24032.fb2 Освобождение души - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 41

Освобождение души - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 41

— Яша, друг… по маленькой! Хай живе НКВД… наш комиссариат внутренних дел!

Панченко тряхнул кудрями:

— Наш комиссариат внешних дел!

— Хай живе НКВД!

— Хай живе…

Праздник был в полном разгаре. Жена шофера Санько плясала, придерживая полную грудь рукой, чтобы не подпрыгивала. Упаковщица почты в аляповатом, расшитом золотом платье сидела в углу на диване и пела:

«Частица черта в нас заключена подчас…»

Неожиданно раздался зычный голое Гузовского: «Прошу внимания!» В руках он держал только что принесённую дежурным курьерам телеграмму:

— Товарищи! Постановлением Верховного Совета СССР награждены: первый секретарь посольства Видясов — орденом «Знак Почета», начальница канцелярии Петрова — медалью «За трудовые заслуги», шофер Санько — медалью «За трудовое отличие».

Раздались крики «ура». Все кинулись поздравлять награжденных. Губы у Маруси вдруг задрожали, слезы брызнули из глаз, — она громко, на весь зал, закричала:

— Не хочу… не надо мне вашей медали! Убирайтесь вы все к чорту! Отправляйте меня в Москву… домой хочу! Послали меня совсем девченкой, а теперь мне уже двадцать пять… еще два-три года, кому я там буду нужна, хоть и с медалями и орденами!

Маруся рухнула на диван, закрыла лицо ладонями и горько-горько разрыдалась. Пожилая, седая женщина, кухарка с посольской кухни, обняла ее за плечи, приподняла и повела к двери:

— Ну, что-же, милая, поделаешь-то… Ведь сама знаешь: плачь-не плачь — Москва слезам не верит…

Освобождение души

Как это назвать? Как выразить волнение, которое испытывали мы, молодые русские люди, поднятые на гребень военной волны и прибитые к чужому и незнакомому берегу? Противоречивое, сложное чувство. Тут и страх: будто потерпел кораблекрушение и выброшен на дикий остров, где мало-ли что может случиться. Тут и алчность познания, которая бывает, порою, сильнее страха: так, верно, путешественник вступает в дебри, населенные удавами и людоедами. Тут же и радость встречи: берег-то, оказывается, совсем не дикий, и никакие тут не людоеды а все свои. Правда, удавы были: из советской репатриационной миссии. Ну… поглядывай!

Встреча… Летом 1945 года в Париже вышел журнал под таким заглавием: «Встреча». Шесть лет кружила война на полях Европы. Русскую эмиграцию тоже разметало и разнесло во все стороны: одни, пытавшиеся на немецком бронетранспортере въехать в Россию, теперь искали, как-бы погрузиться на пароход, отходящий в Бразилию; другие, ослепленные блеском золотых погон на советских мундирах, не замечали, как их окружали сетями, запутывали в такие сложные отношения с советской разведкой, французской компартией, что иным было уже не выпутаться; третьи-же, которым незачем было ни бежать в заокеанские страны, ни отбывать митинги в «дворце советских патриотов», собирались своим кругом, как-бы производя в поредевших рядах перекличку.

Поредели ряды, но главное все-таки было сохранено. «Встреча» открывалась отрывком Бунина «Мистраль», показывая с первой страницы, что живая вода русской литературы не утрачена. На перекличку «Встречи» отозвался и Бердяев — глубокой и, как всегда, блестяще написанной статьей, — свидетельствовавшей, что вечно юные родники русской мысли не высохли, не иссякли. Вероятно, именно такой смысл — переклички и смотра рядов — придавали заглавию составители журнала «Встреча».

Происходила, однако, в те дни и другая встреча. Когда мне попалась тонкая, но со вкусом изданная тетрадка «Встречи», первая моя мысль была, что это должно стать встречей литературных сил старой эмиграции и новой эмиграции, оставшейся в Европе после второй мировой войны.

Позднее, осенью, в «Обществе ученых» был устроен вечер журнала «Встреча», на котором присутствовали Бунин и Зайцев. Председательствовал на вечере редактор журнала Сергей Маковский. Помню, сидя в небольшом — амфитеатром — зале, я не мог отделаться от одного вдруг всплывшего наверх воспоминания. Весной 1938 года поехали мы с женой в отпуск в Одессу и там подвернулся нам старик-букинист, продававший полный комплект «Аполлона». Про себя я всегда говорю, что литература моя жена, а живопись — моя любовница, и открывая чудесные вкладные иллюстрации «Аполлона», читая у прилавка огненную статью Максимилиана Волошина об огненном живописце Сурикове, я разгорался желанием овладеть этим богатством и убивался от горя, что мы не можем его приобрести. Крайняя цена, на которой мы сошлись, была 500 рублей, а у нас денег было в обрез — только, чтобы вернуться в Сочи, где мы работали,

— Продадим… — предложила жена. — Твои штаны, да мое платье.

— Ты с ума сошла! У тебя всего-то два…

— Ну и пусть! Одно останется… Теперь лето, в сарафане прохожу.

Продали и купили… Тогда запало мне в память имя Сергея Маковского, редактора «Аполлона». А теперь — вот он, высокий, худой, сидит, положив на стол сомкнутые в замок руки, редактор «Встречи». В советской России «Аполлон», хотя и не под запретом, но в той области, которая обозначена ярлыком: «эстетское, антинародное искусство буржуазного декаданса»… прогулки туда не рекомендуются. А тут вдруг — встреча. Необычайно!

В перерыве вечера, в кривом полутемном коридорчике, Б. К. Зайцев познакомил меня с Константином Васильевичем Мочульским, пояснив потом, что это — профессор Богословского института, автор книг о Гоголе, Владимире Соловьеве, теперь пишет о Блоке. Тогда я еще не знал, как прочно К. В. Мочульский войдет в мою жизнь: позднее мы много встречались в Кламаре, у Бердяева; намеревались издавать журнал, который стал-бы местом встречи старой и новой эмиграции (бумагу я брался добыть из советского посольства, — тайком, конечно); когда я бежал из посольства, то бежал к К. В. Мочульскому. В тот момент, когда офицеры военной миссии обыскивали отель, держали под пистолетом хозяйку отеля, мы с К.В. сидели за перегородкой в маленьком кафе и он, видя меня, напуганного и растерянного, говорил, что так должно быть, что, в конце концов, Россию мы несем в себе, что он тоже в свое время все бросил ради духовной свободы. Первую ночь я провел у К.В. на квартире, и так как все вещи мои остались в отеле, он отдал мне свое пальто, которое я ношу и поныне.

Так вот, опять-таки… необычайно! Автор «Владимир Соловьев»… Но что знал я о Владимире Соловьеве? Никаких книг о нем в советской России, разумеется, не издается. Возьмите, например, однотомник Блока, выпущенный Госиздатом в 1946 году, откройте на VI-ой странице, там Вл. Орлов, автор вступительной статьи, пишет: «Соловьевская метафизика, конечно, ни в какой мере не может нас интересовать». Так и чувствуется усмешка советского литературоведа: «Конечно… Ни в какой мере…»

По времени Вл. Соловьев принадлежит XIX веку, но по духу — началу XX века. «В свое время Вл. Соловьев был мало оценен и не понят, — рассказывает Бердяев в «Русской идее». — Огромное влияние он имел позже на духовный ренессанс начала XX века, когда в части русской интеллигенции произошел духовный кризис». В «Русской идее» Бердяева описана эта удивительная полоса русской жизни — начало XX века. «В России в начале века был настоящий культурный ренессанс. Только жившие в это время знают, какой творческий подъем был у нас пережит, какое веяние охватило русские души. Россия пережила расцвет поэзии и философии, пережила напряженные религиозные искания».

Большевистский переворот был срывом духовно-культурного ренессанса. Воцарилась диктатура, отвергающая духовные ценности. Не допуская свободы мысли и творчества, большевики постарались ликвидировать эпоху, когда как-раз и велась борьба во имя свободы творчества и во имя духа. Как в СССР ликвидируют «врагов народа»? Очень просто: куда-то увозят и не найти следа. Это называется — «изъять». Наутро приходит жена справиться, ей в окошечке НКВД отвечают: «И знать не знаем… такого не было!» Точно так, по методу НКВД, ликвидируются, «изымаются» целые эпохи, по устремленности, по тону, общей настроенности не созвучные марксистско-ленинскому мировоззрению.

Литература начала XX века в СССР никак не изучается. В 1938 году вышел учебник Б. Михайловского, в котором Бунину отведено полстранички и сказано, что он «до сих пор не утратил художественного значения».

Литературоведение повернуло вспять — к шестидесятым годам прошлого столетия, когда господствовала материалистическая и утилитарная философия, когда Чернышевский издевался над стихами Фета, говоря, что такие стихи и лошадь могла-бы написать, если-бы писать умела. Недавно советские литературоведы облаяли даже покойного А. Н. Веселовского, который, дескать, «вышел не из среды великих шестидесятников, а сформировался в отрыве от великих традиций». В 1938 г. в Москве вышел толстый том: Н. Г. Чернышевский — «Статьи по эстетике», но Вл. Соловьев, который в начале XX века победил Чернышевского, не переиздается и даже в университетах не изучается («конечно… ни в какой мере»).

История русской литературы в СССР строится по такой схеме: 60 гг. — назревание революционной ситуации в России («Что делать?» Чернышевского); 80-ые гг. — реакция; 90-ые годы — разгром народничества и победа марксизма; 1917 год — окончательная победа марксизма, открытие новой эры. Начало века — переход от марксизма к идеализму — по-просту изымается. Точь в точь, как в НКВД: «Культурный ренессанс? И знать не знаем… такого не было!»

Кто-нибудь скажет: — Позвольте, но — Блок! Блока переиздают, изучают. Библиографы насчитали, что в советской России уже к 1928 году было издано 800 работ, посвященных творчеству великого русского поэта начала XX века; за последние две декады «Блокиана» еще разрослась. В качестве ответа приведу, что пишет — во вступительной статье к однотомнику (1946 г.) — Вл. Орлов, которому в СССР сдана монополия на Блока:

«Сознание Блока формировалось в условиях эксплоататорского общества и, естественно, не свободно от глубоких и резких противоречий, отражавших, в свою очередь, противоречия, заложенные в самой природе этого общества. Блок испытывал многообразные воздействия вырождавшейся буржуазной культуры, отравлялся многими ее ядами, долго блуждал в туманах всяческой метафизики».

Блок — узник советского концентрационного лагеря. Комментарии Вл. Орлова, точно рогатки из колючей проволоки, не подпускают читателя к сердцевине поэзии Блока. Таким образом, и Блок не является исключением из правила: эпоха духовного ренессанса изъята, ликвидирована. В истории русской культуры, как ее представляют в СССР, там, где должно быть «начало XX века», просто дыра. Все, что произошло в России в начале XX века, в том числе и творчество Блока, можно изучать только в эмиграции, которая и по времени, в огромном большинстве и по духу, принадлежит как раз эпохе духовно-культурного ренессанса, прерванного большевиками.

Почитаю за счастье, что мне довелось слышать книгу К. В. Мочульского в его чтении, когда она еще не была напечатана. По воскресеньям в Кламар, к Бердяеву наезжало множество всякого пестрого люду, но под вечер пена опадала — оставалось только трое-четверо гостей, особо приглашенных. Худенький, в поношенном, но опрятном костюме, Мочульский сидел под лампой, светившей со стены. После ужина он читал главы из книги. Карие глаза (от матери-гречанки), быстрые жесты и скорая речь… — юго-запад дал много замечательных людей русской «литераторе.

Волна воспоминаний подхватывала, порою, Н. А. Бердяева и он рассказывал, например, о своих встречах с Н. Н. Волоховой, вдохновившей «Снежную маску» Блока,

На протяжении многих лет нас учили, что символизм был «поэзией русского империализма», что Блок отражал противоречия эксплоататорского общества, что, скажем, в области живописи борьба мир-искуссников с передвижниками была борьбой помещичьего капитализма прусского типа с силами «демократической революции, стремившейся направить развитие капитализма по американскому пути». Но теперь, на вечерних чтениях в Кламаре, все то, чему учили в Москве, распалось, разлетелось, — открылась тайна Блока, сущность его поэзии.

К примеру, «Снежная маска», написанная в начале 1907 года. По счету третий сборник стихов, но первый, в котором не было, как говорил Блок, «отступлений от лирики в лирике», — тут безраздельная отдача лирической стихии. Русский ренессанс преодолевал материализм, позитивизм, утилитаризм по всей линии, и «Снежная маска» была таким освобождением «пленной души» от тяжести бытия, грубой материальности, прорывом из тьмы внешней — в просветленный мир духовного. «Ты смотришь все той-же пленной душой в купол все тот-же звездный». «Душу вверь ладье воздушной». «Крылья легкие раскину, стены воздуха раздвину, страны дольние покину». «Вот меня из жизни вывели снежным серебром стези»… — таковы мотивы «Снежной маски».

Вечера в Кламаре — то был мой новый университет. Была там у меня даже и «курсовая работа». Написал и я очерк: «Встреча с Блоком», который однажды вечером прочитал в Кламаре; речь шла, разумеется, о духовной встрече.

Но то был больше, чем университет. То было — освобождение пленной души от тяжести понятий, навязанных годами материалистического, марксистско-ленинского воспитания. Временами мне казалось, что я попадал как-бы в мир совсем другого измерения: мерки и правила, которые были вполне «о-кэй» в советском мире, теперь оказывались нелепыми, абсурдными, варварскими, смешными.

Освобождение души — «изюминка» невозвращенства. Это — духовный опыт, приобретаемый нами на Западе. Только ради него и стоило до поры до времени не возвращаться в Россию.

Где-то во Франции

Мартовским утром 1946 года я пришел, как всегда, на работу в посольство. Дежурный вахтер в проходной мне сказал:

— Товарищ Панченко велел вам зайти к нему.

В кабинете, кроме Панченко, сидел капитан, незнакомый мне. На его дюжих плечах сверкали золотые погоны, на широком одутловатом лице мелькнула загадочная полуулыбка, когда он взглянул на меня. Панченко, показывая рукой на кожаное кресло и приглашая садиться, дружески-оживленно заговорил:

— Приятная новость для вас — поедете сегодня на родину. Поезд в два часа дня. Идите сейчас в канцелярию и получайте документы. Вот как раз товарищ капитан тоже едет в Москву, вам попутчик…

Корытообразное его лицо с загнутыми челюстями, однако, не оживлялось, — жесткое, как железо. Исподлобные зеленоватые глаза смотрели в упор, стараясь разглядеть, не смущен ли я неожиданной «приятной новостью».

Когда-то это должно было случиться… Давно я готовился к этому дню… Давно принял необходимые меры: в маленьком отельчике на рю де Бак, где жил последнее время, держал только самое необходимое, то, что можно было бросить в случае бегства. В другом месте, у знакомых, хранились мой штатский костюм и пишущая машинка, — все, чем я постарался обзавестись для будущей жизни.

Изобразив радость, поблагодарив Панченко за заботу, я пошел в канцелярию. На столе у начальницы канцелярии Маруси Петровой лежала открытая папка: моя автобиография, написанная при поступлении в посольство, фото-карточки, отношения из военной миссии. Маруся печатала на машинке справку о моей 10-месячной работе в посольстве.

— Сию минутку будет готово, — улыбнулась она. — Александр Александрович как-раз здесь, подпишет вам справку.

Из кабинета А. А. Гузовского, советника посольства, она вышла смущенная. Взяла всю папку с моими документами, отнесла ему. Потом вернулась и вызвала по телефону Панченко, велела прийти.

Панченко совещался с Гузовским минут пять.

— Вот что, — сказал он, выйдя из кабинета Гузовского. — Вы получите ваши документы непосредственно в Москве.

— Но как же я буду в дороге? У меня на руках решительно ничего нет.