23784.fb2 Окурки - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Окурки - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Курсанты вернулись через несколько часов и тут же сами, без приказа об их арестовании,, пошли на гауптвахту, потому что проворонили Николюкина, тот бросился под поезд, погиб, покончил с собою.

Пришибленная еще одной новостью, Третья рота опоз­дала на ужин. Первая же расшалилась и вечером затеяла какие-то детские игры на спортплощадке.

К уже кочевавшим слухам прибавились новые. Будто Фалин и замполит застрелены особистом при попытке их перехода к немцам. Что на курсах орудует свившая себе гнездо террористическая группа из предателей Родины, подтвержде­нием чего стало самоубийство Николюкина. Что погибшие недавно курсанты разоблачили было предателей, но те исхит­рились и подсунули им самовзрывающиеся гранаты.

Андрианов и Христич жили вместе, в одной комнате – две койки, одна тумбочка на двоих, един шкафчик, одна коробка мыльного порошка для бритья. Слухи о предателях Родины подействовали на них по-разному. Андрианов стал еще мол­чаливее, Христич перед сном совал под подушку пистолет.

Раздумывая позднее о безумии, поразившем офицеров и курсантов, Иван Федорович Андрианов объяснял его частично приближением грандиозного кровопролития.

Никто на курсах не знал, когда именно, в какой день и час начнется битва на Курской дуге, но что она готовится – ощущали все. Еще в мае подумывали о жарком лете 43-го года, из суеверия не указывая точно ни места, ни времени. Простой здравый смысл говорил, что немцы будут брать реванш за Сталинград, и летом, обязательно летом произойдет нечто, небывалым ожесточением превосходящее Сталинград, потому что весна немцами уже упущена и в короткую летнюю кампанию они вложат столько же сил, сколько ушло бы их – на длительное, начавшееся наступление, Ленинград и Москва, где немцы уже обожглись, исключаются, значит – здесь, в центре страны, Курск, Воронеж, Белгород.

По сводкам – на фронтах тюль и благодать межокопных перестрелок, утихли даже воздушные бои, длившиеся весь июнь. Тревожное ожидание стало привычным. Многие, ночью выходя из казарм, поднимали к небу головы и прислушива­лись. Оттуда, с запада, ни громыхания, ни жара. И самолеты не летают.

Иван Федорович видел по утрам официантку Тосю и на весь день заряжался уверенностью, что и следующее утро будет таким же, как это, а какое оно, это начинающееся утро, – он не хотел знать, достаточно того, что есть еще женщины, способные быть женщинами.

У него после Крестов установилось особое отношение к женщине, точнее – ко всем женщинам.

В ленинградских Крестах просидел он восемь месяцев, обвинялся он сразу по трем или четырем пунктам статьи 58-й, и шел он в одном деле с работниками оборонного НИИ. Иван Федорович, тогда воентехник 2-го ранга, вооруженец по специальности, прикрепленный к вредительскому, как оказалось, институту, надолго задержался в камере, опусто­шавшейся приговорами и наполнявшейся новыми приступа­ми арестований. Все его содельники были уже расстреляны, четвертый по счету следователь, работавший с Андриано­вым, признания от него так и не добился, как и предыдущие следователи, что, однако, не помешало ему все-таки припи­сать Ивану Федоровичу несусветные преступления – по одному всего пункту, правда, но самому тяжкому. Андриа­нову грозило длительное заключение. Но, на его счастье, Ленгорсуд ударился в амбиции, отказавшись принимать к рассмотрению дела, подсудные Военной Коллегии, а та отбрыкивалась. Сама судьба давала Ивану Федоровичу вре­мя, чтоб обдумать себя и эпоху, которая слепой стихией далась ему так же, как форма носа или рисунок ушного завитка. Вспоминая о жизни, что за стенами тюрьмы, вникая в разговоры сокамерников, Иван Федорович раз­мышлял о том, что он называл играми людей. Люди, оказывается, играли! Не жили, не служили, а подбирали себе роли, чтоб выжить в пьесах, которые сами написали и сами поставили. Масками и балахонами люди прикрывали жалкие, трясущиеся тела, создавали сценические площадки, миры – уличные, трамвайные, служебные, магазинные, квартирные, семейные, и в каждом из этих миров вели себя в соответствии с правилами данного мира. Во множестве таких миров, рассуждал Иван Федорович, только и может существовать человек, и горе всем людям, если они ско­пище миров подменят одним, общим и для улицы, и для трамвая, и для семьи. Разными нитями, каналами и переходами миры сообщались, отчего так устойчиво чело­веческое общество. Свой мир был и у следователей Кре­стов, и мир этот не был наполнен людьми, потными, веселыми или озабоченными, мир следователей сочленял­ся из поступков и слов людей в материалах оперативно-следственного дела номер такой-то. Задокументированная сфера этого мира пронзалась координатными осями статей уголовного кодекса. Шкафы, сейфы, письменные столы и ящики, набитые .папками, содержали в себе описание этого мира, зафиксированные деяния людей, будто в других мирах не живущих. Кричи, требуй, настаивай, доказывай, что ты никак не мог встретиться с граждани­ном Б., потому что впервые слышишь о нем, потому что в момент приписываемой тебе встречи ты был не в Ленин­граде, а в Одессе, – на всю вселенную ори, но веры тебе нет, потому что свидетельские показания опровергают твои, как выясняется, клеветнические измышления, а показания добыты из таких же лживых папок. Так созда­вался нереальный мир, втягивающий в себя иные миры, проглатывая их, и любая попытка вырваться из протяже­ния несуществующей вселенной успеха не имела и не могла иметь, ведь не может же человек одновременно находиться на Луне и в Гатчине.

Незадолго до Крестов Иван Федорович познакомился с молодой веселой женщиной и упоительно проводил с ней вечера и ночи. Ему очень хотелось возобновить их, и он решился на отчаянный поступок. Расспросив бывалых сока­мерников, поразмышляв о законах, по которым фантазиро­вали следователи, Иван Федорович придумал спасительный план. Не к человеколюбию или справедливости взывать надо, это глупо и опасно, а огорошить Коллегию так, чтоб три бесстыдных юриста ценой оправдания Андрианова И.Ф. укрепили устои фальшивого, нереального, ими же, юриста­ми, измышленного мира, сочли бы преступлением собствен­ное желание покарать ни в чем не повинного воентехника 2-го ранга. Коллегия заседала в каком-то подземелье, при тусклом свете настенных ламп Иван Федорович увидел только высокие спинки судейских кресел да серо-белые фигурки людей, вдавленных в кресла, все остальное заслонялось охранниками. Он напрягал слух и ловил каждое отвратительное слово в обвинительной речи. Прозвучал и постулат, объявлявший истинным лживый мир. Наконец раздался вопрос, признает ли себя подсудимый виновным, и Андрианов выпалил многократно отрепетированную тира­ду, маленькую, но емкую, как пузырек с ядом. Все обвинения, выстрелил он, основано на показаниях лиц, уже осужденных за клевету и подрыв обороноспособности, окле­ветавших и его, о чем в деле есть признательные показания, поэтому он никакой не обвиняемый, а потерпевший!.. «На доследование!» – таков был приговор, единственный, воз­можно, за все время существования трех кресел с высокими спинками. А через месяц пришло еще и указание из Москвы о пересмотре многих дел, отливной волной Андрианова вынесло на асфальт ночного Ленинграда и прибило к дому, где проживала молодая веселая женщина. Здесь его ожидало разочарование, любимая, как сказали соседи, позавчера вышла замуж и укатила к месту новой прописки. Иван Федорович поплелся на вокзал, чтоб уехать к себе в Гатчи­ну, и по дороге прилипла к нему, как потерявшая хозяина собачка, далеко не старая женщина с узорным платочком на голове. Она отогрелась в Гатчине и полюбила Ивана Федоровича. А тот, восстанавливаясь на службе, мотаясь в Ленинград и обратно, видел в замешательстве, что бумаж­ный следовательский мир уже раздвинул своя границы до бытовых склок, ресторанов, семейных бесед и трамвайных дрязг. Люди теперь говорили так, словно знали, что речи их станут показаниями, и жили они очень тихо, сдавленно, чтоб не быть заподозренными в чем-то. Люди изменились, люди давно изменились, но только после Крестов это стало заметно. С тем большим изумлением Иван Федорович об­наружил, что неодураченными, неискаженными и единст­венно реальными остались те моменты в жизни и любви, когда мужчина и женщина сплетались, проникали друг в друга, исторгая из себя восхитительный миг завершения, притупить который не по силам никаким оперативно-след­ственным бумажкам. Как ни изменились люди, а наслажде­ние по прежнему было острым, и никакие резолюции, конституции, постановления и решения не отменяли его. Только один мир сохранился в первозданности, вечности и неиспохабленности, тот, в котором были бедра, груди, улыбки. Женщина с узорным платочком прожила у него недолго, вскоре она познакомилась с другим мужчиной, от него ушла к третьему, но Андрианов ничуть не обиделся, он знал, что другая женщина даст ему еще большее чувство, и потом уже, где бы ни служил и ни воевал, всегда оглядывался, высматривая осколки того, что когда-то было жизнью. Он искал женщину – и всегда находил ее, и хорошо помнил день, когда председатель колхоза привел на курсы Тосю, худенькую девушку, которую начпрод прикрепил к офицерским столикам. Она боялась улыбать­ся при взрослых и подносы с тарелками носила поначалу не на вытянутых руках, а прижав к животику. Под взглядами сотен мужских глаз она хорошела с каждым днем, округлилась, походка стала порхающей. Ее ни разу не полапали, в семь вечера на КПП ее ждала мать, уводила домой, подальше ©т клуба, от казарм, от четырех сотен мужиков. К концу июня, отслужив два месяца по вольному найму, она вдруг преобразилась, в ней ни следа уже не осталось от смущающейся крестьянской девы, и выглядела она так, будто только что оторвалась от нена­сытного мужчины: обескровленные губы как бы измяты долгими плотными поцелуями, в вибрирующем голосе слышатся – поздним эхо – ночные стоны изнурительной любви. Но еще большие изменения произошли в день, когда офицеры сели за общий стол в общей столовой и Тося из «офицерской» официантки превратилась в «об­щую», из человека, приближенного к начальству, она стала внезапно никем и ничем, у нее отобрали поднос, потому что на единый длинный офицерский стол не надо было теперь носить тарелки с борщами и кашей, на него ставились кастрюли и уж сами офицеры наливали и накладывали себе. Она страдала. Лицо ее кривилось, губы морщились, она была так обижена, что никого не узнава­ла. На четвертый или пятый пыточный день она сдернула с себя передничек, швырнула его под ноги начпроду и утла в родные Посконцы.

– Такая прелестная фигурка, такие смелые линии подбородка и лба. Какая жизнь расстилалась перед нею, сколько мужчин лежало бы у ее ног, если б подправить ей биографию, поместить в другую среду!.. А получилось так, словно она не испытав страха первого поцелуя, сразу попала в постель сладкоречивого развратника. И была им брошена, оставлена, выгнана.

Николюкин, застигнутый на месте преступления, бросился под маневровый паровоз, а несколько часов спустя на курсах появился особист.

Часовой на КПП его не узнал: голова в бинтах, рука на перевязи. Позвал карнача, тот – дежурного по курсам. Всех троих особист изругал матерно, что показалось более стран­ным, чем бинты. Кажется, особист пешком пришел со станции, до тою был измучен и весь в пыли. Попросил воды, жадно выпил две кружки. Рассказал, что случилось с ними, уехав­шими в штаб, и услышанное так поразило дежурного по курсам, что он без околичностей брякнул: «Тебя тут немецкий агент почистил, все твои бумажки прочитал…» Особист всегда тихий, покладистый и неторопливый, стремительно пошел к себе, замер на пороге, здоровой рукой шарил по стене, ища выключатель, но так и не нашел его. Выручил дежурный, зажег свет. Будто слепой, особист, выставив перед собой здоровую руку, направился к раскрытому шкафу, потом под­нял с пола одну папку, другую… Невидяще уставился на стол, на ящики стола, валявшиеся на полу, на бумага, покрывавшие пол. Ни слова не произнес. Повернулся и пошел вон, не выключив света. Дежурный – ни жив, ей мертв – двигался сзади. Строевым шагом, как на плацу, особист приблизился к КПП и неожиданно бросился на часового, стал вырывать у него винтовку. Силы были неравными: особист владел только левой рукой, правая, забинтованная и загипсованная, мешала ему. Отброшенный часовым, услышав над ухом клацанье затвора, он (дежурный и карнач смотрели, разинув рты) стал вдруг вертеться на месте, стремясь как бы вывинтиться из себя, и пока вся дежурная служба таращила, ничего не понимая, глаза на извивающегося особиста, тот успел совершить заду­манное: ремень с кобурой сдвинул под здоровую руку, достал ею пистолет и выстрелил себе в голову. «Готов», – сказал начальник медсанчасти, не прикасаясь к нему.

Труп завернули в брезент и продолговатым кулем уло­жили под забор у гаража. В штабе собрались офицеры. Самоубийство особиста всех напугало, в полное же оцепе­нение привело то, что особист успел рассказать дежурному. Фалин и замполит погибли.

Произошло это так. На третьем часу езды в штаб шофер заблудился и покатил по дороге с ямами и рытвинами. Фалин забеспокоился, с собой они взяли ящик с гранатами, в штаб, чтоб уж там определили, не самовзрываются ли они.

Ящики открыли, глянули, проверили взрыватели, поехали даль­ше. Потом особист попросил остановиться, надо, мол, нужду справить. Отошел, сел, машина же отъехала метров на тридцать и остановилась. Как видел особист, начальник курсов опять полез в ящики, во всяком случае, перегнулся и что-то делал на заднем сиденье. И – взрыв. Так рвануло, что особиста отнесло метров на пятьдесят. Подобрали его, контуженного и раненного, солдаты с проезжавшего грузовика, отвезли в свою часть, оттуда в госпиталь, там он отвалялся четыре дня, а потом где маши­нами, где поездом, ошибаясь направлением, пытался добраться до штаба, но получилось так, что попал на курсы.

Офицеры подавлено молчали. Глухая ночь, глухая тишина, за неделю погибло семь человек, не считая самоубийц. Началь­ник штаба сказал, что вступает в командование курсами – до выяснения обстановки и приказа о назначении. Труп отправить на станцию, на сохранение в леднике, штаб немедленно поста­вить в известность и ожидать следственной комиссии, от которой никому не поздоровится. Караулы усилить, с сегодняшнего же вечера выставить на караульных вышках часовых с автоматами. Все свидетели самоубийства предупреждены, курсантам о про­исшедшем – ни слова. То есть сообщить, что ночью на курсы пытался проникнуть немецкий лазутчик («Все тот же мир!» – подумал Андрианов»), но был застрелен. Соблюдать бдитель­ность. Пресекать вредительские разговоры. Выявлять панике­ров. Укреплять воинскую дисциплину. Ни на шаг не отступать от уставов и распорядка дня. Повысить политическую грамот­ность, для чего с утра во всех ротах провести читки последнего приказа наркома товарища Сталина.

Кто-то вдруг предложил: надо наконец-то перейти от слов к делу и вернуть столовой прежний вид, то есть поставить перегородку, снесенную не так давно.

Наступило долгое молчание. Длительность указывала на значительность того, что после такой паузы произно­сится. Но произнесено ничего не было. Никто не решался связать самоубийство особиста с разрушением перегород­ки, да и была ли связь?

– Вопросы есть? – спросил начальник штаба.

Опять молчание, оборванное почти мечтательной фра­зой одного из офицеров. – Арестовать надо…

– Кого? – удивился начальник штаба. Зато ничуть не удивились офицеры. Как-то так получилось, что череда диких происшествий подводила к этой естественной мысли: арестовать – и все сразу образуется. Кого арестовывать – сказано не было, но фамилия, конечно, прозвучала бы, если б не начпрод Рубинов, преподнесший еще одну новость: продовольствие на исходе, с нынешнего дня норму придется урезать, всем, и курсантам и офицерам.

Никто не поверил. Почти ежедневно со станции достав­ляли мешки и ящики, посконцы на телегах кое-что подво­зили, на складах, все знали, всего полным-полно, Рубинов вообще славился умением из воздуха добывать муку, соль, бензин, табак.

– Что случилось? – живо поинтересовался начальник штаба, и Рубинов, помявшись, посвятил всех в мучительную для него тайну. Да, признался он, продовольствие ежедневно пополняется с явным превышением прихода над расходом, и тем не менее каждое утро в котлы закладывается все меньшее количество мяса, круп и картошки. Как только стали всех кормить одинаково, продовольствие начало ис­паряться каким-то чудодейственным способом. Все расчеты показывают, что при равной для всех заниженной норме питания остаток должен быть в пользу склада. А его нет, остатка. Есть убыль. Продовольствие улетучивается, испа­ряется, исчезает на самих складах, что ли. Раз он начальник ПФС, то выкрутится, твердо заявил Рубинов, но надо, однако, приготовиться к худшему.

Офицеры разошлись, так и не узнав, кого арестовывать, ничуть не опечаленные страхами Рубинова. Что начпрод выкрутится – этому верили все, Андрианов тоже. Об интен­дантах сложилась худая молва, они, мол, все лихоимцы. На самом деле, считал Иван Федорович, честные командиры превращаются в проныр и казнокрадов идиотскими прика­зами генералов, окопавшихся в органах тыла и снабжения. Приспосабливая эти приказы к привычкам вороватого на­чальника военпродукта на станции, к жлобству председате­ля колхоза, Рубинов и научился всегда сводить концы с концами, приходы и расходы, имея в запасе муку для пекарни и корову в колхозном стаде.

Иван Федорович не раз пытался разгадать тревожившую начпрода тайну – куда же все-таки улетучивается продо­вольствие со складов, и как раз в те периоды, когда для простоты учета распределяется оно поровну? Не связано ли это явление с теми событиями, что неизбежно вытекли из приезда полкового комиссара Шеболдаева, или причина их покоится во тьме веков, на дне истории? Можно ли самоубийство особиста вывести из дурости начальника, приказавшего именно здесь, рядом с Посконцами, организовать военное поселение странного типа? Не от двух ли выстрелов в потолок Третья рота ускоренным маршем потопала к месту своей гибели?

Линии рассуждений Андрианова, намеченные пункти­ром, пересекались, давая простор воображению, которое с одной линии перескакивало на другую, чтоб с нее плавно съехать на рядом прочерченную, и кончик нити всегда оказывался в сплетенном клубке следствий.

Что двигало людьми, и двигались ли они сами – об этом стал подумывать Иван Федорович на курсах, приблизился же он к ответу много позже, в декабре 1944 года, когда на десять секунд попал в самое невыгодное на войне положе­ние, оказался в перекрестии нитей прицела, и немецкий снайпер отмерил ему на жизнь эти десять секунд.

Снайпер стреляет не по людям, а штучно, по человеку. Интервал между выстрелами – десять секунд, принимая во внимание мороз, неизбежное запотевание оптики и переза­рядку специально сконструированной винтовки. Никакого пристрелочного выстрела настоящий снайпер не делает, он интуитивно учитывает плотность воздуха и температуру его, особенности процесса горения пороха, когда охлажденный морозом патрон досылается в неостывший ствол. Отдача после выстрела смещает снайпера, секунда или две уйдут на восстановление прежней позы.

Все эти расчеты промелькнули у Андрианова, когда при быстрой перебежке он споткнулся, упал и, падая, увидел след только что чиркнувшей пули, попавшей не в него, а в кирпичную стену, ее он и услышал, она взвизгнула. Лоп­нувшей струной оборвался звук, который мог стать послед­ним для Ивана Федоровича. До следующего выстрела – десять секунд. Но встать и метнуться в сторону уже не было никакой возможности: нога провалилась в какую-то яму, руки придавлены чем-то. Бой шел в каменных остовах домов на окраине Секешфехервара, начальник штаба полка майор Андрианов пробирался в батальон, начавший отступление из раскрошенного артиллерией квартала.

Десять секунд лежал Иван Федорович, ожидая смерти и отчетливо представляя себе, что делает сейчас немец и что произойдет после того, как в перекрестии немецкого прицела окажется русская шапка-ушанка. Снайпер нежно потянет на себя спусковой крючок. Разжавшаяся пружина бросит вперед боек затвора, и тот вонзится в капсюль-воспламени­тель. В гильзе. загорится порох, гильза начнет испытывать все возрастающее давление газов, продуктов сгорания поро­ха. Итак, уже несколько физических объектов – палец, крючок, пружина, боек, капсюль, газы в гильзе, то есть то, что снайпер контролировать уже не может и за что ответ­ственности не несет. Далее. Газы из гильзы выдавят пулю. Нарезы ствола придадут ей вращательное движение, способ­ствующее попаданию в цель. Воздушная среда податлива и покорна, пулю она не остановит. Кожный покров лба тоже пуле не преграда. Кинетическая энергия заостренного ме­талла столь велика, что от кости черепа пуля не отскочит, она войдет в голову, в вещество мозга. Но это еще не смерть, бывали случаи, когда пуля не причиняла человеку вреда, пронзая череп насквозь, и уж боли человек не почувствует: делаются же операции на мозге без какого-либо наркоза. Снайпер же дело свое сделал, он тянет к себе рукоятку затвора, экстрактируя гильзу, и готовится к следующему выстрелу. Он, кстати, даже кончиком пальца не прикоснул­ся к Андрианову, который тем не менее умрет. Но не от пули. И тем более не от немца. Умрет он от своего же собственного мозга. Некоторые участки его перестанут фун­кционировать, а они контролируют жизнедеятельность ор­ганизма. Нарушится ритм сердцебиений и кровь уже не будет подаваться в мозг, обескровливающий себя. Кое-какие мышцы уже не сократятся и не удлинятся. Резко упадет давление, снизится уровень восприятий, уши не примут звуковых колебаний, глаза начнут застилаться туманом. Нервные нити, замыкающие все клеточки тела в единую систему, откажутся выполнять только им свойственные обязанности. Они и убьют Андрианова. Они! Не пуля сразит его. Он сам себя умертвит! Сам! Не снайпер и не палец его, нажавший на крючок. Потому что если к снайперу и пальцу применить те же рассуждения, то в цепи событий будут – в обратном порядке – командир немецкого батальона, послав­ший снайпера именно на эту огневую позицию, командир 54-ю немецкого корпуса, отдавший командиру батальона приказ защищать пригород Секешфехервара, командующий армией, повелевший стоять насмерть, и, наконец, сам Адольф Гитлер. То есть те же самые спусковые крючки, бойки, газы, воспламенители. Россыпь ни с чем не связан­ных фигур и событий! Тем более бессмысленных, что через секунду или полторы они исчезнут насовсем, их вообще не было, смерть выведет Андрианова полностью, навечно из всех миров, кроме физико-химических процессов гниения. Эти полторы секунды еще не кончились, когда две подряд разорвавшиеся мины подняли ввысь комки мерзлой земли, заслонив ими снайпера, а сдвижка кирпичей освободила руки и ноги Ивана Федоровича. Он откатился к стене, равнодушно подумав, что у снайпера сегодня неудачный день.

Каждый вечер в шашлычной Андрианов рассказывал про эти десять секунд, всякий раз недолго задумываясь и воп­рошающе посматривал на собеседника, то есть на меня, желая услышать согласие или неприятие. Морозное декаб­рьское утро в Секешфехерваре преследовало его долгие годы, он обобщал частный эпизод до проявления закона, над которым люди не властны. Он, конечно, находил ошибку в своих рассуждениях, но не мог избавиться от притягатель­ной силы мерцающей истины.

Я – молчал. Я его не понимал. Тогда – не понимал.

Трижды рассказывал Иван Федорович о себе и снайпере, четырежды – и все потому, что самому себе не мог объяснить, отчего восстала Третья рота.

Труп особиста увезли, ротам ничего сказано не было о .ночном самоубийстве, но не знать о нем они не могли. Роты затаили в себе недоумение и обиду, располагающие к думам. Позавтракали быстро и – это стало уже привычным – в тишине. Офицеры нервничали – и не от дурной ночи. Утренняя сводка – сплошное благополучие, радость для воинства, как хмуро заметил Христич, бои местного значения. Никто сводке не поверил. Что-то происходило – на земле, в небе; что именно – не гадали, знали почти точно: началось! Ни глаз, ни ухо не улавливали с запада признаков сражения, но как чуткие обитатели джунглей возбуждаются задолго до пожара, так четыреста человек утром 5 июля были охвачены страхом .замкнутого пространства. Никто не хотел оставаться на тер­ритории курсов, все устремлялись наружу, в поле, и само собой получилось, что политзанятия во Второй роте были отменены, командир Третьей роты уступил Второй стрельбище и повел своих курсантов на «оборудование оборонительного рубежа».

Перед обедом рота без песен вернулась в казармы, не вошла строем, а вкралась стыдливо и виновато, и Христич расска­зал Андрианову, что произошло в поле. Говорил тихо, предназначая рассказ только Ивану Федоровичу, для вер­ности погладывая на дверь комнаты. Его роте явился Висхонь, именно явился, возник будто. из-под земли, хотя ничего неестественного в его появлении не было и не могло быть. Человек прогуливался, разминался после более чем недельного лежания у Лукерьи. Ни во что другое, как в свое офицерское, облачиться он не мог, и фигура майора, всем показавшаяся бравой, насторожила, а потом и всполошила курсантов, командиров взводов и самого Христича. Досад­ливым жестом Висхонь отверг попытку доклада ему, потом проворчал: делом своим занимайтесь, я тут на минутку… Курсанты продолжили рытье окопов, работали лопатами ленивенько, обычно старались, потели, вгрызались в землю, на спор – кто быстрее – вырывали стрелковую ячейку, но к концу курсов уже надоели лопаты и строевые песни, и окопы не столько рыли, сколько обозначали места, где возможны или потребны окопы, одиночные, парные или с расчетом на отделение. Ни бруствера, ни бермы, ни всего того, что обычную яму превращает в фортификационное сооружение открытого типа для ведения огня и защиты. Будто огород вскапывали. С шуточками, сбросив гимнастерки и рубахи. Примолкли, когда майор подошел ближе, оценили ордена и медали за ранение, невольно подтянулись, хотя чуть ранее майор как бы скомандовал «вольно». Было в Висхоне что-то такое, что заставляло всех видеть его, только его, командность, что ли, исходила от майора, люди рядом с ним изготавливались для получения приказа. Глянув на курсан­тские выемки, Висхонь, ни слова не говоря, протянул руку, и ему вложили в нее лопатку. Он осмотрел ее критически, повертел так и сяк. Курсанты обступили его кругом. Ожи­дали какой-нибудь фронтовой истории или басни, где глав­ным действующим лицом была бы эта лопата с коротким черенком. Круг раздался, когда Висхонь лег вдруг на землю. Не упал, а сложился, сгруппировался, развернулся и ока­зался на земле, прижавшись к ней спиной, с лопаткой в правой руке. Лег, и так вот, лежа, майор начал лопаткой отбрасывать землю от ног, от туловища, смотря в небо. Он рыл окоп как бы под настильным огнем пушек и очередями пулеметов, чтоб ни одна пуля не попала в него, ни один осколок, и рытье походило на цирковой номер. Земля не подбрасывалась лопаткой, а переносилась аккуратно. На­верное, даже в бинокль со ста метров нельзя было увидеть, как в досягаемости стрелкового оружия кто-то на виду, считай, пулеметов и винтовок – становится неуязвимым, зарываясь в землю. Пяти минут не прошло, а Висхонь погрузился в нее, как в воду. Еще столько же – и окоп, одиночный, в полный профиль, был готов. Майор несколько расширил его и чуть-чуть удлинил, раздвинул секторы обзора, приготовив окоп для обороны с тыла.

Тяжеловато рылось ему, гимнастерка увлажнилась по­том, к ней прилипли комья. Легко выпрыгнуть из окопа он не смог, Христич протянул ему руку, помог. Висхонь отрях­нулся и отдышался. Сказал без гнева: – Покойничков готовишь, капитан. А ребятам надо жить, воевать и побеж­дать… Окоп, – добавил он, обращаясь уже к курсантам, – это твой дом и твоя могила. То есть тот же дом, но для загробной жизни… если такая есть… А в доме все должно быть под рукою. Выемку сделай – чтоб гранаты уложить. Ящик с патронами пристрой. С соседом познакомься, при­крой его огнем – он тебе добром отплатит. И помни: земля, которая окружает тебя в окопе и которая под твоими ногами, это твоя земля, только тебе принадлежит. И эту землю у тебя свои уже не отберут, только чужие…

Еще что-то сказано было, вполне безобидные замечания, ни к какой политике не относящееся, но поговорил с курсантами Висхонь, ушел, а Христича прорвало, ругался он редко, перед строем тем более, сейчас же посыпал матом, завалил им всю роту, понимая, что матом хочет выбить то, что подчиненные услышали от Висхоня, – не славословия окопному искусству, а страшный для Христича, колхозника в прошлом, смысл, заключавшийся в том, что …

На Андрианова повеяло Крестами, когда он услышал, как понимал майора Христич. На Ивана Федоровича нава­лилась каменно-могильная тяжесть тюремных стен и по­толков, сдавленность коридоров, отнюдь не узких. Порасспросив Христича, он с облегчением подумал, что не мог за пять-шесть минут разговора с курсантами изречь какую-либо крамолу майор Висхонь. Этот не столько обстре­лянный, сколько перестрелянный человек, когда-то, как Христич, оторванный от земли, просто высказал свое мнение о связи людей с землей, которую они обрабатывают плугом, бороной, лопатой. Майор за время службы столько раз зарывался в землю и столько часов провел в ней зарытым, что, наверное, мог считать себя заключенным, брошенным в одиночную или общую камеру земляной тюрьмы, отсюда и только ему свойственный особый взгляд на человека, обреченного на привязанность к лугу, пашне, лесу. Нет, не мог он говорить что-либо политически вредное. Говорила растревоженная душа Христича, чего уж никак от него не ожидал Иван Федорович. Командир Третьей роты ужом вился около Фалина, на лету ловил указания, для того чтоб не выполнять их, чтоб следовать себе, жить по своему хитрому и рассудительному крестьянскому уму. Но что-то зрело в душе, набухало – и прорвалось наконец. Понизив голос до шепота, сев рядом на койку, Христич заговорил о первых месяцах войны, о великом драпе на восток и о том, что немца остановил мужик, русский мужик, которого все время обманывали, все – начиная от царей и кончая нарко­мами, не давали ему землю! Не давали! А если и давали, то тут же отбирали, разоряя вчистую. Война, только война предоставила ему землю, в полное и безраздельное пользо­вание, во владение навсегда и навечно. Ту землю, в которой он прятался от пуль и снарядов, от танков и самолетов. В траншее и в окопе сбылась вековая мечта хлебороба, он получил крохотный надел, и он по-хозяйски использовал этот клочок, он защищал его от тех, кто хотел на дармов­щинку отхватить эту землю, от немцев. Поэтому и не побежал русский мужик за Волгу, на Урал. А если б этой землей он владел и до войны, то дальше Десны и Днепра немецкие танки не покатилась бы.

Вот какие сумасшедшие мысли навеял Христичу окоп­ный вояка Висхонь, и от услышанного бреда Ивану Федо­ровичу стало нехорошо, словно открылась в Крестах дверь камеры и прозвучала его фамилия. И Висхонь и Христич имели свои миры, которые они не желали вплетать в энкавэдэшные узоры, и стали ему симпатичны – Висхонь и Христич, и Калинниченко стал мил, потому что из библейских времен принес тот мужскую любовь к брату.

– Опомнись, – сказан он Христичу. – Успокойся. Ничего ты не слышал, И никто ничего не слышал. Договорились?

Христич посидел еще немного, помолчал, а потом встал и как бы вернулся к жизни по строевому уставу.

– Я-то, положим, не услышал, А рота моя? Она ведь у меня до того хорошая, что опаска берет, грамотная очень, такие бравые парни, а… Рухнутые, говорят у нас в Белоруссии. Третья рота ничего не поняла в негромкой речи Висхоня. Эти городские ребята под «землей» подразумевали не пло­доносящий слой почвы, а сушу в отличие от рек, морей и озер. Им на руках бы носить майора, который обучил их нехитрому способу выживать на передовой. Они же – возненавидели его, о чем с горечью поведал Андрианову их командир. «За что они его так?» – спрашивал Христич себя, Андрианова и еще неведомо кого.

Утром следующего дня чуть замешкалась в казарме Первая рота, и Третья, повинуясь порыву, сама выстрои­лась, без команды, и, что от нее никто ожидать не мог, пошла в столовую, завтракать не во вторую, а в первую смену. У входа она столкнулась с заспешившей Первой ротой. Предотвращая давку в дверях, дежурный по кухне собою заслонил вход и – позвал на помощь дежурного по курсам. Роты приставили ногу и ждали. Никто не хотел уступать. Ни одного офицера в строю, они уже завтракали. «Третья рота… кру-гом!» – скомандовал дежурный по кур­сам. И тут же: «Первая… в столовую… шагом!.. марш!»

Роты не шелохнулись. Команды были повторены – и Христичем и капитаном Лебедевым, командиром Первой роты. Курсанты упорно смотрели себе под ноги, отказываясь пови­новаться. Командиры обеих рот раскрыли рты, чтобы обрушить на подчиненных брань в форме приказа, но переглянулись и повторять команду не стали. Они служили не первый год и не могли не знать, что за невыполненным приказом следует применение оружия. Они же по собственному опыту догада­лись уже, что их подчиненные впали в тихое буйство и способны сейчас на все, таковы уж последствия многомесяч­ного послушания в однообразной обстановке казарм, расположенных вдали от больших людских поселений,

Вдруг обе роты начали шаг на месте, сперва вразнобой, а потом поймав ритм, двести с чем-то пар сапог стали отбивать «…раз!..два!..Левой!..Правой!..» Каждый новый удар по зем­ле казался сильнее, громче, грохот нарастал, удары сапог уже слились в два молота, вбивающих в землю бесконечную сваю, земля дрожала в испуге. Офицеры выбежали из столовой, а те, кто туда еще не пришел, стояли, ничего не понимая, у клуба. Туда же прибежал караульный взвод.

В несколько прыжков Христич достиг начальника караула, сорвал с него автомат и дал длинную, поверх голов, очередь. Роты, застыли. Стала оседать пыль, поднятая сот­нями ног. Христич уловил момент, когда масса людей уже управляема, и без натуги, обыденно, будто ничего не про­изошло, скомандовал своей роте. Та беспрекословно повер­нулась и пошла в казарму. Командир Первой вдруг потерял голос, – но его рота без команды вошла – в столовую и стала вдоль скамеек, лицом развернувшись к старшине. «Ро­та…сесть!» Будто металлический дождь прошелестел – это разбирались ложки.

Торопливо покончив с едой, офицеры собрались в кори­доре штаба. «Ну, что, – с нервным смешком произнес кто-то. – Позавтракали, голубчики?» Начальник штаба прибег к самому верному и безотказному: «Капитан Христич! Объявляю выговор за нарушение ротою распорядка дня. Почему не контролируете старшин и командиров взводов?» Христич, всегда глотавший замечания не поперхнувшись, на этот раз огрызнулся: «А почему Первая опоздала в столовую?» «Я вам поговорю!»

Умолкли. Из комнаты связистов вернулся посланный туда капитан Сундин, преподаватель стрелкового оружия. «Ну?..» Сундин отрицательно покачал головой, что означа­ло: связи нет. Долго молчали, не решаясь что-либо сказать. Но тишина не могла быть беспредельной, она обязана была оборваться. – Арестовать… – тихо было сказано кем-то. Видимо, эта мысль витала в воздухе.