24242.fb2
Портфель он забыл в редакции, по дороге у него все валилось из рук, он открыл дверь ногой: Таня уже убрала машинку, чайник стоял на столе, стаканы, баранки... Он вывалил на стол две банки рыбных консервов, копченую треску, яблоки, хлеб, вытащил из кармана бутылку водки.
- А это для тебя, - и он положил перед Таней кулек с трюфелями. - Страшное дело, как проголодался.
Они выдвинули столик на середину комнаты, сидели под яркой лампой, Лев Ильич давно не был таким возбужденным, почему-то все время острил, сам же над своими остротами смеялся, так что Федя несколько раз на него удивленно взглядывал.
- Сидим? - поднял стаканы Лев Ильич. - Я хочу странный тост произнести, серьезный. Не за женщину, сидящую среди нас, хотя это б и следовало - не только в традиции, но и по делу. Эх, Федя, рассказать бы вам, что мне открылось в Тане, какая душа из этих современных глаз глядит, ежели туда посмотреть. Да не так, как мы женщине в глаза смотрим, а как на человека положено глядеть - как мы на икону смотрим, потому как ведь человек есть храм Божий... Только где уж нам вынести такой подвиг? Это однажды, если и удастся за всю жизнь, то и будешь потом - да не гордиться, а раскаиваться в той собственной высоте. Человек редко гордится своей высотой... То есть, я несколько зарапортовался, какая она высота, если ты ею гордишься - это уж непременно низость? Я про другое, в том и низость человека - сделает он что-нибудь человеческое и тут же пожалеет: зачем, дескать, лучше б я скотиной остался... Они оба непонимающе смотрели на него.
- Я о другом хотел вам сказать, - перебил он себя. - Помните, Федя, разговор у отца Кирилла, который вы затеяли? А я помню, так что не то чтоб я все позабыл. Я вас хорошо запомнил, вечный, проклятый, карамазовский вопрос, на чем русские мальчики себя потеряли, а теперь, через сто лет, на нем снова себя нашли. Как бы, однако, снова не потерять? Это какой-то круг получается нелепый: сначала вопрос, чистота и горение, потом подвиг и жертвенность, потом награда за чистоту, потом эту награду на рынок, проценты с нее, самому незаметно, а она уж не чистота вовсе, а пакость, кровью пропитанная, а чужая кровь непременно со своей смешается, такая идет мясорубка - и не вспомнишь, с чего началось! По лагерям не найдешь могилки - и все там вместе - и чистота, и спекуляция, и марадеры, и насильники. И это в каждом - и то, и другое, и третье... И что, скажут, может на этой земле - не паханной, только кровью политой, - вырасти? А выросло! И вот снова мальчики - те же самые вопросы задают себе... - теперь он недоуменно посмотрел на них.
- Лев Ильич, давайте мы за вас выпьем, - сказала вдруг Тана. - Я вижу, вам плохо, вы какой-то потерянный. А вы очень хороший человек...
Лев Ильич как споткнулся на всем бегу, замолк и к себе прислушался тихонько так в нем что-то позвякивало.
- Что ты, Танюш, какой уж я там человек. Раз у нас такая разноголосица, а я никак ничего выразить не могу, все сбиваюсь, мы просто за Федю выпьем. Я очень рад, что вы познакомились и что со мной согласились выпить. За вас, Федя, чтоб вам найти путь из того круга. У меня едва ли получится - поздно, и он с жадностью проглотил водку.
Оба они были явно смущены его горячностью, но тоже выпили.
- Вы меня странно трактуете, - сказал Федя. - Как-то социально, хоть и размыто. Вы бы об этом с Марком поговорили, хотя бы для затравки. То есть, то что я тогда о себе конкретно говорил, вы перевели в общий план - исторический, что ли? А я совсем о другом тогда думал. С бабушкой-то как? Вот какой я вопрос тогда ставил перед отцом Кириллом: как мне бабушкины страдания понять? И много над его словами думал. И знаете, что получается? На этот вопрос не нужно отвечать, потому что, если ответить, то и христианства нет никакого, если, конечно, христианство воспринимать всерьез, не как умственную гимнастику или ощущение после сытного обеда...
"Ну, - спросил себя Лев Ильич, - кто из нас мальчик, а кто патриарх? Как бы мне так в его нежном возрасте..."
- Может быть, я и заблуждаюсь, - продолжал Федя, - потому что я это сам, абстрактно понимаю, а в церковь идти у меня все духу нет, но я понял, что здесь не может быть благополучия не только в жизни - его ж христианство отрицает, но и в душе не может быть никакого комфорта. Все равно кругом страдания - их не отнимешь, их надо на себя брать. И так вот идти через эти страдания, а веру они все равно не отрицают, и не способны отрицать, только раскрывают ее глубже. Карамазовский знаменитый вопрос - он скорее атеистический, чем религиозный, он потому так оглушительно прогремел сто лет назад, что Достоевский услышал его в воздухе - в самом начале чудовищной грозы атеизма, а в наше время она уж, верно, пролилась кровавым градом. Потому я и хочу, чтоб вы поговорили с Марком, я ему это никак не могу объяснить, он считает, что нужно освободить человека от страданий, а ведь это невозможно? Вы согласны со мной?
Лев Ильич почему-то рассердился - позавидовал, что ли? Ну что он, мальчишка, может тут понять! Как это при таком румянце, когда он - Лев Ильич, уже и зубы все съел, но почему ему все достается такой кровью, а этому желторотому само идет в руки? Вон и Таня, пожалуйста, краснеет, бледнеет... Если б еще сразу этот разговор, когда он умилился, увидев их вдвоем, а теперь он все в себе разворошил, пока в магазин бегал, да и водка его развязала вернуться в то счастливое состояние окрыленности было не по силам, хотя и нравился ему парень, поразил даже.
- Через чужие страдания, конечно, почему б не шагать, - сказал он, - а вот в себя их - это уж не поэзия ли? Красиво говорите, Федя, но я, простите, не девушка. Это как же вы чужие страдания возьмете на себя, ну ее, скажем, замуж, что ли, предложите? А ну как потом, когда азарт пройдет, страданием-то и попрекнете? Это все когда за столом - не дорого стоит, тут надо жизнью право заработать.
- Что-то немного все вы заработали, я ваше поколение имею в виду, разозлился Федя. - Десятки стреляете. Я не про деньги, разумеется, в принципе. По мне лучше право юности, оно пусть, бывает конечно, потом и слабоватым окажется, но чистым, а можно через всю жизнь понести ту высоту. Все лучше, чем сомнительное право житейской мудрости, на лжи замешанное, которое почему-то называют опытом, а потом сами расписываются в своей несостоятельности, плачутся на седину, сожалеют.
- Крепко, - сказал Лев Ильич, - наверно поделом, хотя мог бы с вами и поспорить - что лучше и дороже. Но тут рассуждения никого не убедят, пока сам лоб не расшибешь, - ему стыдно стало: хорош, ничего не скажешь, собственно, как он говорит, несостоятельность на других срывать, последнее это дело. - Я лучше с другого конца к вам подъеду, - он налил водку себе, а потом Феде и Тане. - Я так и не смог сформулировать свой тост, верно вы сказали, сам себя пожалел, а чего жалеть, когда правда? Не в страдании тут дело, а что скотина в каждом из нас живет, что уж там возвращать карамазовский билет, нам его и без того завернут, нас не спросят. Какая самонадеянность - билет возвращаю! - а мне разве дали билет, что я им так вольно распоряжаюсь? Вот что заработать бы надо - деньжонок на билет. А так, если в юности уже убежден, что мне за мои высокие побуждения тот билет положен - избранничество, что ли? Ты эту убежденность кровью оплати, да не чужими страданиями, своими собственными...
- Так я ж не про это...
- Про это, да не с того боку. В человеке тайна есть, никакая, конечно, не материльная, а тайна, которой я названия не знаю. Но есть, на себе проверил. Та самая, из-за которой я все время лгу, да не другим, это пустяки, конечно, это распущенность, о чем тут говорить - выгони лгуна за порог или пожалей, как Таня, вот и все дела. А себе - вот почему себе человек лжет? И уж так он все понимает, а лжет - и не раз, не два, и все ему разъяснено, знает, что плохо будет, а все равно соврет, причем самым подлым образом. Дьявол это, что ли... У Тани слезы стояли в глазах, но Лев Ильич не остановился: ничего, полезно, пусть задумается, а то еще вон разок обожжется на этом умнике... "А ты что, ее остановить, что ли, хочешь, предостеречь?.."
- Такая вот история про тайну, может и не объясняющая ничего, но уж о ней несомненно свидетельствующая. Да не старая, не из какого-нибудь семнадцатого века, а наша, современная. Был такой человек, жил во Франции: огромной учености, таланта, обаяния, прямой праведности. Один из крупнейших современных католических богословов. Целую школу основал. Трижды монах: потому как католический священник, монах, член ордена Иисуса и иезуит. Кардинал К. Ему дали кардинальскую шапку гонорис кауза, нарушены были даже какие-то правила в силу его особенного благочестия и заслуг. Или как-то там, уж не знаю. Он, и став кардиналом, не изменил образ жизни: никакой кафедры не занял, молился, работал, жил один. Замечательный человек, блестящий писатель. И вот сенсационное сообщение о его смерти - он уже глубокий старик, желтая и красная пресса безумствуют: кардинал К. завершил свой жизненный путь где-то на чердаке, или в монсарде по-ихнему, - в постели проститутки.
- Господи, что ж он с собой сделал, зачем? - вскричала Таня.
- Ага! - подхватил Лев Ильич. - Вот она, православная реакция! Дай, Таня, я тебе ручку поцелую... Но и я спрашиваю, зачем? В том-то и дело - зачем?.. Может, конечно, вранье, желтая клевета, хотя Ватикан не опроверг сообщения. Но если вообразить, что правда? Что ж он всю жизнь про это думал, вынашивал, об этом страдал - и когда молился, и когда сочинял свое богословие, и когда служил в храме? А может и не знал, что в нем эта мысль живет, тихонько зреет, прорастает? А может, дьявол его еще на чем-то поймал?.. Вот где тайна жизни, недоступная никаким рассуждениям. А вы говорите - через чужие страдания, их на себя брать... Человек так способен вдруг повернуться, что и во сне не приснится.
- Я никак за вашей мыслью не услежу, - с недоумением сказал Федя. - Что ж, выходит, христианство - это всего лишь такое, ну не оправдание, так объяснение всякой пакостью, живущей в нас?..
Лев Ильич не успел ему ответить, отворилась дверь, всунулась старушонка в платочке, с желтым лицом, узкие щелочки глаз шарили по комнате.
- Дверь внизу нараспашку, а тут вон оно что... - сказала она, поджав губы.
- Ксения Федоровна, присоединяйтесь, вас-то нам и не хватало ! - крикнул Лев Ильич.
- Мне-то к вам словно бы незачем. Я на своем посту. А вот Таня-то зачем?
- А я ей свой материал диктую, - сказал Лев Ильич, - уморил бедняжку, затеяли перекусить.
- Вижу, чего ты затеял, я за тобой давно наблюдаю, - она остро глянула на стол сквозь свои щелочки, за которые редакционный курьер - веселый, заполошный малый, прозвал ее "совой", и прикрыла дверь.
- Ой! Лев Ильич, будут неприятности, - охнула Таня. - Она завтра же Крону доложит, а он и так на вас...
- Ну и пес с ним, с Кроном, - сказал Лев Ильич, - чего ж я, на свои или на твои деньги не имею права...
Ему так спокойно, уверенно - просто все вдруг стало, какое-то освобождение он почувствовал и почему-то вспомнил Ивана, когда тот стоял против него, упершись в стол, и глядел в глаза, сняв с себя камень, который таскал шестнадцать лет. То позвякивание, что он ощутил в себе, налилось звоном - это кремнистая дорога позванивала под ногами или, может быть, это звезды звенели, что высыпали - освещали ему путь? И такую он уверенность почувствовал в той немыслимой тяжести, что ему предстояла... Он увидел себя бредущим этой дорогой со всем, что в нем было, что он теперь с такой беспощадной ясностью называл в себе. Но он не ужаснулся, он понял неизбежность именно такого пути.
Он встал и посмотрел на них радостно и счастливо, он должен был им все это сказать, поделиться, ему слишком хорошо стало.
- Оно совсем не в том, Федя, христианство, оно не в объяснении, и уж конечно, не в оправдании пакости человека. А в том, что человек выходит в свой путь с невыразимым грузом грехов и слабостей. Он их раньше не знал и не видел, не понимал в себе, а здесь, под этими звездами, на этой неисповедимой дороге все обнажается. Это и есть мой крест, как я его понимаю - чудовищный груз, накопленный чуть не за полвека, да еще и до меня. Я бы и не мог переродиться мгновенно, это долгий путь, в котором, коль выдержу, буду сбрасывать и сбрасывать со своих плеч всю эту мерзость. И оставленная, брошенная на обочине, она станет свидетельством подлинности, несомненности этого пути, свидетельством для одних и, уж конечно, соблазном для других. Но только так и должно быть: кто верит - поймет, а кто не верит - все равно не поймет. Ты только сам верь и тогда увидишь, что каждое испытание на благо. И не собьешься. И ничего не надо бояться - иди себе, и от радости не отказывайся...
- Какой вы неожиданный человек, - сказал Федя. - Мне уж совсем трудно вас понять.
14
Ему открыла дверь высокая женщина в алой кофте, жгучая брюнетка с намазанными яркими губами и большими, как бусины на ее обнаженной груди, чуть навыкате, темными, мерцающими в полутьме коридора глазами. Конечно, он где-то видел ее, но вспомнить не мог, вроде бы не был знаком, но где-то непременно встречались ему и эти глаза, и губы, и бусы на высокой груди - уж как не запомнить. Звонко затявкала собачонка - длинноухий спаниель, белый, в рыжих пятнах, с весело дрожавшим обрубком хвоста.
- А вы Лев Ильич, - сказала женщина. - А я вас знаю. Марфа, нельзя! Не съешь мужчину...
- А вы... - начал Лев Ильич и замолчал, попался.
- Слышишь, Веруш, какие пошли мужчины? Приходит в дом к женщине, когда добрые люди давно спят, а имя ее позабыл, а то и не спрашивал - подумаешь, имя! - им разве имя от нас нужно? - Она легко повернулась, подняла руку, от чего широкий рукав кофты упал прямо до плеча, и щелкнула выключателем.
Коридор наполнился мягким светом, вспыхнули бусы, глаза и серьги в маленьких розовых ушах женщины, иконы, занимавшие весь простенок меж дверьми от пола до потолка - отлично отреставрированные, как в музее, ослепительно красивые, подле них небрежно брошенные на инкрустированный перламутром столик меховое пальто, шапки... В дверях комнаты стояла Вера - худенькая рядом с этой женщиной, в джинсах, черном свитере под горло, бледное скуластое лицо, гладко зачесанные волосы, открытый ясный лоб, грустные глаза, морщинка меж светлых бровей косо рассекла переносицу - Лев Ильич прежде не видел эту морщинку. Он смотрел на нее словно впервые, она была совсем не такой, какую он думал сейчас встретить, к которой бежал вот уже с самого утра, придумывая себе новые и новые препятствия по дороге. Он тут же подумал, что, может быть, она кажется другой, потому что и дом, в который он попал, оказался совсем не тем, и встреча их виделась ему не такой, и что он, в сущности, ничего про нее не знает, что его знание этой женщины, так перевернувшей его жизнь за эти десять дней, было скорей узнаванием себя, что сначала в своем эгоизме, а потом в трусости, он не сделал и попытки понять ее, потому что и рассказ ее о себе стал для него всего лишь еще одним подтверждением знаменательности и неслучайности их встречи, свидетельством даже некой провиденциальной ее важности для него, ибо открыл ему нечто чрезвычайное в его понимании себя и жизни, которая вокруг него совершалась. Она была и в этом своем рассказе только необходимой деталью картины, без нее лишившейся бы конкретности, это сделало всю историю жгуче-реальной и пронзительной. Но не могло быть, чтоб все, с чем он сталкивался, происходило лишь для него, наверно, и он что-то значил для нее, чего-то и она ждала от него и на что-то надеялась, так просто и ни о чем не спрашивая, пойдя ему навстречу? Если и мог быть там расчет - а какой прок от него? - то не следовало ли раньше всего понять, чтоб рассчитаться - сейчас ли, потом, вместо того, чтоб бездумно-легкомысленно воспользоваться всем только для себя?
- Здравствуй, Верочка, - сказал Лев Ильич, стянул с головы кепку и шагнул к ней, пытаясь выделить ее, отстранить от этого совершенно не нужного ему дома и женщины в алой кофте.
- Спасибо, что пришел, - сказала Вера и поцеловала его, едва коснувшись нежными губами его губ. - А я на тебе выиграла бутылку джина: Юдифь сказала, что ты ни за что не придешь, а я знала, что тебя увижу.
- Неравный спор, - засмеялась Юдифь, - я вас видела только издалека, а Веруше больше повезло. Но поскольку я и не надеялась выиграть, то все в выигрыше.
- Особенно я, - светски поклонился Лев Ильич, - хотя у меня странное ощущение лошади, на которую делают ставки.
Вера покраснела.
- Чудак-человек, я загадала, надеясь хоть таким образом тебя увидеть.
- Прекрасный разговор! - смеялась Юдифь. - Только что ж мы все в передней? Раздевайтесь, Лев Ильич, проходите в комнату, а я вам сейчас овса подсыплю... Или больше чем на сено вы не рассчитывали?
- Совсем на другое рассчитывал, - искренне сказал Лев Ильич. - Но овса уж я точно не стою.
Он двинулся вслед за Верой в комнату, подстать передней: картины в золоченых рамах, тяжелая, из серого бархата с кистями, штора на окне, вокруг изящного, тоже инкрустированного столика изогнули спинки и ножки обитые серым бархатом кресла, такой же диванчик, изукрашенный комод с роскошными бронзовыми часами на нем... Собачонка прыгнула на диванчик и, покрутившись, улеглась на сером бархате, свесив рыжие уши.