23682.fb2
Небо, небо, ты никогда не любило нас! Ты любишь покорных, а мы были горды, за это ты караешь нас, небо! В высоких горах мы подбирались слишком близко к тебе. И земля, наша добрая мать, она не сумела спасти нас от гнева неба-отца. Ведь мы украли у тебя огонь, небо.
Когда Всевышний Господь, Дела, создал этот мир и вдохнул душу в людей, земля была холодна и темна, мы мерзли, даже закутываясь в звериные шкуры, и стены из глины не могли сохранить тепло в домах, а желудки — переварить сырую пищу. А в небе было много огня, и бог небес, Села, транжирил его, из удали и хвастовства метая молнии во время грозы. И был юноша, звали его Пармхат. По самой высокой горе он добрался до неба, и когда Села спал, Пармхат украл огонь и принес его людям. Люди зажгли очаги в своих домах, стали готовить пищу, люди познали свет и тепло.
Но разгневался Села за то, что Пармхат сделал людей почти равными богам. Тогда приковал он юношу к скале на Кавказе и повелел орлу целый день клевать его печень, а за ночь печень Пармхата отрастала снова. Так, вечной мукой наказал Села за неповиновение и гордость. Люди же по сию пору славят Пармхата на всех языках. Греки зовут его Прометей.
36
Перед началом первой войны неопознанная авиация разбомбила аэродром у Грозного, где стояло несколько учебных самолетов. Дудаев направил в Москву телеграмму: “Поздравляю руководство ВВС России с достижением господства в небе Ичкерии. Встретимся на земле”. Генерал авиации, он должен был понимать, что в современной войне полное господство в небе обеспечивает и победу под ним. Но он повел обреченный народ на войну, на войну с небом.
ПВО не было. Дудаев послал двух эмиссаров в Лондон, договариваться о покупке “стингеров”. Кто знает, как бы прошли войны, если бы “стингеры” попали к силам сопротивления? Но “стингеры” получить не удалось. ФСБ организовало убийство эмиссаров в Лондоне.
На этот раз Села не спал, он больше не позволил украсть у себя молнии.
37
Память моя. Я не могу связать твои нити, не могу соткать полотна. Я помню все, и я ничего не помню. Я помню то, что было тысячи лет назад, я помню то, что было с другими людьми, и то, что только могло быть, я помню то, чего никогда не было, и иногда я помню то, что еще только будет. Такая память зовется сумасшествием.
Я помню, как я, наверное, это был я, сидел на полу в квартире, это город Петрозаводск, там я тоже жил. Наверное, там я тоже жил. Это был Петрозаводск, это была квартира на 13-м этаже в новом доме, я сидел на полу в кухне и думал о Шалинском танковом полке. В сводке событий с места боевых действий я услышал, что в бою под Урус-Мартаном уничтожен Шалинский танковый полк. Вражеское соединение. Когда умирают русские, это называется “потери”, или еще говорят “погибли”. Когда умирают чеченцы, они называют это “уничтожены”. Потому что чеченцы враги. Я тоже чеченец, значит, враг. И когда я умру, они назовут это “уничтожен”.
В бою под Урус-Мартаном уничтожен Шалинский танковый полк. Я думаю, я никак не могу понять смысл этого странного, нелепого словосочетания. Шалинский танковый полк. Шалинский... Господи, да откуда? Откуда в Шали — танки??!
Я помню только один танк. Он стоял на бетонном постаменте, в центре села, там, где развилка дорог. Жерло его пушки целилось по селу. Говорят, этот танк сбросили, когда Дудаев захватил власть. Ну, пусть, пусть в него даже поставили мотор от трактора, но это же только один танк, это же не целый полк!!!
Я вспоминаю Шали. Шали вытянуто по реке, вот верхнее село, в самом начале — кладбище. Село начинается кладбищем. На кладбище могилы, некоторым не одна сотня лет, а танков там не было. Потом дома. Дома окружены заборами, во дворах сараи, в сараях коровы, да, коровы, но танки — танки не спрячешь в сарае. В центре села площадь, универмаг, дом культуры, парк, школа № 8. Это я помню. А танков не помню. Потом, ниже, снова дома, районная больница, автостанция и шашлычная. Да, роща шелковицы, но эту рощу мы, мальчишки, облазили всю. Если бы там были танки, мы бы заметили. И все постройки совхоза были известны нам как свои пять пальцев. А за селом? За селом мы тоже все знали, лесополоса вдоль полей, искусственный пруд, холм с нефтяными качалками. Мы взбирались на холм, оттуда было видно все село, как на ладони. Танкового полка не было видно. Конечно, есть в селе места, где я не бывал, например, около школы № 3, я там почти никогда не бывал, может, там прятался танковый полк? Нет, как мог прятаться целый танковый полк около школы № 3? Да, я туда не ходил, но мне бы все равно рассказали, мальчишки рассказали бы, что у нас в селе есть танки, целый полк. Мы очень любили танки, как мы могли бы упустить такое?
Я закрываю глаза и вижу, как они выползают из-под земли, тяжелые, лязгающие чудовища, они выползают из-под земли, они всегда были в Шали, но жили под землей, поэтому мы их не видели. Они ждали, когда начнется война. Когда нет войны, танки спят под землей. Их пробуждает грохот канонады, и вот они выползают, разрывая землю, почерневшие от времени, оттряхиваются от комьев глины и паутины корней, они собираются в колонну и направляются в Урус-Мартан. Там будет бой. Там их уничтожат. И вместе с ними уничтожат нас. Потому что мы чеченцы, а значит, враги.
38
Это время станет мифом. Война всегда становится мифом. О ней напишут тысячи книг, по книгам снимут фильмы. Это все — для мальчишек. Новые мальчишки, они будут читать и смотреть про войну, они не будут спать ночами, думая, что бы они сделали, будь на той войне, а днем они будут играть в войну, так, как мы играли в войну с фашистами, когда мальчишками были мы. И снова они будут жалеть, что не родились раньше, что им “не досталось даже по пуле”. И они получат войну, свою войну. Каждое поколение получает свою войну, потому что писатели пишут о ней книги, потому что ее воспевают в стихах и песнях.
Уже пишут книги, много книг. Бывшие солдаты и офицеры, даже генералы, публикуют заметки и мемуары о том, как они воевали за Россию, сражались в Чечне. И некоторые о том, как убивали мирное население — тоже пишут. Да, a la guerre com a la guerre, чего еще ждать от войны? Такова суровая фронтовая правда. Героизм зачисток, самопожертвование карательных акций и нелепые смерти от подрыва на собственных минах. A la guerre com a la guerre.
И воины Ислама, они тоже пишут, о том, как сражались с неверными, как сладко и весело быть шахидом и заходить к Аллаху, открывая ворота рая ногой.
И только я напишу о ласточках. Потому что я сам — ласточка. Не федеральный витязь, не святой моджахед, просто ласточка, которая так и не вернулась под крышу родного дома.
И мы уже не мальчишки, мы родились вовремя, да, мы как раз вовремя родились, чтобы погибнуть. Но мы не погибли. Зачем мы не погибли?
Зачем я ждал этой войны, зачем я готовился к ней с самого детства, изучал стратегию и тактику битв, рисовал карты местности, расставлял войска и чертил стрелки атак, отходов, пунктиры укреплений? Зачем, если я уехал, если я не встал на равнине и не умер, как все?
Если бы я погиб, я погиб бы всего один раз. Какая боль, умирать снова и снова! Но я уехал, поэтому я убит пулей снайпера на улице Грозного, я взорван гранатой в Самашках, я смертельно ранен осколком бомбы в Шали, и я сгорел в танке в том бою, под Урус-Мартаном, где был уничтожен весь мой полк.
39
И тогда, сидя на полу в квартире, на тринадцатом этаже в городе Петрозаводске, я в бессилии кусал бледные губы. Слишком громко звучала музыка. Горы звали меня к себе. Я должен был ехать, нет, не чтобы победить, я не мог победить. Мы никогда не побеждали, разве можно победить небо? Я должен был умереть. Или скорее нет, не должен, я имел на это право. Я имел право, потомственное право на смерть в безнадежной войне.
Иногда мне кажется, что один я использовал это право. Один я пробрался на родину, взял в руки оружие и был уничтожен. Я даже знаю где: он погиб в окопе у берега реки Басе, когда колонны федеральных войск двигались с севера, со стороны Аргуна.
Но тот я, он уже никогда не напишет об этом. Поэтому книгу пишу я, другой я, тот, который остался. Тот, который, погибнув, не погибает, полуденная тень, тот, кто, переезжая с место на место, теперь навечно будет чувствовать только одно: что он занимает чужие места. Чужие Места.
40
Когда это случилось и где? Как спутались нити моей памяти, завязались в узлы, переплелись? Может, это случилось, когда мне было 12 лет? или 6? Нет, скорее, это случилось до моего рождения. Перед самым моим рождением, 32 года назад.
Когда чрево моей матери стало расти, как прибывающая луна, округляться день за днем, за положенное время до полнолуния, согласно кодексу законов о труде, она ушла в декретный отпуск. Мама работала в школе, преподавала математику. Иногда в две смены, брала дополнительные часы, даже когда папа работал директором совхоза и недостатка в деньгах не было. Мама любила работу, любила свою независимость.
Взяв декретный отпуск, мама поехала в Ленинград, в свой любимый город. Так я впервые попал на эти болота, еще в чреве матери пропитался их ядовитым, сладким туманом. Пренатальная память: особенно хорошо я помню Менделеевскую линию, тротуар вдоль решетки у здания Двенадцати Коллегий. До сих пор меня тянет к этому месту, где я впервые гулял, стиснутый в нелепой позе, зажатый стенками материнской утробы. Я иду вдоль ограды, я закрываю глаза и чувствую, что возвращаюсь в это первопричинное состояние, назад, в до-временье, и эта глупая, пьяная фраза: мама, роди меня обратно.
Незадолго до дня, когда полная луна должна была разрешиться от бремени, (был ли я бременем для тебя, мама?), мама вернулась в Шали. И даже на последних днях срока часто гуляла, ходила на рынок и в магазин. Беременность протекала легко, четвертая беременность зрелой женщины.
Вот и в тот день мама шла, задумавшись, по центру, держа в руке легкий пакет с покупками. Легкий пакет с покупками в одной руке, вторая рука на животе, глаза задумчиво, в точку горизонта, там, где небо сходится с землей. Вы видели эту особенную задумчивость беременных женщин, готовых со дня на день опростать свое набухшее чрево? Вы видели эту припухлость весенней земли, толкаемой изнутри бледно-зелеными ростками?
В задумчивости своей мама не увидела, вовремя не увидела, не успела свернуть, перейти на другую сторону улицы. Прямо перед ней, как будто бы воплотившись из нечаянной алой мысли, возникла сельская сумасшедшая, Дунька. Дунька протянула свою руку к чреву и беззвучно прошептала, одними губами: “мертвенький...”.
В ужасе отпрянула мама, зашагала прочь, скорее к дому. Едва дошла, как начались схватки. Водитель отца отвез ее в родильное отделение, отошли воды, плод начало выталкивать наружу. Роды были тяжелыми. По пути из материнского чрева ребенок вывихнул ребро. Но не это важно. Важно то, что он родился. Мертвым. Безжизненным. Молчащим. Не вдыхающим жадно первую порцию колкого, тяжелого воздуха земной атмосферы.
Долго акушерка била меня по лицу, кричала: ты у меня будешь, ты у меня будешь дышать! Хотя я не помню этого. Как не помню и того, как впервые судорожно сглотнул воздух этой жизни и заплакал, горестно, безутешно. Не помню. Но помню другое. Жизни предков, полеты ласточек, горы и степи, и даже будущее, только чужое. Потому что тогда, тогда все и спуталось. Может, отмерли нейроны головного мозга, а оставшиеся сцепились друг с другом в немыслимые, невиданные соединения. И стало совершенно не разобрать, чья это память, кто помнит.
41
От Шали до Грозного полчаса на автобусе, на дребезжащем “ПАЗике”, всегда набитом людьми, старики и женщины сидят, с женщинами сидят дети, самые маленькие, мы стоим. По асфальтовой дороге, мимо Герменчука. Так зовется маленькое село, сразу за краем Шали, почти моим именем, родовым именем, может, с тех времен, когда светлый человек с копьем, Her Mann, остановил свой обоз здесь, у берега реки Басе. С остановкой в Аргуне, на заплеванной семенной шелухой автобусной станции, где можно выйти, размять тело, глотнуть свежего воздуха. Потом еще дорога, поля с нефтяными качалками, перед самым Грозным — справа огромный котлован. Здесь из недр земли набирали породу, может, гравий или песок, и оставили огромную зияющую рану.
Земля затягивает свои раны. После войны в котлован свозили груды обломков от разрушенных домов, вперемешку с трупами. Теперь уже нет никакого котлована, земля вернула свое и стала ровной.
И вот автобус заезжает в город. Мы не говорили “Грозный”. Просто “город”. Других городов мы не знали. Проезд под железнодорожным акведуком и площадь Минутка. Автостанция.
Площадь Минутка — въезд в город. Теперь это название известно всей России и, наверное, всему миру. Во время войн Минутка переходила из рук в руки, бывало, по нескольку раз в день. Пятачок заасфальтированной земли перед автостанцией, ключ к воюющему городу, стратегический плацдарм, транспортная развязка.
Тогда — просто площадь Минутка и автостанция, где мы покидали автобус и шли уже дальше, в город. Когда приезжали в город за покупками или просто, сходить в кино, погулять по красивым улицам, посидеть в кафетерии “Соки-Воды”.
Но в тот день мы приехали не на автобусе. Мы ехали на машине, за рулем мама, я на заднем сиденье с ворохом изрисованных альбомов и тетрадок. Мама, первая женщина в Шали, ставшая водить автомобиль. Красный “Москвич”. Папа уехал на работу на служебной машине, у мамы отпуск, лето, школа закрыта, в город везет меня мама.
Мне нравится дорога, я прилип к окну и смотрю на плывущие картинки пейзажа.
Почему мы поехали в город? Это из-за дяди Жени. Дядя Женя недавно приезжал из Москвы. Хотя никакой он мне не дядя, просто папин друг. Старше папы, интеллигентный московский еврей. Летом он приезжал к нам, на неделю-другую, привозил семью. К солнцу, лесам и речкам, шашлыкам и выпивке на полянках. Еще загорали, играли в карты, рассказывали анекдоты. В этот раз привезли полную еврейскую девочку, примерно моего возраста. Родители сказали, что это моя невеста, я должен буду на ней жениться. Шутили. Хороши шуточки! Я чуть не до смерти напугался.
Я не хотел жениться, тем более на полной еврейской девочке. Если бы я и женился, то только на Юле, которую я видел в Грозном, правда, всего один раз. Но это потом. Когда я стану взрослым. А пока я вообще не хотел жениться.
Если меня не трогали, я часами сидел на полу в своей, самой дальней комнате дома, в ворохе тетрадок, альбомов, карт, книг, с грудами ручек и карандашей, рисовал и вычерчивал. Как-то раз в мою комнату зашел дядя Женя и начал меня расспрашивать, что я рисую. И я рассказал.
После дядя Женя говорил моим обеспокоившимся родителям: вам надо показать мальчика психотерапевту. Вы только не пугайтесь, это не обязательно значит, что он болен. Например, я надеюсь, что не сумасшедший, но регулярно консультируюсь у психотерапевта. У меня есть хороший знакомый доктор в Москве, я позвоню, он порекомендует, к кому обратиться в Грозном.
В кабинете у доктора мягкая мебель, большое окно занавешено тяжелой шторой. Мы сидим полукругом, полумесяцем; мама и этот мужчина, лет сорока, с бородкой, разговаривают при мне. Мама рассказывает. Роды были тяжелыми, детскими болезнями переболел, как все, со сверстниками почти не играет, часами сидит в своей комнате, читает или рисует. Читать начал с четырех лет, старшие сестры научили, играли с ним в школу. Покупала детские книги, их не любит. Читает все время про войну. Особенно про военную историю, с подробными описаниями и планами сражений. Потом рисует то, что прочитал. Вот только странно, почти всегда наоборот. Мама показывает рисунки. Про сражение при Каппах, римские войска построены по-другому, и Ганнибал терпит поражение. Под Аустерлицем, гусарский полк в тылу у французов. В битве под Сталинградом Паулюс выходит из котла. А еще, самое странное... Мама показывает карты.
Атлас Северного Кавказа. Чечено-Ингушская АССР, Северная Осетия, Дагестан, Кабардино-Балкария. Карты исчерканы карандашами, синим и красным. С севера на юг — длинные синие стрелки, короткие красные стрелки с юга на север, двойное двухцветное кольцо вокруг Грозного, крестик под Урус-Мартаном.