23996.fb2
Встав раньше обычного после маятной, проведенной в тягостных думах ночи, даже не удосужившись справиться о самочувствии занемогшей супруги, статс-секретарь покатил во дворец.
Вскоре генерал-адъютант вызвал его к царю.
Царь, кружа вокруг стола, вдруг остановился, поглядел на генерала, ткнул указательным пальцем в карту:
— Европа должна склониться ниц перед нами! — И умолк, будто ожидая, что скажет собеседник.
— И я думал об этом…
— Так кто же должен диктовать? Кто, я спрашиваю вас?
— Ответ ясен: вы, государь.
— Вот, гляди, господин статс-секретарь. У кого столь же великие владения? Вот — от Афганистана… до границ Персии… Турции и дальше…'и дальше… У кого на свете столько земли?
— Только у нас.
— Ни у кого больше. Ни у англичан, ни у французов. А вот материк — этот… Он для них. Но мы доберемся и туда. А вот сии господа из губерний в слезливых депешах клянчат у меня штыки, военную силу! И ведь не думают, а как с иноземными врагами нашими? Как с Черным морем, с проливами? А что станется с константинопольскими церквами, превращенными в мечети? Как их защитить голыми руками? Нет, сударь, силой оружия! И потому — главное условие и предпосылка успеха наших кампаний… — в чём, как полагаешь, генерал?
— Я… я совершенно…
— Я полагаю, — нетерпеливо оборвал государь застигнутого врасплох собеседника, — что сперва надо позаботиться о внутренней прочности державы! О прочном равновесии! Таком равновесии, при котором волки уживались бы с овцами! Чтобы мы не тратили расточительно военную силу на наведение внутреннего порядка, а нашли бы ей более полезное применение! Пора бы понять, что свято место пусто не бывает. Утратим сферы влияния в Персии, туда сунутся англичане, провороним арабские пустыни — турки тут как тут. А не турки, так французы или те же лорды. Понятно?
— Так точно…
— Ну вот… Потому-то и мы должны укрепить южные пределы, Кавказ, вразумить этих иноверцев, склонить их к смирению…
Государева длань с нацеленным, как штык, указующим перстом замаячила перед статс-секретарским носом.
— Не укрепив тылы, окраины, не собравшись с силами, не водворив спокойствие в империи, нам дальше не сдвинуться! Вам ясно, почему, господин генерал? — иронически спросил государь. — О чем думаете?
— Все мои думы об одном — о покорнейшем служении государю. И ни о чем более.
— Так-таки ни о чем?
— Так точно. Мой высший долг и смысл всей жизни — усердное служение.
Царь неожиданно мягко опустил руку на ссутулившиеся генеральские плечи.
Слезы умиления скатились из-под набрякших век секретаря, поползли по морщинам обрюзгшего лица.
— Покорнейше… благодарю, — выдавил он из себя.
Император между тем продолжал развивать свою мысль о необходимости мира в державе во имя дальнейших шагов на Востоке, на Черном море, Дарданеллах.
— Если мы не добьемся этих целей, — вдруг с угрюмой отрешенностью проговорил самодержец, — уж лучше тогда смерть…
— Помилуйте, государь!
— Но это все, голубчик, между нами, — император прошел к креслу и картинно скрестил руки на груди, не сводя взора с карты. — Увы, наши владетельные князья, увенчанные крестами, и осыпанные милостями наместники не вникают в суть событий. Ну, скажите на милость, как впредь я могу полагаться на кавказского главноуправляющего, вопиющего "караул!" перед горсткой тамошних карбонариев, как их там… гачаги или абреки… шут их разберет! — Император в ожесточении и досаде рухнул всей тяжестью тела в кресло и… раздался скверный деревянный треск, кресло подломилось и развалилось, и Его императорское величество тут же отпрянул, как ужаленный, сочтя этот факт отнюдь не добрым предзнаменованием… В раздражении государь отпихнул сапогом полированную развалину.
Статс-секретарь благоразумно ретировался, оставив сконфуженного самодержца в печальном уединении с обломками.
После, как рассказывают, дня три царь не тревожил статс-секретаря, точно и забыл о нем…
Поток тревожных реляций и депеш не прекращался.
Пришло новое донесение от кавказского главноуправляющего. Как же быть? Статс-секретарю становилось не по себе при воображении августейшего гнева. Нельзя же задерживать неприятные сообщения до бесконечности! И трудно гадать, какие из них могут быть отложены, а какие не терпят отлагательства. А если собраться с духом, была не была, забрать в охапку эти запечатанные сургучом "бомбы" и все разом бухнуть на императорский стол? И пусть грянет взрыв! Пусть эти вот "сургучи" разъяренная царская десница швырнет ему в лицо пусть!
Император пребывал в пасмурном, угрюмом расположении духа.
Зима донимала лютыми морозами и метелями. Скованная льдом, отсвечивающая мутным зеркалом Нева, наглухо закрытые окна и ворота, тяжелые гроздья сосулек, свешивающиеся с карнизов и водостоков, студеный ветер с залива, взметавший снежную порошу и громоздивший сугробы, замерзшие у подворотен, занесенные снегом экипажи, — все это удручающе действовало на царя и усугубляло его и без того скверное настроение.
А тут еще и жалобы иностранных посольств на нехватку дров и угля для растопки, — доходящие слухи о ропоте убогой черни… А еще "подземные толчки" по всей империи, эти строптивые окраины, этот разброд в обществе, это обнаглевшее мужичье, у которого после отмены крепостничества развязались руки и язык, эта Лапотная, бородатая голь, хлынувшая в города в поисках хлеба и работы, — все это радости не доставляло.
Голь, ютившаяся в подвалах и на чердаках барских домов, грезила чрезмерными надеждами. А ну как тронется лед? Земля воспрянет… и перестанут мозолить нам глаза барские шубы и меха… Может, и царь-батюшка, что разъезжает с казачьей охраной, на нас глянет краешком глаза и разжалобится? Снизойдет до нашего брата? И из нас, худородных, может, кое-кому удастся выбиться в люди? Держи карман пошире… Ишь чего захотели, молочных рек с кисельными берегами…
Вышло не так, как мечталось обитателям трущоб. И не так, как хотелось царю, — не было желанного покоя. Пришла весна — сырая, дождливая — все в жизни оставалось по-прежнему, лето с белыми ночами настало, но и оно не радовало царский взор, и черные тучи, нависшие над дворцом, не рассеивались. А при дворе все так же продолжались светские сплетни, сиятельные дамы шушукались, жужжали по темным углам, камергеры и камер-лакеи все так же косились и следили друг за другом, советники и министры волочились за чужими женами и флиртовали на балах и маскарадах. Сиятельные графини и княжны щеголяли французским на раутах и приемах, перемывали косточки высочайшей — фамилии и, конечно же, императрице, обсуждая на все лады ее ненасытные вожделения, амурные дела, приплетая к были небыль, приписывая ей то интрижку с молодым светским львом, то связь с каким-нибудь тайным советником, то пикантный адюльтер с неким камердинером. Хотя эти разговоры и шли в отдалении от императорских' ушей, хотя все приближенные ко двору ходили перед самодержцем, что называется, тише воды, ниже травы, а все же эти сплетни просачивались сквозь толстые дворцовые стены и долетали до высочайшего слуха. Но он благоразумно не показывал виду, не преступал грань внешних приличий. Он вел себя как ни в чем не бывало, храня невозмутимое достоинство. Никто не смеет наговаривать на императрицу, — "жена Цезаря — вне подозрений"! Мог ли государь вести себя иным образом? В противном случае надлежало бы не только вырвать злые языки, но даже и тех, кто в мыслях допускал подобные подозрения, стереть со всем родом-племенем в порошок, смешать с землей, сжить со свету!
Императрица также стремилась вести себя на балах с подобающей властной внушительностью. Казалось, ее напускное величие не знает предела. Она умела пускать пыль в глаза августейшему мужу и представать воплощенной добродетелью. Но слухи, проникавшие к нему, в конце концов заронили зерно сомнения, и оно, делая свое дьявольское дело, прорастало изнутри в императорском сердце. Но мог ли царь ему поддаться? Как мог он, облаченный державной властью, божественной волей, один из могущественных владык мира, главнокомандующий миллионной регулярной армии, — как мог он поддаться этим сатанинским наущениям?.. Нет, Его императорское величество должен выглядеть на миру выше всех этих подозрений, и сердце его должно быть наглухо закрыто для колебаний.
Но как ни заталкивал вглубь он зловещую тень, как ни прятал шило в мешке, как ни противился мучительной догадке, — он не мог отмахнуться от нее.
… У каждой головы — своя боль. Боль императорской головы была нескончаема и велика, как сама империя.
Косые взгляды императрицы красноречиво говорили о том, что француженка-гувернантка, пользовавшаяся симпатией царя, вовсе не вызывает ее восторгов. В ней, в государыне, сказывались и кровные, пронемецкие пристрастия. Она не жаловала французоманию и ратовала за ведущую миссию немецкого духа в цивилизованном и просвещенном мире. Наверное, и этим объяснялась ее неприязнь к мадам, обучавшей ее детей. Она доходила в своем предубеждении до того, что не хотела и слышать о достоинствах французских нравов. Что же касается царя, то, как в восточной легенде, душа джинна находилась в бутылке, так и душа государя находилась в цепких холеных пальцах государыни. Ее колючие, уничтожающие взоры были хуже смерти для него, грозного вседержателя. Во всяком случае, так в народе говорили. И прибавляли, что императрица могла бы в два счета развенчать и сокрушить всесильного мужа, обломить, как лучину, не то что в семейном кругу, но и перед всем миром! Мол, потому-то неустрашимый государь страшился приступов гнева императрицы, как черт ладана.
Подумать только — в то время как весь мир опасался его самодержавной власти, его гнева, его крутой и жестокой силы, его могущественных армий, он сам опасался императрицы. Дело житейское…
И потому императрица, прекрасно чувствовавшая эту опасливость, крепко держала его в руках, его, первого жандарма мира.
Супруги остерегались предавать свои отношения огласке. Но, увы, тайные свары в высочайшей семье не могли ускользнуть от недреманного ока третьего отделения. Итак, помимо государыни, было еще одно лицо, которого он остерегался, — шеф охранки, человек, от которого он хотел избавиться и искал подходящего случая. Государь мог бы разделаться с несокрушимым генералом, но мог ли он управиться с этой женщиной — хрупкотелой, длинношеей, увенчанной пышной короной пепельно-серых волос. Мог ли он, готовый растерзать неугодного генерала, пальцем тронуть могущественную царицу? В народе считали — не мог! Боже упаси! Что тогда будет: шум, крики, истерика, врачи и свои, и из посольств сбегутся, так и будет лежать она в шоке, пока не натешится его позором, а очнется — и того хуже! Царь представил ее, закатывающей глаза, горько рыдающей, как бы говорящей всем своим видом, как ей тяжко в этой золотой клетке, ей, великомученице, невинной жертве бессердечного мужа. Это был бы ужасный скандал, не подобающий императору, правящему такой державой! Значит, надо терпеть, остерегаться; он так и вел себя, в отличие от вздорной и не церемонящейся с ним государыни: как ни изворачивался он, как ни старался избежать сцен, это не всегда удавалось.
И терпя поражение "в тылу", он изводился, и это раздражение сказывалось в обращении с приближенными.
Вот и теперь, в один из утренних часов, увидев императора, она задержала его в дверях.
— Не знаю, отчего ваши российские камергеры не могут откреститься от старомодных привычек?
В ее тоне государь уловил накипевшую злость. Он застыл в напряженной позе, окидывая взглядом покои, где они оказались в уединении, и, наконец, выдавил из себя с сухой официальностью:
— О каких старомодных привычках вы изволите говорить?
Ее лицо пошло пятнами. Прошелестела, подобрав шлейф, до двери и бесцеремонно открыла ее. Впрочем, это устраивало и государя — так-то спокойнее. Если и собирается излить желчь, так пусть, только бы тет-а-тет…
Далее народные рассказчики передают этот разговор примерно так.