23598.fb2
- Роза - баба хорошая, только башка у ней шибко плохая.
Как человек торговый, не стеснявшийся даже у родного сына брать деньги за кисет махорки или за лисью шкурку для шапки-ушанки, он не любил, когда его о чем-нибудь спрашивали. Эта нелюбовь к вопросам у него, видно, осталась с той поры, когда он на Севере служил в конвойной команде и гонял по тундре с места на место заключенных. Не жаловал Бахыт и тех, кто без дела шастал по его подворью, хотя оттуда, кроме ишака да одичавших кур, нечего было увести. Чужаков - эвакуированных и местных - и вовсе на порог не пускал. Что за прок в нищих и болтунах. Пришли, наследили, и поминай, как звали. Его дом - не нужник. Нечего чужое дерьмо выгребать, когда по уши в собственном сидишь.
- Боится, как бы его за Север не кокнули, - говорила наша хозяйка. - Похоже, лютовал в молодости.
В отличие от Хариной, не взявшей с нас за постой ни копейки (нам и платить-то было нечем), старик Бахыт плату с Гиндиных потребовал сразу, и Розалия Соломоновна, по ее признанию, не стала ему объяснять, что они не дачники, а беженцы, что привела их к нему беда и что государство ("Вот направление от товарища Энгельса Орозалиева, уполномоченного правительства Казахской ССР") за все, видно, рассчитается с хозяевами, но Бахыт и слышать не хотел ни об уполномоченном Орозалиеве, ни о государстве, которое спешит посадить тебе кого-нибудь на шею, но не торопится рассчитываться. После службы Бахыт, сняв шинель и сдав винтовку, как бы переселился из требовательного, четко обозначенного в календарях времени в другое, еще сырое, как невыделанная кожа, наспех обустроенное его далекими предками время, в котором действовали особые, степные, законы и веками ничего не менялось - прежними остались и небо, и горные отроги, и обычаи, и бескрайняя степь, и беркуты на плече, и пища.
Розалия Соломоновна быстро сообразила, с кем имеет дело, достала из ридикюля золотую брошь и протянула старому охотнику.
- Вот залог, - промолвила она.
Глянув с угрюмым одобрением из-под своих выцветших, застывших шелкопрядами бровей на беженку, Бахыт восхищенно чмокнул языком и сунул брошь за пазуху.
Мама тайком восхищалась Розалией Соломоновной, но скрывала свои чувства от всех - и от Хариной, и от Бахыта, и от Гюльнары Садыковны, да и от самой Гиндиной, боясь столкнуться с вежливым равнодушием или высокомерием соседки. Ее угнетало то, что ни в подруги Розалии Соломоновны, ни в исповедницы она не годится, ибо была обыкновенной бабой, дочкой простолюдинов-сапожников, и жизнь ее протекала не на сцене, не на глазах восторженной публики, не под гром аплодисментов, а среди нищеты и скуки; мама нигде никогда не училась, работала прислугой, по-русски не то что писать - подписываться не умела; даже на идиш свою фамилию еле выводила. Чего в ней и впрямь было в избытке - так это сострадания и сочувствия, которыми она всегда была готова поделиться, чтобы хоть на минуту убаюкать чужую боль и подкормить чужие надежды.
- Доктору бы ее показать, - сказала мама, когда усталая и хмурая Харина вернулась из колхозной бухгалтерии.
- Ты, Женечка, про докторов забудь. Тут тебе не Литва и не колыбель революции Ленинград, - отрезала хозяйка. - Больница в шестидесяти верстах отсюда - в Джувалинске. Если выехать в степь на рассвете и нигде не делать остановки, то к вечеру, пожалуй, дотарахтишь до нее. Коли себе сама не поможешь, то тебя никакой лекарь не спасет. Единственное спасение - студеная вода. Вставай пораньше и обливай себя, голую, с ног до головы, и черт не возьмет.
Харина говорила отрывисто, резко, почти грубо. Она была в дурном настроении, и мама в знак согласия только кивала головой.
- Был бы настоящий мужик под боком, вмиг бы вылечил, - то ли о музыкантше, то ли о себе самой сказала Харина. - Честно признайся, тебе, Женечка, мужика не хочется?
Мама заморгала - такое при детях!
- Не красней, как барышня, лучшего лекарства не бывает. Но где они, мужики? Куда ни глянь - всюду дрянь вроде Кайербека или многоженца Нурсултана. Эх, будь со мной Иван рядом, пусть и увечный… - она вдруг осеклась и засопела носом.
О погибшем муже Харина вслух вспоминала редко. Но когда вспоминала, то молча направлялась к приземистому буфету, открывала скрипучую дверцу, извлекала бутылку водки и ставила ее на стол вместе с четырьмя гранеными рюмочками.
Мама не отваживалась порицать хозяйку за эту тягу к рюмке, деликатно старалась свернуть разговор в сторону и увести вдову от горестных воспоминаний. Попыталась она это ненавязчиво сделать и на сей раз.
- Спроси, - обратилась ко мне мама на идиш, - почему они переехали из России в такую глушь?
Я перевел вопрос на русский.
- Долго, милая, рассказывать, - уклонилась от ответа Харина и добавила: - Не переехали, а бежали. Слава Богу, что успели… Давайте лучше Ванечку помянем! - Тетя Аня вздохнула, взяла бутылку и стала медленно, как лекарство, наливать напиток в рюмки.
Мама стояла за столом, сложив на груди руки, и не спешила усаживаться. Ей не хотелось, чтобы хозяйка пила да еще ее, Женечку, заставляла пить за компанию. Но уйти было нельзя, как невозможно было и отказаться. Уйдешь - Анну Пантелеймоновну прогневаешь так, что та в твою сторону и не посмотрит.
- Принеси нам, Зоечка, малосольных огурчиков. Кажется, мы еще не все слопали… Хлебушко в хлебнице… в той, что папа из лозы сплел… Коли закуски не хватит, мы Козиным и Шульженко закусим, - с какой-то гнетущей приподнятостью отдавала приказы наша благодетельница. - Ты, Гриша, не спеши поперед батьки в пекло, сядь, пожалуйста, на другое место - тут всегда дядя Ваня ужинает. - И она перевела взгляд на стену, с которой ей беспечно улыбался молодой крупнолицый мужчина в гимнастерке с двумя кубарями в петлицах.
Мама слушала Анну Пантелеймоновну, косилась на пустой стул, на котором до войны завтракал, обедал и ужинал глава семейства - красный командир Иван Харин, неизвестно по какой причине бежавший с женой и дочерью-малолеткой в этот нищенский, нерусский кишлак, и думала о своей беде, о своем солдате, словно провалившемся сквозь землю. Может, и по нему, не приведи Господь, вскоре придется править поминки - в чужом доме за чужим столом.
Пришла Зойка со скудной снедью - остатками огурчиков и черствыми ломтями хлеба.
- За Ванечку! - провозгласила Харина и осушила рюмку.
- Скажи ей, - шепнула мне мама - что никогда не надо верить в смерть тех, кого любишь.
Наверно, у меня для перевода не хватило нужных слов - хозяйка и бровью не повела, снова наполнила свою рюмку и, держа ее на весу, направилась к маме.
- Тебе, Женечка, что - твой Бог пить не велит? Или ты со мной брезгаешь?
Мама поняла не все ее слова. Но одно было ясно: не открутишься…
- Наверно, твой Бог, когда Ему худо, небось, тоже прикладывается, - сказала Харина, чокнулась с мамой и, согнув по-мужски в локте руку и опрокинув рюмку, вытерла рукавом чувственные губы. - Если, конечно, Он вообще есть.
- Есть, - подтвердила мама с такой уверенностью, как будто встречалась с Ним три раза на дню, как с Гюльнарой Садыковной.
- Вранье! - вдруг вспылила тетя Аня. - Никакого Бога нет. Ни нашего, ни вашего. Если Он существует, зачем, скажи, Ему кровь, зачем вдовы, сироты, калеки? Зачем Ему, Женечка, наши слезы?
Ожесточавшие ее тоска и ярость внезапно сменялись глухим и недобрым молчанием, которое через минуту-другую снова переходило в сдавленный крик.
- Мам, - вмешалась в разговор напуганная Зойка. - Может, позовем Розалию Соломоновну с Левкой? У них ведь тоже папа…
Предложение Зойки огорошило всех.
- Я схожу, а? - пробормотала она.
- Водки хватит на всех. Если Розалия Соломоновна захочет, милости просим, - разрешила Харина. - Пусть и своего помянут…
Зойка, пританцовывая, бросилась к двери.
Левка ее и так и эдак честит, под юбку, наглец, лезет, а ей хоть бы хны, везунчику все с рук сходит. От ее приплясывания у меня вдруг защемило в груди, но я не показал виду, сидел за столом, по-дурацки улыбаясь, и корил себя, олуха, за то, что не знаю, как называются главные города Венесуэлы и Уругвая и самая большая река Бразилии, корил и давал себе клятву, что завтра же ни свет ни заря отправлюсь с мамой в школу, запрусь в учительской, возьму глобус, обшарю взглядом каждую страну и выучу назубок названия всех столиц и рек мира.
Единственное, что вряд ли мне удастся сделать, так это вымахать, как Левка, под потолок - с ростом у меня заминка, Зойка была выше меня…
Я прислушивался к шагам во дворе. Но шагов не было слышно. Молчал в конуре и Рыжик. Дворняга лениво позвякивала цепью, как орденом за долголетнюю, верную службу. Если она изредка наобум и заливалась лаем, то не столько по необходимости, сколько из преданности. Перестанешь лаять - перестанут кормить. Анна Пантелеймоновна держала собаку из жалости - Рыжик уже давно должен был испустить дух, но смерть-гордячка, видно, не желала тратить на него время.
Я просил Бога, чтобы Розалия Соломоновна пришла одна - пусть Левка останется с Бахытом, он сам не раз жаловался, что старик роется в их вещах: то ли проверяет, не украли ли чего-нибудь у него, то ли сам хочет что-нибудь слямзить.
Хоть я и просил Всевышнего робко и негромко, Он все-таки мою просьбу услышал, но, как всегда, выполнил ее только наполовину: не Розалия Соломоновна пришла одна, а Зойка.
- Не придут, - сообщила она. - Розалия Соломоновна лежит, а Левка письмо пишет.
- Письмо? - оживилась мама.
- Говорит, Сталину. Он ему и до войны из Ленинграда писал.
- Глупости, - пробормотала Харина.
- Писал. И Сталин ему два раза ответил.
- Так что, Левкины байки будем слушать или еще раз, Зоечка, твоего отца по русскому обычаю добрым словом помянем? - приструнила хозяйка дочку. - У всех налито?
Все, как по команде, повернулись к улыбающемуся на стене красному командиру, и Анна Пантелеймоновна нарочито буднично произнесла: