоба; и мысль его помчалась к княжне.

При виде диких берегов Валадынки, пустыни и глуши Заглоба не верил, что княжна, для которой он перенес столько трудов и опасностей и которую он так любил, что после вести о смерти ее не знал, что делать со своей жизнью и своей старостью, была уже совсем близко. Но человек привыкает даже к, несчастью, и Заглоба за это долгое время освоился с мыслью, что она похищена и находится где-то далеко, в руках Богуна; а теперь он не смел даже подумать, что пришел конец грусти, розыскам, что теперь начнется радость и спокойствие; много мыслей приходило ему в голову: что она скажет, когда увидит его? не расплачется ли? После такого продолжительного заключения она будет потрясена своим неожиданным спасением. "Бог может все устроить, — подумал Заглоба, — наказать злых и наградить хороших. Бог отдал Жендяна в руки Богуна, а потом подружил их Бог так устроил, что война, эта злая мачеха, отозвала дикого атамана из этой пустыни, где он скрыл свою добычу, как волк Бог выдал его в руки Володыевского и опять сблизил с Жендяном, и так все устроилось, что теперь, когда княжна, может быть, теряет последнюю надежду на свое освобождение, помощь тут как тут! Наконец-то кончатся твои страдания, моя доченька, — думал Заглоба, — и ждет тебя необыкновенная радость. Ой, как ты будешь благодарна нам!"

И она предстала перед его глазами как живая; старик расчувствовался и погрузился в размышления о том, что вскоре случится. В это время Жендян дернул его за рукав.

— Послушайте! — сказал он.

— Что? — спросил Заглоба, недовольный, что Жендян прервал его размышления.

— Вы видели? Волк перебежал нам дорогу.

— Ну так что ж, что перебежал?

— Но настоящий ли это волк?

— Так поди спроси его и поцелуй в нос

В эту минуту Володыевский сдержал лошадь.

— Не заблудились ли мы? Ведь уже должно быть…

— Нет! — возразил Жендян. — Мы едем так, как говорил мне Богун. Дал бы Бог, чтобы всему был уже конец.

— Вероятно, скоро будет, если только мы едем по верной дороге.

— Я еще хотел просить вас, — отозвался Жендян, — когда я буду говорить с колдуньей, обращайте внимание на Черемиса, это величайший негодяй, но зато великолепно стреляет из мушкета.

— Не бойся — вперед!

Едва путешественники сделали несколько шагов, как лошади их навострили уши и начали храпеть. У Жендяна кожа сделалась как у гуся; он ждал каждую минуту, что из-за скалы раздается вой упыря или выползет какой-нибудь ужасный гад но оказалось, что лошади храпели только потому, что проходили мимо логовища спугнутого волка, который так обеспокоил юношу.

Кругом царствовала тишина, даже саранча перестала цыкать, а солнце перекатилось на другую сторону неба. Жендян перекрестился и успокоился.

Володыевский вдруг опять сдержал коня

— Я вижу ущелье, — сказал он, — заваленное скалой, а в ней отверстие.

— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! — шепнул Жендян. Это здесь!

— За мной! — скомандовал Володыевский погоняя лошадь.

Через минуту они остановились у ущелья и проехали в отверстие под каменный свод. Перед ними открылся глубокий яр, густо поросший по бокам зеленью и расширяющийся вдали в полукруглую равнину, окруженную гигантскими стенами. Жендян начал кричать во всю мочь:

— Богун, Богун! Выходи, ведьма, выходи! Богун!

Все сдержали лошадей и стояли в молчании; а Жендян продолжал кричать:

— Богун, Богун!

Вдали послышался лай собак.

— Богун, Богун!

С левой стороны яра, на которую падали пурпуровые и золотистые лучи солнца, зашелестели листья густых кустов боярышника и дикой сливы, и вскоре показалась почти на самом обрыве человеческая фигура, которая присела и, прикрыв глаза рукой, пристально всматривалась в прибывших

— Это Горпина, — сказал Жендян и, сложив руки у рта, снова закричал:

— Богун, Богун!

Горпина начала сходить со скалы, перегибаясь для равновесия назад. Она шла скоро, а за ней спускался какой-то коренастый человек с турецким мушкетом в руках.

Под тяжелыми ногами ведьмы ломались кусты, камни с шумом скатывались на дно яра; освещаемая лучами заходящего солнца, она действительно казалась каким-то сверхъестественным существом.

— Кто вы? — спросила она грубым голосом, спустившись на дно яра.

— Как поживаешь. Бандура? — спросил Жендян, к которому при виде людей, а не духов вернулась вся его смелость.

— А это ты, слуга Богуна? Я узнала тебя, малыш. А это что за люди?

— Друзья Богуна.

— А какая красивая ведьма! — проворчал про себя Володыевский?

— А зачем вы приехали сюда?

— Вот тебе пернач, перстень и нож; ты ведь знаешь, что это значит?

Исполинка взяла все три предмета в руки и начала пристально рассматривать их

— Да, эти самые, — сказал она — Вы за княжной?

— Да. Здорова ли она?

— Здорова. Но почему Богун не приехал сам?

— Богун ранен.

— Ранен? Я это видела в воде, на мельнице.

— Зачем же ты спрашиваешь, если видела? — резко спросил Жендян.

Ведьма улыбнулась, показав свой белые волчьи зубы, и ткнула кулаком в бок Жендяна.

— Ты, малый!

— Пошла прочь!

— А когда вы возьмете княжну?

— Сейчас, только лошади отдохнут.

— Так берите… и я поеду с вами.

— Зачем?

— Моему брату смерть суждена; его ляхи посадят на кол. Я поеду с вами.

Жендян нагнулся в седле, как бы для того, чтобы удобнее было говорить с ведьмой-гиганткой, и незаметно положил руку на рукоять пистолета.

— Черемис, Черемис! — сказал он, обращая на него внимание своих спутников.

— Зачем ты его зовешь? Ведь у него отрезан язык.

— Я не зову, а только любуюсь его красотой. Ведь ты не уедешь без него — он твой муж.

— Он мой пес.

— И вас только двое во всем яре?

— Двое — княжна третья.

— Это хороша Но ты все-таки не уедешь без него?

— Я сказала, что уеду, — и уеду.

— А я говорю, что нет.

Голос юноши прозвучал как-то подозрительно, и ведьма беспокойно повернулась на месте.

— Что ты? — спросила она.

— Вот что я! — ответил Жендян и выстрелил ей прямо в грудь из пистолета так близко, что пороховой дым покрыл ее всю, и пуля засела в груди.

Горпина отскочила назад, раскрыв руки; ее глаза выкатились из орбит, а она издала какие-то нечеловеческие звуки и упала на землю.

В ту же минуту Заглоба ударил Черемиса саблей по голове так, что череп его раскололся от удара; Черемис даже не крикнул, а только, свернувшись, как червь, начал конвульсивно вздрагивать, пальцы его рук корчились и раскрывались наподобие когтей рыси.

Заглоба вытер полой жупана окровавленную саблю, а Жендян соскочил с коня и, схватив камень, бросил его на грудь Горпины, а затем начал что-то отыскивать у себя за пазухой.

Тело исполинки еще вздрагивало, ее лицо исказилось судорогой, оскаленные зубы покрылись кровавой пеной, из горла выходило глухое хрипенье. Между тем слуга вынул из-за пазухи кусок освященного мела и, начертав им на камне крест, сказал:

— Теперь не встанет.

Затем Жендян вскочил на лошадь.

— Вперед! — скомандовал Володыевский.

Все помчались, как вихрь, вдоль ручья, протекавшего среди яра; они миновали дубы, разбросанные по дороге, и глазам их представилась изба, дальше — высокая мельница с блестящим колесом. У избы две черные собаки, привязанные на цепи, лаяли и рвались к приезжим. Володыевский подъехал первым; соскочив с лошади, он толкнул дверь ногой и ворвался в сени, побрякивая саблей; из нее, направо, виднелась просторная изба, наполненная стружками, с разложенным посредине дымившимся костром; налево находилась запертая дверь. "Верно, она там", — подумал Володыевский и подскочил к двери.

Он дернул ее за ручку и, отворив, остановился как вкопанный на пороге избы.

В глубине комнаты, опершись на спинку кровати, стояла Елена Курцевич, бледная, с распущенными, волосами; ее испуганные глаза остановились на Володыевском как бы спрашивая: "Кто ты и зачем?" Она никогда прежде не видала маленького рыцаря, — он же был поражен ее красотой и видом комнаты, убранной бархатом и парчой.

Наконец он пришел в себя и сказал:

— Не бойтесь, княжна, мы друзья Скшетуского!

— Спасите меня! — вскричала она, складывая руки и опускаясь на колени.

В ту же минуту в комнату вбежал запыхавшийся Заглоба, красный и дрожавший.

— Это мы! — кричал он. — Мы с помощью!

Услышав эти слова и увидев знакомое лицо, княжна наклонилась, как подрезанный цветок, руки ее бессильно свесились, глаза закрылись длинными бархатными ресницами, и она упала в обморок.