24242.fb2
Знал, знал Лев Ильич, откуда тот образок у мамы, все он теперь вспомнил, потом, спустя много, не так уж давно узнал всю эту историю, но как-то и прошла мимо него, никогда не возвращался к ней - не его была история, да и зачем, к чему она, а вот сегодня - его оказалась, и образок тот мамин не случайно, значит, вошел в его жизнь. Такую странную историю рассказала однажды мама. Болела она, уж совсем перед смертью незадолго, а он все и слушать ее не хотел - успею, успею, страшно было, от себя отгонял мысль, что когда-нибудь поздно будет, да и знал все про нее - так считал. А вот самого главного, выяснилось, и не знал, да и услышав, не счел главным, не понял - и все-то ему некогда было: собственные дела, беды, что казались важней всего. А мама была рядом, жизнь из нее уходила, а он все о себе, доброту ее ложкой хлебал, не задумывался - бездонна. Да и бессилие свое чувствовал, знал, не может, ничем не может помочь, хоть выпрыгни из себя, от того и со своим раздражением не всегда мог справиться - своей слабостью ее мучил... Усадила раз все-таки рядом: ты послушай, послушай, может задумаешься когда-то. И рассказала. Отца тогда забрали, - но так, еще не до конца, хотя уж все понимали, коли берут крепко будет, но он еще был в силе, поверить не мог, что и ему та же участь уготована, которая и другим-прочим, он еще хозяином себя чувствовал в своем государстве, сам все ломал до основания, вот "затем" и наступало, а он все не хотел понять, не верил. Это не всем далось то образование, надо ж, тупость такая, - отвлекся Лев Ильич... Пришли три человека, и обыска не было, ничего, он только сказал ей, как уходил, потом говорил, и сам не знает, почему так сказалось: "Может совсем, так ты уж прости меня за все..." А прощать-то, ох, было за что, только она все наперед ему простила. Лев Ильич маленьким был, ничего этого не помнил. А следующей ночью ей приснился сон: Божия Матерь пришла - явственно так было, вошла к ней и говорит: ты, мол, завтра пораньше вставай, иди в церковь, к ранней, в ту, что близко возле вас. А войдешь, подойди к конторке, образок увидишь - голубенький. Ты не торопись, может сразу и не разглядишь, второй раз мимо пройди и третий. Как увидишь, купи его и сразу надень на себя. А вернешься домой, заводи пироги, у сына твоего день рождения. Вот и заводи пироги, ни на кого внимания не обращай, кто тебя станет стыдить. И всех зови - справляй день рождения сына. А вечером - вернется... Она так и сделала. Утром побежала в церковь - и не знала никогда, как туда входить, и разу до того не была. Вошла - и конторку сгоряча пробежала - нет ничего! - да она как безумная была, и того, что было-то, не видела. И второй раз, и третий. Еще себя дурой посчитала - совсем ума решилась, рассказать бы кому! - и тут заголубело, увидела! Маленький образок - Божья Матерь с Сыном! С цепочкой. Она тут же на себя и надела. А дома нянька на нее кинулась: какие пироги, простите меня, совсем сбрендила, мол, хозяин в тюрьме и вернется ли, нет, что уж по этим временам себя надеждой тешить, какой там праздник-именины. А она - нет, говорит, ставьте тесто, и родных обзвонила. Пришли брат отца с женой, еще кто-то, понять ничего не могут, осуждают. А она хлопочет, стол накрывает, скатерть самую лучшую стелет, ставит вино, закуски... Все сидят, молчат, мрачно, как поминки. А она все в окно, в окно глядит. А потом неловко стало, наливайте, говорит, простите меня, я и правда с ума схожу, а тут в дверь зазвонили - отец стоит...
Как странно, думал Лев Ильич, как странно все это, какая-то неразрывная связь увиделась ему, не логика, нет, а связь истинная меж тем, что билось, дышало в нем, а он и не знал этого никогда, и чем-то еще - единственным, что всю жизнь определяло вокруг него. Она была, эта связь, в жизни его няньки неграмотной простой женщины, в стихах поэта, которого он с детства любил, повторяя, не задумываясь, а потом все что-то открывал в пленительных колдовских строках, которые он и постичь не умел до конца. То же самое бросалось ему порой в философских отвлеченностях, в системе сложной - все завязано было, такая лестница ему увиделась, по которой сил бы достало взбираться, связанная ступеньками-перекладинами, а сломай ее - досточки бессмысленные. Или семечко прорастет в стебелек, на нем распускается цветочек, а там, глядишь, плод завязывается, когда приходит время. Так и язык, на котором мы говорим и думаем, не просто ж сотрясение воздуха, звуки, выражающие предметы, или наши примитивные желания, чувства: дай, отойди, боюсь. А ведь теми же самыми словами - и его нянька говорила, и те стихи написаны, и ученый-философ излагает свои системы... Он так пронзительно ощутил вдруг свою связь со всем этим - его миром, он переполнен им был, такая любовь в нем захлебывалась - что перед этим были его куцые познания, яркие и умные книги Господи, сколько он их начитался - модные, оглушительные идеи, грохот современного города, бетон, стекло, ирония, все испепеляющая... Но разве могло все это - и еще сто крат больше, разве могло затронуть то подлинное, сердечную доброту, умственный склад, всю полноту жизни, которая и выливается потом в словах ли его няньки или в стихах, которые в нем повторяются с детства?.. Ну как тут объяснить, мучился Лев Ильич, как сформулировать, чтоб услышали, поверили, что и сила в этой слабости, покорность, смиренность эта не зря, не напрасно, только тут и могло сразу, с того самого дня - десять веков назад, пустить корень, зазеленеть, расцвести то, что еще тысячу лет до того было брошено в мир, и вот нашло почву - проросло. А все остальное: зверство и рабство, корысть и трусость - все другое, другое, - торопился Лев Ильич, - это в сторону, это к главному не имеет отношения... "А может имеет все-таки? спросило что-то в нем. - Как ты ловко - или трусливо? - отмахиваешься, ой, не отмахнешься..." Но это потом, думал Лев Ильич, нельзя сразу, сейчас к нему главное пришло, его чтоб не потерять, не потопить, - он испугался даже - опять один останется! Он понял главное, оно в том, что никто не мог и не смог изменить, а уж как старались, что вытворяли на этой земле, чем только не утюжили, и до сих пор...
Перед Львом Ильичем, как блеснуло что-то, завеса разорвалась, до того все скрывавшая. Не нужно торопиться, сказал он себе. Мне главное ясно, а остальное потом, потом, только удержаться, чтоб не потерять...
Он поднял голову и изумился, что пришел. Он стоял возле своего дома, распахнутая дверь открывала темный подъезд. Ну, раз пришел, подумал он, так тому и быть, что ж я буду бегать от дома.
Он стал подниматься по лестнице, лифт был занят, он пошел дальше, какие-то люди спускались навстречу, громко так, возбужденно переговаривались. "Похороны что ль?" - подумал он почему-то. Прошел еще марш, люди толпились у открытой двери. Конечно, случилось, шум там был как на вечере в провинциальном клубе... "У Валерия... - мелькнуло в нем. - Умер кто-то..."- испугался он вдруг.
- Левка! черт, приехал все-таки! А я думал, не повидаемся...
Его уже тянули, тормошили, расстегивали пальто, он протиснулся вперед, люди стояли в коридоре, как в троллейбусе в час пик.
- А я Любу спрашиваю, - сыпал Валерий, у него белая рубашка расстегнута, лицо потное, глаза влажные, блестят, - едва ли, говорит, успеет. Завтра, завтра улетаем... Ребята, Лев Ильич приехал!
- Постой, - сказал Лев Ильич, - куда это улетаем?
Но того уже оттащили, он исчез в толпе. Лев Ильич разделся, бросил пальто - целая гора их лежала прямо под вешалкой на сундуке, мелькали знакомые лица, где-то он их всех видел, знает, он втиснулся в комнату - и сразу увидел Любу: она сидела за разгромленным столом - бутылки, стаканы, закуска брошенная, недоеденная, вокруг гул стоял, как в туннеле, она с кем-то оживленно разговаривала, он вгляделся, тоже вроде знакомый. И тут только поднял на него глаза: "А он зачем здесь?" - подумал Лев Ильич, узнав Костю.
3
Он, конечно, уже догадался, вспомнил, понял все, что тут происходит. Эгоизм какой, подумал Лев Ильич, так собой занят, что позабыл о том, что происходит с товарищем, должно было произойти. А может, это и не эгоизм был, а просто поверить никак не мог, что то, о чем они болтали, спорили, обсуждали так вот, вдруг, могло реализоваться? Такая у нас консервативность мышления, не поспеваем за жизнью, все давно изменилось, ежедневно меняется, а мы все меряем прежними своими соображениями, а главное страхом. Люди-то уезжают, сотни, тысячи, десятки тысяч людей, а еще пять лет назад об этом кто думал, разве что на костер за это шли. А теперь нормально - жутко, конечно, постыдно, омерзительно, но нормальная наша жизнь - ты ж в результате получишь не какую-нибудь прописку в Москве - совсем выпрыгнешь. Главное тут в другом решись, плюнь на всю эту жизнь, прокляни ее в душе, или оплачь - это уж от опыта, темперамента или от совести - придумай себе оправдание: не только, мол, себя, шкуру свою спасаешь - Россию, за дорогих тебе людей будешь хлопотать, правду расскажешь про нашу жизнь, кричать станешь на весь свет, пока не охрипнешь. Ох, только быстро там что-то все хрипнут, голос теряют, или быстро приходит понимание, что здесь у нас акустика будет получше - отсюда и шепоток слышен, а там кричи-не кричи - лес глухой, каменный.
И то и то правда. Лев Ильич давно это все для себя решил: каждая судьба уникальна, каждое соображение имеет свой резон, чего там общие рецепты выписывать. Да что уж там - столько про это обговорено, пересказано, но то все теории были, отвлеченности: есть право, нет права, надо об этом думать - не надо думать, может ли быть спасение предательством, или предательство становится спасением - внутренним компромиссом, что естественней - страх или авантюризм? Да все естественно, думал всегда Лев Ильич. У одного предел, болевой порог, как кто-то назвал, далеко запрятан, он и перед смертью об нем не догадывается, а у другого первое серьезное столкновение с жизнью, реальностью вызывает взрыв. Раньше, когда это не с ним - с дальним ли ближним - не с ним ведь! - и не замечал ничего, хоть и любил про это поболтать, а тут, когда самого ухватят за больное место, защемят - нет, мол, хватит, а пошли вы все!.. Но это еще отвлеченность - поговорили, поспорили, перегрызлись - чай пошли пить или за бутылкой сбегали. Но тут - Валерий!..
Лев Ильич оглянулся вокруг - странное это было сборище, и верно, похоже на поминки. Он прочитал в одной книжке, в рукописи вернее - не издана она, и когда-то еще издадут! - эх, пошли бы те книжки, что в Москве - да не только в Москве! - лежат в столах, и не у писателей, ихним союзом дипломированных, а у тех, для кого то, что они пишут, - жизнь, каждый день ими открываемая, для кого фиксация того, что с ними происходит, само находит себя в литературе, действительно становится истиной,
культурой, а раньше всего еще потому, что нет в тех книгах корысти - и внутренней, никакой продажи, это вот ценней всего будет, это сразу чувствуется. Вот в одной такой рукописи и прочел Лев Ильич, и название было прекрасное - "Лестница страха", что эта толкучка - проводы - на поминки похожа, и таким это сейчас точным показалось, жалко не раскрыл автор образ, метафору свою - да и так все ясно! Покойника вынесли уже давно, закопали - и позабыли про него после третьей рюмки, уж за здравье оставшихся пьют, и у каждого крутится в голове: я-то остался, жив покуда! Да и своего у каждого столько, вон и сегодня - то, пятое, десятое - а, ладно, гуляем сегодня! Так, взглянешь на вдову - печально, конечно, и сразу, тут же, мысли, хорошо не игривые, лезут про нее в голову, да и про него - покойника, у всех с ними свои отношения, чаще всего непростые, да еще приятеля встретил - и не виделись столько времени: как у него дела узнать, чем-то он там может помочь, надо его спросить, не позабыть... Идут себе поминки, разворачиваются, хорошо, коли поносить не начнут покойника и вдовы не застесняются, или вот еще песнь грянут - и так бывает, покойник, мол, был человек веселый, рад бы был, что так весело его провожали... И такая устойчивая родилась традиция - интеллигентские поминки, вроде бы и обычай старый, дедовский, и такой юмор ко всему на свете современный, отчаянность - ничего не страшно, да и кормят как, тоже не последнее дело, другой раз кажется, за неделю готовились... Льву Ильичу неловко стало, очень уж он азартно все это себе сформулировал, - а что там про чужое горе ему известно?
Но тут, и верно, кто-то гитару вытащил, струны тронули, сам покойник... "Прости Господи, - подумал Лев Ильич, - я и сам хорош, дорассуждался..."
- Тише, тише! - закричали. - Валерий будет петь!
- Галича! - крикнули из коридора и все хлынули в комнату, затеснились, лица у всех возбужденные, женщины красивые, глаза блестят, кто-то водку разливает, стаканы передают в коридор, никак не замолчат...
- Да ладно, наслушались...
- Тихо, тихо! Совесть имейте - слово имениннику!
Валерий настраивал гитару, ногу утвердил на стуле, влажные волосы упали на лоб. Красивый он какой парень, подумал Лев Ильич, не стареет. Неужто и правда никогда его больше не увижу?
- Значит Галича? - звонко так спросил Валерий, и рванул струны. Голос у него был сильный, с хрипотцей - самый шик.
- Облака плывут, облака,
Не спеша плывут, как в кино,
А я цыпленка ем табака,
Я коньячку принял полкило.
Облака плывут в Абакан
Не спеша плывут облака,
Им тепло, небось, облакам,
А я продрог насквозь, на века!...
Он отшвырнул гитару, она хрипло так охнула, сел на стул и заплакал. И сразу тихо стало, как опомнились.
- Лева! - крикнула Люба. - Что же ты?
Лев Ильич протиснулся поближе, сел рядом, стул был свободный подле, руку положил Валерию на плечо.
- Чушь все какая-то, - сказал Валерий и за руку его ухватил, - бред. Помнишь, прошлой весной я тебе свою Москву показывал? Ты помнишь, помнишь?..
Помнил Лев Ильич, они тогда загуляли с вечера, Валерий у него остался ночевать, невеселая была история, с женой, думал, расходится, потом все обошлось, Люба ей звонила: у нас, мол, двумя этажами выше, - успокаивала, а утром вместе ушли, пиво пили, как никогда разговаривали. Глупая была история: девочка, только десятый класс кончила, где-то там встретились - Валерий читал лекции про кино, демонстрировал западные фильмы, зарабатывал деньги халтурил, у него как раз на студии начались неприятности, его собственный фильм прикрыли, новый снимать не дали. А тут любовь, страсть - первый раз так, и уж, конечно, последний - а сколько слышал Лев Ильич про такое от него - и все в первый раз, и все, конечно, в последний. Но тут семья, отец каким-то образом в курсе дела, за жениха считают - что ж, что постарше, дело житейское, зато человек с положением, - Валерий приврал еще, что там у него происходит, не рассказывал, а у нее жизнь по высокому разряду: казенная машина, дача в закрытом поселке, то, се, а Валерий тогда как раз об отъезде начал теоретизировать, про то, что еврей, вспомнил, а тут этот жлобский дом ненавистью дышит, что он наполовину еврей, им и в голову не могло прийти, а то б там дочь загрызли. И как раз совпало - сын Валерия, года на три Наденьки Льва Ильича постарше, поступал в университет, явно завалили, парень талантливый - математик, носом не вышел. Я, говорит Валерий, сам, понимаешь, сам предал своего парня. Отец ее, куркуль, обещал помочь, ерунда, мол, сыну, как же, нужно образование, а там у него везде свои ребята, все сделаем, один звонок, пусть только бороду не отпускает, очень, мол, на этот счет у них строго. А его Борька к тому времени закусил удила, если, говорит, не захочешь уезжать, я что-нибудь такое натворю - один уеду. И уже какие-то у него свои связи, дела, участвует в демонстрациях у посольств, - тот как прослышал, не про демонстрации - куда там! - про боевое настроение будущего математика, проблемы которого он собирался решить "звонком", а вернее, про его еврейскую кровь, - все сразу и сломалось, к Валерию и выходить перестал. "Там у них строго насчет этого", - сказал Валерий. А девчонка горит, у них начиналось все шикарно: рестораны, в Ленинград поездка, мастерские художников, актеры высший разряд! Да и девчонка, верно, красавица, избалованная - ни в чем отказу никогда не знала, а тут скисла, плачет, поняла, видно, что папочка всерьез грозит оргвыводами, тут не покапризничаешь - основы колеблются. "Зачем мне это все?" - это Валерий спрашивает. И верно, незачем, сказал ему тогда Лев Ильич.
Долго они тогда ходили по городу. "Я тебе сейчас Москву покажу, - сказал Валерий, - мимо тысячу раз ходишь, а не видишь." И правда, далеко не ходили, у дома Пашкова лестница, круглая, баллюстрадка-верандочка, Льву Ильичу и в голову никогда не приходило подняться, а там славная скамеечка - каменная, и как поднимешься - будто от всего отделился. Кремль - угловая башня, Троицкие ворота, Каменный мост, - а то, что мимо бежит, суетливо грохочет - не видишь, забываешь. А может настроение такое было, - но очень уж хорошо там стало Льву Ильичу. "Я знал, что тебе понравится, - Валерий говорит, - а парню моему уже не до этой милоты - ненависть клокочет, зацепиться ему не за что. А я за что цепляюсь, за колготки только? Ты думаешь, так у нас тогда все тихо и кончилось? Куда там. Меня мой Борька раз с ней увидел, шикарно ехали, черные машины - большой выезд одним словом. Что ж ты думаешь - узнал, или с Борькой кто ее знакомый был, но только они ее нашли, у Борьки с ней был современный разговор, ихний, нам не понять. Он и меня прирежет - ты погляди, погляди на него, я и не думал, что такие евреи бывают, а сколько там у него еврейской крови - четвертушка!.."
Они потом свернули за угол. "Возле самого Пентагона, не доходя, - торопил Валерий, - фонтан знаешь? Да не знаешь ты, никто не знает, за решеткой, вот здесь где-то, перед библиотекой..." И верно, фонтан за чугунной решеткой, как на картине старого мастера, порос какой-то свежей жимолостью, вода тихо сочится, журчит. "Ты послушай, послушай!.. И еще одно место, если не сломали, прямо против самого Пентагона - Мастер там жил со своей Маргаритой..." Они прошли через стройку, через что-то перелезли, вдоль заборчика, толкнули калиточку - тихий такой зеленый дворик, дома двухэтажные покоем, скамейка под деревом... "Ее, что ль, сюда водил?" - спросил Лев Ильич. "Да я их всех сюда вожу - у меня маршрут один, и все остальное одно и то же. Мне товарищ показал, тот, правда, не для этого только собирал коллекцию. Такой был московский человек - не нам чета, он тут все печенками чувствовал, тоже, между прочим, уехал - попробуй объясни! Теперь на земле Обетованной, а уж такой здешний человек, я и представить города без него не могу, все кажется, вот-вот из-за угла вывернется - маленький, чернявый - цыганенок, да ты видел его у меня, Сережа... Уж как он всю эту Москву собирал, когда чего ломали, это для него было - как руку ему режут, хоть и пошучивал все, - как он там по чужим закоулкам шастает? Или получше нашел?.."
- Помню, - сказал Лев Ильич, - у меня память дурная, я даже все, что ты мне тогда говорил, помню - и про Сережу не забыл. Это навсегда. То есть, ты, вот, все равно останешься со мной.
Валерий поднял голову, в глазах стояли слезы.
- Простите меня, выпил видно лишнего...
- А по мне, ты тут единственный нормальный человек, то есть, ведешь себя естественно, - Лев Ильич глянул на Любу, очень уж она на него требовательно смотрела. - Мы вот с тобой и видимся последнее время редко, и разговариваем мало, но это не важно, мне всегда кажется, ты мне все когда-то сказал, а я, как мог, ответил, то есть, самое важное, что определяет нашу с тобой неразрывную связь. Это, знаешь, как в письмах - почему еще чужие письма нельзя читать, там ничего не поймешь, у каждого существует своя нота, на которой люди меж собой объясняются. Слова, сюжет некий, складывающийся из их отношений, это все одна внешность, а главное другое, как ты на меня когда-то посмотрел, может, пустяк, а я запомнил и другой раз на твой взгляд ответил - только ты и поймешь. Так вот, эта связь, разве она имеет отношение к географии, подумаешь, дела - одна граница, другая, третья, речки какие-то - Дунай там или еще что, море-окиян - лужа. Ты подумай про меня, а я тотчас услышу, а ты ж не можешь не подумать?..
- Чего там думать... - еще один подошел, водку налил в большой фужер, кусок колбасы намазал маслом, рука у него была тяжелая с перстнем на толстом пальце, где-то и его видел Лев Ильич, не мог вспомнить, здоровенный такой малый. В американских джинсах, лицо красное, потное - пьяный, а так, видать, красавец - чернокудрый, с бараньими глазами, Лев Ильич когда еще пробирался коридором, обратил на него внимание - какую-то он даму в длинных серьгах прижал в углу, вольно так, чуть ли не руками с ней объяснялся, - Нам не думать - ехать надо, пожили, говнеца похлебали, кому сладко, пусть дальше хлебают, да в Магадан сплавают за своими облаками, как в твоей песне, Валерий, в которой Галич перед отъездом расплакался. Там им кино покажут, и не коньяк с цыпленочком табака - кошек скоро начнут жрать, юшкой собственной закусывать. Туда и дорога.
Лев Ильич крепко держал за руку Валерия.
- Ты пойми меня, - заторопился он, ему свою мысль договорить было дорого. "Совсем, совсем ведь не увидимся больше!" - билось в нем, - эти расстояния чепуха, не потому, что аэропланы летают - сел и через три часа в Париже, как в Калугу съездить, - может и будет так, да не в нашей уже жизни, я про другую связь, ей и название простое, - он опять взглянул на Любу: "Какие у нее красивые глаза, - подумалось ему, - когда добрые и свои. Батюшки, спохватился он, да она совсем пьяная..." Но тут уж ему не до того стало. - Это любовь, Валерий, - сказал он, - ей и писем не нужно, слов, обязательных встреч - ты же вспомнишь про меня, как ты про это позабудешь!..
Лев Ильич вдруг смутился и замолчал. А ведь неправду я говорю, подумал он, не случайно все - и то, что видеться мы почти совсем перестали, и что я только что плакал в церкви, а он всю эту ораву собрал. Но что-то все-таки есть, вот и он заплакал, как вспомнил Галича, и про свою скамейку - пусть там с бабами начинались у них сюжеты, что я ему за судья? Или есть все-таки разница между им, сразу же для дела приспособившим те московские закоулки, и тем его Сережей, собиравшим их неизвестно для чего? Может у меня с Сережей любовь, хоть я его и не знаю, а не с моим многолетним приятелем?
- Значит, мало того, что бежите, шкуру спасаете, еще наплевать хотите на все, что здесь оставляете: и на могилы родителей, - небось здесь закопали, и на землю, что вас вскормила, читать-писать выучила, и на книжки - вас же пытались людьми сделать, а то бы до сих пор все по деревьям лазили, на хвостах раскачивались, а уж на всех оставшихся, которым, как изволили выразиться, в Магадан плыть, - про них что уж и говорить, - так, что ли?
Это Костя сказал, Лев Ильич сразу узнал его голос, запомнил с поезда, такая в нем звенела внутренняя энергия, раскручивалась. Он по-прежнему сидел рядом с Любой, бледный, руки на столе сжаты в кулаки.
Тот с кольцом длинно так на него посмотрел, поболтал водкой в фужере, выплеснул в рот, кусок колбасы с маслом туда же кинул, прожевал и старательно вытер рот рукой.
- Вон кто оказывается у тебя сидит, Валерий, это тебе напоследок полезно поглядеть-запомнить, а то, вон, твой дружок что-то все тебе лопочет про память, которая поверх границ оказывается летает. Не забудь. А пока даю справочку. Первое. По деревьям это вы лазили, когда мы уже Библию записали и Храм построили. Это раз. Про ваши книжки я еще в детстве позабыл - дешевое слюнтяйство, лживое. Могилу моего отца мы еще вас заставим разыскать - носом будете пахать землю - отсюда до Тихого океана, пока не найдете. А мать я сам сжег, не в землю ж эту поганую опускать, и пепел ее перед отъездом выковыряю вам не оставлю. А на вас, тут оставшихся, кто все это глотает, трусливо, рабски оправдывают свою жизнь - ничтожную или драгоценную, это уж как угодно! - на вас я и плевать не стану, слюну пожалею. Ишь ты, про отцовские могилы вспомнил! Надо ж - страна, единственная, между прочим, где на кладбищах устраивают стадионы, где каждого десятого дали зарезать среди бела дня, а они - все в барабаны от восторга стучали, а по ночам от страха тряслись, радовались, что не к нему, а к соседу протопали!...