24145.fb2
— Значит, опасность все-таки есть?
— Чисто теоретическая… Все всё понимают, но никто ничего не может поделать.
— Но почему? — мне кажется, что я зациклилась на этом слове, но другого у меня не находится.
— Понимаете, когда есть хоть малейшее сомнение в абсолютно однозначной идентификации пробы крови, вступает в действие совершенно другая процедура. И пока риск не исключен…
— Значит он все же не исключен?
— Формально — нет. Мы не можем ждать эти три месяца, но я бессилен что-либо сделать.
Ни три года назад, когда мне переливали чью-то кровь, и ни разу с тех пор я не боялась, что меня могли заразить. Формально… теоретически… практическая вероятность… Она была при родах, когда мне понадобилась кровь, она есть и сейчас. Да какая бы она ни была, эта вероятность — одно сознание того, что вся твоя дальнейшая жизнь поставлена под сомнения из-за какой-то маленькой дурацкой этикетки, на которой не оказалось достаточно клея. Вероятность, переходящая в страх, не только за собственную жизнь, но и за жизнь близких тебе людей… Я ощущаю себя в пустоте, как будто кто-то выдернул меня из реального мира и подвесил в вакууме. Все остальное кроме страха улетучивается, отходит на второй план. Меир произносит какие-то слова, но звуковые волны не передаются через вакуум. Я не подвержена внешним воздействиям, но выпиваю янтарную коньячную жидкость, которая вспыхивает у меня внутри.
Все знакомые медики проводят со мной разъяснительную работу, а особенно стараются свекр со свекровью. Меня пытаются убедить, что журналюга-борзописец вытащил в эфир сущий пустяк, на который, не будь этого злосчастного репортажа, никто и внимания бы не обратил.
— Минздрав расследует дело, над которым смеются все специалисты. Я правильно понимаю?
— А что ему остается делать, надо реагировать на критику прессы.
С тех пор, как случилась путаница с пробирками, я стала другим человеком. Меир постоянно добивается близости, но я не даю ему ко мне прикасаться. Одна мысль об этом вызывает у меня ужас и спазм придатков. Режу салаты в резиновых перчатках и слежу, как бы не порезаться. Я не могу заставить себя поцеловать девчонок на ночь — тюкаю их подбородком в макушку, стараясь избежать контакта. Я не живу, а чувствую себя, как надувная кукла, из которой вынули затычку, и забыли сложить. Воздух вышел, и оболочка обвисла, но продолжает слабо шевелиться. Мне иногда трудно поверить, что все это происходит со мной, а не с другим человеком.
Одного из основателей технического анализа как-то спросили, почему этот самый анализ продолжает работать, несмотря на то, что мир радикально переменился.
— А что изменилось? — ответил патриарх экономики и лауреат Нобелевской премии, — миром по-прежнему движут все те же два фактора: жадность и страх.
Мною движет страх, как его ни называть: иррациональный, подспудный или реальный. Страх перед тем, что будет, если следующий анализ окажется положительным. Он поселился во мне и не дает ни минуты покоя. Работа отходит на второй план, и меня все чаще просто смешит «суета вокруг цифири», которой столь серьезно заняты окружающие меня люди. Мне все труднее отказать себе в очередной сигарете. Я встречаю на крыше Илану, мы вместе курим, иногда отправляемся обедать в дешевый ресторанчик, оплачиваемый нашей фирмой и популярный среди сотрудников. Без всякого умысла или намерения я часто обнаруживаю себя сторонним наблюдателем обсуждения производственных или бытовых проблем, которого совершенно не затрагивают эти проблемы. Я замечаю отсутствующий остановившийся взгляд Иланы и понимаю, что мысленно она находится не здесь, а совсем в другом месте. Мне приходит в голову, что, по сути, всеми людьми в жизни движет страх. В основном, это страх перед будущим, перед неизвестным. Страх потерять работу, страх перед смертью, перед болезнью, страх стать жертвой преступления или дорожной аварии. Можно продолжать этот список до бесконечности. Страх культивируется средствами массовой информации, он выгоден всем: и правительству, и работодателям. Испуганные люди покорны и легко поддаются воздействию, ими просто манипулировать, чем охотно пользуются все политики от края до края. Люди боятся будущего, боятся перемен, боятся остаться одни, остаться без средств к существованию. Им свойственно сбиваться в группы, которые обещают им защиту, будь то местная синагога или клуб филателистов. А крепче всего их держит место работы, незаметно подменяя страх преданностью и любовью. Там, где нет и не может быть никаких сентиментов, рождается сентиментальное послание миру:
— мы делаем его лучше
— мы делаем его доступным
— мы делаем это вместе
— мы стоим за свершениями
Эти лозунги универсальны. Их можно найти в колхозе, в киббуце, в любой политической партии. Вот уже много лет их подают под разными соусами, как селедку под шубой или щуку по-жидовски. А в последнее время даже самая большая щука, чтобы не быть прищученной очередным рвущимся к славе писакой, должна облачиться в зеленые одежды и бить хвостом налево: «МЫ ДЕЛАЕМ МИР ЛУЧШЕ». Но этого, естественно, мало, потому что лучший из миров должен непременно узнать о своих благодетелях, и тогда у костра бьют в там-тамы, на площадь выходят глашатаи, перед телекамерами появляются вице-президенты по связям с общественностью и являют публике очередной серый квадрат:
— мы прокладываем путь
— мы стремимся к совершенству
— мы открыты ветру перемен
— мы привержены нашим клиентам
— наш идеал — в простоте и доступности
— мы — одна компания
Узнаю от Иланы, что со времени раздутого прессой скандала ни одна живая душа не появилась в лаборатории, чтобы сдать кровь на совместимость. Мы как две узницы, ожидающие приговора по одному делу. Время уходит, истекает отмеренный песок в часах. Для меня каждый прошедший день — вызволение, для Даны — приближение конца, для Иланы — непреходящий ужас. С каждым днем уменьшаются шансы, понижается вероятность.
Песок сыплется с неумолимостью закона тяготения, называемого всемирным. По утрам я чувствую себя песочными часами, которые перевернули за секунду до того, как я открыла глаза, и которым выделено на жизнь строго учтенное количество песчинок. Иногда я сама — песок, в который затесался чужеродный объект, закупоривший течение времени. Дома меня окружают повседневной заботой, которой я бы только порадовалась в другое время, но сейчас она служит постоянным напоминанием о приближающемся сроке последнего анализа и вызывает лишь раздражение. С другой стороны, тактика постоянной пропаганды и убеждения, развернутая моими родственниками по всему фронту, начинает действовать, и я, в глубине души, прихожу к убеждению, что скандал в средствах массовой информации — это не более чем обыкновенная журналистская утка. Самое противное, что червяк сомнения не исчезает совсем, а продолжает ворочаться где-то глубоко внутри, не давая покоя ни днем, ни ночью.
Нет, пожалуй, самое противное не это, а то, что мне приходится жить двойной жизнью. Вся моя семья, мои братья, родители и родственники, а также родственники Меира пытаются отговорить меня от донорства, несмотря на то, что уже подписаны все бумаги. Чтобы прекратить разговоры, я соглашаюсь со всем и со всеми, у меня просто не осталось сил возражать. Для себя я давно уже все решила. Я лишь дожидаюсь того дня, когда мне можно будет пройти окончательную проверку.
Никогда раньше не задумывалась, сколько дурных голливудских фильмов начинается выходом главного героя из ворот тюрьмы, за которыми его поджидает старый друг-подельник или ослепительная красотка-любовница, и заканчивается всеобщими объятиями и ликованием под оглашение оправдательного приговора. А наложить картинки одна на другую не пробовали? Не получается? У меня тоже не получилось никакого ликования, только вселенская усталость, как будто какой-то межгалактический песок напрочь забил все поры и не дает дышать.
— Ну, держись, теперь-то ты от меня никуда не денешься! — Меир мгновенно среагировал на мой звонок.
Вот-вот, первым делом наш изголодавшийся голливудский герой отправляется со своей партнершей прямиком в постель, где и проводит время в соответствии с фантазией режиссера, текущим тарифом красотки и размером незаслуженно отсиженного срока.
— Могу я, наконец, трахнуть свою жену? — не унимается мой муж, а мне почему-то приходит на ум совсем другая мысль.
Только теперь, когда все позади, я начинаю осознавать, какая произошла со мной перемена. В голове у меня поселился вирус страха, перед которым бессильно любое лекарство. Я думала, что можно получить оправдательный приговор и забыть все, как страшный сон, выйти из тюрьмы, устроить оргию и отыграться за проведенное в заточении время.
Невозможно. Никогда не будет той прежней Дали. Я чувствую себя страшно постаревшей в свои тридцать три года.
Профессор, похоже, не рад, что ему напомнили о моем существовании.
— Приезжайте, конечно, — глухо говорит его секретарша с некоторым сомнением в голосе.
Я и приезжаю, напрочь забывая, что неплохо бы справиться о времени или назначить встречу. Попадаю в отделение в разгар суеты, напоминающей броуновское движение, и непонятной стороннему наблюдателю. Меня, очень вежливо, правда, просят подождать с часок. Выхожу из здания и медленно бреду по траве мимо скульптур Кадишмана, Цимбалисты, Тумаркина. Останавливаюсь перед «Матиссом» недавно умершего Буки Шварца.
И тут меня прорывает. По щекам начинают катиться слезы, ноги подгибаются, и я опускаюсь прямо на газон. В другой момент эта скульптура, может, и не вызвала бы во мне ничего, кроме равнодушного и слегка удивленного взгляда, но сейчас я ощущаю заложенный в ней глубинный философский смысл. Железная полоса в виде нижнего полукружья огромного обруча или обода гигантской телеги, от которого отрезали верхнюю половину. На одном конце устремившаяся вверх человеческая фигурка — из другого конца та же самая фигурка вырезана вниз головой.
Вечное движение: отнять и добавить, уйти в сумрак и вернуться к свету, умереть и заново родиться. Я ощущаю себя той самой фигуркой, которую безжалостно вырезали автогеном, а потом, по прихоти Создателя, грубо приварили заново. В прошлой жизни меня не осталось, только подвешенный вверх ногами пустой контур, но в другом месте я все-таки появилась, я существую.
— С вами все в порядке? — кто-то трогает меня за плечо.
Первая реакция у меня — ярость и раздражение: человек рыдает, уткнувшись носом в жухлую больничную траву, а его спрашивают, все ли у него в порядке. Делаю пару глубоких вдохов, чтобы не выругаться, и поднимаю голову.
— Далит?! — вижу перед собой присевшую на корточки Илану. — Что…
Илана на полуслове закрывает рот рукой, и ее лицо белеет от ужаса.
— У тебя нашли… — она не в состоянии закончить вопрос.
Мотаю головой из стороны в сторону, не в состоянии вымолвить ни слова. Представляю, что у меня сейчас за вид, если даже Илана не узнала. Сморкаюсь в промокающие с невероятной быстротой тонкие бумажные салфетки.
— Со мной все в порядке, — выдавливаю из себя набившую оскомину дежурную фразу и думаю: как же далеко от меня сейчас это самое «в порядке». — Я поднялась в отделение, но меня попросили погулять часок.
— Так значит ты… пришла, чтобы… а тебя вот так… от ворот, — Илана начинает лихорадочно искать в сумке телефон. — Я сейчас их главному позвоню, да что ж это такое, в самом деле!?
— Подожди, — беру ее за руку, — все знают, что я здесь. У них там обвал какой-то — все бегают, как сумасшедшие.
— Знаю я их, это только с виду так.