23996.fb2
— Вот — моя.
Три руки соединились вместе.
— Спешите, друзья.
— Постой… Что ж твои сыщики не сунулись сюда следом?
— Я их увел в сторону, а сам — сюда. Но они могут нагрянуть с минуты на минуту…
— А мы дадим им прикурить. Не с голыми же руками.
— Ваше лучшее оружие — кисть, сотворившая "Орлицу"! — с этими словами Дато шагнул к углу и взял листы: так и есть, фотокопии! Это уверенное движение вновь насторожило тех двоих и чуть не оборвало тонкую нить доверия между ними. Рука Гоги потянулась к пистолету.
А ты не переметнешься к сыщикам?
— Я сказал! — Дато угрюмо потупился.
— Ладно, верим.
— Бегите.
— А ты?
— Я сказал! — твердо повторил Дато.
— Но это не дело — оставить друга.
— Я их задержу. Встречу честь по чести. — Дато поднял с пола свой пистолет, сдул приставшую пыль. — Уцелею — за вами двинусь, берегом. Найдемся.
— И дальше?
— Дальше — в горы… Может, и к гачагам.
Гоги и Тамара вышли через потайной ход, оттуда, по узкой, спрятанной в кустах лесенке, спустились к реке…
Дато с бьющимся сердцем подбежал к маленькому окошку и уставился в темень, где слышалось могучее дыхание мерцающей Куры, гулко звенящей на перекатах и у песчаных отмелей.
Впотьмах Дато наткнулся на что-то покатое и твердое: это был большой кувшин с вином. Он нашарил чашу, зачерпнул и жадно выпил прохладную бодрящую влагу…
Разумеется, вина за все грехи и беды империи неминуемо ложилась на нижестоящих исполнителей непогрешимой высочайшей воли. Независимо от их причастности или непричастности, они должны были представать перед самодержцем с повинной головой и держать ответ. Ложное в самом своем начале высочайшее повеление катилось вниз по ступеням субординации, попутно обрастая усугубляющим их верноподданническим усердием, росло, как снежный ком, и обрушивалось со всею силой на стоящих в самом низу общественной лестницы.
Самодержец метал громы и молнии: когда же, наконец, его верные слуги проникнутся подобающим сознанием важности державных предприятий, когда же они будут достойно радеть о троне и отечестве, когда же они станут людьми, государственными мужами, черт побери!..
Проштрафившиеся или без вины виноватые чины стояли с убитым видом, признавая свои грехи, каялись, клятвенно уверяли в своей преданности его императорскому величеству и решимости пресечь всякий разлад и непорядок.
Доколе, вопрошал раздраженный повелитель, вы, господа, будете превратно толковать мое повеление, валить все с больной головы на здоровую, вы, сановные мужи, доколе будете проявлять столь пагубную нерадивость в государственных делах? Вы, граф, такой-то, вы, князь такой-то, вы, генерал-фельдмаршал!
И начальники будут стоять тише воды, ниже травы, уменьшаясь и умаляясь до микроскопических размеров, боясь встретить давящий, ледяной и грозный взор, готовые провалиться сквозь землю, думая, быть может, о своих прегрешениях, еще и не подозреваемых верховным судьей.
Да, они виноваты, да, они заслужили наказание, иначе непогрешимый император не стал бы произносить гневные речи в их адрес. Если царь-батюшка распекает их, стало быть, за дело, все это ясно, как божий день.
И таким образом, самодержец оставался чистым как стеклышко, и корона приобретала сияние божественного нимба. Царь и сам проникался мыслью о своем божественном предназначении, не говоря об окружающих. Что же касается иных подозрительных слушков и сплетен, имевших место в высшем свете, в земных владениях венценосного "небожителя", то это все было кощунственным наущением дьявола, кознями сатаны, проникшего в святое семейство и сеющего рознь между высочайшей четой, или завистливых врагов — оборотней, исчадий ада, принявших человеческий облик!..
Самодержец всячески поддерживал этот миф, пряча всеми правдами и неправдами свои тайные пороки и прегрешения. И черные, зловещие сомнения, закрадывавшиеся в его собственное сердце, точившие его изнутри, он приписывал воле злых сил. И так, ревностно ограждая свой ореол от плевел злословия и кривотолков, он льстил себя сознанием неомраченной "озаренности". Подавляя сомнения, он стремился уверить себя и окружающих, что он и есть единственный, незаменимый мессия отечества, божественный столп империи, помазанник божий на Земле. И в этом самомнении он "радел" о "будущности отечества". Он думал, дескать, нам, самодержцу всея Руси, судила судьба оградить страну от смут и невзгод, внешних и внутренних, нам, императору, дано спасти державу от раскола и раздора в столь бурный век. Что же будет дальше, куда поведет императорский корабль наследник!.. Бог знает… Да, самодержец не страдал избытком скромности. Он мнил себя единственным, всемогущим и тревожился за участь империи, которую, увы, рано или поздно ему суждено осиротить своим уходом. И кто может возвыситься до него, любой венценосный преемник выглядел бы сиротливой былинкой рядом с ним, Столпом Мира. И при мысли обо всем этом, он впадал в меланхолическую печаль или, напротив, ударялся в самовластительный раж, и тогда горе их сиятельствам и превосходительствам, попадись они под горячую царскую руку, — в бараний рог скрутит!
Что там бог — повыше бери, да некого повыше. Сиятельные господа, не смея поднять глаз перед "божественной тенью", безропотно и смиренно выслушивали тирады из высочайших уст, изъявляя полнейшее согласие и преданную уверенность. Да, бесспорно, мы несокрушимы под сенью вашей мудрости, нам не страшны никакие бури и напасти, что бы ни случилось, наш несравненный кормчий благополучно приведет корабль к "обетованной земле".
Монарх держал приближенных в ежовых рукавицах. И на сей раз, вызывая к себе министров, он намеревался продемонстрировать им тяжесть августейшей десницы, расчехвостить, приструнить как следует, чтобы эта встряска, волнами распространившись по ступеням иерархии, произвела надлежащее мобилизующее воздействие.
Пусть эти министры, советники и столоначальники помнят о возложенном на них бремени, пусть у них побаливает время от времени голова, пусть глотают горькие пилюли, как мед, да еще и облизывают губы…
И чтоб ни пикнуть, ни слова поперек сказать не смели, чтоб не корчили кислую мину. А кто посмеет — тот может и головой многомудрой поплатиться. Тем временем, перед предстоящей аудиенцией, царь мысленно прикидывал и соразмерял будущие удары сообразно достоинствам и качествам каждого. Одним из главных поводов предстоящего "разноса" станут, конечно, события на этом диком неугомонном Кавказе, где еще были живы воспоминания о дагестанском бунтаре Шамиле, а теперь вот заявились гачаги, будь они неладны. Мало того, что их главарь бесчинствует себе в горах, так еще его арестованная подруга в каземате сеет смуту, еще песни крамольные ходят в народе, — все это обрушится в серый петербургский день на министерские головы так, что свет не мил им будет.
Как бы монарх ни распространялся о политической изворотливости, также и прочих имперских "добродетелях", в конечном итоге все в стране зиждилось на силе. Бывало, что приходилось прибегать и к хитроумным маневрам, к заигрываниям с непокладистыми партнерами. И… партнершами, конечно, но это относилось уже к области "амурной политики", как, например,, император на минуту предался приятным размышлениям, — как, например, с посольской женой, столь благосклонно воспринявшей его ухаживания, но, увы, уехавшей с бриллиантовой реликвией восвояси, или с кокетливой "мадам"-гувернанткой, перед которой он мнил себя по меньшей мере Наполеоном. Мадам не оспаривала эти амбиции так же, как не упускала случая поживиться за счет императорской казны. Конечно, гувернантка рано или поздно должна была уступить домогательствам, но надлежало соблюдать "конспирацию" перед императрицей, и еще требовались щедрые дары, бриллиантовые, золотые презенты, а золото, что роют на сибирских приисках, хотя и уплывает за границу, а все не перевелось, слава богу. Золото, ценимое испокон веков во всех странах, в любом краю, никогда не утратит свою ценность. И стоило ли хрупкой изящной фаворитке противиться? Уж она-то, мадам, хорошо знала, что как бы ни строила из себя императрица добродетельную особу, та отнюдь не "святая Мария". И если императрица позволяет себе обзаводиться кавалерами, то почему это должно быть заказано ей, скромной гувернантке царствующего дома?..
Отмахиваясь от омрачающих державных забот, царь предался течению разноречивых чувств, вторгшихся в напряженный мир его теперешних переживаний, чувств, влекущих его за ускользнувшей из рук иностранной чародейкой… Где она теперь, в каких краях, со своим титулованным олухом?.. О, если б им тогда, на балу, не помешал этот генерал, если б не прошаркал, сукин сын, в самый неподходящий момент, — тогда бы он осыпал эту фею ласками… Однако и гувернантка была искусной обворожительной кокеткой… И эти тайные ласки были блаженством для него, бальзамом для ран его уязвленного сердца. Да, это было так. Государь, имевший власть надо всеми, не мог управиться с государыней.
Государь был беззащитен перед тайным, грызущим его душу черным червем сомнения, не оставляющего его даже в пору увеселений и утех.
И, как бы он ни опасался, что эта накипевшая досада, эта подспудная желчь вдруг ненароком выплеснется наружу, как ни призывал свою волю, хладнокровие и самообладание: чтобы глухие, затаенные прихоти настроения не влияли на его державные заботы и решения, они так или иначе давали о себе знать.
Тайная досада, личные неприятности подливали масла в огонь, приводивший к страшным вспышкам гнева, искажая трезвую соразмерность его нареканий и наказаний, укор мог обернуться опалой, недовольство — разжалованием, возмущение — Сибирью.
Высокопоставленные чины боялись этого грозного преображения властителя, который в такие минуты отнюдь не был похож на учтивого, благовоспитанного монарха, галантного кавалера на балах. Улыбка на его устах, лукавые подтрунивания оказывались иллюзией доступности — истинный облик проступал в грозных вспышках гнева, лицо его делалось желчным, в глазах полыхал холодный огонь, — и эта буря внушала окружающим благоговейный трепет, и он, громовержец, упивался этим жестоким самообожествлением.
И теперь он нетерпеливо ждал обреченных на высочайший гнев. Он сознательно настраивал себя против них, перевоплощаясь из качеств простого смертного, способного на земные человеческие чувства, в абсолютного и всесильного монарха. Человечность, доброта не только не могли упрочить трон, напротив, могли бы расшатать и поколебать его.
Августейший гнев должен был висеть, как дамоклов меч, надо всеми министрами, генералами, чиновниками, "чернью"- надо всей империей! Только наивные простаки, не знавшие подноготную благолепия двора и трона, могли бы уповать на "царя-батюшку", "всемилостивейшего государя". А под этим благолепием — кровь. Под бравой улыбкой — кровь. Гром и небесные молнии, бури, стихии, потопы, — воля божья, казни, пытки, ссылки, каторга, "громы" земные, кровопролитие, — воля царя-батюшки.
Все сущее в империи зависит от верховной воли и повеления государя. Как же иначе возможно было бы абсолютное самовластье — без властителя, повергающего в трепет подданных, леденящего их кровь, заставляющего цепенеть от страха?..
Быть может, крестьянская дочь Хаджар не представляла как должно, сколь могуществен, сколь грозен властитель, на чьи устои она посягает? Быть может, знай "Орлица" всю безнадежность и обреченность такого противоборства, дрогнуло бы и ее бесстрашное сердце? Нет! Пусть бы и знала-ведала всю неумолимую жестокость самодержца, — она бы не убоялась, не отступилась, все равно восстала бы против грозного идола!
Хаджар не страшилась. Страшились их сиятельства, их величества, степенства, их благородия, огражденные охраной, штыками, дрожмя дрожали денно и нощно. Страшились потерять чины и посты. Хаджар была в оковах. Ей нечего было терять.
…Итак, государь ждал приезда министров, расхаживая по залу. Вот он снова остановился, уставясь на портрет "Орлицы", пытаясь постичь странную загадку ее легендарной славы. Стальные глаза источали холодную ярость. "Орлица", запечатленная кистью, не замечала его давящего взора, охваченная гордым и неистовым упоением боя. Царь же мрачнел все больше.
Он подступил к дверям в смежные комнаты, прислушался. Не пришли: тихо.
А может, это статс-секретарь выболтал визитерам, что вызов — не к добру, потому и сидят, как в рот воды набрали. Более того, старый болтун мог сказать еще и о депешах и рапортах, полученных недавно и вызвавших чрезвычайное неудовольствие царя: то-то и у министров теперь поджилки трясутся! Да и по одному виду статс-секретаря догадаться можно, по плешивой трясущейся башке, со вздувшимися жилами, и по вспучившимся глазам!
Ужо вам! Трясутся, небось.
Как обреченные агнцы, которых вот-вот растерзают в клочья.
Особенно волновался генерал из сыскного отделения, уже давно замечавший на себе колючие, косые взгляды царя и ломавший голову о возможных причинах немилости, в ряду которых он и не подозревал своего злополучного появления на том, памятном государю балу…