24173.fb2
Но меня уже понесло, тем более что тема музыки была мне интересна.
— Было бы лучше, дон Томас, если бы вы сначала рассказали нам о музыке вообще, потому что всегда проще спускаться, чем подниматься.
Тут Виолета с шумом вскочила и заявила:
— Не важно, что говорит тетя Лусия. Нужно разучивать песни и потом играть их на пианино, мы так делаем в школе. Я уже умею играть почти целиком «У нее та-ра-ра-ра платье белое в горошек для страстного четверга» и «Басилису».
— Ну давай послушаем, — сказал Игельдо, и Виолета одним пальцем еле-еле сыграла «Басилису».
Уже тогда я поняла, что Томасу нужно или выбросить из головы все, что говорила тетя Лусия, или перестать с нами заниматься. Однако на первом занятии он не решился ни на то, ни на другое.
«Не знаю, Томас, веришь ты в посылаемый свыше дар или нет, но в этом доме он всегда был. И в этом, и в доме моей сестры — в обоих. А то, что даровано, сохраняется навеки. Что всегда было в этом доме, и ты это знаешь, и твои родители, потому что наши семьи знакомы всю жизнь, так это сила воли, она всегда тут была и есть, а музыка и есть воля, потому что воля проявляется в музыке. Метод, который я считаю лучшим, Томас, — это интуитивный метод, когда учеников оставляют один на один с большим оркестром, исполняющим, например, Концерт для фортепьяно с оркестром Рахманинова или любое другое произведение…»
Это оказалось невыносимо скучно. Виолета, хотя она тоже не могла правильно положить на клавиши все пять пальцев правой руки, отвечающей за мелодию, не говоря уже о пяти пальцах левой, отвечающей за аккомпанемент, тем не менее весьма сносно пела песни, которые Томас со всей торжественностью играл на пианино. В мои шестнадцать лет этот достойный монастыря спектакль, разыгрываемый Виолетой и Томасом, которые всерьез распевали песни из репертуара школьного хора, начиная от «Pange lingua»[33] и «О, добрый Иисус» и кончая «Рядом с моей хижиной сад и огород», не вызывал ничего, кроме отвращения. Но чтобы не подумали, будто мне это неинтересно, и чтобы не присутствовать и не отсутствовать постоянно, я то появлялась на занятиях, то исчезала. Идея, конечно, дурацкая, но в конце сентября меня посетила еще одна не менее дурацкая: якобы я как старшая сестра обязана присутствовать на музыкальных вечерах Виолеты и Томаса Игельдо и при этом как бы деликатно отсутствовать или делать вид, что я отсутствую, но на самом деле все время находиться при них. Странно, что я все это предпринимала, не понимая сути происходящего во время их занятий. Суть же эта состояла в зарождении влюбленности, что Томасу представлялось ясным и понятным, а Виолете — чем-то смутным, заманчивым, приятным, даже комичным, но не более.
Нашего не слишком напряженного внимания хватило на три или четыре занятия — это было все равно что пытаться наполнить водой корзину, пусть даже тщательно сплетенную из тонких прочных прутьев. Неистовый пыл тети Лусии передался только Томасу Игельдо с его романтическим складом ума. Видимо, он всерьез рассчитывал изучить с нами всю ту музыку, которую сам когда-то знал. Теперь он приходил без галстука, без всяких там «будьте так добры, сделайте милость» и прочих расшаркиваний. С помощью разных принесенных в ящике инструментов и вертушки вроде той, которую используют для натягивания спиц на велосипеде, он настраивал пианино, садился за него и смотрел на нас, повернув голову или подняв ее, если мы, завороженные мелодиями, извлекаемыми из этой рухляди, окружали его. На пюпитре, освещенные лампой, покоились ноты. Лампу принесла Виолета, хотя Томас об этом не просил, а нам с Фернандито это и в голову не пришло; правда, из четырнадцати лампочек горели всего три. Когда мы с Томасом и Фернандито поднялись в башню, Виолета была уже там, что очень меня удивило. Она даже удлинитель нашла и включила лампу в единственную в здании розетку, находившуюся на третьем, последнем этаже. В отличие от двух других, этот был меблирован, и иногда по вечерам после прогулок тетя Лусия, по ее словам, писала там письма, хотя я никогда не видела, чтобы она подходила к почтовому ящику у выхода, откуда наши письма обычно забирали или почтальон, поднимавшийся к нам дважды в неделю, или Мануэла, которая три-четыре раза в неделю спускалась в Сан-Роман за покупками. Лампа освещала пюпитр, клавиатуру, волосы и спину Виолеты. В тот вечер и в следующий играл и рассказывал только Томас, это были настоящие концерты пианиста и музыковеда Томаса Игельдо, а мы трое составляли его благодарную аудиторию. Так прошла неделя или больше, пока Томас с застенчивостью, присущей людям, которые могут выступать или представлять что-то на публике, но не могут напрямую к ней обратиться, не спросил, что из исполненного и рассказанного нам больше всего понравилось и запомнилось. Никто из нас ничего не помнил. Я осмелилась сказать, что мне очень понравился Шопен и вообще романтизм, но больше всего — «Легенды» Густаво Адольфо Беккера. Томас Игельдо улыбнулся и сказал:
— Да, конечно.
— У нас ведь нет ни учебника, ни даже записей, поэтому невозможно ничего повторить, — сказал Фернандито.
— Я не так уж много помню, но мне все показалось чудесным, — сказала Виолета. — И я думаю, очень трудно научиться играть на пианино, как вы. Все было хорошо, просто замечательно, а еще я помню, что значит полонез и что Шопен, кажется, был поляком.
Томас задумчиво смотрел на нас, я смотрела на Виолету, а она — на Томаса, и глаза у нее округлились и блестели точно так же, как когда она стояла у клетки с мандрилом в зоопарке Летоны, куда нас возила тетя Лусия.
— Возможно, — словно сам себе сказал Игельдо, — я немного перестарался, забыл про ваш возраст. Да, боюсь, что так.
Услышав про возраст, Фернандито заявил:
— Я уже большой, я на Рождество попросил себе дробовик.
— Конечно, вы все уже большие, это ясно, кто же спорит, но возможно, вам следовало начинать учиться музыке несколько иначе.
Томас Игельдо оказался ответственным человеком, поскольку в следующий раз принес под мышкой маленькую доску и мелки и начал с того, что он называл музыкальным языком. Например, фраза: «Сегодня ночью маяк не светит, потому что не может светить без газа…» на этом языке записывалась так: «Мисольдодосиредосилясилясольфа…» Это были ноты, рассыпанные по линейкам и между ними на нотном стане, который Томас тоже нам нарисовал на доске. Помню, он сказал еще, что вся сложность и красота музыки начинается с этой простой вещи. К сожалению, нам с Фернандито, очарованным концертами первых дней, новое занятие показалось скучным. «Подумаешь! — сказал Фернандито. — Да я запросто могу сыграть это на флейте, если захочу», и пошел искать флейту, чтобы продемонстрировать Томасу Игельдо, что он не болтун. Я сначала пыталась вникнуть, но вскоре сольфеджио и скрипичные ключи совершенно перестали меня интересовать и не вызывали ничего, кроме досады. Виолета и Фернандито продолжали заниматься, а я стала приходить позже или вообще не приходила. Однажды я заявилась в конце занятий и обнаружила Виолету и Томаса Игельдо сидящими на табуретах друг напротив друга. Клавиши мерцали между ними, в душе у меня что-то сместилось, и они показались мне двумя влюбленными.
В те дни я обнаружила в себе склонность к исследованию чувств, как некоторые склонны к исследованию ошибок. Обычно подобную склонность приписывают женщинам, считая их более нудными и дотошными, чем мужчины, но это несправедливо. Возможно, причина подобной предрасположенности в том, что душа никогда не бывает удовлетворена и не желает скрывать свою неудовлетворенность. Мое стремление к преувеличению эмоциональной стороны, силы чувств и их способности в любой момент стать еще сильнее привело к тому, что образ Томаса и Виолеты, сидящих в полутьме друг напротив друга или за пианино на втором этаже башни в рассеянном свете лампы, такой наивный, романтичный и беспечный, стал для меня источником особого удовольствия. Мне нравилось подниматься наверх и смотреть на них, погруженных в музыкальные занятия и освободившихся от давления тети Лусии (которая, казалось, напрочь забыла о музыке и перенесла всю свою энергию на толстый том с романами всех Бронте). Встречались ли они молча взглядами? Я не могла сказать с уверенностью, что нет, тем более что молчаливые взгляды идеально подходили к этой паре, растворенной в сумерках на втором этаже башни. В таких случаях люди старшего возраста обычно прибегают к вычурной фразе: «Как чудесно подходят друг другу эти двое!» Но когда я смотрела на Виолету и Томаса Игельдо, ничего подобного мне в голову не приходило, потому что я тоже чувствовала себя втянутой в неожиданное романтическое приключение. Сейчас, спустя столько лет, я могу сказать, что видела тогда, в шестнадцать, когда смотрела на Виолету и Томаса Игельдо: я видела необыкновенную духовную связь; возможно, эта мысль была навеяна гравюрой, где Данте тайком следит за идущей по площади Беатриче.
Любые естественные, открытые, всеми признанные любовные отношения, все, что напоминало брак, казалось мне в то время ненужным, заурядным, лишенным остроты. Конечно, по большей части такие представления были, подобно музыкальным озарениям, всего лишь бессознательными движениями души; меня вдохновляло все то, в чьем существовании я не сомневалась, но о чем не могла составить четкого суждения. Поэтому мне доставляло удовольствие смотреть на Виолету и Томаса так же, как на изысканный, наполненный светом пейзаж.
Прекрасные вещи вызывали у меня в то время особый интерес: они меня занимали и забавляли; далекий от моего одиночества образ, который тем не менее являлся моим отражением, — образ Игельдо и Виолеты у пианино, связанных неожиданно открывшейся прелестью Лунной сонаты Бетховена, настолько проникал мне в сердце, что оно выражало свой восторг частыми ударами.
Такое положение вещей сохранялось, пока длилось лето, хотя ни о чем конкретном речь никогда не шла. Все это должно было закончиться, и только я видела в происходящем идеальный отпечаток невозможного. Начало учебного года означало окончание музыкальных занятий и всего остального.
Помню, в тот вечер Томас сначала стучал в дверь дома тети Лусии, потом, не менее настойчиво — в дверь башни. Шел сильный дождь, и было уже по-осеннему мрачно. Я видела, как он вышел от тети Лусии и посмотрел на наш дом — с мокрыми волосами, в промокшем пиджаке, он имел отрешенный вид, напоминая персонажей романов девятнадцатого века, какими их изображают на иллюстрациях. Он долго, не двигаясь с места, смотрел на наш дом, и я в конце концов отвела взгляд, потому что вид его меня угнетал, нужно было или окликнуть его, или сказать о нем остальным, но в тот момент я была к этому не готова. Возможно, нелепая, одинокая фигура промокшего до костей Томаса не вызывала у меня ничего, кроме раздражения, и даже если бы я отреагировала на его присутствие, так только для того, чтобы поскорее от него отделаться. Почему он не постучал к нам, а просто стоял и смотрел?
Начались занятия в школе, и Томас Игельдо, как и было договорено, перестал приходить к нам четыре или пять раз в неделю. В тот год приходилось очень много заниматься, и я быстро о нем забыла. Я пошла в седьмой, Виолета в пятый класс, многое нам было внове, а тут еще выяснилось, что Том Билфингер приедет на всю осень, поскольку летом они с тетей Лусией не виделись, как всегда бывало раньше.
Однажды поздно вечером маме позвонили по телефону. Телефон стоял в прихожей, как в большинстве домов в те годы, и мы слышали, как она повесила трубку и подошла к двери в гостиную, где мы все, включая фрейлейн Ханну и тетю Лусию, в тот момент и находились. Наконец она вошла и, когда мы все к ней повернулись, сказала:
— Это старший брат Томаса Игельдо, спрашивает, не у нас ли он и не видели ли мы его в последние несколько дней. Я сказала, что он не приходил уже недели две, с тех пор как вы пошли в школу, а брат его сказал, что звонит, потому что беспокоится, хотя и предполагал, что у нас его быть не может. Вот уже три дня, с сегодняшним четыре, как он исчез, и никто не знает, где он. Он говорит, они узнавали в Летоне — в пункте «скорой помощи», в полиции, в жандармерии, везде, проверили списки постояльцев во всех пансионах и гостиницах, но все без толку. Он не хочет ничего говорить своей жене и тем более родителям, они совсем старые, и не знает, как поступить, поэтому звонит.
Тетя Лусия высказалась чересчур, на мой взгляд, категорично (а может, я позже так подумала), словно хотела сразу покончить с этим делом:
— Небось захотелось парню прогуляться, вот и поехал, к примеру, в Мадрид, а что не сказал никому, так вы же знаете, какой он у нас неразговорчивый, и дома, наверное, тоже слова из него не вытянешь…
— Этого не может быть, — сказала мама. — Томаса с братом водой не разольешь. Наверняка с ним что-то произошло.
На что тетя Лусия, которая иногда бывает самой настоящей злюкой, сказала:
— Господь не допустит, чтобы с ним что-то произошло. В конце концов, это совершенно нормально, если парень его возраста не хочет на веки вечные остаться в Сан-Романе, да еще с братом, невесткой, их детишками и «Ла Нота де Оро» в придачу. Я всегда считала, что лучше ничего не объяснять или объяснять, когда уже вернешься, пусть тогда попробуют отнять то, что было, как говорил папа, когда внезапно отправлялся в Мадрид к своей Пепе Хуане.
— Какие глупости ты иногда говоришь, Лусия. При чем здесь это? Папа есть папа, а Томас — хороший парень, будто ты не знаешь. Нет, что-то случилось…
Два дня спустя, когда мы уже поднимались в спальню, из пустоты прихожей, словно из колодца, зазвонил телефон. Мама взяла трубку, а тетя Лусия, стоя позади нее, у лестницы, слушала, как она говорит:
— О, господи! По крайней мере, вы его нашли.
Это оказался брат Томаса Игельдо.
— Бедняга, он звонит, чтобы мы не волновались, — сказала мама.
Меня поразило, что беда, приключившаяся с Томасом, не была несчастным случаем, например, он не утонул, как Индалесио, и вообще в несчастье, которое с ним произошло, не было ничего случайного. Мама коротко пересказала то, что сообщил ей по телефону брат Томаса: его нашли на пляже в Санта-Кристине, в сорока километрах от Сан-Романа, босого и небритого, и он не мог сказать ни где живет, ни кто он, ни что делает на песчаном берегу. Его увидели рыбаки, которые в тот день во время отлива отправились за навахами[34].
Был воскресный вечер, время чая. Занавески уже опустили, но безудержный ветер бился в ставни, напоминая о великой осени, накрывшей облаками море и остров, и о царящем снаружи мраке. В такое время нет ничего лучше, чем сидеть дома, хотя почему-то именно в эти часы, когда ты, казалось, надежно защищена от внешнего мира, он занимает тебя куда больше, чем в одинаково яркие летние дни, лишенные контрастов. Я помню тот вечер, потому что это было вскоре после несчастья с Томасом и дома я особенно остро ощущала себя в безопасности, а еще из-за слов тети Лусии, вернее, из-за одного слова, будто она была сивиллой и могла предсказывать будущее, пусть неопределенно, какими-то ничего не значащими, легкомысленными фразами: «Вот мы сидим здесь все вместе, такие сытые, пьем чай, едим свежие булочки и ни о чем не думаем, да и зачем думать, если тут так хорошо, и всегда было, даже до войны. Даже то, что продукты выдавали по карточкам, нам очень нравилось, я обожала тот зеленый хлеб, помнишь? ну конечно же помнишь, да и война здесь едва чувствовалась». Мы во все глаза смотрели на нее, и я, помню, подумала, что иначе мы никогда на нее и не смотрели, мы всегда слушали ее с изумлением. Не помню, что говорили остальные, может, ничего, а может, что-то насчет бури, о которой в полдень сообщили по Национальному радио и которая в нашей части побережья обещала быть сильнее всего. Во всяком случае, возникла пауза — достаточно длинная, чтобы переварить услышанное, и достаточно короткая, чтобы все мы сочли естественным, что тетя Лусия продолжает говорить, о чем говорила, хотя никто пока не понял, о чем именно. «…Это произошло со многими семьями, такими же, как наша, тот же чай, те же удобные кресла, симпатичные домики, симпатичные уголки, и вдруг, ни с того ни с сего — крик-крак, и всё!» Именно это слово я имела в виду, когда говорила о тете Лусии и сивилле, — «крик-крак»! Мы с Виолетой и Фернандито почти одновременно спросили, что такое крик-крак. «Как что? — ответила она. — Слово само за себя говорит. Все потерять, заложить свою собственность, вдруг остаться буквально без единого реала, как семья Касусос. Они покинули свой дом, в чем были, спасибо еще, банкиры хоть это разрешили оставить. И жаловаться они не могли, права не имели, потому что нечего было становиться на сторону этого сумасшедшего кайзера. И нечего было столько тратить. В их доме только и говорили что о политике да театре. Если ты не бросал femme fatale[35][2]в meublé[36] на бульваре Капуцинов или не ставил все время на желтое в roulette[37], значит, ты не поэт». «Лусия, дорогая, в рулетке только два цвета, желтого там нет, как же можно на него ставить», — смеясь, говорила мама, и мы все смеялись вместе с ней. «Возможно, это был покер, откуда мне знать, мы ведь никто ни во что не играем, вот папа, да, любил покутить, но все с оглядкой, он такой был скупой, бедняжка, правда, благодаря этому мы хоть что-то имеем».
Это был беспощадный возраст, когда от души смеешься над разбитой вазой.
Мы с Виолетой и Фернандито много говорили об этом крик-крак, но по-разному. Если мы беседовали втроем, то «солировал» Фернандито, который считал крик-крак чудесной возможностью завербоваться в торговый флот; мы же с Виолетой обсуждали невероятность подобных ситуаций, которые, несмотря ни на что, казались нам очень забавными, — представление, характерное для нашей семьи и нашего возраста, когда будущее нас ничуть не заботило. К тому же в те дни мы обе — и Виолета, и я — нуждались в такой безобидной теме, иначе нам пришлось бы говорить о бегстве Томаса Игельдо, а эта ситуация была немного похожа на ту, что возникла после отъезда отца. Эти два исчезновения — одно по собственной воле, другое (поскольку речь шла, видимо, о психическом расстройстве) непроизвольное — одинаково повлияли на будущее Виолеты и в то время были одинаково важны для нас обеих.
Мы с Виолетой уже легли. Я читала сборник из пятидесяти стихотворений Рильке в переводе Вальверде, кстати, принесенный Томасом Игельдо на одно из последних занятий. Помню, он сказал — очень медленно, он всегда так объяснял, и мне это особенно в нем нравилось и до сих пор нравится, если мне кто-то так объясняет, — что он его стихи не понял, но это «крупнейший поэт-философ».
— Иногда какие-то вещи получаются сами собой, — сказала Виолета очень тихо, словно в полусне. Честно говоря, я не придала ее словам особого значения, но все-таки спросила, какие вещи она имеет в виду. — Многие. — И повторила: — Которые получаются сами собой, вот какие.
В том, как она это произнесла, делая паузы между словами, я что-то почувствовала. Я с шумом перевернула страницу показывая, что предпочитаю читать, чем говорить о всяких глупостях, и в какой-то момент даже хотела сказать, что она мешает мне сосредоточиться, так как эту книгу с ходу не одолеть.
— Что ты имеешь в виду? Я не понимаю, что значит «сами собой».
— Так это же самое главное! — сказала Виолета уже своим обычным голосом, но с оттенком вполне объяснимого нетерпения.
— Если это самое главное, пожалуйста, повтори еще раз. Я читаю такие необычные стихи, что половину не понимаю, и не очень внимательно слушала, извини.
— Если ты невнимательно слушала, то теперь уже все равно. Да я и сама не знаю, что это значит…
— Все равно, будь добра, повтори, я уверена, что это не глупости.
— Я сказала, что иногда что-то получается само собой, во всяком случае у меня.