23950.fb2
Но они были прекрасны до конца. И на своем процессе, и в своих речах, нигде не дав сбою. Разве может их вина быть в том, что они остались не услышанными: имеющий уши - услышит!
Но это одна сторона, потому что я продолжаю не понимать вещей, которые понимать должен, а даже отдаленно напоминающее нечто, закончившееся тем, что мы сегодня, имеем, попытка анализа природы явления, вызывающая аналогии и ассоциации слишком близкие и тяжкие, вселяет тревогу. Верховенский не просто мошенник, он не был пьян в цитированном разговоре со Ставрогиным, а мрачная фантазия Шигалева, как выяснилось, совсем не бред сумасшедшего.
Я слышал минувшим летом интервью, вывезенное шустрым американцем из Москвы - с Якиром, Амальриком, Буковским и Гинзбургом (последним - из лагеря). Интервью транслиро-валось в Америке по телевидению, потом его передали по телевидению в Лондоне, перепечатали и прокомментировали лондонские газеты, дважды, трижды передавало по-русски радио из Лондона и из Америки.
Те, кого интервьюировали, говорили по-разному, выказывая различный темперамент и непохожие судьбы. Это не могло не волновать. Это слишком близко и болит. Можно догадаться, чего стоит такое интервью Буковскому, только что вернувшемуся из лагеря, что оно значит для Гинзбурга, там находящегося. Говорил Гинзбург прекрасно - мужественно и благородно.
"Нас арестуют, нас вот-вот арестуют..." - говорил Якир. Амальрика арестовали через десять дней после того, как американские телезрители его увидели. Гинзбургу спустя недолгий срок изменили режим и перевели в тюрьму во Владимир.
Я не судья никому и не мне принадлежит последнее слово, а сам я человек живой и, как можно было увидеть, меняющийся. Я по-прежнему подчеркиваю, что стремился по возможности точно передать собственные мысли и ощущения. О собственных ощущениях в связи со всем пережитым я и пишу.
Тут же на горе паслось большое стадо свиней; и бесы просили Его, чтобы позволил им войти в них. Он позволил им. Бесы, выйдя из человека, вошли в свиней, и бросилось стадо с крутизны в озеро, и потонуло. Пастухи, видя происшедшее, побежали и рассказали в городе и в селениях. И вышли видеть происшедшее и, придя к Иисусу, нашли человека, из которого вышли бесы, сидящего у ног Иисуса, одетого и в здравом уме; и ужаснулись. Видевшие же рассказали им, как исцелился бесновавшийся (Лк. 8, 32-36).
Сентябрь 1970.
КНИГА ТРЕТЬЯ
ЭПИЛОГ
Он даже и не знал того, что
новая жизнь не даром же ему
достается, что ее надо еще дорого
купить, заплатить за нее великим,
будущим подвигом...
Достоевский. "Преступление и наказание".
1
Мы стояли под брюхом аэроплана - гигантского железного ящика. К открытому черному провалу поднимались и исчезали в нем один за другим люди, у подножья лестницы девица с блудливой улыбкой на нарисованном лице проверяла билеты, рядом с ней хмырь с тяжелым задним карманом шарил глазами - эпоха воздушного пиратства!
А поле - аэродром - густо усажено этими ящиками на колесах: рычащими, машущими крыльями, переползающими с места на место. И казалось, не только здесь, на земле, но и в небе тесно, и почему-то не хватало дыхания.
Мне не хватало его всю дорогу до аэродрома, хотя мы так хорошо устроились на заднем сидении, лихой шофер быстро вырвался из города на шоссе, зелень была свежей, еще незапыленной, а в машине стояла колеблющаяся от прохладного ветерка тяжкая похмельная муть последних долгих и долгих дней, месяцев, лет, и я задыхался, курил, чтоб задохнуться совсем, знал, что вот сейчас, еще за одним, другим - тридцатым верстовым столбом расстанусь с тем, с чем расстаться не в состоянии.
Господи, как я любил эту женщину!
Она была бледна, утомлена, она тоже задыхалась от тягости, медленно колышащейся в машине, и разговор шел необязательный - столько было сказано такого, что говорить не следовало.
А я уже давно знал - не все ли равно, полвека или оставшиеся пятнадцать минут, - нужно сосредоточиться и полно прожить их, зажав в себе гремящее, готовое вырваться через подмышки сердце.
Машина рвалась по шоссе, мы говорили ни о чем, все равно слыша друг друга - и жизнь продолжалась. Я видел, как тягость толчками стелется вместе с дымом, выплывает в приспущен-ное стекло навстречу ветру, клубится за нами; не мог сформулировать, но чувствовал: вызревает новое, такое знакомое, щемящее близостью состояние.
А в ней была отрешенность, она уже ушла, уехала, улетела, и важно было дать ей возможность сохранить с такой мукой вырванную легкость.
Но я понимал, меня не хватит, всегда столь просто подчинявшиеся чувства жили самостоятельно, у них была своя логика - неуправляемая и неконтролируемая.
Мы сидели на скамеечке, курили, нещадно палило весеннее солнце, перед нами бессмыс-ленно передвигались грохочущие железные ящики; наконец, разнесшийся над полем хриплый голос поднял нас и провел в маленькой толпе пассажиров к нашему аэроплану.
Она махнула мне билетом из иллюминатора, лица ее я не видел, постоял, дождался, когда тягач сдвинул и потащил аэроплан по полю, и пошел не оглядываясь.
И уже забравшись в машину, сидя рядом с потешавшим меня глупейшими анекдотами водителем левого пикапчика, глядя на убегавшую назад только что прожитую дорогу, подумал: я-то никуда не ушел и не уйду, я возвращаюсь, а то, что пытался остановить, вспоминая детство, и есть для меня земля обетованная, самое важное во мне, мое существо - от него не уйдешь, оставаясь собой, да и не нужно, нельзя уходить!
Я возвращался к себе медленно, трудно, боль уходила, отпуская, я даже свободно двинул руками, хотя перед тем боялся шевельнуться и тащил чемодан, слыша как он висит, привязан-ный за сердце. Я возвращался к себе, путь предстоял долгий, по-своему тяжкий, но впереди был свет, знакомая дорога, я не заблужусь, не сойду с колеи, какая б ни была ночь или метель - ноги сами дотащат меня в свою конюшню.
Была несомненная неправда во всем предшествующем повествовании, выстраивании и конструировании героя, его судьбы, эволюции и во всем прочем. При всей точности изображе-ния. То есть именно такой была задача, но на самом деле, если говорить обо мне и пытаться понять человека, прожившего эту жизнь, то, конечно, не мои взаимоотношения с "Новым миром" и "Знаменем", не ошеломление Синявским или вышедшими на Красную площадь определили мое существование. Здесь и было выравнивание, романтизация судьбы, смещение, а в конечном счете - неправда, объяснимая собственным непониманием, жизнью внешней.
Хотя где-то я и там проговаривался об этом главном в себе. Проговаривался, уходил, считал несущественным - стыдясь или стесняясь этого в себе.
Удивительным это показалось мне, да таким, что я и теперь не решаюсь сказать прямо - написать на бумаге о главном, что определило мое существование, собственно, всю мою жизнь, от чего я уходил, пытаясь задавить в себе, и стыдился его проявлений - выравнивал, вытравлял в себе то, ради чего и родился на свет Божий. Но если вдуматься и быть честным с собой до конца, то и получится, что вся моя жизнь была борьбой с самим собой: режим, общество, судьба, случайности, женщины... Они тащили куда-то в сторону, чего-то хотели от меня, ломали и приспосабливали. Да и надо ли было так со мной возиться? Я мечтал отдаться всему, что меня окружало, плыть по этой волне, но что-то не получалось, не выходило, хотя порой казалось, есть успехи, я вписываюсь в важный и дорогой мне круг, я уже свой в нем, не хуже других, в чем-то лучше... Только некие знаки, видные одному мне, меня окорачивали: тоска бывала в самые прекрасные мгновения, легкости не хватало, той, что вспоминается счастьем, полноты душевного раскрытия. И думалось, этого уже не может быть, ушло вместе с юностью, жалеть стыдно, следует задавливать в себе и саму жалость об этом. То есть вся моя жизнь, так подробно записанная в первых двух книгах, была дорогой от себя, проявлением чисто внешним, стремлением вырваться и от себя убежать. Жизнь истинная еле теплилась, спасала в ситуациях самых крайних, а тогда бывало не до того, чтоб понимать, откуда пришло спасение. Путь, который открылся сейчас, должен стать обратной дорогой. Если мне удастся пройти им, а здесь, в этой тетради, свое возвращение зафиксировать - я выполню свою задачу.
2
Я удерживаюсь от того, чтоб опять, снова и снова погружаться в себя, проглядывая и промусоливая узловые моменты жизни - они в чепухе, важной только для меня, в мелочах, пустяковом воспоминании, жесте, которого стыжусь спустя десятилетия, неудачно вырвавшемся слове, от которого и сейчас бросает в жар. Как странно, что для меня и сейчас существенно именно это, ни для кого не интересное, в чем не найти, так сказать, социальности, даже желая того, а всего лишь свидетельство так вот небогато развивающейся личности, верной себе и стыдящейся своей верности.
Так вот, я вижу себя мальчиком из детского сада, старающимся незаметно пройти страшными воротами из парка в нашем Третьем Доме Советов, где поджидает меня - я знаю это - Юрка Сумасшедший со слюнявыми губами; в толпе первоклассников, отчаянно робеющим здоровенных, постарше ребят с красными кулаками, но еще больше позорного для меня явления няни, которая вот-вот подойдет, чтобы перевести через грохочущее и звенящее Садовое кольцо; маленьким индейцем на нашей даче в Отдыхе с изукрашенным губной помадой телом, вооруженным поломанным луком и стрелами, стоящим подле дачи, глядя вверх на обидевших меня моих товарищей, свесившихся через перила, весело и смачно плюющих мне в лицо, умирающих от смеха, видя мою беззащитность и непостижимую для них сладострастную жажду испить это унижение до конца. Или удивительное, переполняющее душу ощущение счастья, такое отчетливое, что его и сейчас, спустя чуть не сорок лет, можно потрогать - дома меня ждет велосипед с надутыми желтыми шинами; ночной кошмар проснувшейся плоти стыд, как смерть обрушившийся на меня: перебудив и перепугав весь дом маму и сестру, я еще долго не мог очнуться, чувствуя себя затравленным зверьком, не умея вырваться из тьмы, навалившейся на меня; студентом, умирающим от любви к девочке, которая спустя три года станет моей женой, а еще через год я сам опущу ее в мерзлую землю...
Что дают мне сейчас эти воспоминания, о чем они говорят и неужто в них заключены для меня опора, свет, земля обетованная?
Меньше всего хотелось бы мне вступать на сомнительный путь полемики с собственным сочинением, утверждая самоценность свидетельств новых, отрицая правомочность предыдущих. Там была правда, я жил по ней, более того - не мог жить иначе, и никто б не убедил меня в моих заблуждениях, пока они сами не оказались мною изжитыми. Собственно, это все уже сказалось, зафиксировано, принадлежит не только мне, ибо явилось нашим общим опытом.
Я оказался на краю, и едва ли здесь следует искать мою заслугу, или стечение обстоятельств, игру случайностей. Жизнь решала за нас, а мне всего лишь посчастливилось угодить в эту пору. Это не выбор, а всего лишь следование логике жизни - оставалось ее понять и не мешать тому, что во мне происходит. Но сегодня, подойдя к краю, я увидел, что у меня нет ничего из того, с чем книга начиналась. Нет общественного служения, понимавшегося делом жизни, далеко и все дальше уходят друзья, кем был так счастлив, а поражение в любви, составлявшей истинное содержание моей жизни, привело меня попросту на грань катастрофы.
Но я остался жив и, пытаясь уяснить себе, как это стало возможным, впервые понял цельность и силу там, где виделась только слабость и стесняющаяся себя инфантильность.
3
Наверно, не случайно эта книга почти полностью заменяет мне дневник, который я все-таки вел, хотя и не регулярно, так или иначе, но всю жизнь. Не случайно, но всякий раз, переключа-ясь, я ощущал разницу чисто стилистическую, а в ней различие правды, высказываемой тут и там.
Но если это различие между дневником и книгами первой и второй было очевидным, я сразу ощущал его - слишком разными были задачи, то здесь, в книге третьей, эта разница становится призрачной, а потому важно понять ее, а еще бы лучше сформулировать: в определении жанра лежит необходимый для работы ключ.
Я понимаю, и не для красного словца, что мысль не только записанная, и не только изреченная, но уже сформулированная в своем сознании - ложь или искажение, или некое конструирование - неважно, сознательное или подсознательное. Но если я подошел вплотную к необходимости переосмысления всей жизни, мироощущения, важного мне не для написания этой книги, но для существования, то следует ли ждать, пока оно очистится и примет разумную, рациональную форму?
Жизнь решала за меня, прожитое и пережитое за это время казалось бы в корне должно было изменить замысел книги, если речь об ее дневниковости, поставленных в ней проблемах и себе в них. Но я продолжаю третью главку с запятой, и потребность датировать написанное уходит, мне достаточно ощущения живущего во мне времени.
Так тягостны отчуждение и холод в отношениях с людьми, которыми гордился, юношески мечтая об общем деле, так просто то, что произошло между нами, будто не зная, пророчествовал в своей книге, но иначе и быть не могло, если оставаться верным написанному: перекресток, рубеж, от которого дороги ведут, хочешь не хочешь - в разные стороны.
Задача увидеть себя в некоем зеркале, и даже испугавшись увиденного, устыдившись, по мере слабых сил увиденное зафиксировать, была выполнена. Так и произошло, хотя, разумеется, истинно сказано было некогда Псалмопевцем и повторено Гоголем в "Авторской исповеди" - весь человек есть ложь.
4
Может показаться, как уже говорилось, сомнительным новое и новое возвращение к материалу предыдущему, уже записанному - переоценка или защита сказанного. Но для меня это не просто возвращение или переоценка, никак не защита - сказанное сказалось и я несу ответственность за каждое написанное мною слово. Речь о том, что путь, который мне открылся, есть моя жизнь, осознанное существование. Это трудный путь, я отдаю себе в этом отчет, а потому естественно стремление не тащить с собой ничего лишнего. Бог с ними, с дорогими моему сердцу, но ненужными на этом пути сувенирами и воспоминаниями. Если я выбрал дорогу и отказался от другого пути, надо ли держаться за них, тащить надрываясь то, что только мешает на этой дороге. Да - да, нет - нет, а прочее от лукавого. Всю жизнь, задыхаясь от непосильной ноши, я тащил ее, проливал слезы над всяким клочком дорогих мне воспоминаний, не умел отбирать необходимое, полагал, что когда-то наступит день разборки - стирки, как говорил у Толстого Вронский, - я разберу и рассортирую, разложу, выброшу... Оттягивал до лучших времен - безделья, болезни или отдыха, не понимал, что речь идет о деле насущном, о тягости, не сбросив которую, не выберешься на единственную тропу.