23811.fb2
Сбегала в другие палаты, вернулась - лежит тихий, не пошевелится даже. Уснул, думаю. Нет - только вошла, голос подал:
"Ты, Оля?"
"Я", - говорю.
"Посиди со мной. Когда ты тут, легче мне".
Села, руку ему глажу - притих он, потом вдруг спрашивает:
"Оль, а ты любила кого-нибудь?"
"Нет, - говорю. - Был один мальчишка в школе - вроде нравился. А теперь редко и вспомню когда".
"И я, говорит, не любил".
Помолчал немного и опять с вопросом. Да с таким, какой ни один парень девушке задать не отважится, чтоб по щеке не схлопотать. А он спросил словно понимал, что ему сейчас все можно, и я не обижусь.
"А так, - говорит и замялся немножко, - ну, без любви... ни с кем у тебя не было?"
"Дурашка, - отвечаю, - конечно, не было",
"И у меня, говорит, не было..."
Первый раз тогда почему-то почувствовала, что не жилец он. Отдежурила смену - и прямиком к главврачу, А она у нас замечательная была - сейчас профессор, в Ленинграде работает. Маленькая, быстрая такая. Изпод белой шапочки - волосы седые. Глаза по виду строгие-строгие, а очки снимет - и вовсе они у ней не строгие, а добрые, грустные. Прибежала к ней - так и так, говорю, плохо Опарину. Затосковал он, делать что-то надо. А она меня в упор прямо: "Влюбилась?" - "Что БЫ, говорю, какая уж тут любовь человека жалко!" Сняла она очки и головой покачала. "Эх, девочка, девочка. Всем, кто в госпиталь работать идет, надо бы искусственное сердце вставлять. А оно у нас, на беду, человеческое. Да еще хуже того бабье..." Вздохнула, надела очки и строго так: "Иди отдыхай. За Опариным следим, делаем все возможное. Понятно? Ну, марш, марш!"
Прибежала домой; выходить-то мне на сменку утром, а я подремала да к вечеру опять в госпиталь. Словно сердце чуяло - нужна я ему буду. Лежит безучастный какой-то, в потолок, ничего не видя, глядит. Прежде-то, как я войду, он либо улыбнется, либо голос подаст. Если уж невмоготу - хоть головой пошевелит. А тут - ну, ничего тебе! Окликнула - вздохнул только. Самое это плохое, когда человек такой. Без всякого интереса, без БОЛИ.
Болезнь тут вдвое сильнее становится - накинется и уж не отпустит, пока напрочь не загрызет... Ты чего, мол, приуныл? О чем думаешь? "Скорее бы, говорит, отмучился, что ли. Все равно никому не нужен". И так это у него горько-горько вышло!..
Нет, вижу, тут кроме докторов да лекарств еще чтото надо. Слово какое-то. Чтоб ухватился он за него. Как слепой вон за палку. Либо за плечо другого. И подумать еще не успела, какие это такие слова должны быть, а они уже сами нашлись. "Да как, говорю, у тебя язык повернулся сказать такое - никому не нужен! Мне вот первой нужен!.." Покосился: "Зачем?" - "Да затем, что люблю я тебя, глупого! Понятно тебе это?" Говорю и сама, помню, верю в то, что говорю. И его жалко, и себя, с чегото так жалко стало, что слезы брызнули!..
Ольга Ивановна произносит все это спокойно, строго, и только поблекшие щеки ее густо краснеют.
- Сколько оно, оказывается, значит, это слово - любовь-то.. Ведь вот-вот только глаза у него стылые были, пустые. А тут вроде ожили, засветились. Не верят еще, а светятся. Что-то в них прямо наружу рвется! "Правда?"
А неужели, мол, сам не видишь, что правда? Только потому, что больной ты, первая сказала. А так бы никогда не сказала. Сквозь землю бы скорее провалилась, чем сказала!.. Глажу ему волосы - прижался щекой к ладони и ресницы сжал. А они мокрые и прыгают. Да как глаза откроет - большущие, ясные-ясные такие. Смотрю на него и, поверите, не узнаю: такой он вдруг красивый стал!..
Ольга Ивановна тихонько покачивает головой.
- Да... Всю ночь я тогда над ним просидела. Все рассказывала, как хорошо станет, когда он поправится, война кончится. Как вместе будем. Думала уж, отстояла я его, загородила... Забудется, постанывать начнет, когда прибредится что, а очнется, увидит, что я рядом, и опять улыбнется. Чисто-чисто так, как ребенок вон малый!..
А перед рассветом - как побледнеет, и глаза закатываются. При мне в операционную взяли, а назад-то в палату уже и не завезли. Последнее слово, что от него услышали, мое, говорят, имя было. Оля...
Короткий зимний день идет к концу, недавно еще голубоватые тени за окном резко темнеют. Полный впечатлениями услышанного, я машинально смотрю, как расплываются по стеклу морозные фиолетовые узоры, и вижу где-то там, за ними, славное открытое лицо Леши с немыслимо черными густыми бровями, а рядом с ним - Ольгу Ивановну. Не ту, юную и порывистую, которая осветила последние часы моего товарища и которую я никогда не видел, а нынешнюю: немолодую, облокотившуюся на стол и сосредоточенно трогающую пальцем пульсирущую на виске жилку...
- Тогда-то только жалела его. А теперь иногда думаю - правда любила...
В предельной незащищенной правдивости Ольга Ивановна коротко взглядывает на меня, задумчиво договаривает:
- Любила, похоже, в нем того, кого так и не встретила...
Словно устыдившись самого прекрасного в человеке - душевной тонкости, Ольга Ивановна виновато вздыхает.
- Нагнала я на вас скуку? Так уж это, под настроение. Ничего, мы живые... Дети вот растут - отрада наша.
- Ольга Ивановна, а что за человек ваш муж? - может быть, немного бестактно спрашиваю я. - Как вообще вам живется?
- Муж? - Ольга Ивановна принимает вопрос без всякого неудовольствия. Человек он неплохой. Работящий.
По правде сказать, грубоватый немного. Но это уж, наверно, от работы. Все в дальних рейсах. И нынче вот в Воронеж погнал. Намерзнется, намотается, ну и выпьет, конечно. Когда, бывает, и зря выпьет - чего уж скрывать. А уж переберет когда - тут он и пошуметь может, и безвинную мою вину припомнить. Это Лешу-то!.. Когда-то я ему сама рассказала, а теперь каюсь. Не поймет того, что другое тут. И ведь кого ревнует - старуху, считай!..
Ольга Ивановна усмехается, и снова негромко звучит ее чуть напевный, без всякой горечи голос:
- А так-то трезвый он хороший. Я ведь с ним, сказать, по дому и хлопот никаких не знаю... Так что, если по совести, жаловаться нечего. На работе у меня тоже все хорошо. Я ведь после войны подучилась немножко медсестрой сейчас в операционной работаю. Хотелось бы, конечно, и дальше учиться. Так семья, дети, да и годы-то ушли...
Тихонько вздохнув, Ольга Ивановна качает головой.
- Иной раз подумаешь - редко у кого она через сердце не прошла, война-то. И не приведи бог, чтобы молодым все это опять выпало. Доверчивые, беды не ждут, одно веселье на уме. Знаю - коль уж доведется, и они сдюжат. А только к чему? Мы, если посчитать, далеко наперед заплатили. Земля, что ли, мала? Да на ней и за тыщу лет всего не переделаешь. И без войны-то...
Договорившись сходить завтра на могилу Алексея, я наконец поднимаюсь. Ольга Ивановна кивает на бумажник, настороженно спрашивает:
- Вы это заберете?
- Нет, Ольга Ивановна. Пусть у вас останется.
- Ну, спасибо вам, - быстро, с явным облегчением говорит она.
- Это вам спасибо.
- Мне-то за что? - с неподдельным удивлением спрашивает Ольга Ивановна...
Утро туманное, при малейшем движении воздуха с веток с сухим шелестом спадает иней.
- Зря от валенок отказались, - выговаривает Ольга Ивановна.
Выбившаяся из-под пухового платка прядка ее темных волос заиндевела; чем ближе утонувшая в сугробах каменная ограда и широко, словно с тайным смыслом, распахнутые кладбищенские ворота, тем все строже и собранней становится лицо моей провожатой.
- Вот тут, - свернув в сторону, говорит Ольга Ивановна.
Покрашенная алюминиевой, давно потрескавшейся и облупившейся краской пирамидка, навсегда врезанные - прямо по дереву - строчки:
Ст. сержант А. Опарин
1921 - 1943 гг.
Ольга Ивановна достает из-под пальто бледно-сиреневый цветок герани, кладет у подножия. Тут только замечаю, что там уже лежит букетик бумажных роз.