24148.fb2
— Нет, он умер. А мать моя умерла еще раньше. Теперь здесь живет мой брат с женой и детьми. А через семьдесят лет будут жить правнуки моего брата.
— Возможно, — сказал я, — но они ничего не будут знать о тебе и обо мне.
— Да, ни один человек в мире не узнает, что ты был у меня.
Я взял ее маленькую руку, очень нежную маленькую руку, и поднес к своему лицу.
Проем окна был заполнен густо-серой мглой, чуть более светлой, чем ночная тьма.
Вдруг я почувствовал, что она встала с кровати, хотя она и не коснулась меня, и уловил легкие шаги ее босых ног; потом понял, что она одевается, хотя ее движения и все шорохи, которые их сопровождали, были почти не слышны; только когда она, заведя руки за спину, застегивала пуговицы на блузке, до меня донеслось ее прерывистое дыхание.
— Теперь ты должен одеться, — сказала она.
— Я еще полежу.
— Я хотела бы зажечь свет.
— Не зажигай, я еще полежу.
— Но тебе же надо поесть перед уходом.
— Я никуда не ухожу.
Я снова почувствовал, что она, так и не надев туфлю, изумленно уставилась туда, где я лежал.
— Вот как, — только и сказала она тихо, и я не понял, испугана она или удивлена.
Повернув голову, я мог теперь уже различить на темно-сером фоне окна очертание ее фигуры. Неслышно двигаясь, по комнате, она поднесла к печке дрова и бумагу, вынула коробок спичек из кармана моих брюк.
Эти шорохи доносились до меня, как тихий тревожный зов человека, стоящего на берегу, зов, обращенный к другому, которого течение несет в омут. И я теперь твердо знал, что, если я тотчас не встану, если не решусь немедленно покинуть этот мерно колыхающийся плот потерянности, я либо умру вот здесь на кровати, разбитый параличом, либо меня пристрелят на этой подушке неутомимые сыщики, от которых нигде не скроешься.
Я слышал, как она невнятно что-то напевала, стоя у печки и глядя в огонь, беззвучно трепетавший красными крыльями, и мне казалось, что между нами лежит больше, нежели целый мир. Она находилась где-то на самой кромке моей жизни, напевала что-то про себя и радовалась разгорающемуся пламени; я все это понимал, слышал, видел, вдыхал чад паленой бумаги, и все же нигде она не была бы дальше от меня, чем сейчас, когда нас разделяли всего несколько шагов.
— Ну вставай же! — сказала она, не отходя от печки. — Тебе надо идти.
Я услышал, как она поставила кастрюлю на огонь и принялась что-то размешивать; это были ласковые и тихие звуки — глухое поскребыванье деревянной ложки о днище, — и запах поджаренной муки заполнил комнату.
Теперь я уже все видел. Комната была очень маленькая. Я лежал на низкой деревянной кровати, рядом стоял шкаф, который занимал стену до двери, простой коричневый шкаф, без всяких украшений. Стол, стулья и печурка находились, видимо, где-то позади меня. Было очень тихо, густая предрассветная мгла еще затеняла комнату.
— Прошу тебя, — сказала она шепотом. — Мне надо уйти.
— Тебе?
— Да, на работу, и ты должен выйти вместе со мной.
— Работать? — переспросил я. — Зачем?
— О, что ты спрашиваешь!
— А где ты работаешь?
— На железной дороге.
— На железной дороге? Что же вы там делаете?
— Засыпаем щебень между шпалами, балласт, чтобы не случилось беды.
— И так не случится, — сказал я. — На каком ты участке? В сторону Гросвардайна?
— Нет, в сторону Сегедина.
— Это хорошо.
— Почему?
— Потому что тогда я не проеду мимо тебя.
Она тихо рассмеялась.
— Значит, ты все-таки собираешься встать?
— Да, — сказал я.
Я еще раз закрыл глаза и вновь опрокинулся в то зыбкое небытие, где нет запахов, где нет ничего, кроме тихого плеска, который я ощущал как слабое, едва уловимое дуновенье. Потом я со вздохом открыл глаза и потянулся за брюками — они лежали теперь, аккуратно сложенные, на стуле возле кровати.
— Да, — сказал я снова и вскочил на ноги.
Она стояла у печки, спиной ко мне, пока я быстро, привычными движеньями натягивал брюки, завязывал шнурки на ботинках, застегивал серый мундир.
С минуту я, не двигаясь, с незажженной сигаретой в губах глядел на теперь уже четко рисовавшуюся на фоне окна маленькую, тоненькую фигурку. Волосы у нее были красивые и пышные, как спокойное пламя.
Повернувшись ко мне, она улыбнулась.
— О чем ты опять думаешь? — спросила она.
Я впервые взглянул ей в лицо. Оно было таким бесхитростным, что я оторопел; круглые глаза, в которых страх был страхом, а радость радостью.
— О чем ты опять думаешь? — спросила она еще раз, уже не улыбаясь.
— Ни о чем. Я не могу ни о чем думать, мне надо идти. Выхода нет.
— Да, — сказала она и кивнула. — Ты должен идти. Ничего не поделаешь.
— А ты должна остаться здесь.
— Да, я должна остаться здесь.