24032.fb2
— Никто не хочет вас никуда отпустить, — оборвал Крицкий. — Все!
— «Личное дело» позволите получить?
— Спросите у адъютанта. Если «дело» еще не отослали в ваш полк. За ненадобностью…
Не довелось мне послужить Польше. В сумерках шел я по улицам Люблина. Кончался декабрь — был последний день 1944 года. По Краковскому предместью, перед памятником Люблинской унии, проходил с развернутым знаменем полк пехоты, за ним — тоже со знаменем — жидкая манифестация. Открывалась сессия Краевой Рады, — Люблинский комитет преобразовывался в Правительство. По легкому морозцу, сквозь крупный задумчивый снег бежали в разные концы мальчишки-газетчики. Они протяжно кричали: «Жечь Посполита», «Глос люду». Распахнулась занавешанная дверь кофейни, — теплой, ярко освещенной, блещущей громадными никелированными аппаратами, — и на темную, без фонарей, улицу вышли молодые люди в щегольских высоких сапогах и панны, те самые, про которых сказано: «И очи панн чертят смелей свой круг ласкательный и льстивый». Вечная, даже под бременем обид не умирающая Польша…
Новый год… Пронзительное и скорбное чувство.
Мысль двумя крылами охватывает и то, что было, и то, что будет еще. Волна времени — тысяча девятьсот сорок четвертая — потрепала меня немало. Вот она разобьется сегодня об утес вечности, и меня подхватит другая волна, — будет ли она столь же бурная? В 1944 году мне исполнилось 33 года, — говорят, возраст решающий, переломный. Таинственным и непонятным остается то, что именно в этом году произошел перелом во мне — от религиозного индифферентизма к личной вере. Куда ведет меня новый путь? На какие высоты подымет меня волна времени тысяча девятьсот сорок пятая?
Неудержимо потянуло меня — помолиться Богу. В костеле было сумрачно, тихо. Мерцали свечи у алтаря. В боковом приделе, в часовенке, стояла статуя Божьей Матери — в золотой короне на склоненной голове, с Младенцем, радостно воздевавшим руки. По своду ниши тянулась латинская надпись: «Consolatrix». Опустившись на колени и спрятав в ладонях лицо, я попросил утешения мне на новом пути. В душе вырастало неоспоримое светлое знание, что неудача моя с поступлением в Войско Польское была проявлением Божьего Промысла, что нить моей жизни, свитая на невидимке-самопрялке, тянется дальше — в другом направлении… Приближался 1945 год. Я встречал его в костеле Панны Марии. Напряженная молитвой душа предчувствовала, что новый год несет мне чудо.
Теплым, почти весенним, февральским вечером ехали мы по автостраде Бреслау-Берлин. Наступление Красной армии, начатое на Висле, не остановилось на Одере. Войска маршала Конева, форсировав Одер, оставив в тылу осажденный Бреслау, вышли к важным исходным пунктам для нового наступления. Широкая асфальтовая автострада лежала, как русло большой реки: нескончаемым потоком лилась по ней русская сила, собранная для последних и решающих ударов — вниз от Бреслау к Дрездену, вверх от Загана к Берлину. Как река не держит вешних вод, так и автострада не вмещала в своих берегах русской силы: танки, тягачи с пушками, тупорылые студебеккеры, груженые пехотой, растекались по тонким, тоже асфальтовым, серым, как речная гладь, рукавам, тянувшимся в разные стороны от автострады.
Красочный, живописный вид имела эта лавина войск, двигавшихся с востока на запад. Танки, задымленные, забрызганные грязью, были покрыты пестрыми, яркими коврами, а на коврах сидели чумазые, в черных, пропитанных машинным маслом бушлатах, танкисты. Кто-нибудь вытаскивал из-за пазухи бутылку и, запрокинув голову, пил из горлышка, — передавал соседу и хриплым, лающим голосом, стараясь перекричать грохот мотора и скрежет гусениц, выкрикивал слова песни:
На позиции де-евушка,
Провожала бойца-а…
Водитель танка, порой, тормозил и сворачивал, обгоняя обоз или конную артиллерию, — тогда солдаты из экипажа, сидевшие наверху, нагнувшись к смотровой щели, кричали со смехом водителю:
— Крой прямо, Петька! Дави, — не загораживают пусть дорогу!
Артиллеристы, тоже смеясь, отвечали матерщиной, грозили танкистам нагайками и подхлестывали лошадей, хлопая по нарядным, с кистями, попонам. Орудийная прислуга, удел которой — трястись на зарядных ящиках, обложилась мягкими диванными подушками, вышитыми шелком, и чувствовала себя превосходно: пиликала на немецких губных гармониках, растягивала меха аккордеонов, богато отделанных перламутром, серебром.
В потоке танков, орудий, автомашин, армейских двуколок, нередко попадалась старинная помещичья, карета — крытая, с зеркальными дверцами и фонарями, или длинное ландо с лакированными закрылками. В каретах сидели молоденькие офицеры и солдаты — в шинелях с погонами, автоматами через плечо, но в цилиндрах и с зонтиками. Одни щелкали тонкими длинными бичами, играли на гармошках, хохотали, а другие, напуская важность, сидели прямо и посматривали через лорнетки на двигавшиеся по автостраде войска.
Контрольно-регулировочные посты, установленные. для наблюдения за порядком на фронтовых дорогах, смотрели на этот пьяный разгул сквозь пальцы. Высшие офицеры, проезжавшие в легких и быстрых; как ветер, американских виллисах, тоже не вмешивались, — спешили по своим делам. Только один раз я видел на автостраде случай вмешательства. Это была отвратительная картина: полковник бил солдата. Солдат стоял перед ним навытяжку в сдвинутой на затылок черной дамской шляпке, украшенной цветами и фруктами. В карете, которую солдат увез со двора какого-то силезского помещика, лежала желтая свиная туша, а к фонарям были подвязаны задушенные куры.
— Курятины захотел? Свинины? Ты нашим советским пайком недоволен? — кричал полковник и ударял солдата по щеке рукой, затянутой в лайковую перчатку. — Тебе приказ товарища Сталина от 19 января читали?
— Читали, товарищ полковник, — отвечал солдат, бледнея.
— Приказ командующего фронтом тоже читали?
— Читали, товарищ полковник.
— Так чего же ты, туды-т-твою мать! — рявкнул полковник и посмотрел пьяными, бычьими глазами по сторонам, ища что-бы такое сделать солдату. Взгляд его наткнулся на курицу, болтавшуюся на веревочке у фонаря, и он сорвал одну, хватил за шейку и наотмашь ударил курицей по лицу солдата.
Он был пьян, этот полковник. В виллисе у него сидение было застлано ковром, лежала пузатая, оплетенная прутьями бутыль — наверное, со спиртом. Покачиваясь, широко расставляя ноги, он подошел к виллису и, влезая, погрозил солдату:
— Ты у меня будешь уважать приказы товарища Сталина! Я тебя научу!
В самом деле, существовал приказ Верховного Главнокомандующего от 19 января 1945 года — «О поведении на территории Германии». Командующий 1-ым Украинским фронтом маршал И. С. Конев издал такой же приказ 27 января 1945 года. В приказе Конева приводились дикие, невероятные случаи мародерства, дебоша, насилия. В одной танковой дивизии была произведена проверка машин: танки оказались настолько забиты награбленным барахлом, что в них не повернуться, — в случае внезапности экипажи не смогли бы вести боевые действия. Рассказывалось, как некий экипаж, перепившись, выехал на танке на нашу передовую позицию и открыл огонь по своим, уничтожил четыре орудийных расчета, а одну пушку раздавил гусеницами. Упоминалось в приказе и про кареты, цилиндры, зонтики… Маршал устанавливал драконовские — и справедливые — меры, чтобы привести войска, вступившие в Германию, в порядок: в приказе перечислялся длинный список офицеров, разжалованных и направленных в штрафные роты. Но пьяная кровавая волна разгула поднялась высоко и перехлестывала плотину приказа.
В Бунцлау мне самому довелось испытать страх разгула.
Этот маленький силезский городок лежит неподалеку от автострады. В истории он известен тем, что там умер Кутузов, — весной 1813 года, когда русские войска преследовали отступавшую наполеоновскую армию. В полку резерва я напомнил об этом заместителю командира по политической части, и он послал меня собрать материалы о кутузовских местах, чтобы использовать их в политбеседах.
Поездка казалась сперва увлекательной: я видел много интересного на фронтовых дорогах, я одним из первых попадал в Бунцлау, только что занятый нашими войсками. Покойно и мягко несла нас машина по дороге, обсаженной вековыми дубами. Думалось: может, таким же теплым весенним вечером ехал по этой дороге в коляске старый Кутузов. Может, эти дубы, тогда молодые, простирали ветви над эскадроном, который вел Николай Ростов. Нет чувства сильнее, нежели чувство национальной гордости, — грудь распирало от радости, что вот, спустя сто с лишним лет, мы, русские, снова вступаем в Бунцлау, и я еду искать в этом городе памятники русской славы.
«Kutuzoffdenkmal» стоял на маленькой площади посередине города. Вечерняя заря бросала розовые, блики на тихий, подернутый паутиной льда пруд, на черный отшлифованный мрамор памятника. В косых лучах солнца блистали золотые, высеченные на мраморе слова:
«До сих мест довел князь Кутузов-Смоленский победоносные российские войска. Он освободил Европу от насилия, он спас народ от рабства. Но здесь смерть положила предел славным дням его. Память о нем да будет нетленна».
Не первый раз приходили русские войска в Европу. Какую память Европа хранила о них? Конечно, бывали случаи мародерства и во времена Кутузова, и когда к нему приходили с жалобами, старый и умный фельдмаршал говаривал: «Лес рубят, щепки летят». Но одно дело — мелкие щепки, отдельные случаи, другое — сплошная волна грабежей и насилий. Наши отцы и деды оставили по себе добрую память в Европе. Не только у тех народов, которых они освобождали то от «чудовища» Буонапартия, то от турецкого варварства. Нет, даже в Польше, куда русская армия приходила, как завоевательница, — для раздела порабощенной страны, — даже там о царевом солдате не вспоминали плохо. От польских крестьянок я слышал, что раньше русский солдат входил в хату, снимал первым делом шапку и крестился на иконы и просил, если что-нибудь ему было нужно. «Теперь не те русские, не те», — жаловались поляки, хотя Красная армия в Польше не позволяла себе и сотой доли того, что делала в Германии. Что же должны были сказать о теперешних русских немцы?
Размышления мои перед памятником внезапно были прерваны пронзительным и леденящим душу криком. На площадь выбежала из-за угла девушка в растерзанном платье, с растрепанными волосами. Чулок на одной ноге спустился, — из колена, рассеченного где-то при падении, сочилась кровь. Пряди волос прилипли к мокрому, в слезах, лицу. Увидев нас, она остановилась. Я пошел к ней навстречу. Ее глаза, полные слез, смотрели умоляюще, — безмолвно просили о человечности, сострадании.
Не успел я спросить, в чем дело, как из того же переулка выбежали, тяжело дыша, два солдата. Они были в черных, с толстыми прокладками из ваты, танкистских шлемах и широких кожаных поясах. Пистолеты — для быстроты действия — они носили не в кобурах: заткнули по-просту за пояса. Остановившись, они весело посмотрели на меня, словно приглашая в компанию — призаняться девушкой.
— Из Третьей армии? — спросил я.
— Так точно, товарищ капитан, из Третьей! — в один голос ответили оба, и на их чумазых, прокопченных лицах выразилось удовольствие, сверкнули белые молодые зубы.
Третья танковая армия генерал-полковника Рыбалко пользовалась громкой, заслуженной славой. Командующий ее, знаток танковой тактики, был вместе с тем и отважным солдатом: он сам садился в танк и управлял своими соединениями непосредственно на поле боя, держа связь по радио с танками, пехотой и самолетами в воздухе. Было известно и то, что в 1942 году его постигло горе: в одном из городков Украины немцы схватили его дочь и увезли в Германию. Накануне январского наступления, перед тем, как нашим войскам вступить в Германию, он собрал в привислянском лесу всех офицеров своей армии и провозгласил:
— Настал долгожданный час — час мести! Отомстим, друзья, каждый за свое горе — за дочь мою, за сестер ваших, за мать нащу Россию, за поруганную землю русскую!
Танкисты поняли слова командующего с беспощадной прямолинейностью: казаки прежней войны, в сравнении с ними, были робкими недорослями, беспомощными сосунками. Конечно, им объявляли приказы «о поведении на территории Германии», но приказы — это бумага, а слово «месть» — живая жизнь, оно воплощено в многих соблазнительных, конкретно осязаемых вещах, например, в этой полной, белотелой девушке с большими серыми глазами, которая стояла перед нами, бросая испуганные взгляды то на меня, то на танкистов.
Танкистов теперь было четверо: подошли и те двое, которые в переулке дожидались, пока их товарищи настигнут и приволокут добычу. Подстегнутая страхом, девушка бежала быстрее, и, не наткнись на нас, не произойди неожиданной остановки на площади, она, пожалуй бы, ускользнула. Нечаянным виновником ее задержки оказался я, — тем более твердо решил я принять на себя ее защиту.
— В чем тут дело? Чего вы остановились? — спросили, подходя, танкисты у своих товарищей.
— А что вам от нее нужно? — спросил в свою очередь я, показывая на девушку.
— Что нужно — то нужно! — развязно ответил один сержант, изрядно пьяный.
— Она на кухне работать будет, — соврал другой: — При нашей части…
— Нигде она у вас работать не будет, — возразил я и обратился к девушке: — Kommen Sie mit mir! Идемте со мною!
— Но, но… — ухватился сержант за ее рукав. — Она не ваша! У нас есть свои офицеры, они нас ждут…
Бедная девушка, сколько человек дожидалось, чтобы разделить ее? Взвод? Полурота? Целый танковый дивизион?
— Вот что, садись-ка и ты в машину, — сказал я сержанту. — Поедем в военную комендатуру, там разберемся, чья она.
— Поедем! Поедем! — обнаглел сержант. — Хоть к самому Рыбалке поедем, а ее не отпущу!
— Брось ты, отступись, — начали уговаривать его товарищи. — Найдем другую.
Сержант отнял руку от девушки.