24173.fb2
Он был прав, к тому же на его стороне был закон, все было в полном порядке, а я в этой ситуации выглядела просто смешно. Мама была не более чем летним приключением, правда, растянувшимся не на один год, а я — его нежелательным результатом, который, к счастью, никак не повлиял на дальнейшую жизнь. Эта ясность вводила в заблуждение, словно скрывающий издевку добродушный хохот, а неуязвимость сильно задевала, превращая поездку в Мадрид в обычное проявление сентиментальности. Я сама виновата, я должна была предполагать, что он меня не признает и это будет действительно визит вежливости, поскольку любой другой вариант был бы слишком невероятным. Я закусила губу. Мерзкий старик, мерзкий учтивый старик, абсолютно правый и находящийся под защитой закона! Мне хотелось ударить его по голове, схватить вазу и ударить, устроить скандал, пусть бы он заорал, и прибежала служанка, и примчалась из церкви его незамужняя дочурка, которая за ним ухаживает. Я могла или стукнуть его, или тихо уйти — я встала, чтобы уйти. Все было сказано. Мое бессилие было сродни жестокому удару, ненависти раба или человека, связанного каким-нибудь протоколом или соглашением, ненависти, которая может выплеснуться только в убийстве. Он наверняка понимал, что к нему не подкопаться, и не опасался меня, онемевшую и безвольную. Возможно, поэтому он и заговорил, мягко, по-дружески, тем доверительным тоном, каким говорят только с закадычным другом или подругой и только о том, о чем вообще можно не говорить — настолько это близко и понятно обоим.
— Думаю, твоя мать не изменилась, она ведь не отличалась ни особой глубиной, ни тонкостью. Обе они были легкомысленны, как и мы все, единственное, к чему мы относились серьезно, так это к культуре, искусству и всему такому прочему. Знать языки, побывать в каком-нибудь известном месте, познакомиться с каким-нибудь знаменитым человеком — это ценилось. Name dropping[89] был тогда очень модным видом спорта. Твои мать и тетка постоянно беседовали о Серт и Дали, Хоселито и Бельмонте[90], и это было чудесно… И беглым сном, сменяясь, пролетали надежды, угасающие вскоре, как писал Рафаэль Альберти[91], который, думаю, тоже их посещал. К обеду приходил Платко[92], и девушки готовили тортилью с картошкой и копченой колбасой. На десерт были цукаты, а запивалось все это литрами чая. Вечером в открытых экипажах мы отправлялись ужинать в Сан-Роман или в Летону. Там же, где и мы, всегда ужинал дон Альфонс XIII[93][4]с принцем Гонсало, обычно им подавали форель. Мы вращались в изысканном обществе снобов и лицемеров. Когда в тридцать шестом началась война, я обрадовался. Такая встряска пойдет нам на пользу, думал я. Я был уверен в победе франкистов. В отличие от нас, они были необразованные и дисциплинированные, потому и победили. К счастью, я находился в их зоне, и у меня никогда не было проблем. Ты же понимаешь, что в том мире дети были чем-то случайным, второстепенным… Я не отрицаю, мы с твоей матерью очень любили друг друга, но тогда все были поголовно влюблены. Это было какое-то интеллектуальное, ни на чем не основанное, международное братство. Не знаю, что говорила тебе мать, но я говорю тебе правду. Нам и в голову не могло прийти, что в результате подобной вселенской влюбленности появишься ты, настолько это было прекрасно и обыденно. Понадобился миллион погибших, чтобы мы одумались. После войны каждый из нас разработал проект восстановления какой-нибудь разрушенной церкви…
Я слушала его стоя. Когда внизу хлопнула дверь, я сухо произнесла:
— Все ясно, ты хочешь сказать, что при повальном легкомыслии от вас с мамой вряд ли стоило ожидать серьезности.
Он сидел и улыбался. Он тоже слышал, как пришла его дочь, а это значило, что разговор окончен. Я развернулась и через коридор и прихожую со скользкими коврами вылетела из дома, не попрощавшись ни с Эльвирой, ни с горничной, которые попались мне навстречу. «Вот коза», — услышала я. Очутившись на улице, я поняла, что вполне могла сюда и не приезжать, так как в устном соглашении между мамой, Габриэлем и Фернандо все было предусмотрено, даже то, что однажды я явлюсь к своему настоящему отцу с требованием признать меня.
Я осталась в Мадриде. Выйдя от Габриэля, я отправилась на улицу Принсеса, решив остановиться в отеле, мимо которого незадолго до этого проходила. Там, в номере окнами во двор, я провела много дней, почти месяц. Я не звонила домой, и это молчание придавало мне сил. Правда, всякий раз, входя в номер или увидев на улице телефонную будку, я испытывала горечь, но мне легче было вытерпеть это, чем просто вернуться или позвонить и предупредить, что я на несколько дней останусь в Мадриде, как обычно поступают послушные дочери. Мое уязвленное самолюбие почему-то отчаянно цеплялось за возможность не звонить домой, хотя подобное упрямство не могло быть даже мелкой местью: они наверняка думали, что я наслаждаюсь Мадридом и отдыхом и обо всем забыла. Молчание нужно было не для того, чтобы ранить их, а для того, чтобы не ранить себя, обнаружив, что им все равно, звоню я или нет. Это была своего рода опора, которая помогала перебраться через головокружительную пропасть равнодушия, глядя вперед, а не вниз и легонько касаясь пальцами деревянных перил.
Я через силу старалась развлекаться, каждый день ходила то в кино, то в театр, то в музей Прадо, чтобы портье в гостинице не считал меня сумасшедшей, которую однажды во время уборки номера найдут мертвой. От отравления снотворным меня спасло врожденное умение смеяться над собой. Самоубийство казалось мне чем-то несерьезным, мысль о нем вызывала улыбку. Я пересмотрела всю свою жизнь с точки зрения девочки, которая осталась ни с чем и может спасти собственное достоинство, только бросившись в шахту гостиничного лифта в половине четвертого утра, но прежде чем забраться на ограждение, она взглянет в зеркало и подумает: «Ты можешь покончить с собой, но никогда не будешь похожа на самоубийцу». Именно так я и думала. Самоубийство не было для меня легким и доступным выходом из положения, и осознание этого, а также счет в отеле «Тироль», достигший пределов моих тогдашних возможностей, привели к возвращению в Сан-Роман. Мне было двадцать семь, и в кошельке у меня было двести песет.
После расчета в отеле мне хватило на билет второго класса на скорый поезд, который шел до Сан-Романа целую ночь. Заняв свое место и понимая, что не усну, я подумала: «Я возвращаюсь домой, куда не могу вернуться».
Поезд был набит до отказа, и пассажирам приходилось то и дело беспокоить друг друга, чтобы сходить попить воды, или вытянуть ноги, или пройти в дурно пахнущий туалет, где сквозь дырку в унитазе были видны убегающие шпалы. В восемь утра вдали показался Сан-Роман — размытые очертания берега, еле заметная Ла-Маранья. Странно, но до этого момента я даже не представляла, что будет дальше.
«Это просто недоразумение, и ничего больше, — в какой-то момент своего путешествия подумала я и тут же почувствовала облегчение. — Конечно, недоразумение, такое случается во всех семьях». Это была чудесная мысль, и я обдумывала ее на все лады, и мне дышалось так свободно, как бывает только после сильного насморка. Я следила за ее сверкающим быстрым течением, и оно привело меня в более глубокие и спокойные воды, когда мне показалось, что благодаря этому скорее комическому, чем трагическому недоразумению смысл моей жизни стал богаче. Я настолько успокоилась, что не могла расстаться со своей счастливой мыслью все то время, пока поезд бежал сквозь кастильскую ночь. Я почти не двигалась и закрыла глаза, чтобы со мной не заговаривали и не спрашивали: «Не хотите попробовать?», не отвлекали от того важнейшего вывода, который родился только что, хотя существовал всегда, родился сам по себе, не оставив места ни вопросам, ни переменам, ни сомнениям: это просто недоразумение. Оно явилось основой происшедшего, и я, все исказив, этому способствовала, значит, я во всем виновата. Странно, как одна мысль может просуществовать целую ночь. Не мысль-доказательство, а мысль-припев, который можно мурлыкать на протяжении долгих десяти часов, пока поезд бежит сквозь ночь. Этим я и занималась, как вдруг в Летоне, когда до Сан-Романа оставалось всего две остановки, меня словно обожгло: «Что я делаю? Зачем я возвращаюсь, если не могу вернуться даже в Сан-Роман?» Но поездам все равно, можешь ты или нет, должен или нет, хочешь или нет прибыть на ту станцию, до которой у тебя куплен билет. Пока я раздумывала, поезд прибыл в Сан-Роман, и я очутилась на платформе. Но нельзя же стоять столбом, когда вокруг такая толчея. «Я привлекаю внимание», — подумала я и двинулась вперед решительным шагом человека, который после изнурительного ночного путешествия наконец вернулся к себе домой. Ни одного из двух такси, которые могли стоять у вокзала в ожидании пассажиров, слава богу, не было. Конечно, я ведь вышла последней. Я столь же решительно продолжила свой путь, хотя в Сан-Романе быстро идущий человек, во-первых, сразу обратит на себя внимание, а во-вторых, уже через пятнадцать минут окажется за пределами поселка. В то время это был рыбацкий поселок с более широкой, чем другие улицы, набережной, которая начиналась у привокзального сада и шла до зарослей бирючины около муниципалитета. За ней на пригорке виднелись рыбные ряды, рынок, маленький торговый центр, церковь… В поселке был небольшой приличный отель, в котором вначале остановился отец, когда приехал. Поскольку я не собиралась возвращаться домой, нужно было идти туда, и побыстрее, так как шел дождь. Однако уже у двери я остановилась: этот отель — ловушка, причем самая страшная, и если я туда войду, мне конец. Именно потому, что меня там знают и, возможно, разрешат бесплатно прожить целую неделю, от меня не отстанут, я превращусь в дохлую муху, которую муравьи тащат в муравейник, то и дело останавливаясь и внимательно рассматривая. Каждый раз, когда я буду спускаться в столовую, садиться на стул в гостиной, останавливаться у стойки, входить, выходить или притворяться, что у меня болит голова, все эти гостиничные муравьи — хозяйки, портье, прислуга — будут задаваться вопросом, что со мной произошло. Хозяйками отеля были две сестры примерно маминого возраста, незамужние, смазливые, хорошо воспитанные, немного говорившие по-французски и по-английски. В Сан-Романе никому и в голову бы не пришло назвать их мелкой сошкой: их отец в свое время был оптовым торговцем бакалейными товарами и имел магазин, а у брата в Бальбо до сих пор был маленький консервный завод. Обе вложили свою долю наследства в благоустройство отеля, который всегда принадлежал их семье и, по их словам, являлся скорее hobby[94], чем обязанностью. Я вдруг поняла, какой удобной мишенью буду для обеих сестер, для местного отделения Католического действия, священника и его помощника, если поселюсь в отеле, а не дома, в Ла-Маранье, где живет моя семья. Почему она не живет с ними? Наверняка произошло что-то серьезное, не иначе как поссорились… Если вам что-нибудь понадобится, не важно что, сразу обращайтесь к нам, мы обе готовы помочь, нам это совсем не трудно… Они какие-то странные, тетка с этим своим немцем, а мать вообще не поймешь, живет одна. Воображают себя непонятно кем, в них, видите ли, есть какой-то особый шик. Единственный нормальный там — ее брат, потому что другая сестра — тоже та еще штучка, взять хотя бы то, что случилось с Томасином Игельдо… Если вы хотите позвонить домой, можно пройти в кабинет, там вас никто не побеспокоит, говорите сколько угодно. В номерах у нас телефонов нет, так как потом бывает морока со счетами, никто никогда не верит, что столько наговорил, а в кабинете он стоит себе, и никакой мороки. Сами мы по телефону почти не разговариваем. Мы тут с сестрой подумали, у вас ведь целых два дома, а вы живете здесь, хотя это, конечно, не наше дело…
Нет, я не могла остановиться в отеле. Я вернулась на вокзал, но и там не могла оставаться, равно как и бродить по Сан-Роману с чемоданом в руках. Придется возвращаться домой. Когда я пришла, было три, время обеда. Дождь почти перестал.
«Без денег мне не обойтись, — подумала я, — надо попросить у Тома двадцать пять тысяч песет. На них я протяну… а сколько я на них протяну? Я ведь не знаю даже, сколько стоит кило картошки, не говоря уже обо всем остальном. Никакое это было не недоразумение, а глупость, и это меня оправдывает. К тому же разве кто-нибудь знает, что со мной произошло? Никто, и если я не скажу, никто и не узнает — ни мама, ни сестра, ни брат, никто. Возможно, — бормотала я, направляясь к дому, — они это уже обсуждали, поскольку их так потрясло, что я не звоню, что они собрались все вместе и ломали голову, чем они передо мной провинились, и тогда мама взяла и всё им рассказала. Может быть, она даже плакала при этом, хотя обычно не плачет, а тут плакала, и Фернандито с Виолетой поняли, насколько все серьезно. Нельзя обижать людей, а меня обидели, вопрос только кто. „Я ее обидела“, — возможно, сказала мама. „Ну хорошо, это один раз, а еще?“ „Из всех нас, — мог сказать Фернандито, — только один человек ее обидел, да и то всего один раз, ничего страшного“. Виолета могла сказать: „Даже если один раз и один человек, это все равно больно. Мне бы, например, было больно узнать, что у меня другой отец, потому что я люблю этого… А поскольку она этого не любит и никогда не любила, не думаю, что ей было хоть чуточку больно“. Тетя Лусия наверняка сказала: „То, что сейчас происходит, уже было, потому что все повторяется, делает оборот и возвращается, и мы оказываемся там, где когда-то уже были. Это еще одна Нинес, у них обеих все несчастья от головы. Нинес была точно такая же упрямая. Как будто в мире больше нет мужчин, и из-за первого же утопленника нужно умирать от истощения! Обе они — притворщицы и кокетки, любая мелочь, видите ли, их убивает, парализует, выбивает из колеи, превращает в развалин, хотя на самом деле ничего не происходит…“»
Итак, я пришла в три и отправилась в комнатку с инструментами искать Тома. Дверь была приоткрыта, наверное, ему было жарко, и сквозь щель были видны его сапоги. Когда я входила, дверь скрипнула.
— Я совсем зажарился, — сказал Том. — Очень рад снова тебя видеть. А почему ты с чемоданом?
— Я только что приехала.
— Вот это сюрприз!
— Я не хочу входить в дом, не могу. Я хотела… попросить тебя об одном одолжении, если бы ты мог одолжить мне, не знаю, сколько сможешь, какую-нибудь небольшую сумму. Например, десять тысяч песет, если тебя это не затруднит, для начала…
Том смотрел на меня, как плохой актер из комедии нравов, который может изобразить удивление, только широко открыв рот. Наконец он сказал:
— Разумеется, сколько нужно. Не знаю, хватит ли у меня наличных, но если хочешь, я могу выписать чек.
— Понимаешь, я больше не хочу находиться в этом доме.
Том повернулся на своем явно неудобном сиденье.
— Я тебе надоедаю, прости. Трудно понять, что я имею в виду и чего хочу.
— Почему трудно? Ты хочешь десять тысяч песет, и я тебе их дам.
— Ты меня не понимаешь.
Том задумался. Теперь он не был похож ни на плохого актера, ни на актера вообще — он был похож на встревоженного человека.
— По правде говоря, я ожидал чего-то в этом роде, все к этому шло, независимо от того, что тебе наговорили о твоем отце.
Больше он ничего не сказал, и это меня мучило, равно как и то, что, попросив в долг и произнеся несколько дурацких фраз, я больше ничего не могла из себя выдавить, тем более сменить тему разговора. Я одна не могла быть виновата во всем, ни на кого, каким бы глупым он ни был, нельзя взваливать всю вину, в том числе и на меня. Я взглянула на Тома и вдруг почувствовала легкую тошноту, словно съела что-то не то за завтраком. За каким завтраком, если я последний раз ела вчера в полдень? Том даст мне денег, которые я прошу, вполне возможно, даже подарит, потому что Том Билфингер моего детства, обаятельный и внимательный Том моей юности, не может быть другим. И вдруг мне показалось, что он на глазах изменился, словно только что встал с постели и два дня не брился, такой он был потный, неряшливый. И в том, с какой легкостью он одолжил мне денег, тоже было что-то неприятное. Ему ничего не стоило это сделать, деньги всегда были его преимуществом. Он хотел, чтобы я исчезла, и проще всего было поступить так, чем вникать в мои переживания. Подобная простота показалась мне отвратительной. Том Билфингер ничего не желал знать, поэтому дал мне денег, не требуя гарантий и не спрашивая, на что я собираюсь их истратить.
— Почему ты молчишь, Том? Я могу плохо о тебе подумать и, честно говоря, уже думаю. Почему ты не спрашиваешь, что со мной творится и почему я прошу денег у тебя, а не у мамы? На твоем месте я бы спросила, пусть даже у тебя полным-полно денег, по крайней мере мы всегда так считали.
Том словно пропустил мимо ушей мои вопросы и сказал:
— Все сложнее, чем тебе кажется. Я не мультимиллионер, но деньги в этой истории как раз самое простое. Что ты хочешь от меня услышать? Предположим, я скажу: «Я хорошо тебя понимаю, хотя ты мне почти ничего не объяснила». Я уже говорил, тебе нужно выйти замуж и уехать отсюда, тогда, если захочешь, ты сможешь вернуться и войти в дом с парадного входа. Ты должна уговорить себя стать самой собой, разобраться в себе, определиться, что ли. Я не могу сделать это за тебя, потому что сам до конца не разобрался и не определился. То, как ты воспримешь любой мой совет, будет зависеть от того, что ты обо мне думаешь. Наверное, то же, что и все остальные: что я бесхарактерный человек, который ничем в жизни не занимался, кроме как угождал твоей тете и по мере сил приводил в порядок ее сад. Если ты так думаешь, то ты права, но это не значит, что я жалуюсь и оплакиваю свою судьбу. Я выбрал ее примерно в таком виде много лет назад, но это опять же не значит, что я лакей или садовник. Мы с тобой немного похожи, поэтому всегда хорошо понимали друг друга: мы оба надеялись найти в конкретном человеке, в смертном существе нечто абсолютное, бессмертное, бесконечное. Называй это как хочешь, но мы оба верили, что в реальном можно увидеть идеальное и воплотить его, а это оказалось невозможно. Видимо, в этом все дело. Я обожал Лусию и делал все, что она хотела, я был ей полезен. Она никогда меня не любила, но я думал: это не важно, потому что в глубине души никто не знает, достоин он любви или ненависти. Раньше я этого не знал, теперь знаю, но теперь уже поздно. Я был достоин любви, меня нужно было или любить, или бросить. Если бы много лет назад я потребовал от Лусии, чтобы она меня любила и обращалась со мной как с равным, возможно, мы расстались бы, но я почти уверен, что тогда она понимала то, чего сейчас понять не может: чужим вниманием нужно дорожить. Это единственное, что, как говорят у вас в Испании, нельзя класть в худой карман. Возможно, с тобой происходит то же самое, но у тебя есть преимущество — тебе столько лет, сколько было мне, когда я познакомился с твоей тетей. У тебя впереди много времени, и измерять его нужно не часами, днями или годами, а возможностью исправления ошибок Ты можешь привыкнуть сама и приучить других к тому, что они тебя любят, а ты любишь их, и тогда тебе не нужно будет убегать, ты не потеряешь и не растратишь себя и сбережешь их… Мне всегда казалось, вы с мамой — закадычные подруги. Извини, что валю все в одну кучу. Почему бы тебе не поговорить с мамой и не попросить у нее денег?
— Потому что она меня обидела, вот почему. Все меня обидели, во всяком случае в этой истории с моим отцом. Я никому не нужна, я пустое место, как тетя Нинес, я даже внешне на нее похожа.
Том резко поднялся.
— Это бесполезный разговор. Завтра рано утром приходи сюда, я дам тебе денег, но слушать тебя я не желаю, это слишком страшно. Не хочу вмешиваться в то, во что никогда не вмешивался. Я ошибся, и ты ошиблась, поэтому мне лучше уйти.
Как ни странно, он действительно ушел.
— Мы с Маргаритой очень дружны, — сказала донья Ампаро. — Не зови меня Ампаро, это имя больше подходит какой-нибудь жене стрелочника, лучше Ампарин, как меня называют брат и сестра. Ты тоже кажешься мне сестрой, только не спрашивай почему, я и сама не знаю. Сердце подсказывает мне, что мы поладим, правда ведь, поладим?
— Конечно, — сказала я.
Было семь часов вечера того дня, когда я разговаривала с Томом. Мы уже целый час сидели с двумя сестрами за стойкой портье. Когда Том ушел, я вышла следом, полная решимости остановить его, однако, сделав несколько шагов, остановилась. С тех пор как я покинула родной дом, я впервые не могла объяснить, почему поступила так, а не иначе. Куда он отправился? Я подумала, что если, подгоняемая вихрем последних событий, стану его преследовать, он может добежать до Рейкьявика и даже дальше. Этот поступок полностью изменил настроение, владевшее мной со времени мадридской встречи с отцом. Стоило мне неизвестно почему остановиться и позволить Тому бежать, пока он не устанет или не поймет, что он мне больше не нужен, как терзавшие меня чувства вины и жалости к себе неожиданно испарились, и я нашла в себе силы перейти мост и вернуться в Сан-Роман, а оказавшись там, сделать то, что в конечном счете было самым разумным и не таким уж вызывающим — снять комнату в отеле «Атлантико», желательно окнами не на пляж. У них был один одноместный без ванны — ванна находилась в конце коридора, — который подходил мне по цене и по какой-то таинственной причине казался обеим хозяйкам наиболее подходящим для одинокой девушки моего возраста. Как мне представлялось, старшая сестра исполняла в этом дуэте ведущую партию, а младшая играла при ней роль клаки и отчасти — распорядителя, однако власть ее не простиралась дальше расписания пользования горячей водой и времени завтрака — не позднее девяти тридцати, а в выходные и праздничные дни — до десяти. Неожиданно я поняла, что мне нравятся и этот отель, и этот распорядок, и эти две нелепые сестры — донья Ампаро и Маргарита. Наверное, было бы преувеличением сказать, что они меня развлекали, скорее воодушевляли, являясь доказательством того, что жизнь — гораздо менее строгий экзаменатор, чем встревоженная душа. При ближайшем рассмотрении они оказались совсем не вредными, а, наоборот, забавными, чего я никак не могла предположить, когда стояла тут под дверью, но не решалась войти. Их возможное злопыхательство так напутало меня в то утро, что теперь, глядя, как они достают книгу постояльцев и разом краснеют, попросив у меня удостоверение личности, я не испытывала к ним никакой антипатии.
— Ты же понимаешь, нам оно ни к чему, мы прекрасно знаем твою семью, но иногда сюда являются инспекторы, и, честно говоря, Маргарита, я целиком и полностью на их стороне. Ведь кто только не селится в отелях! Даже у нас и то жил контрабандист с дочерью, полный пансион и все такое, а она ему не только дочерью, даже родственницей не доводилась. Они были любовниками, можете мне поверить. Инспектор их сразу раскусил, достаточно было посмотреть, как они шушукаются за завтраком, они всегда завтракали вместе, ровно в восемь, полный завтрак с чаем и кофе, он занимал двухместный номер, а она одноместный с ванной, но это только для отвода глаз…
— Они жили почти месяц, — вставила Маргарита.
— Больше месяца, Маргарита, почти два, — уточнила донья Ампаро.
— Что я точно знаю, так это то, что они заказывали полный завтрак с чаем и кофе. Я ведь принимала заказ, они оставляли его с вечера; прежде чем подняться к себе в комнаты, она подходила и оставляла заказ. Какая разница, месяц они жили или два, заказывали они всегда одно и то же.
— Прости, Маргарита, но они оба были контрабандистами.
— Может, и были, но в этом они были постоянны, полный завтрак с чаем и кофе от первого дня и до последнего. Я знаю, что говорю…
Конечно, глупее не придумаешь, но, может, это и есть счастье — остаться старой девой и управлять таким вот отелем вместе с какой-нибудь подругой или даже с Виолетой. Я бы, естественно, была доньей Ампаро, а Виолета — Маргаритой. Я поужинала в одиночестве глазуньей в глиняной мисочке и пюре из картошки с морковкой, «чтобы ты была не такая бледненькая», как сказала донья Ампаро, подавая на стол. Я отказалась от десерта и кофе и немного посидела в гостиной, обставленной двумя гарнитурами — диван и пара кресел — и украшенной ковром на историческую тему: Колумб в сопровождении нескольких индейцев, монахов и еще каких-то людей, с ларцом в руках на коленях перед Фердинандом и Изабеллой[95]. Зеленое пятно на заднем плане, по-видимому, изображало море, а белые башни — недавно отвоеванные у мавров дворцы Альгамбры или Медины-де-Риосеко. Ну что ж, подумала я, если иметь такой скромный маленький отель и самим им управлять, то вполне можно прожить. Лучшего и желать нечего, да я и не желаю. Сейчас-то у меня вообще ничего нет. Позже на несколько минут заглянула донья Ампаро пожелать спокойной ночи и спросить, не нужно ли мне чего.
— Когда мы вдвоем, мы ложимся рано. Пока в отеле, кроме тебя, никого нет, ты тоже наверняка будешь ложиться рано, как и положено. Прости за бестактный вопрос, но почему ты не живешь дома, ведь это совсем рядом? Может, там сейчас никого нет? Сестра так и сказала, возможно, их нет.
Я не могла сердиться, наоборот, меня это забавляло. Внезапно открывшееся во мне умение видеть во всем смешные стороны было подобно потоку, который мягко несет, пусть непонятно куда, зато не причиняя боли. Невольно я сказала ей в тон:
— Нет, есть. Не может быть, чтобы их не было. Там мой отец, моя мать, моя тетя Лусия — все трое. Там Виолета, мой брат Фернандо, Том — все они там. Кого там нет, как вы изволите видеть, так это меня, потому что я собираюсь, так сказать, впрячься в работу. Я сказала: «Знаешь, мама, я хочу немного пожить одна, посмотреть, как у меня это получится, удастся мне устроиться или нет». Вот что я ей сказала. Думаю, вы со мной согласитесь, что такой опыт необходим: ты или что-то предпринимаешь, или остаешься навеки привязанной к маминой юбке. Для меня это особенно важно, я ведь изучала философию и хотела бы ею заниматься, а тут без определенной независимости от тесного семейного кружка не обойтись, надеюсь, вы меня понимаете.
— Конечно, как не понять! Я понимаю тебя лучше, чем кто бы то ни было, потому что мы с Маргаритой именно так и поступили, стали независимыми, когда были примерно твоего возраста. Если в человеке что-то есть, как в нас или в тебе, нечего ждать у моря погоды, хотя ты, похоже, чего-то ждешь, а ты ведь очень умная, я, например, вижу тебя не меньше чем профессоршей. Даже моя сестра Маргарита, тоже очень умная и очень тонкая, но вечно витающая в облаках, и то это отметила и сказала: «Старшая из них — готовая писательница, она непременно пойдет по стопам нашей местной знаменитости, доньи Луисы де ла Энсина, у нее все дети журналисты, кроме младшего, Луиса Альберто, который уехал в Мадрид и намеревается стать дипломатом».
— Меня устроит место обычной школьной учительницы, — сказала я.