23996.fb2
— Ну и как шииты относятся к усердию нашего губернатора?
— Все шииты, смею заверить вас, изъявляют искреннюю признательность! Это предмет их религиозной гордости!
Наместник неспроста завел разговор об этой сложной материи, преследуя цель — довести до сознания присутствующих мысль о том, какую неожиданную службу может сослужить рознь между суннитами и шиитами на Кавказе. Он хотел внушить губернаторам не только мысль о расколе и разжигании межнациональной розни, но и о целесообразности использовать сектантские распри.
— Почему же они гордятся вашим участием? Сделайте милость, растолкуйте…
Пудовкин приосанился:
— Они рассуждают так: дескать, глядите, сколь почитаема наша шиитская вера в отличие от суннитской, что сам генерал-губернатор выказывает к нам расположение, и казачье воинство выставляет для охранения, и шербет с нами пьет, и печаль нашу разделяет!
Наместник не мог удержаться от смеха. Остальные неуверенно хихикнули.
— Как же так, губернатор — и вдруг слезу пускать по убиенным имамам?
— Так точно, ваше высокопревосходительство. Если интересы дела требуют…Тут уж все дружно прыснули, расхохотались, заколыхались в креслах.
Один лишь елизаветпольский генерал-губернатор, сидевший, как на иголках, оставался серьезен. Главноуправляющий заметно оживился и добавил со смехом:
— Господа, Пудовкин готов, похоже, заодно с басурманами и за кинжал взяться, кромсать себя почем зря! Грохнул смех.
— Если понадобится… в интересах отечества, — стараясь перекрыть зычные голоса, проговорил Пудовкин, запоздало сообразив, что выказываемое им усердие склоняется в комическую крайность. Наместник неожиданно изменил тон, встал и сказал сурово и властно:
— Отечество не станет требовать от своих генералов опускаться до уровня диких туземцев!
Все губернаторы поднялись с мест, вслед за главнокомандующим. Тот продолжал тем же металлическим голосом:
— Надо смотреть на подданных с высоты вверенной власти! А не якшаться с ними! Истинное усердие в чувстве меры! — Главнокомандующий повернул беседу к весьма серьезной и щекотливой теме. — Что шииты истязают себя, бьют себя цепями…
— До синяков, — вставил Пудовкин.
— До синяков, до крови — так пусть и хлещут! Пусть кромсают свои обритые черепа! — главнокомандующий покачал воздетым указательным пальцем в воздухе. Это-то, господа, предпочтительнее, нежели бунт в каземате, как о том нам доносят из Зангезура! — потирая руки, наместник стал прохаживаться по залу, и губернаторские головы поворачивались за ним.
— Лучше им бить себя цепями, нежели рвать оковы и горланить крамольные песни!
— Так точно, ваше превосходительство! — поддакнул Пудовкин. Он с прежним самодовольством смерил взглядом елизаветпольского губернатора. Выказывая верноподданический пыл, он даже ухитрился сделать шаг к главнокомандующему и коснуться его локтя со словами — "Разделяй и властвуй". — Я так понимаю суть дела, ваше высокопревосходительство. Так наставляет нас его императорское величество.
— Итак предписываем мы — вам, господа! — отвечал наместник, отстраняя руку бакинского губернатора. Он вновь воцарился в своем кресле, и все расселись по местам. Изложив мнение о целесообразности и выгоде для империи разобщения и разжигания розни среди инородцев-мусульман, он пространно говорил и об использовании кавказских христиан в этом деле. — Надо повсеместно укреплять церковь! Надо основательно встряхнуть наших святых отцов, чтобы они пускали в дело евангелие в проповеди религиозной нетерпимости к иноверцам! Вдалбливали пастве в голову мысль о непримиримости с исламом!
— Весьма тонко и резонно изволите заметить, ваше высокопревосходительство! — вставил один из губернаторов, до сих пор хранивший молчание. — Церковь против мечети! Евангелие против Корана!
— Вот именно, господа, — подхватил главнокомандующий, убеждаясь во впечатлении, произведенном своей инструкцией. — Не только силой надобно действовать, но и умением! А то ведь дров наломать недолго — оскорбить кавказскую женщину, предводительницу, обозвать ее, и дать нашим врагам в руки козырь! Не годится так, господа!
— Так точно, ваше высокопревосходительство! — раздались голоса.
— А что — годится? — риторически спросил главнокомандующий. — Как подобает действовать? Если не удается подавить движение Гачага Наби силой, надобно его подорвать изнутри, обезглавить! — Он снова встал из кресла, прошелся по залу, жестом повелев губернаторам, порывающимся подняться с мест: "сидите". Его высокопревосходительство собирался подытожить свое затянувшееся наставление, преисполненный сознания собственной мудрости и проницательности.
— Что можно предпринять, чтобы пресечь присоединение людей из грузин, армян к гачагам?.. Сунниты-шииты, христиане-мусульмане!.. Используйте их рознь! Но — с умом! Создавайте впечатление, что все они для нас равны. Кто бы ни был, шиит ли, суннит ли, про-персидски настроен или про-турецки, все равно, — дескать, вот вам свобода вероисповедания и свобода совести, мы не вмешиваемся! И ничего не навязываем грубой силой! Мы, империя, ничуть не принижаем закон правоверных перед православными! Более того, при случае, можно и польстить… В меру, разумеется…
— Совершенно верно! — встрепенулся в кресле один из губернаторов с сонным отечным лицом, не меняющим дремотного выражения. Судя по всему, этот губернатор еще не оправился от недавнего возлияния. Главнокомандующий, сверкнув на похмельного подопечного глазами, продолжал раздраженным тоном:
— Так-то, достопочтенные господа! Его императорское величество, удостоивший нас высочайшего доверия, внушает нам, что в нашей воле и власти расширять владения империи, осененной двуглавым орлом и победоносными знаменами! В нашей воле уберечь и отстоять завоеванные территории, держать в узде и в повиновении иноверцев и инородцев на окраинах державы!
Наместник прошелся по кабинету.
— Я излагаю волю его императорского величества! — раздраженно уточнил он вслух, стараясь придать голосу грозную внушительность, и его недовольство относилось к нерасторопности и нерадивости всех губернаторов, за исключением, очевидно, одного — бакинского. — Да, господа, его императорское величество не погладит нас по головке за то, что там-сям дает о себе знать дух крамолы и печальной памяти декабристов, посягнувших некогда на трон и понесших заслуженную кару; он не допустит, чтобы вы неблагодарно относились к высочайшему доверию. — Главнокомандующий обратил лицо к елизаветпольскому губернатору, и голос его перешел в хриплый крик:- Его императорское величество не допустит, чтобы генерал-губернатор Елизаветполя пускал правление губернией на самотек! Вы не изволили даже наведаться в Занге-зурский уезд, где Гачаг Наби по горам, по долам скачет, а его сподвижница в каземате верховодит бунтарями! Вы предпочитаете сидеть в губернаторском кресле, но долго в нем вы таким образом не усидите…
Кузнец Томас, ловко избавившись от слежки, обошел весь Гёрус, где знал каждый закоулок, порасспросил, разузнал у знакомых людей подробности о положении дел в каземате, сопоставил, где истина, а где выдумка, намотал на ус. Как ни крепки и высоки тюремные стены, а правды не утаишь. Удивился старый кузнец, что вот оно, железо, где сгодилось, вот как обернулось, что и оно, родимое, в арестантских руках грозно заговорило, загремело, голос подняло за правду-матушку.
Он-то, Томас, знал, что железо, хоть какое-никакое, а всегда сгодится, на снасть, на всякое рабочее, мастеровое орудие… Хлеб растить, поля пахать, без него не обойдешься… Траву косить, скирды возводить, чтобы перезимовать и скотину до весны продержать, концы с концами свести, — опять же, железо. Верно, что из него и всякое смертоубийственное оружие мастерят, друг другу на пагубу. Но все ж, кому-кому, а Томасу, сызмала перенимающему кузнечную науку у отца, Тевоса, железо — это польза и благодать. В умелых, сноровистых руках оно и есть орудие — орудие труда. И служить бы ему во веки веков добру и благодати. И зачем железу быть цепями — оковами на руках, кандалами; зачем ему рты затыкать, волю душить, замками и воротами казематы всякие ограждать! Нет же, во благо должно идти железо! А где еще не служило — пусть впредь послужит, чтобы люди по-людски и жили, добра наживали, с нуждой и голодом покончили!
И то, что в каземате кандалы-оковы загремели, — так они гремели — говорили точь в точь о том, что у Томаса на сердце наболело. Кто волю людям нес? Кто заступником им стал? Конечно же, Гачаг Наби и Гачаг Хаджар, их удальцы-молодцы, ополчившиеся против мироедов и насильников! И те, кто помогал им, укрывал их, кормил, чем бог послал!
И гордился Томас, что всем сердцем он на стороне Гачага Наби. И воодушевлялся тем, что оно, сердце, вторит ропоту и бунту в каземате. Он-то видел, что ни Наби, ни Хаджар никто другой из гачагов не печется о своем, никакой себе выгоды-поживы не ждет. Слышал он о большой награде, объявленной за поимку, выдачу Наби, — сулили даже возвести в бекское сословие, землей, поместьем наделить. И Наби знал об этом. А вот никто не позарился на жирный куш, никто не пошел на подлость и на предательство. С голоду умрут, а подачки подлой не примут. Кремень-люди и помогать им — тоже ведь храбрость. Подвести их под удар, выдать их — подлость. Выдай, положим, он, Томас, офицеру тому тайну, заикнись о затее гачагов, — потекло бы золото из царской казны ему в руки, и бросай, скажут, Томас, свою кузню, самое малое — будь старостой своего села Каравинч и цепочку золотую на груди носи… Шагай-расхаживай по селу, грудь колесом, нос кверху, полы голубой чохи развеваются, ходи, как пуп земли, подмигивай молодицам розовощеким, крути себе ус, пальцем о палец не ударь, все равно, глядишь, на месте твоей развалюхи — хоромы в два, а то и в три этажа, крытые красной жестью, с петухом расписным… Словом, катайся себе, как сыр в масле, живи припеваючи. Не месил и не пек, а в руках — колобок, ешь, надувайся, вширь раздавайся! Чего проще, — продать — раз плюнуть!
Тогда, как говорится, и власть в руке, и сласть в кулаке! Нет, тогда бы железо по-другому зазвенело-заговорило. Тогда бы оно сказало:
— Ты, сын Тевоса, Томас, насквозь труха, иуда, каких свет не видел, ты предал кунака, с которым хлеб-соль делил, ты предал друга за тридцать сребреников. Грош цена твоей золотой цепочке старосты, кресту, врученному от имени царя-батюшки, твоей чохе льняной, расшитой! И этой твоей папахе, спеси твоей петушиной!
Да, думал Томас, плевое было б дело, — без труда вынуть золотую рыбку из пруда, и вдруг, одним разом, выбиться из грязи в князи. А какой ценой?
А на сердце-то каково будет? Спокойно ли? Куда уж спокойно — душа в пятках… Продажный — и есть продажный, знает, что купил, что продал. Знает, небось, как же не знать, не терзаться страхом, что он хуже во сто крат и торгаша, и вора последнего, и хлеб его замешен на крови, и поперек горла ему станет! Как ни красуйся, ни пыжься на миру, а все нутро — стужа лютая, нет ни сна, ни покоя!
Нет, Томас и близко не подпускал такие черные мысли, не мог он ни за какие золотые горы запятнать свои крепкие, натруженные руки праведной кровью, кровью тех, кто бился за волю и долю!
Как бы он ни оставался в стороне, а все ж ощущал свою причастность к узникам каземата, видел себя в их строю, среди тех, кто заставил гневно заговорить железо. Томас гордился своим честным ремеслом. Открещиваться от честного хлеба, зариться на легкую поживу — не про него! Этого быть не могло, для него — нет! Среди зангезурского люда, среди настоящих мужчин — быть не могло! Честь и доброе имя!
Вот, гляди, за доблесть и честь как превознесли люди женщину — Хаджар, дочь Ханали, выше гор снеговых поднялась слава ее! — гордо вздымалась широкая грудь кузнеца, наливаясь упоением отваги, предчувствием выбранного опасного пути.
Вот, думал кузнец, горы-то какие высокие! И туманы, и бураны, а все нипочем, ничего, пробилась Хаджар, взошла на самую высокую вершину, туда воспарила, где солнечное сияние без конца и края! И стоит она, залитая сиянием, непомраченная, незапятнанная героиня наша Хаджар ханум! И платок на голове ее в тысячу раз дороже, чем папахи тысячи иных продажных мужчин! И этот платок она, львица, может носить везде и всюду с честью! А у продажного мужчины, — бывает, папаха сползет, покатится под ноги, а головы-то на плечах не видать, одна шишка торчит, вроде голыша!
Продажный — у него и папаха на голове не держится!
Шаг за шагом, дума за думой — кузнец Томас и добрался до своего дома. Аллахверди, забывшийся в каморке чутким, сторожким сном, тут же вскочил.
Томас, не торопясь, описал ему все гёрусские свои приключения, выложил подробности и сведения. И добавил:
— И я с тобой пойду, кум!
— Куда?
— В горы, к Наби!
— Да ты что? Наби и меня-то самого не хочет взять к себе, здесь, говорит, оставайся.
— Тогда я сам и потопаю. Уговорю!