23750.fb2
С уходом доктора, удобно устроившись в подушках, Иван Алексеевич почувствовал себя, должно быть, окончательно вернувшимся с того света, поскольку приступил "живодерничать":
- Экие хлопоты тебе со мной предстоят! Не только покойника обмывать, так до этого еще и просушивать. А ведь все скоро так и случится. И прощения попросить не успею.
- За что? - искренне удивилась Вера Николаевна.
- Поедом ел. - Иван Алексеевич слабо отмахнулся: - И не возражай! Знаешь ведь, терпеть не могу возражений. Ел!
Вера Николаевна принялась утирать глаза.
- И впредь буду есть! - с царской щедростью пообещал Иван Алексеевич. Так что, когда помру, садись за мой письменный стол и пиши своего "Арсеньева" - как он тебя ел. И не перечь! - Иван Алексеевич озадаченно замолчал. Странно... Отчетливо помню - перед потерей сознания я страшно испугался смерти. Отчего это? Ведь было так плохо, что хуже уже не могло быть. И в смерти было бы избавление. Чего я ее так боюсь?.. А я тебе и объясню! Люди неодинаково чувствительны к смерти. Я из тех, кто весь век свой живет под ее знаком. Но в нас столь же обострено и чувство жизни!.. Вот что! - начал он сердиться. - Ежели ты намереваешься слезы лить, так ступай к себе. Там и лей!
- Да, - согласилась Вера Николаевна. - Доктор столько всего наказал, что я пойду. А к тебе, если не возражаешь, Леню подошлю.
Леонид был, видимо, тут же за дверью, потому что вошел сразу, как Вера Николаевна порог переступила, уходя. Как всегда, был весьма простодушен. Весьма...
- Как вы себя чувствуете, Иван Алексеевич?
Иван Алексеевич даже слабо улыбнулся, именно этот вопрос он и предвидел.
- А как может чувствовать себя человек, у которого, кроме внематочной беременности, все есть! Все болезни. Я и не помню, когда хорошо себя чувствовал. Марк Аврелий только и успокаивает: "Высшее наше назначение готовиться к смерти". Смерть уже вошла в меня и теперь не отпустит. Слава Богу, в человеке нет чувства ни начала своего, ни конца... Так вы чем развлечь меня намереваетесь?
Из-за волнений Леониду не удалось за дверью найти что-либо подходящее для развлечения больного. Только что объявленная немцами война Америке - и до Америки добрались! - для разговора с больным не годилась. Обсуждавшиеся по радио ужасные намерения немцев истребить всех евреев - тоже...
- Иван Алексеевич, а ведь первый реальный отпор немцам в России случился у них Ростов отбили!
Иван Алексеевич усмехнулся:
- Крупно. Киев не отбили? А Минск? Ну, ну...
Леонид, таясь, вздохнул про себя: и это наказание - беседовать с капризным больным - предстоит одолеть со смирением. Состояние Ивана Алексеевича было нынче таково, что, что ему ни скажи, все будет не то и не так. Однако - не обижаться...
- Иван Алексеевич, обещанное прежде полунамеками свершилось. Хитлер и дуче войну Америке объявили.
- Да ну! Они что, океан собираются переплыть? Ламанш уже одолели?.. Пердун он, ваш Хитлер!
- Помилуйте, какой же он мой! - Леонид все же обиделся.
- А кто говорил, что Хитлер - кто угодно, да только не глупец? А я и тогда сказал - пердун! Мировую войну начал, а лучших слов не нашел: "Я снова надел тот мундир, который был для меня самым дорогим и святым!" И такое пуканье у него будет до конца. Кремлевский царек и то получше слова отыскал. Почувствовал, что с русскими надо говорить душевно: "Дорогие братья и сестры..."
- Иван Алексеевич, будьте, однако, беспристрастны. Ведь как политик Хитлер поначалу весьма и весьма неглупое впечатление производил.
- А политики всегда поначалу неглупое впечатление производят. А как им иначе? Но как выйдут к толпе поближе - к прогрессивному народу, как вы любите выражаться, - так на глазах дуреют. Ибо публичность убивает глубину. Прежде-то, при царе Горохе, их только приближенные могли услышать. А потом, на их и нашу беду, газеты появились. А теперь и радио. Нынче политик не может не быть поверхностным. Его вполне ограниченный потенциал расползается вширь по прогрессивному народу масляным пятном и становится весьма тонким... Ну, что еще у вас там развлекательного?
- Уж и не знаю, как и быть. Все невпопад у меня получается...
- Давайте, давайте! - поощрил собеседника Иван Алексеевич.
Подумав, Леонид сделал еще одну попытку:
- Список двенадцати заповедей для немецких чиновников в России у нас по рукам ходит. - Леонид достал из кармана бумажку. - Под номером восемь совсем уж любопытное: остерегайтесь русской интеллигенции, у нее есть особый шарм и искусство воздействовать на немцев. При этом, Иван Алексеевич, подразумевается как эмигрантская, так и советская интеллигенция.
Иван Алексеевич оживился - собеседник загнал себя в угол.
- Так, так... Что такое прогрессивное человечество, вы мне еще давеча растолковали. А что такое - советская интеллигенция? Граф Лешка Толстой, что ли? Прокофьев? Качалов?.. Какая ж она, к хрену, советская? Она императорская! Хотя теперь и не императорская, коли себя уступила по цене известно какой!.. Вы мне вот что лучше скажите: вчера занимались или опять лук просушивали?
- Вчера, признаюсь, не занимался. Вчера, действительно, чеснок к зиме готовил.
Иван Алексеевич помолчал.
- И далеко немцев от Ростова отогнали?
- Далеко ли - умалчивают. И относительно боев под Москвой - противоречиво. Однако слежу круглосуточно...
- И правильно поступаете, что чесноком к зиме занялись. Чеснок очень полезен для здоровья, как и сено для лошади. А крепкого здоровья у писателей не бывает... Ладно, не буду вас больше мучить, укладываясь поперек. - Иван Алексеевич положил руку на запястье, проверить пульс. - У великого князя Николая Николаевича был совершенно редкий пульс - двенадцать. У Магомета и Наполеона сердца бились тоже неспешно, знали о своем бессмертии, чего волноваться... - Проверив пульс, Иван Алексеевич помрачнел и устало откинулся на подушки. - Леонид, бросайте вы это занятие - писательство. Я - Нобелевский лауреат. Равного мне в русской литературе сейчас нет. Меня признавали Толстой и Чехов. И вот поглядите, чем все кончилось. Я не о том, что эту зиму мне не пережить. Так ведь врагам моим этого мало! Бытовиком кличут. Про элементарность и ограниченность воображения говорят! Мои описания природы, дескать, им невозможно читать, засыпают от скуки... Глупцы! У меня обоняние и зоркость - редкие! Я различаю оттенки цвета, какие они никогда не увидят. И значит, я рассказываю им о том, чего они никогда не увидят, не унюхают, не услышат. Но они не любопытны... Меня не признают за поэта - слишком простые формы и рифмы. Так слушайте! "И дивно повторяется восторг, та встреча дивная, земная, что Бог нам дал и тотчас же расторг". Знаете, чего стоило написать эти простые рифмы? Да, я считаю, что стихотворение должно легко запоминаться! Слушайте еще... "Будущим поэтам, для меня безвестным, Бог оставит тайну память обо мне: стану их мечтами, стану бестелесным, смерти недоступным, призраком чудесным в этом парке розовом, в этой тишине"... Но врагам моим мало не считать меня поэтом! Берберова и до жены моей добралась. Я ее за это убить готов! Считает вправе судить обо мне лишь потому, что спала с Владиславом и была допущена к нашему цеху. А ведь бросила мужа за болезни и слабость, хотя говорить будет - по велению нового чувства, вспыхнувшего и овладевшего...
Дыхание у Ивана Алексеевича стало как перед обмороком, с хрипом и свистами, и он, испугавшись, замолчал. Леонид принялся горячо разуверять и насчет простых рифм, и бытовика, но быстро оставил это занятие - Ивану Алексеевичу было не до этого. Вытерев полотенцем взмокшее лицо, спросил из-за слабости тихо:
- О какой такой розовой мокроте на губах у помиравшего они тут судачили?
Леонид стал божиться, что не только ни о чем таком не судачили, но и не было ничего такого.
- Не лгите. Лгать дозволяется только лакеям. - Иван Алексеевич поднялся в подушках повыше. Леонид бросился было помогать, но был отвергнут. - Вообще-то я очень увлекательно живописую свои несчастья. Впрочем, как и все остальное, коли принимаюсь за дело. Там, за Бальмонтом, фляга с коньяком схоронена. Доставайте...
Леонид испуганно затараторил: никак нельзя! и двух часов не прошло! да что же такое вы делаете со своим здоровьем!
- Мне подняться? За Бальмонтом коньяк, не за Достоевским, хотя Достоевского я тоже не люблю. Так и не успел этого голого короля изобличить до конца. Сколько ни читал, через год ничего не помню. В полицейский роман вставит Иисуса Христа - вот и вся глубина...
Леонид за годы при Иване Алексеевиче отвык ослушиваться не только его, но и вообще кого-либо. Поднимаясь на цыпочках и доставая фляжку, неубедительно ныл: не больше ложки, да и то в качестве лекарства для расширения сосудов...
Иван Алексеевич оглушительно захохотал и добился такого наполнения стакана, что слабой руке и держать было тяжко.
- За выпитое я каюсь в дневнике. Но никогда не лгу. Не для расширения, а для подсахаривания горькой жизни... - Он нахмурился и стал легонько массировать лоб. - Что-то все же с головой приключилось. Напомните мне: весть о кончине Дмитрия Сергеевича вчера пришла или нынче? Не могу вспомнить...
- Вчера из радиорепродуктора узнали. Были потрясены, хотя неожиданностью не было...
- Да, вчера. Вспомнил - весь вчерашний день об этом известии размышлял... Ну, мир праху Дмитрия. Земля ему пухом... - Иван Алексеевич сделал глоток и отставил стакан. - На три года он меня старше. Неужели у меня есть еще три года? Знать бы наверное - за многое имело бы смысл взяться... - С надеждой поглядел на Леонида. - А ведь все может быть, не так ли? Дмитрий столько лет последних скрюченный ходил. Палка впереди, и на ней - старик углом висит. Так и передвигался. А я и не согнут еще, и без палки, и на любую скалу влезть могу...
Леонид обрадовался возможности поддержать дух больного.
- Вот именно! Вы и без палки, и не старик, и на скалу. А сегодняшний случай - именно исключение из правила!
Иван Алексеевич махнул рукой:
- Ладно вам!.. Я все вижу и еще все понимаю. Старость омерзительна и позорна. Так что как последней милости у Бога прошу - не дай осознать, что умираю... - Помолчал. - Многим казалось, что я и Мережковский мешаем друг другу. А как могли мешать? Он писал о далеком прошлом и пророчествовал о будущем. Трудился там, куда я и не ступал никогда. Очень много знал и почитал полезным свои умствования сообщить будущим поколениям. А на мой взгляд, у тех свои умники объявятся. Что им до наших! Это я о нем думал, когда писал... Дьявольщина, не могу вспомнить! Кажется, так: "Их Господь истребил за измену несчастной отчизне. Воскресил их пророк и до гроба воскрешенные жили в пустынном и диком краю..." И заметьте, Леонид, никаких рифм. Написано белым стихом. Так чего им - и Дмитрию, и Зинаиде - надо от меня?
Леонид стал очень осторожно вставлять в разговор и свое мнение о Мережковском: