23784.fb2
– Найдется. Пойдем. На курсы. Там – никого.
Уже подходили к КПП, когда луч солнца лезвием рассек тучки, сразу стало шумнее. «Цитадель», – сказал Калинниченко перед воротами. КПП Андрианов заколотил вечером, ключом открыл замок, ворота поехали в стороны. Ступали осторожно. Под ногами сновали крысы. Из-под ящика с макаронами Андрианов вытащил припрятанные начпродом красноармейские книжки, пять штук, на тех пятерых курсантов, что погибли от гранат. Нашли эти книжки в кармане особиста, когда его, уже мертвого, обыскивали.
– Фактура подходящая, – одобрил Калинниченко. – А ты молоток, капитан. Где сидел?
– В Крестах. Видно?
– Видно. Камень из-за пазухи вываливается. И руки мысленно держишь за спиной. Ты их в кармане носи, советую… Где писаря сидели?
В канцелярии они стали обсуждать свалившееся на них дело.
Женщин разыскивали. Томку еще зимой арестовали в Куйбышеве, там она весело жила не под своей фамилией и но дурости пила с иностранцами. Обманула выводного, Гн-жала. И Горьком сошлась с полковником, но к тому нагрянула из Москвы супруга, и Томка ударилась в бега. За Люськой гонялись еще с довоенных времен, висело на ней (ч участие в убийстве, проходила она также свидетельницей и потерпевшей в делах, находящихся в производстве. Проще было с Варварой из колхоза «Путь Октября» Саратовской области, она всего лишь убежала от вагонеток на соляном карьере, ее-то спасти легко, справка о беременности избавит от всех вопросов. Но что делать с Томкой и Люськой?
Достав из кармана перочинный ножик с перламутровой ручкой, Калинниченко острием штопора провел по ногтю большого пальца и долго изучал надрез. Усмехнулся. Вспорол голенище сапога, выдернул бумаги, какие-то чистые бланки, но с печатями. Что-то отобрал в мелочи, которой всегда полно в канцелярских столах. Глянул в красноармейские книжки, примерился.
– Имена оставим прежние: Тамара, Людмила и Варвара. А фамилии сделаем соответственно такие: Гайворонская, Кушнир и Антонова.
Он принялся за работу, а. Иван Федорович пошел на вещевой склад, держа в руке зажженный бумажный жгут. В углу под старыми гимнастерками и ветошью лежали яловые итоги, пять или шесть пар. Пламя уже обжигало пальцы, когда высветились наконец тюки с обмундированием. В канцелярии Андрианов развязал один из них. Кажется, повезло: гимнастерки, а в тех, что он прощупал на складе, брюки.
– Томку сделай младшим сержантом, – сказал Андрианов. – Ну, а те – рядовые.
– Радистки? Телефонистки?
– Санинструкторы.
– Перевязку они – сделать сумеют?
– Еще как. В нашей стране все мужчины рождаются защитниками Родины, а женщины – медсестрами.
Калинниченко долго смотрел на него. Присвистнул.
– Ай да капитан! С тобой бы – в одну камеру… Расскажу тебе одну историю. Перед самой войной получил я заказ, предложили мне сделать клише… ммм… тридцатки, чего уж тут темнить. Не Монетный двор заказывал, не Гознак и не Первая образцовая типография, и аванс был соответственно. Сделал я, от. бога получил я руки эти, искусство это, подпись Молотова могу и правой и левой подделывать. Отдать клише специалисту на самый жесткий контроль – не отличит он подделку от подлинника. Заказчик торопит, а я медлю, не спешу. Почему – сам не понимаю. А время идет, либо возвращай аванс в десятикратном размере, либо предъявляй вещь… В Москве не жил? Так будешь проездом – зайти советую в кинотеатр «Форум», любили его граждане определенной профессии, я туда поэтому никогда не ходил. А тут заглянул, посмотрел на кривляние артистов. И осенило меня. Сделал я вещь, но не просто сделал. Я сотворил ее, я одухотворил ее – а нет в ней меня! Нет! Потому что моя копия неотличима от подлинника. А должна отличаться, если ее делал мастер. Нет в вещи чего-то такого, что свидетельствовало бы: я делал ее, я! Особиночки нет, только мне присущей. Меня, наконец, нет. А если меня нет, то – зачем я? Нет меня – и не вспомнит никто обо мне. В Толстом меня как-то одна фраза поразила, простенькая, не эпическая, без всякого смысла даже. Такая: «Про батарею Тушина было забыто». А? Нельзя забывать, нельзя! Себя нельзя забывать. Тушин ведь себя не забыл – поэтому и вспомнил о нем писатель земли русской… И подпортил я клише, сделал одну крохотную завитушечку, настоящий специалист без всякого аппарата глянет и – вышка мне, с конфискацией. Знал – и не удержался, оставил свой след на месте, так сказать, происшествия.
– Так тебя по следу – нашли?
– Искали. Могут найти.
Он перехватил взгляд Андрианова.
– Нет, медали, как и значок, настоящие. И орден тоже. И наградное удостоверение к нему – подлинное. Вот что делает с людьми война.
Они простились через час. Покурили на КПП, обнялись, потом Калинниченко сунул Андрианову в руку очень тяжелый мешочек.
– Золотишко здесь и разные цацки. Отдай девкам, мне они уже ни к чему. Погубит меня Васька. Сам-то когда в Саратов?.. Может, и встретимся? И не узнаем друг друга.
Зимой того же года, после взятия Киева, в каком-то местечке Андрианов встретился с Христичем, которого считал убитым, и бывший командир Третьей роты честно (никто не подслушивал) рассказал ему, что произошло с ним и его ротой.
До Семихатки, где ожидался немец, чуть больше сорока километров, и Христич не торопился. Главное – увести роту подальше от курсов, сохранить людей, из Семихаток позвонить в райцентр и ждать указаний.
Хлипкие городские мальчики шагали на удивление бодро Никто не догадывался, что весь ритуально обставленный марш-бросок – обман и провокации, и Христичу становилось неловко, когда он слышал разговоры о немцах: сколько их, стрелять ли по ним, когда они в воздухе, или окружать парашютистов на земле. Отшагали пятнадцать километров, сделали привал, разожгли костры и похлебали из котелков доведенный водой концентрат. Только построились – к роте подкатил на виллисе майор с двумя сержантами. Христич громко, чтоб все слышали, объяснил – кто, куда, зачем. Майору было под пятьдесят, старый служака непроизвольно попрания кобуру, когда услышал о десанте, а затем просветленно глянул на Христича. Сказал, что до Семихаток можно добраться быстрее, если выйти на большак, там часто ходят машины. Курсантам же майор посоветовал держать шину прямее. В немецкий десант майор, конечно, не поверил, марш-бросок посчитал уловкой командования курсов, ухищрением военно-педагогической мысли. «Ну, в добрый путь!» – пожал он руку Христичу. Курсанты же впали в некоторое недоумение. Если немцы вот-вот свалятся с неба, то почему ханты в виллисе без оружия и, как видно, не к бою готовятся? В машине – мешки с мукой, в корзине хрюкает поросенок, ящики явно невоенного назначения. Мирные цели маленького воинского подразделения так и лезли в глаза, но никто не решился указывать Христичу на явное несоответствие, боясь прослыть глупцом. Тот же почуял неладное и советом майора пренебрег, чтоб на большаке не столкнуть курсантов с мирным населением, напуганные ими бабы могли поднять визг на весь бывший военный округ, места эти, верили бабы, относились к той части России, до которой немцам никогда не дотопать.
Не дойдя к ночи до Семихаток, рота свернула в лес. Xристич решил: отсюда – ни шагу. Взводного, что порасторопистее, послал в деревню, тот вернулся ни с чем, никакой связью с райцентром сельчане не располагали.
Рота выспалась, позавтракала, взводные доложили: отставших нет, больных тоже, два человека натерли – нога. Христич прошелся вдоль строя, вглядываясь в курсантов, но так ничего и не понял. Что-то происходило с этой сотней городских парней, это он чувствовал, но что? «Я их, – рассказывал Христич, – еще с апреля стал побаиваться, уж очень нежизненный контингент, все рвались на фронт, Стихами и себя оглушали, и меня, один все декламировал, помню, о Красной Армии, которая дойдет до Ганга. Представляешь? Я как слышу этот бред, так думаю: дай бог этим мальцам до августа дожить, И сам я стал дуреть от них, околпачили они меня своими словесами. Фронт им, видите ли, подавай. Немца не знали и не видели, поэтому и воображали его, искали его там, где его никогда не бывало. Степным округом, помнишь, до Попова командовал Рейтер. Фамилия как фамилия, немецкая фамилия, но мало ли у нас генералов с немецкой фамилией. Крейзер, к примеру. Так мои курсанты обычную передвижку, замену Рейтера – Поповым считали почему-то отстранением Рейтера от должности. Раз немецкая фамилия – так враг. А ведь клялись в верности мировому пролетариату в тех же стихах, Тельманом восхищались. Я думаю, они уже в апреле были стебанутыми, когда спрашивали меня о Рейтере».
На коротком совещании в кустах Христич услышал от взводных тревожную новость. Курсанты не забывали майора и сержантов на виллисе, и по неизвестной причине в курсантских мозгах сцепились обстоятельства, которым нормальный человек не придал бы ровно никакого значения. Христич отказывался верить взводным, но те, сами напуганные, докладывали: курсанты считают майора и сержантов передовой группой немецкого десанта!
Христичу стало не по себе. Ничего другого не оставалось, как держать роту в прежнем неведении. Будто в исполнение полученного приказа роту рассредоточили по лесу, взводные вяло призывали к бдительности, обстановку не накаляли. День прошел тихо, если не считать появления на дороге двух телег с бабами, по косам и вилам нетрудно догадаться, куда едут, почти идиллическая картина, никак не вяжущаяся со скорым немецким десантом, с истребительным батальоном где-то неподалеку. Дорога огибала лес, за каждым курсантом не уследишь, с бабами вроде бы никто не переговаривался, и тем не менее по району, как потом узнал Христич, разошелся слух о десанте, от баб ли, от сержантов с виллиса – неизвестно.
Того же расторопистого взводного послали уже в другую деревню. Никаких известий он не принес. Пресекая вредные разговоры, Христич строго предупредил курсантов: немедленно занять выгодные для обороны рубежи, ночью быть начеку – ни огоньком, ни шумом – себя не выдавать, немецкий десант, теснимый доблестным истребительным батальоном, отступает в сторону леса. То, что последовало далее, никак не входило в планы Христича. Начались шныряния по кустам и пробежки от одной скрытой огневой точки к другой: к парторгу роты несли заявления о приеме в кандидаты. С большим трудом Христич уговорил того не бюро. Курсанты же сходились в кучки, обнимались перед последним смертельным боем, клялись держаться до последнего патрона. Аккордеонист вытащил инструмент из футляра, чтоб в бою поднять дух мелодией пролетарского гимна. Взрыв энтузиазма разметал взводных по лесу, управление ротой было потеряно, от стыда и злости сам Христич не знал, куда спрятаться.
Наконец угомонились. Минометный расчет увели на южную окраину леса, ближе к дороге выставили передовое охранение. Все рвались в бой, а что к добру такое не приводит, Христич знал по собственному опыту. В октябре 41-го года (дело было в Горьковской области) его со взводом послали на будто бы сброшенный немцами десант. Взвод залег в засаде и на зорьке увидел одиннадцать человек с парашютными мешками на спинах. Почему парашюты должны быть на горбу – никому в голову не пришло, парашюты представлялись всем не падающими с неба, а именно так – несущими их на себе. Сдурел весь взвод вместе с Христичем, а уж тот не впервые сталкивался с немцами, окружал в июле десанты, сам убегал от них. Здесь же – оглупился, когда на фоне алеющего востока увидел одиннадцать четких силуэтов. Открыли огонь, и вот результат: один убит, четверо ранены, и не парашютисты-десантники, а бабы ночью грабившие колхозный склад. Штрафбатов тогда еще не было, Христича могли без зазрения совести шлепнуть перед строем истребительного батальона, но в неразберихе московского драпа ему удалось переметнуться в сибирскую дивизию.
Ночыо его разбудили. «Ну?» – спросил он, не раскрывая глаз, ожидая доклада взводного, отправленного в райцентр. Но растолкали его курсанты: «Товарищ капитан! Немцы!» В кромешной тьме Христич пошел к охранению. Была беззвездная ночь, безлунная, было так тихо, что услышали, как в деревне (а до нее три километра) запел петух. Христич приложил ухо к земле. На севере что-то происходило, оттуда шел дробный гул, обрываясь томительной тишиной и возобновляясь. Не танки, определил Христич, не артиллерия и не пехота в походном строю, и от неопределенности душа погружалась в тоску. Гул наконец провалился в беззвучие, которое заговорило, пробуждая в человеке древние признаки надвигающейся беды. Где-то будто приподнималось на лапы раненое животное, ослепленное болью и способное поэтому разорвать в темноте клыками и когтями любое живое существо. Сдавленным шепотом Христич приказал всем взводам сосредоточиться на опушке, огонь открывать только по команде. Сам же вышел на дорогу, поднял голову к небу. Оно отражало рокот и ропот, поступь наползавшего страшилища. Ноздри защипал запах навоза, обострив слух выросшего в деревне мужчины, и Христич догадался, что длинное, судя по протяженности звуков, существо – всего-навсего колонна вооруженных людей с обозом. Немцев здесь не предвиделось и вообще быть не могло, и все же Христич, возбужденный нетерпением и страстью курсантов, готов был принять неравный бой с авангардом противника, уничтожить его в короткой стычке. К счастью, вернулся из райцентра взводный, шепотом сообщил умопомрачительную новость: курсы – ликвидированы, всем трем ротам приказано поступить в распоряжение командира 293-й дивизии, Первая и Вторая уже там, Третью ждут на станции, из райцентра с минуты на минуту приедут грузовики, сам взводный добрался до леса на случайной машине, привез мешок с хлебом и консервами. И о конно-пешей массе на севере предупредил: идут переброшенные из-под Петрозаводска пограничники.
Христич глянул на часы: половина первого ночи. Выскочили из тьмы звезды, показалась луна. Конно-пешая масса приближалась, Христич совершил самую главную и страшную ошибку, не увел курсантов в лес, а позволил им рассмотреть то, что взводный называл пограничниками из-под Петрозаводска.
Осиянная лунным светом, по дороге брела бледносиняя масса людей, похожих на трупы, только что вставшие из братской могилы. Эти разлагающиеся призраки издавали жуткую вонь, была она такая густая, что курсанты попятились, зажимая носы. Запряженные в повозки лошади мотали головами и тихонечко пофыркивали, эти коняги, когда-то дружившие с людьми, теперь боялись их. Бока их впали, ноги надламывались. Люди же еще не воевали, в повозках лежали не раненые, а смертельно уставшие, изможденные двенадцатисуточной дорогой солдаты, у которых не было уже сил идти и спать на ногах. Христич дернул за плечо. офицера, внезапно заснувшего и остолбеневшего, двинул его, сунул в зубы зажженную папиросу, и тот, жадно затягиваясь, продолжая смотреть в спину впереди идущего, поведал Христичу, что направляются они к распоряжение начальника войск охраны тыла, что двенадцать суток мотались по железным дорогам, пока не прибыли сюда, что в срок их никогда не кормили и в последний раз видели они пищу трое суток назад, на станциях же все военпродпункты считают их на довольствии Наркомата Внутренних дел, что, конечно, правда, и поэтому обеспечивать их нигде не хотят, указание же начальника тыла Красной Армии о постановке их на снабжение так и не поступило в округ.
Кто-то из курсантов мотанулся в лес и вернулся с тремя буханками хлеба, но призраки не замечали протянутого им куска, были они в той степени одичания и озверения, когда идти на смерть легко, ибо хуже этой жизни не придумаешь… Сорок минут текла мимо курсантов эта смердящая, колышущаяся масса. Колонну замыкала фура с зачехленным знаменем и полковой канцелярией, солдат на фуре зубами. вцепился в буханку, разорвал ее пополам, спрыгнул на землю и остановил мерина, стал по кусочкам вкладывать ему в пасть ломанный руками хлеб. Солдат был, конечно, писарем, а те всегда довольны жизнью и службой, и этот полудохлый пограничник сразу ожил, намекнул на выгодный обмен: есть у него мины, немецкие, миномета же нет, так не махнемся ли – пять лотков мин на пять буханок?
Махнулись. Покормленный мерин отважился пойти побыстрее, но смелости хватило на несколько шагов. Задержка дала курсантам возможность задать вопрос: да что же здесь происходит, кто виноват, кого наказывать надо? На что солдат, стронув наконец мерина, с писарской откровенностью брякнул: – Измена, братцы, кругом измена! Говорю вам – измена!
Не так уж и громка было сказано, и стояло-то у фурм пять или шесть курсантов, и тем не менее слово это «Измена!» долетело до тех, кто залег у дороги, кто с опушки глазел на странное шествие сизобледных человечков. Фура со всезнающим писарем скрылась из виду, тележный скрип еще раздавался в ночи, и Христич понял, что случилось непоправимое, что рота впала в тупое, глухое к разумным словам остервенение, и что будет дальше – это уже от него не зависит. Рота слушала только себя, никого более, и видела только то, что хотела видеть воспаленным воображением. Про десант было забыто, никто, пожалуй, уже не знал и не помнил, почему все они здесь, в сорока километрах от курсов. – Никому из курсантов не было сказано, что сейчас подъедут грузовики из райцентра, но все они вышли из леса и – в пугающем Христича безмолвии – ожидали чего-то. Взводные командовать опасались, сам Христич то погружался вместе со всеми в безумие, то выныривал оттуда, жадно хватая ртом чистый воздух. Теперь уж, подумал он, штрафбат ему обеспечен, и горько пожалел своих взводных, по-детски жавшихся к нему. Они и Христич были уже пленниками и первыми жертвами хищной, злобной и жадной до крови стаи.
Подъехали полуторки, курсанты попрыгали в них. У Христича еще теплилась надежда, что тряская дорога выветрит из курсантов дурь, но рота свирепела с каждым пролетевшим километром, кулаками лупила по кабинам, подгоняя шоферов.
Остановились невдалеке от Посконц, курсанты спешились. Спасал взводных, Христич уложил их в кузове полуторки, шепотом приказал: ехать на станцию, предупредить коменданта. Пока укладывал взводных, пока грозил шоферу, две другие полуторки развернулись и скрылись в ночи. Что шоферы подумают и что кому доложат – Христичу было уже на все наплевать, он догонял ушедшую к Посконцам стаю, не сомневаясь, что нацелилась она инстинктом на гнездо изменников, то есть решила арестовать и расстрелять Висхоня и Калинниченко. В каких домах живут они – не знал никто, инстинкт безошибочно направил стаю к верному человеку.
Темень, луна скрылась, Христич бежал за ротой, пригибаясь как при обстреле. Рота грамотно, не бряцая оружием и котелками, вошла в Посконцы, полукольцом охватила правление колхоза, выслала сторожевое охранение на развилку дорог. Несколько человек отделились и пошли к дому официантки Тоси. Как подняли ее, как позвали – Христичу увидеть не удалось. В длинной белой ночной сорочке Тося, вышла к курсантам, сказала, что ни Висхоня, ни Калинниченко в селе нет. Зато указала на другого врага, на очаг разврата.
Пыхтящая от нетерпения стая разделилась надвое. Два взвода пошли в сторону курсов, что мало обеспокоило Христича, поскольку там – никого. Остальные пробирались крадучись к дому, где дрыхли беспутные парикмахерши. Тося так и не набросила на себя чего-либо верхнего, темного, белела в темноте ангелом мщения, над черной землей, казалось, порхает белая бабочка.
Подошли. Все залегли у плетня или сели на корточки. Тося сжалась в комок, сплющилась, прижалась к калитке, пытаясь отодвинуть засов, но, видимо, побоялась скрежетом металла разбудить ненавистных ей обитательниц дома. Повела курсантов в обход. Произошла непонятная Христичу заминка, задержка, все объяснилось, когда мимо пробежал курсант с бидоном керосина. Пистолет трясся в руке Христича, прекрасной мишенью была сорочка Тоси, но руку кто-то заломил. От одного угла дома к другому перемещалась белая бабочка, махая белыми, крылышками, доливая стены керосином. Христич изогнулся, сбросил с себя, напавшего курсанта, ударил его, тот дернулся и затих. Тут бы и выстрелить, но (он с ужасом признался Андрианову) ему самому «огонька захотелось», он почувствовал в себе такую тягу к сожжению чего-то, не для огня предназначенного. Он, возможно, еще и струсил. За одним выстрелом последовали другие бы, и не отдельный дом на отшибе сгорел бы, а заполыхала б вся деревня.
Дом оказался горючим, пересушенным, как береста в подпечной выемке, дом вспыхнул так ярко и жарко, что плясавшая от возбуждения и радости Тося казалась черной на фоне пламени. Огонь поднялся к небу, клоки воспламенившейся соломы летели по ветру, в сторону курсов, к счастью. Чтоб никто из парикмахерш из дома не ускользнул, Тося закрыла дверь и подперла ее паленом, курсанты наставили винтовки на ставни. Дом ревел, пожирая себя в огне, и вдруг из пламени донесся женский голос, прорвался сквозь нарастающее гудение. «Саша, ты помнишь наши встречи в приморском парке на берегу, на берегу… на берегу…на бе…» И смолкло, будто поющей перерезали горло. «Ну что дое..!» – в восторге заходилась Тося.
Христич отполз, поднялся и побежал к курсам, потому что услышал чавкающий взрыв мины, а затем и другой, третий. В белесой синеве предвосходного утра он увидел черные комья взлетевшей земли, мины падали с недолетом, они, вспомнил Христич, были немецкими, калибр их на один миллиметр меньше, только шестая мина попала в забор. Выбежавшие из Поскони, курсанта обогнали Христича, над полем разносилось «ура!» Командир Третьей роты сел на землю и понял, почему застрелился особист. Того страшила не высшая мера трибунала, а необходимость самому себе признаться в собственной никчемности.
Христича поднял наткнувшийся на него аккордеонист, и под рычание басовых нот они вместе дошли до пролома в заборе. Кое-где робко поплясывало пламя, уже гасимое курсантами. Звякнуло стекло, разбитое прикладом. «Сволочи! Все выгребли!» – орала на кухне Тося. Никто однако не хотел взламывать склад, как ни просила и ни умоляла она. С каким-то мстительным удовольствием Христич понял, что вот-вот наступит отрезвление, роте вернется разум, потому что попала она туда, где жила три месяца, где навыки привязаны к предметам военного обихода – к этим казармам, забору, гаражу, столовой. Рота сейчас опомнится, заскулит. Выждав еще немного, он разрядил в воздух всю обойму ТТ. «Рота-а-а!.. Становись!» Построились в две шеренги, повзводно. Три часа на сон, сказал Христич, три часа на дорогу, в полдень обязаны погрузиться в вагоны, Первая и Вторая уже сражаются с врагом, всем спать, спать!..
Сам же сел писать предсмертное письмо жене и детям, повинился во всем перед ними, поставил дату. Потом снял с пожарной доски топорик, пошел к складу, чтоб сбить замок, достать консервы и накормить подчиненных. Взмахнул топориком и опустил его. Дверь склада была приоткрыта, замок висел на одной петле, кто-то уже польстился на казенное имущество, и не кто-то – аккордеонист. Очумело озираясь, он вышел на свет, застегивая брюки. Христич заорал, едва не ударил: «Ты что, засранец, до уборной не мог дойти?» Странная улыбка блуждала на лице курсанта – и самодовольная, и виноватая, и стыдливая. Покончив с брюками, он сделал шаг вперед и, оправдываясь, зашептал: «Товарищ капитан, честное слово, не я первый, она сама по доброму согласию, и еще просила кого-нибудь прислать к ней…» Христич отпихнул его, вошел, щелкнул фонариком, свет – метнулся по мешкам и ящикам, пока не воткнулся в сидевшую на груде тряпья обнаженную женщину. Тося!
Он погасил фонарик, закрыл глаза, возвращая им нормальное зрение, а когда открыл их, увидел удлинившуюся белую фигуру. Тося легла. Христич рыскал по карманам, искал обойму, вогнал ее в пистолет. Выстрел поднял Тосю и погнал ее к пролому в заборе, она дважды падала, но тряпья из рук не выпускала. Курсанты спали так крепко, что никто не проснулся, а Христич долго стоял или лежал у забора, был полный провал памяти. Пробудил его запах горячей пищи. Он встал, шатаясь, на ноги, будто контуженный, выбрался из заваленного окопа. Ко рту его поднесли котелок с варевом, он сделал глоток, а потом влил в себя весь котелок. Приказал построиться.
Построились и рассчитались. Глаза смотрят либо в небо, либо в землю. Стыдятся. На левом фланге – минометный расчет, без ящиков, без лотков, без мин. Вновь мстительное чувство овладело Христичем: ну, грамотеи, еще до ночи понюхаете настоящего пороха!.. да так, что не откашляетесь! «Напра…» И разъяренный Христич сорвал с кого-то ППШ, в щепки разнес аккордеон, «…во!»