23984.fb2 Орехов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

Орехов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

На перекрестке с Комбинатской, где улица Мира уже кончается, начинается просто шоссе. Орехов видит, как по правую сторону мелькают белые стволы березок пригородной рощи, за которой поднимается белый дымок товарного паровоза. Со скамеечки под навесом поднимаются ожидающие и нетерпеливо топчутся на месте, готовясь не прозевать своей очереди.

Орехов опять останавливает машину, хлопают двери; как всегда, начинает покачиваться пол; спокойно, потому что машина полупустая, переговариваются голоса пассажиров, сгрудившихся у входа, и чьи-то глаза смотрят прямо в упор на водителя.

Виола подходит к машине с другой стороны, где нет входа для пассажиров, останавливается, смотрит и ждет, пока он наконец сообразит, что делать, нащупает ручку и толчком распахнет свою дверцу. Он высовывается, нагнувшись с высоты своего сиденья.

- Я сейчас с дежурства на комбинате. Я искала тебя, - она чуть усмехается. - Даже в гостиницу ходила. Я думала, вдруг ты приходил.

- Я приходил как-то.

- Я так подумала, что, может быть, ты придешь. Поговорить.

- Да, поговорить. А что же теперь делать? Мне - ехать...

- Не знаю... Хочешь, я сяду?.. - она показала головой на автобус.

- Садись... Далеко только... Но садись, пожалуйста...

Она быстро обошла вокруг машины; обернувшись, он видел, как она поднялась, нашла себе свободное место у окошка у него за спиной, немного сбоку, и села.

Хлопнули, закрываясь, дверцы, машина тронулась и, набирая скорость, побежала по шоссе.

Дина, пошатываясь и хватаясь на ходу за ручки, пробралась между двух рядов сидений, постучала Орехову в стекло, показала ему лицом, что все видела, и улыбнулась горько и иронично-снисходительно, и не понять еще как.

Как всегда, он сперва ничего не чувствует, кроме того, что с ним что-то случилось хорошее. Есть такие собаки - ни за что не станут грызть доставшуюся им кость при всех. Схватят, унесут подальше в укромное место и только тогда могут насладиться счастьем. Вот и он, видно, такой же породы: даже радости сразу не может почувствовать, только долгое время спустя она на него медленно начинает находить, захлестывать. "В гостиницу ходила..." Значит, ничего про него еще толком не знала, но сейчас-то на остановке ждала, - значит, узнала, не удивилась, увидев его в старой этой шапке искусственного меха за баранкой автобуса!

Солнце начинает слепить глаза, оно встает где-то в конце убегающего за холмы и спуски бесконечного сужающегося шоссе. Он опускает до половины щиток, дорога бежит под колеса, и кабина водителя полна солнца.

На остановке он опять поворачивает голову и встречается взглядом с Виолой, она ждет, когда он обернется.

И так на каждой остановке они мельком встречаются взглядом: "Ты еще тут?" - "Да, я тут!"

Вот и серебряный олень на пригорке, засыпанном опавшими желтыми листьями. На минуту их подхватывает ветер, и они, всполошившись, поднимаются на ребро, бросаются бежать и катятся, как колесики с волнистыми краями, катятся и после перебежки все разом, как по команде, припадают к земле.

Машина несется под уклон, и вот уже надо сворачивать - тут первые лужи и ухабы, все старые знакомые, безошибочно отпечатанные в его памяти.

На конечной остановке Орехов спрыгивает на землю, Виола подходит к нему, и сейчас же следом за ней подходит и становится рядом Дина. Некоторое время все молчат.

- Ну что же вы молчите? - спрашивает Дина. - Говорите что-нибудь!.. Может, я вам мешаю?

Виола медленно поднимает глаза и слегка пожимает плечами:

- Почему?.. Знаете, красиво за городом. Я давно не была.

- Да неужели? А нам в привычку, - общительно поддерживает разговор Дина.

В таких разговорах проходит несколько минут, и снова машина наполняется пассажирами, хлопают двери, автобус трогается и начинает свой путь, ныряет в ухабы, после долгого пути опять выбирается на шоссе к серебряному оленю, и тут Дина снова стучит ему в стекло. Орехов нехотя косит на нее глазом, не оборачиваясь, но она хмурится, опять стучит, кивает, заставляет наконец его взглянуть, он круто оборачивается и видит, что Виола крепко спит, покачиваясь от толчков машины, прислонив голову к оконной раме.

Вечером, когда он вернулся из последнего рейса, Виола ждала, где условились, у ворот, и они рядом молча пошли вдоль длинного забора по улице.

- Я приходил, твоего отца там видел с тележкой... - выговорил наконец Орехов, неуверенно нащупывая, точно вброд по скользким камням, хоть какой-нибудь путь из этого молчания.

- А-а?.. - словно с трудом припоминая, безразлично сказала Виола. Папа?.. Он женился. Он давно уже женился. А теперь они надумали менять квартиру... Меня не касается. Я там не живу.

Не сговариваясь, куда идти, они прошли по улицам, походили по площади и очутились наконец в единственном месте, где можно было спокойно посидеть, где не было ветра и темноты: в уголке почти пустого вокзального зала ожидания, у окна, выходившего на перрон, рядом с закрытым газетным ларьком.

- Ты мне можешь ничего не говорить, - сказала Виола. - Как хочешь. С тобой ничего плохого не случилось? Если не хочется, не говори.

- Нет, надо, - сказал он быстро, испугавшись, что потом еще труднее будет заговорить. - Случилось. Даже очень случилось.

Он машинально достал пачку папирос, и она сразу после него потянулась и защипнула ногтями, сначала упустив, неловко вытянула папиросу. Они закурили.

- Только не думай, - сказал Орехов. - Я никого не убил и ничего не украл.

Они еще покурили молча после этого, сидя рядом, чувствуя себя чуточку связанными этой неверной летучей связью, цепочкой витков и струек дыма, но каждый в своем отдельном горе.

- Когда я думала о тебе, я всегда представляла себе, как все правильно и удачно идет в твоей жизни, не то что у меня. Как крепко, благополучно и прочно. Мне думалось, что, может быть, ты не очень-то счастлив, но ты на таком верном пути раз и навсегда... Что же случилось?.. Несправедливость?

- Несправедливость? Это когда тебе чего-нибудь недодали. А если передали, это ничего. Справедливость...

Он торопливо снова закурил, едва кончилась папироса, и она так же торопливо взяла себе тоже и в волнении ожидания поспешила затянуться.

- Так вот, сперва было все просто. Война кончилась, хлеба нет, мужиков нет, дороги полгода по району непроезжие, сеять надо, и сердце у тебя по ночам ноет, вспоминая, чего навидался за день: сгорбленную старуху, которой ты глянул в глаза и увидел, что она моложе тебя на десять лет, и нетопленную больницу, и целые вдовьи деревни, а одежонку земляного цвета на ребятишках, и все такое, от чего не то что людям, а шершавым лошаденкам в глаза смотреть больно...

И вот носишься как угорелый, недосыпаешь, всех тормошишь, стараешься хоть что-нибудь наладить, за что можно ухватиться, и наконец счастье: посеялись кое-как, убрали и чуть-чуть ожили, потом восстановили мост, и ты этим мостом счастлив, точно мир перевернул... И тебя похваливают, бежит время, все налаживается, тебя уже в пример ставят и на видное место сажают, и ты хмуришься, скромно отнекиваешься, говоришь: "Это все народ!" А в тебе уже сидит такая приятная мыслишка: в соседнем районе тоже народ, а моста-то не поставили, так, может быть, это не столько народ, сколько я такой особенный работник? И ничего от этой мысли как будто не меняется. Ты так же работаешь, недосыпаешь, даже больше прежнего рвешься, только ночью тебе снятся не человечьи глаза, а отчетное заседание с почетным местом. Сводки снятся. Выбило градом пшеницу, и ты не спишь от досады и тревоги. Но уже не оттого, что людям не хватит на зиму хлеба, а оттого, что сводка испорчена. И эта сводка уже не пахнет для тебя печеным хлебом.

А снаружи все как прежде, ты работаешь, налегаешь, раскачиваешь людей, тебя трясет от злости, что удача не дается, и ты не замечаешь, что все осталось по-прежнему только снаружи, что на самом деле ты уже работаешь на себя, чтоб не потерять своего почетного места, авторитета, уважения и славы. Вот и все. Что еще надо? Все... Закуришь?

- Нет, говори дальше, все говори...

- Да уже все... Я не сумел, наверное, объяснить... Ах эта непреклонность, беспощадность. Она ведь иногда нужна, необходима. Даже чтоб спасти человека, нужно иногда быть к нему беспощадным. Человека, которого ты любишь и страшно хочешь спасти! И люди это отлично чувствуют и прощают тебе и грубость, и даже промах, пока видят, это оттого, что ты их жалеешь, любишь и хочешь помочь. Даже хнычут и проклинают тебя другой раз, как замерзающий в снегу человек, когда начнешь его трясти и растирать ему безжалостно рукавицей лицо, поднимать на ноги, когда он уже бросил бороться и начал засыпать, и тебе все прощают. Но как только они замечают, что любви-то, человеческого чувства в тебе никакого нисколько нет, а осталась одна эта непреклонность, - а они это ох как замечают, - тогда они тебе уже не прощают... Я замечал, конечно, что люди меня стали недолюбливать, но это не очень-то меня тревожило, ведь я и сам никого не любил и даже гордился этим, что я такой беспристрастный... Наверное, это и было самое страшное... Кажется, сказка такая есть про человека, который защищал людей от какого-то дракона, что ли, сражался с ним до того долго, что оружие приросло к руке, и потом, когда он уже просто хотел погладить кого-нибудь, это оружие ранило людей, и все от него стали шарахаться...

Может, я чепуху горожу?.. Почему-то мне кажется, что со мной что-то похожее случилось... Тебе понятно, что я тут тебе наговорил?

- Уж мне-то понятно... Но ведь это не все? Ты сделал что-нибудь, почему... твоя жизнь изменилась так сразу? Что это было?

- Ах, это?.. Конечно, было. Я только тебе объяснял, как это все шло и готовилось у меня. Ведь если б этого всего не было, никто бы не смог меня убедить, угрозить, улестить или как там угодно заставить рапортовать... ну, скажем попросту, о взятии города, который еще не взят. А я сдался и рапортовал разными цифрами, и процентами, и гектарами, центнерами, которые были не хлебом, а цифрами. Сперва мне все это дело представлялось даже случайностью, сложным таким сплетением, полным путаницы, телефонных разговоров, резолюций, заседаний и неудачных решений, человеческих характеров, чьих-то интриг, зависти, подкопов и склок. Долгое время я жил и держался одной только обидой и злостью на какую-то воображаемую несправедливость ко мне... И только постепенно все так мне прояснялось, как теперь. И тогда жить мне стало вовсе нечем. Все прояснилось, и нечем стало, ну совершенно нечем, понимаешь? Шум утих, великая тишина для меня наступила, и я очнулся на необитаемом острове... Нет, не думай, что, ах, нечуткие люди меня одного бросили! Тут никакие люди ни при чем. Не всё другие могут за тебя делать, есть же у каждого человека собственный, им одним обитаемый остров, где он за все отвечает своей собственной совестью и жизнью. И вот я увидел, что этот мой собственный остров пуст, и козы разбежались далеко, и надо или головой с обрыва в море, или все начинать с самого начала: строить хижину, приручать дикую козу, сколачивать койку, вскапывать грядки...

А зачем? Когда единственный житель со своей обрыдлой мордой мне противен, уплыл бы от него куда глаза глядят на каком-нибудь кокосовом бревне, только чтоб он-то... остался там, отвязался от меня. Да как?

Виола слушала его, низко согнувшись, точно от боли, уронив голову на руки, к самым коленям.

- Ужасно, - сказала она шепотом, когда он замолчал. - Как ужасно!.. повторила она, вглядываясь ему в лицо, а он, чувствуя уже облегчение и стыд оттого, что наконец сказал, стараясь насмешливо и бодро улыбнуться для храбрости, ничего не видя, смотрел в окно. Там по темной платформе, освещенной отдельными пятнами фонарей, ходили люди, кто-то кричал в темноту рабочим, возившимся внизу у рельсов. - Ужасная у тебя жизнь... - повторила она, поворачиваясь к нему всем телом вплотную, с нежным ужасом близко заглядывая ему в глаза своими уже прежде наплаканными и сейчас полными новых слез глазами. С бережной, тихой жалостью она положила ладони ему на лицо, повернула к себе и стала потихоньку гладить одутловатые щеки и волосы, торчащие на голове жестким ежиком, и он, чувствуя, что хоть для приличия сейчас нужно как-то держаться, сидел, каменно стискивая зубы, перекусывая мундштук докуренной папиросы.

- У меня ужасная? А у тебя-то? - невнятно выговорил он сквозь стиснутые зубы.

- У меня? - ее голос прозвучал странно чисто и удивленно. - У меня просто горе...

- Да... Я ведь узнал не сразу. Конечно, горе...