23996.fb2
А дело было нехитрое: Николай Николаевич — так звали капитана — был на особом счету у царя, доказал не раз свою верноподданность при охране августейшей персоны.
Вот потому, говорят, в народных преданиях, и отправил его царь в Зангезур — выяснить, каким образом некий гачаг, "татарин", сеет смуту там, на Кавказе. Каким образом сей смутьян ускользает живым-невредимым из окружения, как ему удается водить за нос регулярные войска, местное ополчение, сколоченное беками и ханами? Какая тут кроется загадка? И почему такая молва о Наби — Хаджар идет, песни о них сочиняют, сказы сказывают.
Да вот, они бумаги эти, перед самим императором, в сафьяновой папке, сам затребовал, и теперь, перелистывая дело, он пробегает взглядом по строкам донесений. А там и хулительные стишки приводятся.
Читает император, покусывая желтый ус, листает дело, страница за страницей, давится злостью: "Гм… Этот черный "татарин" в Пугачевы метит… Кавказский Пугачев"! Он готов уже изорвать в клочья эти листы, бросить в камин, но, опомнившись, прерывает чтение, поднимает взгляд. И снова читает… "Сей смутьян, оказывается, не только в Зангезуре разбойничает, и в Турцию, гляди, подался, и в Дагестан хаживал… Ах, он еще ухитрился со своими разбойниками в Астрахань уплыть… Ну и ну… И в воде не тонет, и в огне не горит… Заколдованный, что ли? Да, тут уж не до шуток… Смутой пахнет!
Это уже угроза империи!.. И разбойничьи его песни кровью пахнут…"
Царский взор скользит по бумаге… Императору неприятно, он не хочет читать дальше. А дальше — и того хуже…
— Выходит, сей отрок с шестнадцати лет разбойничает? — Царь поднял голову, обращаясь к офицеру, стоявшему перед ним.
— Так ведь, Николай Николаевич?
— Так точно, ваше величество! Император встал.
— Опасный враг.
— Надо полагать, ваше величество!
— Надо полагать, — с ироническим нажимом продолжал раздраженный император, подступая к офицеру.
— И еще, полагаю, что немалую роль в сей поэтизации разбойника играет его вдохновительница и сообщница по имени Хаджар. Хаджар! — император с досадой подошел к столу и поворошил бумаги. — Офицер, командируемый в Зангезур, обязан смотреть в оба, знать все досконально и информировать нас обо всем.
— Покорнейше благодарю, ваше величество. — И Николай Николаевич вытянулся в струнку. — Готов исполнить любой приказ, как верный солдат.
— Солдат империи!
— Так точно.
— Запомни: самое трудное — держать в беспрекословном повиновении всех подданных империи. Труднейшее — беречь ее как зеницу ока от внутренних врагов, смуты, крамолы! Труднейшее — не упустить вот такого "татарского" разбойника". И — не допустить такого вот крамольного одописания, образчики которого нам представлены. Надо мечом пресечь дорогу этим песням, подстрекающим чернь к бунту. Заткнуть рты, выжечь каленым железом эти слова из памяти толпы! Зарубить на корню вообще сочинительство на "татарских" наречиях!
— Вы совершенно правы, ваше величество.
Император терпеливо вразумлял своего верноподданного, посылаемого в очаг крамолы на Кавказе, каким считался Зангезур. Он хотел, чтобы офицер-осведомитель до конца уразумел свою миссию "недреманного ока", зоркого и всевидящего.
— Иноверцы особенно опасны ныне в условиях Кавказа, опасны умением сеять смуту в горах, привлекать сообщников и сторонников! — Царский перст указующе замаячил перед вытаращенными глазами. — Они льют воду на мельницу наших приграничных врагов на окраинах и поощряют их к набегам.
— Будьте уверены, ваше величество! — с апломбом проговорил офицер. — С божьей милостью мы в скором времени разгромим мусульманских разбойников в их собственном логове!
— Совершенно верно, ваше величество! — офицер таял, польщенный откровенностью батюшки-царя в державных вопросах, видя в этом знак августейшего расположения к собственной персоне. Ведь царь вряд ли стал бы откровенничать с иными из своих генералов и министров. Царь мог бы и с ним исчерпать аудиенцию односложными "да-да", "нет-нет". А вот гляди, ведет разговор. Могла ли быть более великая честь и счастье?! Царь продолжал, словно обращаясь не единственно к нему, а ко всему воинству, опоре и стражу империи:
— Что значит — гибкая политика? — говорил император вслух. — Это значит, что надо по возможности разобщать и ссорить главарей разбойных отрядов. А сию "кавказскую амазонку", то бишь Хаджар, надо схватить, заковать и доставить сюда. И я не премину представить ее на лицезрение европейским послам, дабы они удостоверились в том, с какими дикими племенами и народностями нам приходится иметь дело.
— Дальше, полагаю, этапом, в Сибирь…
— Вы бы довольствовались таким наказанием?
— Я представляю дело так: Гачаг Наби, посягнувший на незыблемые основы державы, заслуживает виселицы. А Хаджар — на каторгу!
— Гм… Вы делаете успехи, — покровительственно заметил царь-батюшка напыжившемуся офицеру. — Восточная политика империи требует от нас именно таких разборчивых действий. Почему мы, преисполненные решимости казнить разбойника, должны отправить его сообщницу-жену, представляющую не меньшую опасность, не на эшафот, а в Сибирь? Потому что наша "исламская политика" обязывает нас считаться с установлениями пророка Магомеда, проводить различие между узницей и узником, проявлять снисхождение к женщине! Вот так-то, братец, прочувственно, с видом отеческой заботы проговорил император, кладя августейшую десницу на позолоченную спинку кресла. — На Востоке, по исламскому вероучению, существует пропасть между положением полов! Издревле на Кавказе властвует обычай особого отношения к женщине. Мне известно, что там у них женский платок, как парламентерский флаг, брошенный между ссорящимися, способен остановить обнаженные кинжалы, опустить нацеленные ружья, предотвратить кровопролитие!
— Хоть эта женщина и выступает против законов, участвуя в возмутительных разбойных действиях, мы должны, ваше величество, почитать вашу волю высочайшим для себя законом!
— Да, эту женщину можно упечь в ссылку и сгноить в Сибири за ее преступные деяния, но подводить ее под петлю, или под дуло на виду у всего мусульманского Востока не свидетельствовало бы о мудрости и разумности. К тому ж об этой восточной "амазонке" сложены такие прочувствованные, душещипательные вирши, такие дифирамбы… — царь прошел за массивное бюро, полистал наскоро бумаги в папке, пробегая глазами свои резолюции и пометки, и нашел отрывок:
…Да, да, друзья, в народе до сих пор уверены, что именно так эта аудиенция и происходила…
Император поднял голову, перевел дух с выражением иронического восхищения: "Каково!" и уставился на казачьего офицера, то бишь, тайного осведомителя, который весь обратился в слух и всем видом показывал готовность умереть во имя царя-батюшки. И, в счастливом сознании этой готовности, с известной толикой верноподданической фамильярности, подступил и оперся о державный стол с резным изображением львиных лап. И эта фамильярность отнюдь не вызвала неудовольствия царя, а, напротив, пришлась ему по душе. Немало таких "недреманных очей" разослал царь по империи, и его осведомительская сеть проявляла немалое усердие. Доносчик на доносчике сидел и доносчиком погонял! Они следовали за всеми и даже друг за другом неотступными тенями. Так и подобало, согласно исконному династическому разумению, так и следовало, без этого не сомкнуть было глаз в царских опочивальнях. "Око" над "оком". И вот еще одно "зангезурское".
Запинаясь, под покровительственным царским взглядом, офицер проговорил:
— Ваше величество, очевидно, молва преднамеренно превозносит разбойницу Хаджар.
— Да, сударь, седоглавый Кавказ хочет противопоставить эту новоявленную мятежную орлицу нашему двуглавому орлу!
Холеная императорская длань, сжатая в кулак, обрушилась на папку. Царь резко поднялся.
— Будьте решительны! Не раскисайте, как иные наши сердобольные князья-начальники, в душе оплакивающие декабристов. Не развешивайте уши перед стихоплетами, напичканными декабристской блажью. Не распускайте нюни! Уступать инородцам, веками владычествовавшими над нами, в пору слабости нашей страны, расколотой междоусобицами — значит предать Отечество!
— Так точно, ваше величество!
— Мы вовсе неспроста столь раздвинули границы империи… — царь подошел к карте империи, жестом подозвав собеседника. — Мы должны разить врагов вдали от родных земель.
— Клянусь: либо сложу голову в горах Кавказа во славу вашего величества, либо исполню со всей решительностью вашу высочайшую волю и возложенную на меня миссию!
— Могу тебя заверить: по исполнении моего повеления, когда "татарский Пугачев" со своей амазонкой в железной клети будет доставлен сюда, в Петербург, собственноручно прикреплю к твоему мундиру высочайшую награду!
Вот такой донесли до нас эту сцену предания. И еще говорится в этих преданиях о том, что как ни боролась самодержавная власть против распространения песен о Га чаге Наби, как ни грозили сочинителям и исполнителям вырвать им язык, голову снести, не так-то просто было задушить голос народа. Эти песни кипели и бурлили, как зангезурские родники, разливались ручьями, гремели водопадами, оглашая округу, доносились до Гёрура, проникая даже в каземат, вдохновляя и окрыляя сердца соратников Наби и Хаджар, повергая в смятение их врагов, порождая смуту в рядах войск. Эти песни, исполнявшиеся под звуки саза, бесили императорское "око"- Николая Николаевича. Но что делать, если даже император сам не волен был искоренить, уничтожить эти песни, заставить народ замолчать! Как же быть? Разве можно зашить в дело, упрятать в папку могучее громовое эхо, порожденное народным ропотом и гневом?
Хаджар с бьющимся сердцем внимала песне, доносившейся из-за стен каземата.
Как ни бесили тюремное начальство эти слова, слагавшиеся как бы от имени Хаджар, для нее самой они были животворными, и, слушая их, она чувствовала, как прибывают силы.
А следом неслись слова, вложенные народом в уста Наби. Бывало, внимая им, он поглядывал на своего верного Бозата, навострившего уши. И снова песня устремлялась к Гёрусу, проникала во мрак застенка.
Да, никаким властям, никакой силе не дано было удержать эту песню, вырвать ей язык, зажать рот поющим! И вот что было самой большой опасностью: эти гошма, эти крылатые мелодии призывали народ к восстанию, к борьбе! Крепла песня борьбы, ширилась и росла, и горы отзывались ей. И творил ее народ, и множество ашыгов брали саз и вели сказ. Что за наваждение? И небо, и земля вторят песне! И где первоисток, где ключ этой песни, где он затаился? Что предпринять? Как поразить крамолу огнем и мечом?! И не эта ли крамола всполошила власть — от Петербурга до Зангезура — как говорится, загнала ей блоху за шиворот, головешку — в постель!..
Особый предмет повсеместной тревоги властей составляли отзвуки движения Наби — Хаджар, громом прокатившиеся в кавказских горах, донесшиеся и до многих российских краев, по сути, это был глас народный, клич народный, вольные волны народного моря, потрясенного повстанческим движением. Будь иначе, каким образом горстка отважных борцов могла противостоять отборным частям регулярной армии, конному ополчению беков и ханов, со всех сторон теснивших и преследовавших смельчаков?! Как мог отряд Наби — Хаджар с боями прорубаться сквозь засады и заслоны! И как могла молва о поимке и заточении Хаджар, переходя из уст в уста, превратиться в легенду?
И как бы ни усердствовал капитан, получивший инструкции от самого царя, тайно доносивший батюшке-государю о крамольных песнях, как бы ни успокаивал агент императора кичливыми заверениями, — тщетно! Нельзя было заковать эти горы в цепи, заткнуть рот народу и заставить его вечно жить в оковах.
И уж никакими оскорблениями, презрительными прозвищами вроде "кара пишик" нельзя было удушить крамолу.
В ту пору офицер, не обнаруживая истинной цели своего назначения, советовал перевести Хаджар из гёрусского каземата в Гянджу, в губернскую тюрьму, однако уездный начальник урезонил советчика: