24032.fb2
Детка лихо вел машину по раскатанному глянцевитому асфальту. Задерганный мотор рычал. На шоссе — у Мытищ, у Северянина — кипели толпы. Как крысы с тонущего корабля, бежали из Москвы директора заводов, крупные советские чиновники, работники центрального аппарата, захватывая поезда и автомобили. Народ, не имеющий ни автомобилей, ни привилегий на проезд по железной дороге, перехватывал беглецов, избивал, устраивал им неожиданные остановки, станции «Березайка — вылезай-ка».
Промчавшись мимо сельскохозяйственной выставки и студенческого городка, наша машина выкатила на площадь Ржевского вокзала. Тут я невольно зажмурился: в глазах пестрило от плакатов. Бумажная метель кружила на Мещанской улице.
На перекрестках, в ожидании зеленого сигнала, мы с любопытством разглядывали плакаты. Бросалось в глаза, что почти все художники изощрялись на исторические темы. На одном плакате танкист, поднявшийся из башенного люка, смотрел вдаль, приставив козырьком ладонь, а за ним подымалась величавая тень древнерусского богатыря, который точно так же осматривал степные просторы. Другой художник изобразил скачущего красноармейца-кавалериста, на которого любовно смотрит старый донской казак. Третий нарисовал картинками эволюцию русского оружия: от оглобельки Васьки Буслаева до современного автомата. Под рисунками — стишки:
Теперь, когда немцы подошли к стенам Москвы, эти стишки звучали, как тонкая и ядовитая насмешка.
— А-а! вот это хорошо! — показал Юхнов на большой и острый, выразительный плакат, на котором стояла, вскинув руку, простоволосая седая женщина; надпись:
«Родина-мать зовет!».
Не глядя на подпись, узнаю: Ираклий Тоидзе, его работа. Помнишь, какие он дал иллюстрации к «Витязю в тигровой шкуре».
По тротуару, близ нашей машины, прошли двое молодых военных. На ходу они тоже разглядывали плакаты. Послышалось, как один усмехнулся:
— Не знаешь, не то она тебе мать, не то — мачеха!
И пошли дальше, смеясь…
Бенгальские огни, пускаемые пропагандой, не отогревали сердец, замороженных от рождения. Прошлое не приходило на помощь настоящему. Мосты между ними были взорваны, сожжены. Долгие десятилетия большевики подрывали русскую историю, основы народной жизни. Если считать от «Великого Октября», и то между 1917 и 1941 гг. стоял 24-летний молодой человек, давно достигший совершеннолетия. Это был Иванушка, не помнящий родства. Родина ему была не мать, не мачеха — пустое место. Машина пропаганды работала без остановки, выпуская плакаты, воззвания, листовки, лозунги, афиши, обращения, призывы. Бумажным мусором, как помойку, заваливали пустоту души.
Нам не составляло труда подвезти жену Соснина: от Первой Мещанской рукой подать до Курского вокзала.
Клубы пара вырывались из широко распахнутых дверей Курской станции метрополитена. В молочно-белом пару толпа пассажиров выкатывалась эскалаторами прямо на асфальт и растекалась по привокзальной площади. «Букашки» — трамваи и троллейбусы, ходившие под буквой «Б» по Садовому кольцу — подвозили к приземистому зеленому вокзалу беженцев. Широкие ступени вокзала были завалены чемоданами, плетеными корзинами, узлами. Женщины, старухи, дети сидели кучками вдоль деревянного забора, тянувшегося от вокзала к станции метро. На щелеватом похилившемся заборе, прикрывавшем железнодорожные службы, шуршали пестрые лоскуты бумаги с присохшим на них клейстером, — обрывки все тех же плакатов, афишек, «Окон ТАСС».
Шагая через чемоданы, обходя нагромождения домашней рухляди, отправился я с Людмилой Сосниной на поиски ее мужа. В этот день среди беженцев было много московских писателей, В купоросно-синем крылатом плаще сидела, распустив черные волосы, усталая от страстей и любовей, худенькая и слабенькая поэтесса; муж ее, композитор, недавно погиб на фронте. Пробежал с чемоданчиком толстый критик. На рукаве у него была красная повязка: «Начальник эшелона».
— Кирпотин! Кирпотин! — крикнула Соснина. Он не отозвался. Кинув мне на руки девочку — в придачу к чемодану — она бросилась вслед за ним внутрь вокзала.
В толпе, пенившейся шляпами, кепками, зимними мохнатыми ушанками, беретами, шляпками женщин, ныряла фуражка военного коменданта, пробиравшегося к выходу на перрон. На него наседала молодая женщина в меховой шубке, перехваченной красной повязкой по рукаву:
— Товарищ, я буду вынуждена жаловаться председателю Моссовета, Вы же знаете, имеются указания — детей отправлять в первую очередь.
Начальница детского эшелона хваталась за комендантскую шинель, будто опасаясь, что его оторвет, закрутит и поглотит кипень вокзальной толкучки. Между тем, с другого бока на него напирал Кирпотин, прижимавший крохотный чемоданчик к груди, как ребенка.
— Товарищ, вы получили записку от замнаркома? Писателей приказано погрузить немедленно! Или приказ замнаркома вам не приказ?
Упоминание «замнаркома» не подействовало на коменданта. Кирпотин переменил тон. Конфиденциально — так, как один плут поверяет другому — он проворковал с улыбкой:
— Товарищ, вы думаете, что я не знаю? Я все знаю… у вас с ночи был заготовлен состав для писателей. Куда он делся?
Кирпотин был мастер на всякие плутни. Когда то он заворачивал делами в РАПП'е (Российской ассоциации пролетарских писателей) в компании с Л. Авербахом, В. Киршоном, расстрелянными за «вредительство в области идеологии и культуры». Но, ловкий и скользкий, он вывернулся, стал заворачивать делами и в новом Союзе писателей. Когда-то он был главарем того направления в критике, которое ныне отвергалось, как вульгарно-материалистическое. Он быстро перестроился: написал книгу «Наследие Пушкина и коммунизм», заостренную против вульгарного материализма. На вокзале 16-го октября он пускал в ход все плутовские подходы и выверты. Но и это не действовало на коменданта. Выведенный из терпения, комендант побагровел, остановился и, точно раскалывая полено, махнул руками:
— Нет и нет! Ни паровозов, ни вагонов… жалуйтесь хоть самому наркому!
Станционный сторож открыл широкую дверь на перрон. В раствор было видно, как из правительственного салона, окна которого были затянуты кремовыми шторами, выходили известные всей Москве сановники — цекисты в зеленых шубах и с каракулевыми воротниками, дипломаты в голубых шинелях с широкими серебряными погонами.
— Вот видите… — пробормотал комендант и быстро пошел навстречу.
Кирпотин тоже нырнул на перрон и, пожимая руку одному из дипломатов, присоединился к шествию.
Под сводами большой многооконной залы ожидания вдруг воцарилась тишина. Из черной раззявленной глотки радио-рупора посыпались стеклянно-звонкие удары клавишей — позывные московского радиовещания. Начальными тактами песни «Широка страна моя родная» предварялись важные правительственные сообщения.
— Товарищ Пронин будут выступать, — сказал старик-станционный сторож. — Два раза уже объявляли. — Задрав бородку, он заглядывал в пасть высоко подвешенного громкоговорителя.
В рупоре механическим грамофонным голосом заговорило:
— …граждане, через четверть часа, в девять часов пятьдесят минут, перед микрофоном выступит председатель Московского совета товарищ Пронин.
Диктор смолк. Короткое мгновение держалась тишина. Люди стояли, подняв лица к высоким сводам, будто там шел по канату, балансировал над пропастью, бледный отчаявшийся циркач, и толпа чувствовала, что он вот-вот сорвется.
Тишина лопнула:
— Опять через четверть часа!
— Другой раз отлаживают… до кех же пор?
— Тебе-то што? Не до тебя он будет говорить, а до народу. Ты за мальченкой бы лучше смотрела. Обмочился, не видишь!
— А я-то не народ, что-ли? Старый ты чорт! Ты сам, поди, под себя мочишься, а тоже попе-ерся в икувацию!
— Вот выступит Пронин и скажет: — Товарищи, мы оставляем Москву… — Но знаешь, мне кажется есть большая правда… помнишь, у Максимилиана Волошина: «Умирать, так умирать с тобой, и с тобой, как Лазарь, встать из гроба».
— Интеллигентщина… Мистицизм… Э! Генька Фиш провожает свою черноглазую. Недурна она! Как ее… Таня Смолянская? И волосы — смоль! Э-э, как он пыжится рядом с ней… Фиш — афишируется!
— Нужда меня заставила, судобушка, экуироваться. Кабы не погнали, стал бы я по вокзалам хлюстаться? На своей печке подох бы, с места не тронулся. А пришли красные армейцы… всю деревню, хошь — не хошь, иди! Дошли до Москвы, сидим третью неделю. Харч, какой был, кончился, а без харчу — погибать!
— Так и так одна дорога! Слышишь, что говорят… сдают Москву.
Тут мы столкнулись с Сосниным. Кудрявый, взлохмаченный, он подбежал к жене, беспокойно расширяя круглые, воспаленные глаза под толстыми стеклами.
— Милочка, слышала… немцы в Можайске!
— Боря, вот ты… пропал и пропал, бросил одну с ребятишками, — потерянно заголосила Людмила. — Да… — спохватилась она. — Вы не знакомы?
Не будучи знаком лично, я давно любил Соснина, как поэта. В особенности, его поэму, в которой он воссоздал Москву времен царя Грозного, изобразил, точно маслом по холсту, фигуры народных зодчих — строителей собора Василия Блаженного.
— Господи, у меня сердце зашлось, — продолжала Людмила. — Вот объявили по радио — через двадцать минут выступит Пронин. Ну, как объявит — начинается бой в Москве? Москву ведь ни за что не пожалеют! Баррикады, Боренька, ты видел… баррикады на улицах строят! Тут всех нас перебьют, на вокзале-то… На вокзале всегда — главный бой! Уж сидели бы мы лучше в Тарасовке…
Соснин нагнулся к девочке, поправил полушалок, затянул концы потуже. И весело оскалился, тряхнул кудрями:
— Кирпотин смылся! Прибежал, ухватил жену и на перрон, к какому-то эшелону. Второпях, пока хватал вещи, выпустил из рук маленький чемоданчик… с драгоценностями. Поминай, как звали! Под ноги, туда-сюда, нет чемоданчика, смылили!
— Кто же теперь нашим начальником? При писательском эшелоне?
— А никто! У военного коменданта не протолкаться. Обещает после обеда дать вагоны. Только, я думаю, Мцлочка, ты права — не поедем! Давай, подымайся, пойдем искать попутную машину… да домой, в Тарасовку!