24048.fb2
— Знаю, дорогой господин Легран… Мой отец умер от рака печени, так что, сами понимаете…
Он вздохнул, помолчал несколько мгновений и продолжил с неожиданным напором в голосе:
— Ни один добрый христианин не страшится смерти, если его земной долг исполнен. Пока Господь не призвал меня, я буду верой и правдой служить отечеству.
Я сказал, что поражен таким ответом, что все это время, в отличие от дурака Лангенберга, не был уверен, что он действительно осознает всю тяжесть ситуации, ведь рак печени — болезнь скоротечная и жить ему осталось несколько месяцев, в лучшем случае — год.
— На все воля Божья… — пожал плечами Курилов.
— Думаю, на пороге Вечности человек должен ради спокойствия собственной души отринуть жестокость.
Он затрясся от гнева:
— Жестокость! Господь всемогущий! Я выполняю священную миссию — охраняю вековые устои Российской империи! В этом мое главное и единственное утешение. Я мог бы уподобиться Августу, сказавшему на смертном одре: Plaudicite amici, bene agiactum vitae! [12]
Курилов оседлал любимого конька, и я прервал его излияния, спросив с небрежной иронией:
— Скажите, Валерьян Александрович, разве не ужасно, что ваши деяния повлекли за собой смерть невинных людей, что будут новые жертвы? Я не состою на государственной службе и не знаю… Вас не мучит бессонница?
Курилов ответил не сразу. В наступившей темноте я не различал черт его лица, но заметил, как он привычным движением склонил голову к плечу и застыл, как статуя.
— Всякая деятельность, всякая борьба неминуемо влекут за собой чью-то смерть. Мы приходим на эту землю, чтобы действовать и разрушать. Но если человек руководствуется высшими целями…
Он сделал паузу, а потом вдруг сказал с задумчивой печалью в голосе (думаю, именно такие вспышки откровенности, эти проблески искренности делали его таким привлекательным и одновременно так раздражали):
— Нелегко жить на свете…
Мгновение спустя он поднялся и бросил через плечо:
— Не пора ли возвращаться?
Обратный путь мы проделали в полном молчании, напряженно вглядываясь в сгустившийся мрак, чтобы не споткнуться о камни и не зацепиться одеждой за колючий ежевичник. Перед домом Курилов пожал мне руку:
— Прощайте, господин Легран, доброго вам пути. Надеюсь, мы еще встретимся.
Я ответил, что все возможно, и мы расстались.
Рано утром меня разбудили приглушенные голоса и шум шагов в саду. Я подошел к окну и сквозь щели в ставнях увидел Курилова. Его собеседника я узнал сразу — этот агент часто сопровождал министра на доклад к императору — и понял, что за мной установлена слежка. Курилов, по своему обыкновению, устроил все крайне неумело и неумно, но то был единственный момент в наших отношениях, когда я испытал к нему жгучую ненависть. Этот холодный, самоуверенный человек обладал таким могуществом, что по одному его слову меня могли не только бросить в тюрьму, но и повесить. Я понял: в некоторых обстоятельствах человек легко становится хладнокровным убийцей. Будь у меня в тот момент револьвер, я с наслаждением влепил бы ему пулю между глаз.
Бежать нужно было немедленно. Я сел в поезд на Петербург — агент последовал за мной; ночью я вышел на одной из маленьких станций в горах и оттуда добрался до персидской границы. Несколько дней я провел в Тегеране. Подпольщики снабдили меня документами на имя богатого торговца коврами, и в конце сентября я вернулся в Россию.
Я приехал в Петербург и отправился прямо к Фанни. Она устроила меня у себя и сразу ушла. Я был так измотан, что рухнул на кровать и мгновенно уснул.
Помню, что видел сон, — со мной это редко случается. Сон был чудный, мирный — и насквозь фальшивый, из счастливого детства, которого у меня не было. Во сне я видел себя молодым, красивым и здоровым, каким никогда не был в реальности. Я гулял по цветущему, освещенному солнцем лугу в окружении детей, и, что самое странное, эти дети были Курилов, Нельроде, Даль, Швонн и незнакомец из Веве. Неожиданно сон превратился в мучительный и нелепый кошмар: дети продолжали бегать и играть, но их постаревшие лица выглядели смертельно усталыми.
Меня разбудил приход Фанни. С ней был тот самый товарищ, с которым я уже встречался.
На этот раз он показался мне встревоженным и раздраженным, вся его высокомерная невозмутимость улетучилась. Он сообщил, что меня разыскивает полиция, так что следует быть крайне осторожным. Я молча слушал, потому что дошел до такой степени раздражения, что в какой-то момент захотел убить не только Курилова, но и этого человека тоже.
Он смотрел на меня очень странно и наверняка приказал своим людям следить за мной до самого дня покушения. Они оказались куда опытней шпиков Курилова: выйдя из дома, я сразу ощущал их присутствие.
Наступил октябрь. Дни стали короче, так что улизнуть от филеров на углу улицы было нетрудно. Снег еще не выпал, но осенний воздух был непроницаемо-ледяным. Свет в домах зажигали с самого утра. Вдоль промерзшей земли стелился туман. Унылая погода… Я не покидал комнату Фанни. Был все время один, часами лежал на кровати. Я харкал кровью, меня лихорадило, казалось, что на теле выступает кровавая испарина.
С Фанни мы больше не виделись. Было условлено, что накануне покушения она принесет бомбы собственного изготовления и сообщит последние инструкции. С товарищем мы встретились еще один раз, он назвал мне точное время: 11.45 утра. О том, чтобы попасть в театр, не могло быть и речи — туда будут пускать по приглашениям, так что придется ждать под колоннадой.
— Не провались вы, все было бы куда проще! — едко бросил он. — Курилов дал бы вам приглашение, вошли бы в антракте в ложу и застрелили его из револьвера! Мы так долго за ним следили, чтобы сделать все чисто, а вы теперь рискуете вместе с Куриловым убить своей бомбой двадцать невиновных.
— Мне отвратительно ваше чистоплюйство, — процедил я в ответ.
Их приверженность к полумерам всегда раздражала меня, и, когда товарищ спросил: «Неужели вы бросите бомбу, если с Куриловым в карете будут его жена и дети?» — я кивнул, веря, что действительно смогу так поступить. Какая, к черту, разница? Он мне не поверил.
— Такого не случится. Курилов будет один, с лакеями… — «утешил» он меня.
Лакеев за людей товарищ, естественно, не считал…
Мы простились, и он ушел.
Покушение было назначено на вечер следующего дня. Фанни пошла со мной. Мы несли бомбы, завернутые в суровую бумагу и укутанные в шерстяные платки. По дороге ни о чем не говорили. Сели на скамейку в маленьком сквере напротив ярко освещенного театра. На улице выстроилась вереница экипажей, повсюду сновали полицейские.
Низкое небо темным куполом нависало над пустынными аллеями, мелкий снежок покалывал кожу ледяными иголками и падал на землю каплями дождя.
— Двор, дипломатический корпус, немецкая свита, министры, — со странным, нездоровым возбуждением перечисляла Фанни, показывая на вереницу экипажей.
Вечер тянулся ужасающе долго, почти бесконечно. Ближе к одиннадцати ветер переменился, повалил снег. Мы замерзли и дважды обошли сквер, чтобы согреться.
Неожиданно из тени вынырнул какой-то человек. Фанни прижалась ко мне, я поцеловал ее, шпик принял нас за влюбленных и исчез. Я не сразу разомкнул объятия, и мне показалось, что в ее жестоких глазах впервые блеснули слезы.
Я отпустил Фанни, и мы продолжили кружить по аллеям. Меня мучил кашель, рот то и дело наполнялся кровью, я сплевывал, снова заходился кашлем, утирал губы ладонью и мечтал об одном — упасть в снег и сдохнуть.
Экипажи тронулись с места: в театре хлопали двери, раздавались свистки агентов.
Я перешел через улицу, держа бомбу в руке, как цветок. Немыслимая нелепость! До сих пор не понимаю, как меня не задержали. Фанни последовала за мной. Мы смешались с собравшейся под колоннадой толпой.
Двери театра распахнулись, выпуская публику. Император с семьей, Вильгельм II и его свита уехали раньше.
Мимо шли женщины в меховых накидках, под легкими кружевными мантильями сверкали драгоценности, военные царапали лед шпорами, и наконец я увидел его… Курилова. Он был очень бледен и выглядел постаревшим, усталым, даже удрученным.
Я обернулся к Фанни:
— Я не могу его убить.
Она вырвала у меня бомбу, шагнула вперед и бросила ее.
Я помню, как мелькали перед глазами лица, руки, глаза людей, исчезая в адском грохоте и пламени взрыва. Нас не ранило, только посекло лица осколками стекла да опалило одежду. Я схватил Фанни за руку, и мы кинулись бежать. Мы бежали, как затравленные звери, прокладывая себе путь через толпу смертельно перепуганных людей. У некоторых руки были в крови, а одежда в лохмотьях. От предсмертного хрипа раненой лошади холодела душа. Мы выбежали на площадь, оказались в самой гуще толпы, я понял, что все кончено, и почувствовал облегчение. Там нас и взяли.
Позже нас привели в комнату по соседству с той, где складывали тела погибших. Из-за царившего вокруг смятения и ужаса полицейский забыл разделить нас.