23598.fb2
Иржи Карелович засуетился, сунул подмышку фетровую шляпу, перекинул через плечо дорожную сумку и затопал было к рысаку, но вдруг возле Левки остановился, потрепал его морщинистой рукой по спине и пробормотал:
- Пока живешь, ко всему, дружок, надо быть готовым…
Шамиль подвел к лекарю и хироманту скакуна, помог гостю взобраться в седло и сам ловко продел ногу в стремя.
- Ждем тебя, Бахыт-ата, в воскресенье в клубе на танцах!
- Рымбаев не танцует, - осклабился тот.
- Извините, можно еще о чем-то вас спросить? - произнес Левка, когда Шамиль натянул поводья.
Никогда я не видел Гиндина таким растерянным и в то же время равнодушным. Казалось, все, о чем только что говорил Иржи Карелович, не имело никакого отношения к его маме: и эти травы с их причудливыми названиями, и эти пиявки…
- Спрашивай, спрашивай, - зачастил Прохазка.
- Она… не умрет?
- Все когда-нибудь умирают, - ответил лекарь и хиромант. - Но будем надеяться, что твоя мама поправится. Мы с ней договор заключили: как только она встанет на ноги, то приедет к нам в колхоз и даст в клубе концерт - сыграет Сметану или Дворжака, и я снова, как в детстве, пройдусь с прабабушкой Ганной по Карлову мосту.
Прохазка поперхнулся своими воспоминаниями, вытер крохотным кулачком слезящиеся глаза, Шамиль снова натянул поводья, и послушный рысак молодцевато рванул вперед, оставив позади смятенного Левку; Бахыта, погруженного в молчание, как в трясину, и юного разведчика, торчащего на частоколе, словно глиняная крынка.
Не прошло и недели, как Розалия Соломоновна и Левка остались одни.
К Рымбаеву, как это и бывало в конце короткого и безоблачного бабьего лета, прикатило районное начальство - военком и начальник отдела внутренних дел. Бывшего рядового конвойной команды Бахыта Рымбаева с ними - майором и подполковником, страстными любителями перепелиной охоты - свел проныра Кайербек. Старый охотник был в степи для районных начальников незаменимым поводырем, прекрасным учителем, понаторевшим за долгие годы в охотничьем промысле. Он лучше всех в округе знал все заветные места скопления перепелов и куропаток, слетавшихся по осени на убранные бахчи, на обширные ячменные поля в ближних предгорьях. Не было ему равных и в том, как управлять своенравным беркутом. Компания обычно отправлялась в степь на охоту с ночевкой, прихватив с собой обильную снедь и выпивку. Осторожный Бахыт даже на Севере в трескучие морозы водки не пил и никакой дичи не ел. Всю свою добычу он не без умысла отдавал начальству, которое затем выхвалялось перед родичами и подчиненными своей удачливостью и меткостью.
Уехал Бахыт на рассвете, наказав страдавшей бессонницей Розалии Соломоновне держать на засове дверь и в хату никого не пускать. Куда и зачем он едет, хозяин не сказал, но по плотоядному клекоту беркута и по радостному крику оседланного ишака, своими чуткими ноздрями почуявшего заманчивый запах дальней дороги, квартирантка догадалась, что Рымбаев отправляется на перепелиную охоту.
- Знаем мы, Женечка, как они охотятся. Привезут ящик водки и, пока не прикончат его, в Джувалинск не возвращаются. Птиц за них добывает Бахыт. Если бы это ему понадобились лекарства или пиявки, дружки бы для него их из-под земли достали и с фельдъегерем прислали, - узнав о гостях, возмущалась Анна Пантелеймоновна. - Я говорила с Нурсултаном. Его вызывают на бюро в Джувалинск. Там, наверное, будет и заврайздравом. Наш обещал что-нибудь из лекарств для Розы выклянчить. А пока, Женечка, снова свари ей свекольник, накроши туда погуще чеснока и отнеси. Авось, поможет.
Я слушал нашу хозяйку и чувствовал, как меня захлестывает какая-то благодарная грусть; мне было жалко всех на свете, кроме охотников, которые целыми днями пьют в степи водку и стреляют в перепелов, и я с этой жалостью ничего не мог поделать; из нее, как из огромной, теплой скорлупы, вылупливалась кладовая лекарств - аптека Левина, куда я ходил с бабушкой за глазными каплями и касторкой; в ней, окруженной столетними каштанами, было прохладно и чисто, дышалось легко и свободно; так и подмывало облачиться во все белое - надеть, как Левин, белый халат, белую, как перистое облачко, шапочку и никуда отсюда не уходить, встать за стеклянный прилавок и, по рецепту доктора Рана, за деньги или в долг, выдавать всякие там микстуры, порошки, таблетки, пиявки и до самой смерти жить среди этой райской, необманной благодати.
Моя жалость дергала колокольчик - динь-динь-динь - аптекарь Левин, словно ангел, только что спустившийся в Йонаву с облака, распахивал передо мной стеклянные двери, кланялся, впускал внутрь, ласково ерошил мои смоляные кудри и, бормоча "чемерица, пустырник, боярышник, омела", начинал рыться в выдвижных ящичках и на полках и доставать оттуда кулечки с диковинными травами.
- А пиявки? Вы забыли про пиявки, - напомнила спустившемуся с облака аптекарю Левину моя жалость.
- Ах, да, пиявки!.. - всплеснул руками аптекарь и по стремянке снова поднялся в небо. - Пусть твоя бабушка скорей выздоравливает.
- Это не для бабушки, это для Розалии Соломоновны - Левкиной мамы. Вы ее не знаете. Она из Ленинграда… На скрипке играет…
Аптекарь Левин протянул мне склянку с пиявками, снова запустил руку в мои кудри и, качая седой головой, на прощанье бросил:
- Пусть выздоравливают все… Смотри - не разбей по дороге склянку.
Склянку я не разбил, но дорога из аптеки Левина к Розалии Соломоновне, как и все дороги, вымощенные состраданием, вдруг оборвалась в моей памяти и привела к свекольнику.
- Отнесем Розалии Соломоновне, - сказала вечером мама.
Она решила, что вдвоем будет проще и теплей.
От свекольника, в котором прыткими мальками плавали дольки чеснока, было больше пользы, чем от моей жалости. Левка открыл дверь, и мы прошли в темные сени, заваленные, как и двор, рухлядью, от которой шел удушливый смрад, как от тлеющего торфа.
Гиндины жили в маленькой комнате, выстланной заячьими шкурками, добытыми безжалостным Бахытовым беркутом; на стене висела пятнистая шкура рыси, а чуть ниже - засиженные мухами две почетные грамоты солдату конвойной команды внутренних войск Бахыту Мухумовичу Рымбаеву. Эти награды, как и перегоревшая электрическая лампочка под потолком и вырезанная из газеты фотография колонны физкультурников, проходящих мимо Мавзолея на Красной площади в Москве, были единственными приметами двадцатого века.
Левка засуетился, приволок откуда-то для гостьи табурет. Розалия Соломоновна медленно поднялась с постели.
- Лежите, лежите, - без запинки по-русски сказала мама.
Но музыкантша ее не послушалась, засеменила на кухню, принесла посуду, поставила ее на щербатый, сколоченный из разномастных досок стол.
- Свекольник еще горячий, - промолвил я, когда мама начала наливать его из чугунка Хариной в миску.
Мама закивала головой, гордясь моим знанием чужого языка.
- Я перед вами виновата, - выдохнула Розалия Соломоновна, не притрагиваясь к ложке. - Пока в Москву не написала.
Мама снова закивала головой, и я, не мешкая, перевел ее кивки на русский:
- Ничего. Еще напишите…
- Напишу, если…
Гиндина замолкла. В наступившей тишине было слышно, как скрипачка неохотно зачерпывает ложкой свое лекарство.
- Все будет хорошо, - успокаивала ее мама, с трудом постигая изгнаннический словарь великодушия.
- У меня такой уверенности нет, - призналась Розалия Соломоновна. - Только в одном человек может быть уверен на сто процентов - в том, что он умрет.
- Мама! - прикрикнул на нее Левка. - От таких рассуждений ты не поправишься.
- Разве я не права? - не поднимая головы и тихо прихлебывая целебный свекольник, сказала Гиндина. В домашней кофте, накинутой на тонкий летний халат, в матерчатых тапочках на босу ногу, непричесанная, с опухшими от головной боли глазами, она была совершенно непохожа на знаменитую скрипачку, которая глядела на нас с афиши и которой аплодировал Сталин. - Не права? - переспросила Розалия Соломоновна и обвела всех печальным взглядом
Все промолчали.
- Скажи, что ей нужен покой, - заговорила мама на идиш. - Покой лечит.
- Покой лечит, - сказал я Гиндиной тоном лекаря и хироманта Прохазки.
- Лучше всего лечит могила, - прошептала Розалия Соломоновна и отодвинула миску.
В отсутствие Бахыта мама все свое свободное время проводила у больной соседки. О чем они с Гиндиной говорили, для меня осталось загадкой. Одна, видно, изливала душу, а другая, как дикая яблоня на юру, послушно качала кроной. На все мои вопросы я получал один и тот же ответ:
- Ты же знаешь - я по-русски не все понимаю…
- Но ей легче?
- Когда о чем-то говорит, тогда легче. Когда молчит, тогда хуже.