— Тогда, не говорите.
— Ну кое что я все-таки могу вам рассказать. Она ведь в розыске, так что… Я слышал, что она ушла из боевки, но я встретил ее в Мюнхене вчера, то есть уже позавчера вечером. Вы понимаете? И… ну это я, уж извините, опущу, но накануне был Франкфурт, а ночью два боя с разницей в пару часов в Мюнхене.
— Был еще вечерний бой, — напомнил Виктор.
— Вечером это я нашумел, а Лиса, не знаю, в курсе вы или нет, но когда-то она тоже была среди гарильерос…
— Думаете, она? — спросил Виктор, понимая уже, что визит Деборы случайным не был. Время совпадало, и…
— Не знаю, — тихо сказал Кайданов. — Но я… Черт возьми, Виктор, вы даже не можете себе представить, что со мной происходит! Я был… Черт! Моим именем детей пугали! Но вчера я женился и чуть не расплакался на собственной свадьбе, а сегодня не нахожу себе места от беспокойства за женщину, которую не видел 20 лет!
— И что же вас так удивляет, Герман? — усмехнулся Виктор, чувствуя, как холод начинает заливать грудь. — Неужели вы думали, что у палача не может быть семьи, а тот парень, что вбомбил Хиросиму в ад, все последующие годы мучался угрызениями совести? У божьих тварей, Кайданов, всего много, и любые крылья нам по чину, хоть белые, хоть черные. Такое уж мы… нечто.
Глава 11
Ночь колдовства (5 октября, 1999)
1
Фарадей ушел. Сделал пару шагов в сторону лестницы и исчез, вернувшись куда-то туда, на «Ту Сторону», а Виктор остался здесь, на этой стороне, в великолепном иллюзионе Города. Во всем этом виделся некий избыточный символизм, возможно даже, намек, сделанный самим Творцом. Однако Виктор давно и твердо знал, что бог в дела тварей земных никогда не вмешивается, предоставив их своей судьбе.
Попыхивая трубкой, Виктор медленно прошел через площадь, поднялся по ступеням храма и небрежным — почти машинальным — движением отворил тяжелые двери. В соборе за прошедшие годы ничего не изменилось, но Виктор и не ожидал найти здесь следов вандализма или, скажем, разрушения и заброшенности, которые в материальном мире идут по пятам быстротекущего времени. В Чистилище все по-другому: Город вырван из контекста реальности и отдан во власть вечности, даже если населяют его всего лишь бабочки-однодневки да быстро сгорающая в яростном пламени волшбы мошкара.
Дверь открылась так же легко, как тогда, шестнадцать лет назад, когда он пришел сюда в последний раз. И огонь вспыхнул в камине, и чашка чая возникла на низком круглом столике посередине комнаты, и парок над крепко заваренным горячим питьем возник с естественностью и грацией живого существа и потянулся к высокому сводчатому потолку, смешиваясь где-то там, во мгле, с копотью двенадцати вспыхнувших в серебряных шандалах свечей. Но взгляд Виктора был прикован к старому кожаному футляру на полке около узкого стреловидного окна. Несколько мгновений он так и стоял в дверях своего давнего убежища; стоял, попыхивал трубкой и смотрел на маленький изящный гробик, где все эти годы покоилась его старая скрипка. Новая мелодия уже почти созрела, и Виктор боялся нарушить неверным движением или посторонней мыслью чудесный процесс рождения музыки. Наконец прозвучал финальный аккорд, и на лбу Виктора выступила испарина. Чудо свершилось, в мир — пусть это и был иллюзорный мир Города — пришла новая музыка, причем такая, какой он от себя совершенно не ожидал.
Как можно любить того, кого ты даже не видел? Однако его объяснение в любви, запоздавшее на двадцать пять лет, было посланием не к той тоненькой девушке в светлом плаще, что осталась на привокзальной площади Свердловска в давней уже осени 1974 года, и которой материально больше не существовало ни в том мире, ни в этом. Новой мелодией, такой необычайно глубокой и сложной, что дух захватывало от совпадения гармонии земной с гармонией небесной, он молил о прощении ту, чей образ возник в его душе только с чужих слов.
«Такое возможно?» — спросил он себя, подходя к стенной полке и открывая футляр.
«А полюбить „невидимку“, случайно подслушав его душу можно?» — Виктор не знал, что и думать. Происходящее никак не вписывалось в то представление о себе, что сложилось у него много лет назад, еще в юности, и благополучно просуществовало с ним всю эту долгую или, напротив, слишком короткую жизнь.
«Если мы когда-нибудь встретимся…» — Виктор бережно достал скрипку, провел осторожно — кончиками пальцев — по темному лаку, как бы исследуя изысканный изгиб деки, и вдруг понял, кого на самом деле сейчас ласкает.
«Господи! Если она жива…» — он схватил смычок и поспешно, едва ли не бегом, покинул келью, слишком тесную, чтобы вместить ту музыку, которую Виктор был не в силах уже удерживать в своем сердце. Музыка требовала воплощения, точно так же, как и любовь, никогда на самом деле не покидавшая его сердца.
«Если я воскресну…» — он выбежал на середину огромного зала, под взметнувшийся в необозримую высь каменный свод, и музыка зазвучала, кажется, еще раньше, чем смычек коснулся струн.
«Дебора!» — но это была уже совершенно последняя мысль, которую он смог осознать. В следующее мгновение Виктор растворился в собственной музыке, наполнившей все внутреннее пространство собора и океанской волной выплеснувшейся сквозь распахнутые двери на простор площади Иакова.
2
Первое, что он увидел, когда открыл глаза, была спина Рэйчел. Она сидела, скрестив ноги, в изножии кровати и смотрела телевизор с выключенным звуком. Женщина курила, и над ее левым плечом в голубоватом мерцающем от смены кадров свете проплывали по временам прозрачные, как тающий под солнцем туман, завитки табачного дыма. Минуту Кайданов лежал неподвижно и, затаив дыхание, смотрел на нее, любуясь мягким очерком шеи и плеч, белизной гладкой матовой кожи, светившейся в полумгле спальни не хуже электронной трубки телевизора, волнующей грацией с которой узость талии сменялась плавным размахом бедер.
В этот момент он еще балансировал между сном и явью, между делом и нежностью. Он смотрел на Рэйчел, чья красота совершенно изменилась за два прошедших дня — и не только в его глазах, но и физически — и в то же время все еще пребывал под впечатлением только что состоявшегося разговора. Встреча с Некто и сама по себе была событием из ряда вон выходящим, ведь он уже давным-давно превратился для Кайданова в образ невозвратного прошлого. Но дело было не только в этом. Неожиданное воскрешение Виктора намекало на существование таких тайн и такой магии, о существовании которых Кайданов даже не подозревал. Впрочем, за весь не такой уж короткий разговор, Некто — в своей излюбленной манере — почти ничего, прямо не касавшегося собеседника, так и не рассказал. И все-таки кое-что помимо самого факта своей новой реинкарнации и обещания прийти — может быть — на встречу, назначенную два дня назад Лисе (одиннадцатого, в восемь вечера в Берлине, у входа в отель «Кемпински»), Некто Кайданову сообщил. Лиса скорее всего жива, но ни Рапозы, ни той «блонды» из мюнхенской пивной, которая так удивила Германа, увидеть, скорее всего, никому больше не удастся. Что это могло означать, Кайданов догадывался, хотя и полагал — во всяком случае, до сегодняшнего дня — что «обернутся» два раза подряд в течение такого короткого промежутка времени практически невозможно. Однако додумать эту мысль до конца он так и не смог, потому что в этот момент баланс нарушился, и Кайданов потерял равновесие, и как тут же выяснилось, не он один.
— Моя задница тоже покраснела или мне это только кажется? — внезапно спросила Рэйчел, и, мысленно усмехнувшись, Кайданов с облегчением выпустил из легких застоявшийся воздух.
— Не волнуйся, дорогая, — сказал он, перекатываясь к ней и обнимая так, что его ладони сомкнулись на ее животе. — Твоя спина, Викки, и твой зад, — его правая рука скользнула назад, коснувшись предмета разговора. — Безупречно белы, как и подобает истинно арийской девушке. Впрочем, у нас проблемы с невинностью, но думаю святой Розенберг нас простит.
— В каких войсках служил твой папа? — спросила Рэйчел, откидываясь назад и прижимаясь спиной к его груди.
Возможность прослушки существовала всегда, и ничего лишнего говорить было нельзя даже тогда, когда кровь отливала от головы туда… куда она отливает, когда начинает закипать от нежности и страсти.
— Мой папа, милая, — он говорил прямо через упавшие ему на лицо волосы Рэйчел, от запаха которых (горького и сладкого одновременно) начинала кружиться голова. — Был тогда еще сопляком и не успел даже в гитлерюгент.
«Черт! Понесло же меня…» — но реплику следовало завершить раньше, чем мысли напрочь покинут его несчастную голову.
— Дедушка, правда, служил в вермахте, — сказал он с той неповторимой интонацией презрения, в котором легко можно было уловить нотки гордости, с которой говорили о немецком прошлом представители их круга. — Но он был всего лишь ремонтником в танковой дивизии. Впрочем, — он провел левой рукой по ее согнутой ноге и услышал едва различимое «ох», сорвавшееся с прекрасных губ Рэйчел. — Мой двоюродный дед, не помню точно, как звали этого ублюдка, был настоящим эсэсманом, и его повесили югославские, кажется, партизаны. — «Вот же тему надыбал!» — Честно говоря, — еще движение, и еще одно тихое «ох», от которого у Кайданова, что называется, шерсть на загривке дыбом встала. — Я не опечален. Самому думать надо было.
Вполне возможно, одним из партизанов, которые повесили — и надо полагать, отнюдь не сразу — двоюродного деда человека, по чьим документам жил теперь Кайданов, был его собственный дядя, родной брат покойного отца. Петр Кайданов в сорок первом был уже командиром роты и имел орден красной звезды за финскую войну. Во всяком случае, на чудом уцелевшей у деда с бабкой фотографии того времени Петр носил и орден, и одинокую шпалу в петлицах. В плен капитан Кайданов попал в Уманском котле. Чудом выжил в Зеленой Браме — он был настоящим кержаком, неимоверно крепким и выносливым мужиком — попал в Германию, вернее, в Австрию, бежал, и, пройдя в одиночку сквозь зимние горы в Северную Италию, оттуда уже добрался до Хорватии, где его самого чуть не повесили местные фашисты — усташи или четники, Кайданов не помнил — а затем оказался уже в Сербии, где и примкнул к партизанам Тито. За это его позже и посадили. Правда, не в сорок пятом, когда он довольно легко прошел проверку в фильтрационном лагере, а в пятьдесят первом, когда рассказал «приятелям» под водочку о своем личном знакомстве с «кровавым карликом» Моше Пьяде.[54] Вышел Петр из лагеря только в пятьдесят шестом, и Кайданов, родившийся в сорок шестом — «на радостях» — хорошо запомнил это возвращение.
Но ни о чем таком Кайданов, разумеется, уже не думал. Он провел пальцами левой руки по ее животу (Ох… милый, еще немного и я сломаю кайф нам обоим: щекот… Ох!) и поднял выше. Левая грудь Рэйчел уютно поместилась в его ладони (Это дискриминация по политичес… О!) — «Никакой дискриминации, милая, никакой!» — но его правя рука сама собой не пошла вверх, а, скользнув по бедру, вернулась на живот, но только значительно ниже своего первоначального положения, легко пройдя между скрещенными ногами.
— Майн Гот! — застонала Рэйчел, и Кайданов окончательно забыл обо всем на свете.
3
Стало совсем тихо, угасли, ушли в далекий фон звуки огромного города, и по дороге мимо кладбища не проезжали больше даже редкие машины. Никого. Ночь, тишина, жидкий свет редких фонарей, и полная, набравшая силу луна, огромная, желто-оранжевая, похожая цветом и формой на бронзовый гонг.
«Пора», — Ольга захлопнула дверцу Форда и пошла в сторону ограды, ощущая, как почувствовав ее движение, покидают свои посты невидимые отсюда остальные члены группы.
Было без четверти двенадцать, и ждать больше было нечего.
«Судьба», — она сходу перемахнула через двухметровую ограду и, не останавливаясь, пошла среди могил, безошибочно находя дорогу в разбавленной лунным светом полумгле. Кроки, нарисованные Антоном были безупречны. Впрочем, ничего другого и быть не могло. Солдатское ремесло не забывается.
Она быстро миновала наиболее старую часть кладбища, где давно никого не хоронили, и вышла к относительно новым захоронениям, но путь ее лежал еще дальше, к южной стене, где на одном из последних новых участков был предан земле ее господин, предусмотрительно оставивший завещание и деньги на собственные похороны.
Судя по ощущениям, сейчас на кладбище они были одни, но, идя среди могил и внимательно рассматривая каждое попадающееся на пути дерево, Ольга все-таки забрасывала по временам «невод» — ненадолго, на считанные секунды, но забрасывала — потому что хотела быть уверена, что, как минимум, началу ее Великого Колдовства не помешает никто. Однако все было спокойно. Смерть Августа никого в этом мире не удивила и не встревожила.
4
Последний звук взлетел под своды собора и долго боролся там с небытием, но силы были неравны, и вскоре он все равно растворился в вечности.
«Ничто не вечно, — почти с отчаянием подумал Виктор, опуская скрипку и смычек. — Ты прав, царь, все проходит».
— Что скажешь? — спросил он вслух того, кто стоял у него за спиной, в проеме оставшихся открытыми дверей.
— Она прекрасна, ведь так? — сразу же откликнулся Персиваль. — И вы ее любите.
— Не знаю, какая она сейчас, — честно ответил Виктор, оборачиваясь к своему лейтенанту. — Но ты прав, Персиваль, я ее люблю.
— Я буду служить ей точно так же, как служу вам, — поклонился воин.
— Где ты сейчас? — Виктор не сомневался, что все так и будет, если будет вообще.
— Мы угнали вертолет, — как о чем-то само собой разумеющемся сообщил Персиваль и поднял голову. — Еще час полета и, если нас не собьет иорданская ПВО, мы начнем прорыв границы.