23996.fb2
И теперь исстрадавшееся сердце говорило ему, что человек живет по велению сердца лишь один только раз, и другой жизни не дано. Сердце призывало его к ответу: зачем ты обольстился казенной подачкой, зачем прожигал жизнь на иудины харчи, зачем ты душил меня, терзал меня в пьяном угаре, в затмении души? Зачем ты, заглушая мой ропот и крик, принял другое обличье, предал имя, которым тебя одарила седая память рода твоего, зачем ты не послушался, ты пренебрег мной, ты отрекся от меня! И вот отмщение!
Наставало тяжкое похмелье — после служебного смрада и чада, после пьяного угара, и измученное, опустошенное сердце призывало к ответу… Оно, сердце, предъявляло счет за похотливые вожделения, за жажду денег, за повиновение пьяной похоти, когда он заигрывал с проходящими дамами, с бесцеремонной шутливостью перенимал из их рук корзины с базарными покупками, сопровождал их до дверей, а то и, поощренный благосклонной уступчивостью, распоясывался, когда потом трусливо плелся восвояси, и, чтобы отвести подозрения в грехе, учинял скандалы по пустякам… Это сердце предъявляло ему счет за разного рода темные дела, в смысл которых он и не пытался вникать, высвечивало его тайный мир беспощадным светом, уличало его, если и не в столь злостных грехах верноподданнической службы, то в сделках с совестью, в разрушении человеческого существа своего, в предательстве чести своей, в пустом и никчемном разгуле и тунеядстве.
Голос совести, исходящий из еще незамутненных, не оскверненных глубин души обвинял: на какую же скользкую дорожку ты вступил, Дато-Сандро! И в какую грязь тебя засасывает она! В то время как там, в Зангезурском уезде, простая крестьянка, взявшись за оружие, вместе, с мужем своим восстала за бедных и сирых, Ушла с горсточкой храбрецов и стала сражаться против царя и богатеев, снискала честь и славу, в песни воплотилась… И картину написали, а написал, наверное, такой же грузин, как ты, в то время как эту женщину чтят и мусул-ьмане, и грузины, и армяне, а может, даже и солдаты, и мужики невольно удивляются ее отваге, ты прохлаждаешься и служишь тем, кто купил даже имя твое. Ты скатишься в болото, в скверну! Ты валяешься в этих помоях! Кто станет уважать тебя, Сандро? Кто не испытает омерзения при виде тебя? Ты дал надеть себе на шею ошейник ищейки, разве что еще не залаял в угоду твоим хозяевам, не вцепился еще зубами в их врагов. Но твои господа науськивают, натравливают тебя, и ты должен бегать, вынюхивать, хватать "дичь" и ждать, пока не подоспеет "ловец", схватишь одного — беги за другим! И еще, и еще! Тебе будут говорить: хватай! Хватай своих, родных по крови! А мы, мол, тебе накинем собачий паек, повысим в чине! И так всю жизнь — против воли своей и совести лови своих, хватай, ощеря свою пасть, показывая клыки, так и подыхай, оскалившись! Испусти дух, как верный пес империи! Хватай, грызи, кусай, покуда в силах! До последнего издыхания, до седин, до старческой немощи, но как и кого выследил, вынюхал, отдал на растерзание — о том молчок, ни-ни! Прячь эту тайну крепко, прячь даже от самого себя, прежнего и честного Дато, прячь, грешный и жалкий Сандро! Прячь и от жены, и от детей своих, и друзей, как ты обернулся в Сандро! Лай из-за угла, кусай в подворотнях! До самой смерти! А там подыхай, и стань падалью, наживой стервятникам!
А если твой род и потомство твое узнают о низком усердии твоем, и потупят головы со стыда и позора, перед родной землей, ты не стыдись, не омрачай свое "потустороннее блаженство!"… Пусть они клянут твою память, что был их родитель и предок продажной шкурой. Пусть казнятся и сокрушаются, что он, Дато-Сандро был тайным слугой сильных мира сего, грабаставших чужие земли, всей этой сиятельной, титулованной своры, катавшихся, как сыр в масле, и их присных, и таких же оборотней, переметнувшихся к врагам!
Выходит, ты, Дато-Сандро, поганее поганых, подлее подлых и таким тебе пребыть в жизни и в памяти людской! Кто бы ни был, каким бы ни был, — продажный и есть продажный, мразь есть мразь! Мерзка плоть его, и мерзок прах его, смешавшийся с землей! И грешен он перед самой землей! Ибо в чем повинна земля, что ты, Дато-Сандро осквернил ее, опоганил смердящим духом своим! Осквернил ее алчбой и хищностью, пуще голодной волчицы! Лисьим нутром, линяя и меняя обличье свое — осквернил! Дьяволом, чертом стал — осквернил!
И, при таком размышлении, в сравнении с тобой — кто Хаджар? Гачаг Хаджар? Узница? Нет, и в заточении — она свободна! А он, Сандро, свободен — и заточен! "Да, это я узник!" — метался и задыхался он в мире терзаний, не в силах прибиться к мирному, покойному берегу: и думы его попадали из одного вихря в другой. И этому запоздалому раскаянию, этим странным и незнакомым мыслям не было конца. И не было горше муки, и не было выше суда, чем неумолчный голос совести!
А тем временем за ним следили другие глаза, и он, догадываясь об этом, продолжал терзаться двойным гнетом, потерянный — продолжал искать себя. И эти скрытые для стороннего глаза терзания были порождены его собственным прозрением. Да, я вижу, эти зловещие тени. Да, господа, теперь вы пустили ищеек вслед за подозрительной ищейкой своей. И тем невдомек, может, чего ради они рыскают за мной. Сказано: рыскайте, вот и рыскают. Они не знают, что преследуют собственную свободу!.. Как и я, из-за которого их спустили с поводка! А завтра они сами попадут из разряда гонителей в разряд гонимых! Только так и бывает…
Угрызения совести не давали ему покоя ни днем, ни ночью. Суд ее продолжался. Он сам был на этом суде и обвинителем и судьей, и защитником своим, и суд шел негласный, за закрытыми дверьми, — в душе его. И, бывало, изнуренный, он валился с ног, где-нибудь на лесистом склоне, на окраине города, под кустом, в укромном уголке или в тени полуразрушенной древней крепости, валился пластом и забывался — но суд продолжался и преследовал его кошмарными видениями, и лицо его то яснело от мимолетного просвета, то снова затмевалось. Где бы он ни забывался сном, он просыпался в холодной испарине…
"Орлица Кавказа" — названье-то какое! — Ох, брат-грузин, ах, земляк, здорово же ты это придумал, — невольно дивился Дато. — Куда уж им, татарам, им, армянам, до такого красивого имени додуматься! — наивно воодушевлялся Дато. Черт тебя возьми! Ай да земляк! Встретить бы тебя — не грех бы и горло промочить, рог осушить! Я, Дато, теперь тебя по-другому ищу, по-доброму. Я ищу тебя, брат, с открытой душой, с восхищенным сердцем, ищу, как истинного "важу"! — продирался Дато сквозь клубок путаных мыслей, частокол укоров и сомнений — к твердому выбору.
"О, господи, прости меня, грешного! Прости и помилуй! — крестился он. Прости мои грехи, ради Христа, дай мне очиститься от скверны! Дай мне очиститься от корысти, от грязи тридцати сребреников, от дьявольского наущения и обрести первозданную чистоту! Дай мне вернуться в лоно народа своего, чтобы я ощущал себя плоть от плоти и кровь от крови его! Дай мне ощутить себя сыном Картли! Чтобы я мог смотреть в глаза ее сынов и дочерей, тех, кто освятил и благословил "Орлицу Кавказа"! Дай мне искупить свою вину кровью, чтобы не запятнать имя рода своего и чад моих, и потомков, чтобы вернуть достоинство имени своему!..
И когда спросят у них: "За что обрек себя на гибель ваш отец и отец вашего отца?" — они бы могли ответить: "За честь свою и честь сограждан своих…"
Он, Дато, уже привык к негласному надзору, довлевшему над ним и во сне, и наяву, и на миру, и на пиру, но им, ищейкам, готовым при случае перегрызть друг другу глотку, был нужен другой человек по имени Сандро, его худший двойник, а он, Дато, все больше отдалялся от этой тени.
"Кто же такая эта "Орлица"?., задавался он вопросом. — Мне, наверное, — толком не понять… Но ведь неспроста же молва о ней ходит, не зря чтят ее мои земляки, собратья… Не зря таким именем назвали ее! Не кто иной, а мои же земляки, грузины!.. Вскормленные молоком грузинской матери… гордые сыны гор Картли! Я хочу вернуться к вам… Пусть, ценой крови… жизни… но вернуться… вернуть себе имя истинного грузина — кавказца!
Чтобы меня, Дато, не могли сломить и согнуть никакие бури, никакие грозы и метели… Чтобы я взошел на седые вершины Казбека и услышал клич упоительной свободы… Взойти на вершины… Где реют орлы и орлицы…
"Орлица Кавказа"!..
Хвала тебе, крылатое имя!
Хвала тебе, неведомый грузин! Ты истинный сын моей земли. Ты не променяешь имя свое, как променял его я, ни за что. Ты не станешь гнушаться им! Как презренный холоп, не помнящий родства!
Я — Дато! Прочь, Сандро! Я — с вами! Я иду с вами, чтоб кровью заслужить искупление! Я паду в честном бою…
Не так, как вы пригрозили, ваше превосходительство!
Не нужен мне крест — ваша честь и мое бесчестье, крест, пятнающий грузинское имя мое, чернящий кровь мою.
"Орлица Кавказа"!
Я с теми всем сердцем, кто чтит тебя, "Орлица"! Всем взроп-тавшим, прозревшим сердцем!
О, если б "Орлица" оказалась дочерью земли моей! Но — это неважно, игит есть игит… Герой есть герой… где бы он ни был… какого бы ни был роду-племени…"
Черные тени-сыщики, приставленные к нему, похоже, учуяв перемену в нем, недоумевали и удивлялись. Что с ним? — думали они, не спуская глаз с Сандро. Следили за каждым его движением, не в силах проникнуть в тайну движений душевных. — Что нашло на него? Столько ходит-бродит, а устали не знает, мы с ног сбились, а он и в ус не дует, откуда только силы берутся? — ломали голову ищейки. — А не водит ли он нас за нос? Улучит момент — ив горы… А тогда ищи-свищи, оставит нас в дураках, — что мы скажем начальству? И тогда ломай голову, кусай себе локти — прошляпили, проворонили, проморгали! Ведь ходили по пятам, ни на шаг не отпускали! Нет, тогда несдобровать, влетит, да еще как, шею намылят! Кости переломают! А то и дух вышибут вон, глядишь, ночью швырнут трупы на арбу, вывезут на окраину и где-нибудь под обрывом и зароют, все будет шито-крыто!
Нет, этот Сандро не похож на прежнего! Тот — ходил не шустро, уставал быстро, иной раз, глядишь, шлепает, как гусь, вразвалочку, кряхтит, войлочной шапкой лицо отирает. А этот Сандро — несется на всех парах, грудь колесом, вроде, все ему трын-трава, и не ему отдуваться перед главноуправляющим. Нет, Сандро словно подменили. Не тот Сандро.
Да, действительно, Дато-Сандро шагал теперь легко и споро, не переводя дух. Шел стремительно к цели, но не по долгу службы, а по зову сердца. Он так жаждал найти, разыскать, напасть на след неведомого автора "Орлицы" и его друзей. Я бы мог им пригодиться, думал он. Я мог и сам людям рассказывать об "Орлице", и разносить портреты… И тогда я стал бы в одном ряду с ними. И пусть вычеркнут меня из списка платных агентов!
Никто из тифлисской родни и друзей не одобрял дело, которому он решил служить, и он чувствовал их глухое презрение и отчуждение. Его, вроде, и не считали за грузина. Он знал, что таких называют лягавыми. И его, если не в лицо, так за глаза, наверное, так честили.
Дато мысленно оглядывался назад, на себя вчерашнего, жалкого, отринутого, и все более отдалялся от этой тени, от опустившегося, расхлябанного, потрепанного Сандро. И шаг его становился тверже, прямее, решительнее. И глаза уже не шарили по сторонам, подозрительно щурясь.
Он шел и шел, повинуясь безотчетному зову, через холмы, распадки, молодые дубравы, петлял, кружил, и сыщики крались по пятам, ползли как кроты, — чтобы ни Сандро, ни окружающие не догадались о тайном преследовании. Иначе ведь могут помешать, накинуться: "За кем гонитесь? Кто он, да откуда… И вы кто такие-сякие?" На шум сбегутся городовые, сыр-бор разгорится, дело дойдет до канцелярии, и тогда пиши пропало, главноуправляющий не простит им провала.
Сандро, конечно, чувствовал, что будь он даже птицей, ему не уйти от преследования, не вырваться из кольца. А если попытается бежать в открытую — и за пулей дело не станет. Тогда ищи, Дато, своих желанных друзей… Застынет в глазах твоих тоска навеки! И не увидеть ему вовеки, какие они, эти смелые, отчаянные люди — его земляки! Увидеть бы, хоть краешком глаза взглянуть! А там и умереть не жаль! Сколько ни живи — от смерти не уйдешь! Но прожить бы жизнь с честью, с поднятой головой, а не ползая и пресмыкаясь, не таясь, как мышь! Жить бы, как горные орлы над кручами седого Казбека! Реять в поднебесье, чтобы отовсюду тебя видели, и ты видел всех с высоты! В этих раздумьях он поднимался по крутизне в гору… Оттуда, с высоты Мтацминды, можно полюбоваться на родной Тифлис, на песенную даль Куры… Возможно, и художник, который написал портрет Хаджар, любил созерцать оттуда сбегающие по склону к реке дома, черпая вдохновение на приволье… ведь он поэт, а поэты любят витать в облаках, предпочитают уединение на лоне природы, в первозданной тишине горных вершин… да^ наверное, они не станут корпеть в полутемных подвалах, да и как там, в затхлом жилище, можно сотворить такую красоту! И, быть может, "Орлицу Кавказа" сотворил художник, воодушевленный злосчастной и горестной судьбой прекрасной и легендарной грузинки, разбудившей великую любовь в сердце скитальца Шейха Санана? И тогда, может статься, между ними произошел бы такой разговор:
— "Ты говоришь, Хаджар у вас в Грузии называют "Орлицей Кавказа"? — спросил бы Наби.
— Да, батоно![27]
— Это для нас и честь, и радость, и поддержка, брат!
— Мы гордимся вашей отвагой.
— Я вижу, славословя Хаджар, вы превзошли меня самого.
— Уж не ревнует ли сын Кавказа?
— Ревнуют слабые слабых… А она у нас — "львица"!
— Львица-орлица…
— Так это, значит, на картине — она! Припавшая к гриве коня, стреляющая на скаку по лютому врагу!"
Такие вот картины рисовались воображению Дато, такие речи звучали в его ушах…
Но как ни заманчивы, как ни прекрасны были эти видения, они исчезали.
Куда Сандро было деться от гонителей?
Кто посмел бы нарушить приказ главноуправляющего, кто отпустил бы его на все четыре стороны, кто дал бы ему возможность скрыться? Но Дато продолжал путь к вершине, увлекая преследователей за собой, даже забавляясь их усердием.
А он сам — не карабкался, а возносился, воспарял, реял, парил!
Он чувствовал себя окрыленным. Он ощущал себя орлом, взмывающим в заоблачные выси; он причащался к рожденным летать.
Хаджар снискала славу Орлицы неукротимым порывом своим, полетом своим, окрылившим других, вселившим в них мужество и отвагу.
И множились стаи орлов.
Но в какие бы заоблачные выси ни возносилась мятущаяся душа Дато, людей, которых он жаждал увидеть, надо было искать здесь, на земле…
И он, устремленный, движимый наитием в горы все дальше и дальше, продирался через кустарник и редколесье, от стремнины до стремнины. Его расширившиеся глаза жадно вбирали в себя все пространство вокруг, цепко и остро всматривались в подробности.