24247.fb2
Ночь тиха, если не обращать внимания на дальнюю канонаду. Сплошной гул, приглушенный расстоянием, и удары взрывов. Это там, за линией горизонта, резко обозначенного неровной полосой вспышек и пожаров. Небо черное, с каким-то совершенно неестественным розовым оттенком. Как борьба тьмы и света. Добра и зла. Как что-то такое величественно-библейское, о чем полагалось говорить торжественным слогом.
Военврач Таисия Никитична Емельянова только и знала о библии, что там все торжественно и величественно, и сама не понимала, как привязалась к ней одна фраза, напоминающая библейское изречение: «Вначале было слово, и слово было — любовь!» Наверно, оттого, что в эту ночь она вспомнила о своей любви.
Невысоко пронеслись наши самолеты, все кругом оглохло от их беспощадного рева. И снова ночь тиха…
Когда это было? Таисия Никитична, стоя на высоком деревенском крыльце, начала подсчитывать: Сене сейчас пятнадцать лет. Значит, около шестнадцати лет прошло с той ночи, когда им показалось, что весь мир — это они двое. Она и он. Как в раю.
Тогда ей едва минуло восемнадцать, и сейчас — нетрудно определить — ей уже скоро тридцать четыре. И мир перенаселен, и в мире идет война, и он уже не кажется раем.
Но рай был. Место действия — Ленинград, Малая Охта, набережная Невы. Здесь, на Заневском, в большом деревянном доме, жил один мальчик. Ваня Емельянов. Отец его погиб на гражданской войне. Мама, пианистка, работала тапершей в кино, очень гордилась тем, что сын — «ему только девятнадцать — а он, представьте себе, уже студент консерватории. Вот как!».
Они встретились в счастливое для Таси время: она успешно сдала экзамены в медицинский институт и блестяще совершила десятый прыжок с парашютом. Вот именно в тот день и встретились, когда после юбилейного прыжка она возвращалась домой. Оживленная, тонконогая, смуглая, она вскочила в трамвай. Пестрое модное платьице, растрепанные волосы. Она прошла через вагон, размахивая кожаным шлемом, который взяла, чтобы дома починить. Поздний вечер, вагон полупустой, мест сколько угодно, но ей было угодно сесть против парня со скрипкой. Еще когда вагон только подходил к остановке, его лицо в раме трамвайного окна проплыло мимо нее, как портрет композитора Рубинштейна. Высокий лоб и вдохновенно взметнувшиеся волосы.
Скрипичный футляр лежал у него на коленях, и она, проходя, задела по его ногам развевающимся подолом.
Он сказал: «Простите», — поспешно убрал под скамейку ноги и, как солдат ружье, поставил футляр стоймя к своему плечу.
Она улыбнулась и простила. Такой большой и, должно быть, добрый парень. И музыкант. Села — шлем на коленях, руки на шлеме. Ну что? А он смотрит на нее, улыбается и молчит. И не очень-то смущается, а молчит.
Вагон загремел по Петровскому мосту, а они все улыбаются и — ни слова. Но зато потом разговорились и проехали до конечной остановки. Кондуктор, тоже молодая девчонка, проходя через вагон, сочувственно сказала:
— Скоро обратно поедем. Сидите.
На обратном пути они вышли там, где надо. Где надо ей. Это он уже успел выяснить. Вообще он оказался не таким уж рассеянным и оторванным от повседневности, как ей показалось вначале. Она даже ждала, что он ее поцелует, — так им было хорошо. Но он этого не сделал. Он только держал ее руку в своей большой гибкой ладони очень долго, до тех пор, пока она не сказала:
— Ну, ладно…
Он выпустил руку и, задыхаясь, будто бежал за трамваем, который увозил ее, выкрикнул:
— Я вас люблю!
Она задрожала, хотя была очень теплая и очень белая ночь. Чтобы придать себе бодрости, попыталась улыбнуться.
— Так скоро? Не может быть.
— Может. Это вам так кажется, потому что вы парашютистка и потенциальный медик. А я музыкант, у меня душа… Я лучше знаю.
Эти слова окончательно покорили ее. Любовь, которую она так ждала и которой так боялась, оказалась большой, лохматой, бережной и, главное, веселой, легкой.
Дома бабушка спросила:
— Это ты с кем там стояла?
— Не знаю. Зовут Иван. Познакомилась в трамвае.
— Трамваи-то давно не ходят. Ты на часы погляди.
Тася поглядела: три часа. Да, трамваи не ходят. Бабушка спросила:
— Как это ты объяснишь?
Тася весело объяснила:
— Кажется, я его люблю.
Бабушка приподнялась на постели:
— Приведи его завтра ко мне.
Настало завтра. Они встретились неподалеку от ее дома. Тася очень боялась, что она ошиблась, что он совсем не такой, каким показался ей вчера, а обыкновенный, как и все. Тогда что?
Она надела свое самое лучшее платье, белое, шифоновое, в красный горошек и с красной каймой. Долго причесывалась, так, чтобы волосы казались небрежно заброшенными назад. Увидав его, она поняла, что и он тоже надел лучший костюм и тоже, наверное, старался придать своим красивым волосам поэтический беспорядок. Все для нее.
Он спросил:
— Куда пойдем?
— Не знаю.
— К Марии Магдалине?
— Все равно.
Мария Магдалина — это была такая церковь на берегу Невы. Теперь в этом здании кино «Рассвет». Давно уже. Но все по старой памяти так его называют. В кино они не попали, но рядом оказался очень уютный садик. Несколько парочек там уже гуляли. Ночь была белая, но все-таки от кустов падала какая-то тень. А может быть, им так показалось, только в тени они поцеловались. Все равно никто на них не обращал никакого внимания.
Потом они пошли по Малоохтинскому, вдоль Невы. Вода опаловая, как белая ночь, без блеска и без движения. На другом берегу силуэт Александро-Невской лавры, в переливчатом светлом сумраке ее купола, лишенные блеска. Иван что-то рассказывал про лавру. Тася спросила про Марию Магдалину, кто она:
— Наверное, какая-нибудь выдающаяся святая?
— Святая? Нет. Она была выдающаяся грешница. Кто-то мне говорил. Или я сам прочел. Не помню…
— Тогда за что же ей такой почет?
Этого он не знал, и они решили, что попы нарочно так все перепутали, чтобы никто ничего не понял.
Спустились вниз к перевозу. Приткнувшись к маленькой пристани, дремал пароходик. Посидели на скамеечке. В большой реке отражалось необъятное небо, а они вдвоем сидят такие маленькие… Тася сказала:
— Перевозик.
Иван почувствовал, что за одно это слово он полюбил и его, этот перевозик, именно перевозик, а не перевоз, как его называют все. И что он любит все, к чему она прикоснулась рукой или словом, — все равно. Все в его глазах преобразилось и приобрело особое значение, словно он попал в сказочное царство. И вот она — принцесса в белом горошковом платье, которая одним только прикосновением простые вещи делает необыкновенными.
На обратном пути они встретили его маму. Недавно кончился последний сеанс у «Марии Магдалины», все зрители уже прошли, и на набережной снова стало тихо и просторно. Навстречу шла женщина, сразу видно, что не зритель, а, скорей всего, идет с работы и очень торопится. И при этом старается, а это очень заметно, не смотреть в их сторону, хотя на всей по-ночному пустой набережной смотреть больше не на кого.
Тася сразу поняла, кто это идет. Весь ее жизненный опыт пока в основном ограничивался школой. Согласно школьной мудрости, если тебе грозит опасность, надо изловчиться и под партой ухватить себя за пятку, куда в эту минуту уходит испуганная душа. Верное средство, предохраняющее от всех неприятностей, связанных с невыученным уроком. Пятка — это было первое, что ей пришло в голову.
Глупо, но что делать, если сама судьба вызывала ее к доске, чтобы задать вопрос, на который она не знала, как отвечать. За что бы такое ухватиться? У нее под рукой был только локоть Ивана. Она уже давно за него ухватилась, еще у перевозика, и сейчас почувствовала, как он, этот локоть, напружинился под рукавом рубашки. Наверное, Ивану тоже хочется за что-нибудь покрепче ухватиться. Только друг за друга. Тасе сразу, как только она это поняла, стало легче, Ивану, наверное, тоже. Веселое озорство прозвучало в его голосе:
— В рамку!..
Так кричат мальчишки в кино, когда кадр сдвинется на экране, а механик зазевается.
— Ох, Ваня! Это ты? А я задумалась и ничего не замечаю.
— Мама, не выходи из экрана. Ты нас заметила еще на том углу. Вот — Тася.
Мама улыбнулась и протянула руку. И Тася протянула свою руку, но мама мягко ее оттолкнула и просто погладила от плеча к локтю.
— Погуляем, мама.
— Нет, не могу. Два сеанса отбарабанила. «Веер леди Вандермир». Сплошные танго и чарльстоны. Чепуха страшная…
— Почему танго?
— Не знаю. Так решил наш директор. Наверное, оттого, что картина американская. Я все-таки иногда вальсы ввертывала для отдыха.
Иван взял мамину руку, ту, которой она погладила Тасю, и стал целовать пальцы и ладонь.
— Устала. Тогда мы тебя проводим. Да, Тася?
Тася ничего не успела ответить, потому что мама взяла ее под руку с другой стороны, и они пошли теперь уже втроем.
…Вот какое это было время. Что там сейчас? Что уцелело в малоохтинском раю?
Когда умерла бабушка, Иван сразу с похорон зашел к Тасе, они вместе решили, что ему не надо больше отсюда уходить. Зачем, если весь мир — это они двое. Рай!
Вначале было слово, и слово было — любовь. Они лежали в темноте и впервые от сотворения мира разговаривали.
— Ты думал, я маленькая?
— Нет. Не помню.
— Ты даже говорил мне об этом. Много раз.
— Ты и на самом деле маленькая.
— Нет, я настоящая. Взрослая. Посмотри. Дай-ка ухо: у нас будет ребенок.
— Какой ребенок?
— Почему ты так испугался?
— Нет. Просто как-то неожиданно.
— Вот. Оказывается, это ты маленький. Ничего не знаешь.
— Не знаю. У меня никогда не было.
— Детей?
— Ну что ты! Нет. Как с тобой.
— Будет ребенок. Настоящий. Толстый, как ты.
— Я не толстый.
— Ты его будешь любить?
— Не знаю.
— Меня-то ведь любишь…
— Ну, люблю…
— Сказано нерешительно. Повтори еще.
— Люблю.
— Не верю. Еще повтори.
— Если бы не верила, я бы не был здесь с тобой.
— Раньше у тебя получалось убедительнее. Что-то тебе мешает…
— Может быть, обстановка?
— Разве у меня так плохо?
— Мне никогда еще не было так хорошо.
— Тогда что?
— Наверное, неожиданность.
— Ты чего не ожидал? Что я так тебя полюблю, что все тебе отдам?
— Нет. Мне тоже для тебя ничего не жалко. Хочешь всю мою жизнь?
— Конечно. Я только на это и рассчитываю. А ты?
— И я. Мне моя жизнь не нужна без твоей.
— А мне моя.
— Значит, все у нас в порядке.
— Так чего же ты растерялся?
— Я, по-моему, не терялся. Я в форме.
— А когда я сказала о ребенке.
— Ты мне даешь две прекрасные жизни за одну мою заурядную. Вот отчего.
— Видишь, как я тебя люблю. Поцелуй меня за это…
Первая от сотворения мира ночь. Они уверены, что первая, и они правы. Он спросил:
— Когда будет ОН?
— Еще не скоро. Не раньше, чем через девять месяцев. Так говорят.
— Ужасно. Как долго! Кто говорит?
— Все.
— Так долго ждать…
— Мы ничего не будем ждать. Мы будем жить. Нам будет хорошо.
Да, было такое время, такой час жизни, когда все потеряло свое значение. Начиналось что-то совсем новое, и ни она, ни он не знали еще, что же имеет значение, а что не имеет. Для них или для всего мира? Это тоже несущественно: весь мир — это они двое.
Такое время было. Когда?
Круг воспоминаний замкнулся. Таисия Никитична ждала на высоком крыльце, а машины все еще нет.
Снова с неистовым ревом пронеслись самолеты, только теперь в обратную сторону, и Таисии Никитичне показалось, что их стало меньше. Пронеслись и смолкли за лесом. Там был аэродром, где ее ждал самолет, а она ждала машину, которая вот уже полчаса как вышла из штаба и никак не могла дойти.
Нет, она ничуть не жалела о потерянном времени. Ведь она побывала в раю. Хоть полчаса.
В прошлое — каким бы оно ни было, рай оно или ад — иногда необходимо заглядывать, и не только когда надо скоротать ожидание. Ну, хотя бы и для того, чтобы крепче стоять в настоящем.
…Из темноты донеслось глухое урчание. Машина. Наконец-то!
Машина летела на предельной скорости, это можно было заметить только по отчаянным ударам потрепанных шин и по завыванию ветра за стеклами, потому что спидометр не работал.
Казалось, что машина с грохотом продирается сквозь какую-то плотную, черную массу. Удивительно, как она уцелела, эта хватившая горя машина, да еще при такой лихой езде. Уцелела и уверенно летит сквозь кромешную тьму, вселяя надежду на то, что все кончится благополучно.
И шофер — пожилой, усатый, чисто выбритый — тоже вселяет надежду.
Но, несмотря на это, Таисия Никитична попросила:
— Нельзя ли потише?
— Никак нельзя, — ответил шофер с той почтительной снисходительностью, с какой разговаривают шоферы больших начальников с начальниками поменьше. — На ней, если потише, мотор глохнет. Только на полном газу и тянет, такой у нее характер.
Таисия Никитична покосилась на шофера: разыгрывает или говорит правду? А он ворчливо продолжал:
— Я их, эти трофейные машины, терпеть ненавижу.
Ясно, разыгрывает: машина-то наша, «эмка».
— Какая же она трофейная?
— Считайте, как хотите. Ее сначала немцы захватили, а потом, значит, мы обратно отбили. Чего-то они там с ней сотворили — я не пойму: на малых оборотах не тянет, хоть ты что! Порченая машина. А нашему полковнику нравится. Он тихо не любит.
Все это звучало вполне убедительно. Но, посмотрев на шофера еще раз, Таисия Никитична поняла, что он ее просто разыгрывает. Эта мысль совсем ее успокоила. Зачем ему рисковать? Если и дает такую скорость, то знает, что делает. Все в порядке, и пока можно отдохнуть.
Она закрыла глаза, и сейчас же ей стало казаться, что они никуда не едут, что машина просто раскачивается и вздрагивает от работы мотора, стоя на месте. Нет, пожалуй, это похоже на полет. Или будто они падают в черную пропасть. Летят, ударяясь о какие-то выступы и кренясь то в одну, то в другую сторону. Даже голова кружится.
Вообще-то голова у нее никогда не кружилась. В дороге, во время вынужденного безделья, можно позволить себе роскошно вздремнуть, расслабив тело, и ни о чем не думать. Полет, падение, отдых — все равно. Позади работа, опасности, война. И впереди то же самое…
А когда не было войны? Тоже случались опасности. Незначительные, мирные, но опасности: нелетная погода, когда все равно приходилось лететь, или отсутствие посадочной площадки. Ведь бывали такие случаи, когда ждать было нельзя. Тогда выручал парашют. Но это бывало редко, чаще всего пилоту удавалось посадить самолет.
Саша Ожгибесов замечательный был пилот. Где-то он сейчас воюет? А может быть, уже и отвоевался? Все может быть.
Он был в нее влюблен так почтительно, что скрывал это даже от самого себя, и был искренне поражен, когда обнаружил, что о его влюбленности все знают и даже сочувственно посмеиваются.
В отряде он считался поэтом. Поздравляя Таисию Никитичну с днем рождения, он написал ей:
Те, кто никогда не летал с ним и не видал, каков он в воздухе, могли бы счесть эти стихи чистой бравадой. В полете он был расчетлив и отважен, на земле застенчиво улыбался и старался казаться суровым, чтобы не краснеть. Но это ему почти не удавалось. Самыми счастливыми он считал Ивана Ильича только за то, что он — муж Таисии Никитичны, и Сеню за то, что он ее сын. Он знал, что надеяться ему не на что, да он и не хотел ни на что надеяться…
Должно быть, она и в самом деле задремала, воспользовавшись передышкой. Ей даже померещилось, будто она летит и рядом с ней не усатый положительный шофер, а Саша Ожгибесов. Самолет кренится то в одну, то в другую сторону, ей сейчас придется прыгать. Она посмотрела вниз, но ничего не увидела в сплошной, непроглядной тьме. Ей стало так страшно, как не было даже тогда, когда она только еще училась прыгать с парашютом. Конечно, тогда она боялась, да еще как! И потом всегда перед каждым прыжком все внутри замирало и сжималось, но это совсем не было похоже на то чувство тоски и ужаса, какое сейчас овладело ею.
Она заметалась и очнулась. Здорово: ухитрилась заснуть и увидеть сон. А может быть, то, что она видит сейчас, — тоже сон?
Из глубокой темноты как-то совсем неожиданно выплыл самолет, на котором ей предстояло перелететь линию фронта. Он показался слишком большим и слишком светлым для того ответственного и секретного дела.
Около самолета стояли люди, смотрели на приближающуюся машину и, наверное, возмущались, что их заставили ждать.
Так и есть, едва машина остановилась и Таисия Никитична вышла из нее, она тут же услыхала очень знакомый голос:
— Ждать заставляете, доктор!
Ну да, это Ожгибесов. Ничему не удивляясь, она крикнула:
— Саша!
— Кто это? — спросил тот же голос, и сейчас же Ожгибесов, вытягивая шею, как будто так он лучше мог что-нибудь рассмотреть в темноте, пошел к машине.
— Не узнаете? — спросила Таисия Никитична.
Но он уже узнал и побежал к ней.
— Вы? — спросил он, схватив ее руки и сжимая их. — Да как же так вдруг — вы?..
— Как в сказке. Верно?
— Верно, как в сказке. Или как на войне.
— А вы, Саша, все такой же.
— А мне что? За все время даже не ранен. Я счастливый.
Он так это сказал, что ей сразу стало понятно, как он стыдится этого своего счастья, и она поспешила утешить:
— Я тоже всю войну в санитарных поездах.
— Около войны, — подытожил он.
— Да нет, не сказала бы. Два ранения.
— Меня тоже сбили однажды. А я никого и ни разу. Не та у меня техника — вот в чем дело.
— Над временами властны мы…
— Помните? — оживился он.
— Когда есть время, вспоминаю.
— А ваши где? Муж, Сеня?
— На Урале. Я им написала, чтобы не беспокоились, если долго не будет писем. А у вас кто-нибудь есть?
Он не ответил. Мимо них прошел усатый шофер с ее чемоданчиком. Они, не торопясь, пошли за ним. Вдруг Ожгибесов, как бы вспомнив что-то самое главное, спросил:
— Так это, значит, вас к Бакшину?
— Да. А потом он должен переправить меня дальше. Ничего, Саша, еще навоюетесь, успеете, — проговорила Таисия Никитична, думая, что он завидует ее безусловно боевому назначению. Но тут же поняла, что ошиблась, что тут что-то совсем другое. Он как-то вдруг притих и потом, не то почтительно, не то в чем-то сомневаясь, проговорил:
— К Бакшину…
— А что Бакшин? — спросила она и усмехнулась. — Говорили мне, что человек он отважный и никого не щадит. Себя в первую очередь.
— В том-то и дело, — уже у самого самолета проговорил Ожгибесов. — Себя он нисколько не щадит, и никого он не щадит. Я ведь его давно знаю… И хорошо, что вы у него не задержитесь…
— Не время теперь заботиться о себе, — вздохнула Таисия Никитична и сейчас же поняла, что она говорит совсем не то, что надо сказать человеку, который ее любил и, как видно, продолжает любить и которого она, может быть, никогда больше не увидит. Но ничего другого не могла придумать.
Они только на минуту, потому что больше не было времени, остановились у металлической лесенки. Она оглянулась и встретила напряженный взгляд его остановившихся глаз. Такие глаза она видела у него только в воздухе и только если приходилось мгновенно принимать решение. Какое решение намерен он принять сейчас?
Над ними в овальной двери самолета стоял кто-то из членов экипажа и, по-видимому, тоже ожидал решения своего командира. И еще оттуда выглядывало очень румяное лицо молоденькой девушки. По выжидательному выражению этого лица было видно, как она все понимает, что там происходит внизу между командиром и этой красивой докторшей.
— Ну, что же? — удивленно спросила Таисия Никитична. Тут же ей пришло в голову, что он может истолковать ее простой и ничего не значащий вопрос как насмешку над его нерешительностью.
Его глаза посветлели от тоски. Таисии Никитичне стало не по себе, словно она вдруг озябла.
— Счастливо вам, — проговорил положительный шофер.
— Спасибо, — ответила она, не оглядываясь.
А потом она положила ладони на плечи Ожгибесова и, привстав на носках, поцеловала его — в губы, долгим поцелуем.
— Законно, — довольным голосом сказала девушка над ее головой.
Считаясь, должно быть, только с законами войны, она не сомневалась в законности поцелуя. Но, кажется, не все ей было ясно, потому что, усаживаясь рядом с Таисией Никитичной на ящиках, она участливо спросила:
— Фронтовой?
— Никакой, — улыбнулась Таисия Никитична, — просто хороший человек.
— Ясно, — с явным сомнением протянула девушка.
Она обиженно замолчала, тем более что самолет взревел изо всех сил, отчего все внутри его задрожало, и разговаривать просто не имело смысла. Все равно никто ничего бы не понял.
Самолет, старый и довольно потрепанный транспортник Ли-2, тронулся в путь. Он долго раскачивался на взлетной дорожке полевого аэродрома и, подпрыгивая, бежал в кромешной тьме, словно не решаясь оторваться от земли. Таисия Никитична снова подумала, что на этот самолет возложено непосильное для него дело. Одна надежда на летчика. Ожгибесов. Ему Таисия Никитична до того привыкла доверять свою жизнь, что даже никогда и не думала об опасности.
А тут почему-то подумала, и не столько о своей жизни, сколько о том, что будет, если они не долетят. Ведь сейчас все зависит не только от качества самолета или от умения и отваги летчика. Мысль о смерти никогда еще не посещала ее. Может быть, оттого, что насмотрелась на чужие смерти?
Наконец самолет оторвался от земли, сразу успокоился и загудел ровно и удовлетворенно. Нет, все-таки Ожгибесову, как и всегда, можно доверять.
— Этот летчик, Саша, просто милый мальчик, — немного напрягая голос, проговорила Таисия Никитична.
Девушка недоверчиво взглянула на нее:
— Мальчик? Не сказала бы.
— Он моложе меня.
— Это ничего не значит. Видела, как вы целовались.
Девушка перестала сердиться, даже подмигнула.
— Нет. Это я его поцеловала, — внесла ясность Таисия Никитична. — Он хороший парень и давно влюблен в меня. Еще до войны. А у меня муж и сын.
— Ничего это все сейчас не значит, — с отчаянным оживлением повторила девушка. — И никому не надо… Сдерживать свои порывы — зачем? Никому не надо, и никто не осудит.
Она так настаивала на своем, что пришлось рассказать всю небогатую событиями историю Сашиной любви. На высоте две тысячи метров и при скорости триста километров в час этот рассказ не мог занять много времени.
— Мы с ним не встречались больше с самого начала войны… Это что? Линия фронта?
Девушка ответила!
— Тут везде фронт.
По тому, как она держалась и как говорила, и по ладно пригнанной одежде было видно, что воюет она не в первый день и обо всем у нее есть свое прочное мнение. Рассказ Таисии Никитичны не очень-то ее взволновал и ничего ей не объяснил.
— Нам все должно проститься, если живы вернемся. Все, что сам себе простишь, то и все должны простить.
— А если не останемся живы?
— Тогда скажут: погибли как герои. А у героев какие же грехи? У героев только подвиги…
Она помолчала, вспомнив что-то нелегкое, и медленно договорила:
— И мы простим все тем, которые в тылу. Я в Ленинграде три дня жила, аппаратуру получала. Насмотрелась всего. Вот фашистам проклятым ничего не простим. Я злобы набралась на всю жизнь. Ни одному фашисту не должно быть прощения.
Она не считала себя очень уж молодой: на третьем курсе филфака училась. Зовут Валя, Валентина Косых. Коренная уральская фамилия. На фронте с сорок второго. Радистка. Переводчица.
— Вы говорите по-немецки?
— Учила в институте. Немцы меня сразу понимают, а я их. У нас тут разговоры простые и короткие…
— Я тоже учила немецкий, да все, наверное, перезабыла. Вот с вами и попрактикуюсь.
Оказалось, что Валя специальностью своей недовольна. Мечтала стать снайпером, в тайге выросла, стрелять умеет, и неплохо, но подвело зрение. Предложили в медсестры или в связь. Согласилась. А что делать? Конечно, от радиосвязи иногда вся жизнь отряда зависит, но лично ей не го нужно. Не для того стремилась на фронт. И Бакшин это понимает, идет навстречу. Тем более, что есть второй радист. В самый раз такому рацию таскать и сидеть в укрытии. Нет, он парень ничего, у Бакшина плохие не задерживаются. Фамилия его Гусиков. А как звать, не знаю, и, кажется, никто не знает. Гусиков — и все. Нет, он ничего, только чересчур себя переоценивает, как будто это очень уж важно, чтобы он невредим остался.
— По-моему, это для каждого важно.
— Жизнь человеку дана, чтобы жить. А как? Это каждый по-своему понимает. Наш Батя говорит, что жизнь человека имеет значение только в коллективе и для коллектива.
— Ну, это уж общие слова.
— Не знаете нашего Батю. У него нет общих слов. У него все слова от глубокого убеждения. Он говорит только то, во что верит. А уж он-то убежден, что его собственная жизнь имеет значение, только если она необходима для общего дела.
— А вы-то сами как думаете?
— В общем так же. Нет, проще даже. Умирать сейчас или через двадцать лет — какая разница? Наверное, вы думаете, что я авантюристка?
— Нет, — резко ответила Таисия Никитична, — это не авантюра и, по-моему, не героизм. Так думать — просто отчаяние, когда уж ничего не останется. Край.
— По краю ходим, — отозвалась девушка из темноты.
— Надо думать о победе, а не о смерти.
— Победа и смерть — это рядом. Ох, чтоб тебя!..
Словно ударившись о какое-то невидимое препятствие, самолет резко провалился. Несколько бесконечных мгновений продолжалось это тошнотворное падение, и снова ровное гудение и не ощутимый в темноте полет.
— Воздушная яма, — сказала Таисия Никитична и услыхала спокойный и чуть возбужденный голос:
— Тут не успеешь и понять, какая воздушная, а какая взрывная. Скоро прилетим.
Сигнальные костры, догорая, отражались на плоскостях самолета тревожными пожарными отблесками. Этот вздрагивающий неяркий свет еще больше сгущал темноту, и поляна казалась такой маленькой и черной, что было непонятно, как тут мог сесть большой, тяжело груженный самолет.
Деревья, обступающие поляну со всех сторон, то появлялись, то исчезали при вздрагивающем свете догорающих костров. Похоже, будто они собираются напасть на самолет и никак не решаются. Так показалось Таисии Никитичне, пока она спускалась по алюминиевой лесенке.
А из-за деревьев очень решительно начали выскакивать ловкие, казавшиеся маленькими, люди. Они с молчаливой деловитостью бежали к самолету. Подбежав, очень скоро стали разгружать ящики и мешки, которые им привезли. Все ими делалось и бережно, и ловко, видно было, как эти люди хорошо знали свое дело и какая выучка, какая дисциплина ими двигала.
Тут Таисия Никитична увидела Бакшина. Она сразу догадалась, что это именно он. Как и все, он возник из темноты и, размашисто шагая по мокрой побуревшей траве, быстро приближался к самолету. Сразу видно — идет хозяин, командир. Ее командир, про которого говорили, что он никого не бережет, и прежде всего самого себя, и что он человек, убежденный в своем деле, для которого ему ничего не жаль.
Он, как показалось Таисии Никитичне, шел прямо на нее — большой, подтянутый, в распахнутом брезентовом плаще. Она никогда не робела перед начальством, но тут почему-то растерялась и, негодуя на себя за такое малодушие, проговорила:
— Прибыла в ваше распоряжение!
Против ее воли это получилось у нее очень вызывающе и поэтому, конечно, так глупо, что она совсем смешалась.
— Добро, добро, — ответил он, не обратив внимания на ее замешательство, и совсем не официально, а скорее по-хозяйски гостеприимно протянул ей руку.
У него была небольшая и очень мягкая ладонь, но рукопожатие оказалось таким подчиняющим, словно он вот так, сразу, без лишних слов, взял над ней полную власть. И хотя Таисия Никитична и без того знала, что он тут — единственная власть, которой она полностью подчинена, все же ей стало как-то не по себе, и она сказала:
— Я привыкла как в армии…
— У нас тоже как в армии. — Он повернулся и уже на ходу отдал распоряжение: — Разместитесь у радистки.
— Есть, — ответила Валя. — Идемте, доктор.
— Подождите, Валя, мне надо… — Таисия Никитична не успела еще и сама понять, что же ей надо сделать сейчас, как Валя уже все сообразила.
— Да вот, он тут, — проговорила она, — дожидается.
Она подтолкнула Таисию Никитичну в темноту под крыло самолета, как будто знала, где именно Ожгибесов будет ждать. Он и в самом деле стоял там, куда показала Валя.
Ожгибесов сразу же, как будто так и должно быть, взял ее руку и прижал к меховому отвороту своей куртки.
— Хорошо, все будет очень хорошо, — торопливо проговорила Таисия Никитична.
Он спросил:
— Что передать вашим?
— Ничего не надо. Я вчера написала им. Предупредила.
— Они где?
Узнав, куда эвакуировали ее мужа и сына, Ожгибесов сказал:
— Хорошо. Наши туда часто летают. А я сюда. Связь наладим, а может быть, и я полечу туда…
— Вот и хорошо, — повторила Таисия Никитична, — вот это очень хорошо было бы…
Она понимала, что говорит совсем не то, что надо, а что надо сказать, чтобы ему стало хорошо и он улетел успокоенный, не знала. Что сказать? Не может же она говорить о любви, если ее нет. Она еще посмеивалась по старой привычке, как тогда посмеивались все, над его почтительной влюбленностью. Ох, как давно это было! Тогда он был мальчик по сравнению с ней, взрослой женщиной, матерью семейства.
А если бы она любила, то нашла бы подходящие слова? А зачем слова? Когда любишь, тут уж не надо никаких слов для успокоения потрясенной души. Да и сама любовь исключает всякое спокойствие, даже если воспринимать ее с улыбкой. О-хо-хо, любовь под крылом самолета!
«Нам все простится». Это сказала Валя. Нет, какая же это любовь, которую потом надо прощать? А что он думает по этому поводу?
А он вряд ли способен был думать. Он стоял, боясь пошевелиться или просто пожать ее руку. Он только держал ее в своей горячей ладони и даже не смел дышать. И это все! Сейчас он улетит, и тогда там, на высоте в две тысячи метров, под этим крылом, уже больше ничего не будет, кроме пустоты, холодной и беспредельной. Как на каком-то «том свете». Ничего, только свист ветра и черная пустота. И ничего не может быть, потому что там нет человека со всеми его страстями. Ничего не останется, от того что так сжимает сердце. Ни чувств, ни переживаний, ни сомнений. Ничего, что сейчас кажется им важнее всего. И если сейчас, в эту самую последнюю минуту, ничего не сделать и ничего не сказать, то всему наступит конец, как на «том свете».
Ей так ощутимо представилась потусторонняя пустота, которая скоро должна наступить под этим крылом, что у нее от тоски сжались плечи и она смогла только проговорить:
— Не надо…
Он понял ее, оттого что думал о том же и так же, как и она.
— Да, — сказал он. — Мне надо.
И она все поняла: он сейчас улетит, и ему надо, чтобы с ним была его любовь, и ее любовь, — только тогда он не будет одинок в той черной пустоте. Ему надо. А ей? Этого Таисия Никитична не знала, и не было времени разобраться в своих взбаламученных мыслях.
— Милый мой… — не то вздохнула, не то простонала она.
— Ничего, ничего. — Он осмелел и погладил ее руку и потом ее ладонью погладил свою плохо выбритую щеку. Она не отняла руки.
Эта его внезапная смелость растрогала Таисию Никитичну. Никогда она не отличалась сентиментальностью, но сейчас ей захотелось, чтобы ее приласкали, сказали что-нибудь теплое и простое. И это в темноте, под крылом самолета, в немецком тылу? А что делать? Он сейчас улетит, и здесь, под крылом, уже совсем ничего не будет.
У двери самолета кто-то громко спросил:
— А Сашка где?
— Это вас зовут? — тихо, почему-то тревожно спросила Таисия Никитична.
— Нет. Мальчишка тут один. Уже не первый раз он так…
Он не договорил, не стал объяснять, что это за мальчишка и что с ним не впервые, так были дороги ему эти мгновения прощального молчания, которое он не хотел и не мог нарушить.
И снова позвали Сашку, теперь уже несколько голосов, и один из них, конечно, голос самого командира, коротко приказал:
— Найти немедленно!
И чей-то басовитый голос:
— Ну да, найдешь его…
А двое под крылом стояли, притихшие в напряженном молчании, понимая, как непрочно это их счастье и как непродолжительно. Да и счастье ли это?
— А где доктор? — спросил Бакшин.
— Теперь вас… — сказал он. — Это уж вас…
Она сама погладила его колючую щеку. Кто-то мягко тронул ее за плечо.
— Да, — тихо отозвалась она.
За спиной стояла Валя.
— Доктор, там раненых отправляют. Требуют вас.
— До свидания, Саша, милый.
Он поцеловал ее руку и сразу же исчез в темноте. Она вышла из-под крыла и направилась к двери, куда осторожно и ловко поднимали раненых.
Таисия Никитична ожидала, что Бакшин вызовет ее немедленно, сразу же, как только вернется с аэродрома. Но прошла ночь, настало утро, а никто за ней не приходил.
Она встала и, не зажигая света, чтобы не потревожить Валю, оделась в темноте. Но сон девушки был так прочен, что не было слышно даже ее дыхания. Хлопнула дверь, она и тут не пошевелилась.
По мокрым ступенькам Таисия Никитична поднялась наверх, огляделась — и совсем напрасно, потому что стояла тьма непроглядная. Но потом оказалось, что кое-что все-таки можно рассмотреть; например, небо. Оно было чуть посветлее леса и земли, и по нему ползла какая-то волокнистая муть. И на земле проглянули серые пятна, похожие на куски той же беспросветной мути. Наверное, вода, болото.
Она сделала несколько шагов и остановилась. Очень неприятно идти, когда под ногами так податливо пружинят мох и мокрые листья и что-то чмокает и хлюпает. Под ногами должна быть твердая земля, тогда человеку спокойно. А тут определенно болото. Кисловатый, бражный запах осеннего леса и мокрых, только что опавших листьев.
Тоскливое и горькое похмелье после летнего разгула — вот что такое поздняя осень в сыром болотистом лесу. Такая межеумочная погода — ни осень, ни зима — может продолжаться очень долго, даже вплоть до будущей осени. Прибалтика.
И снова, как и в ту тоскливую минуту, когда она прощалась с Ожгибесовым под крылом самолета, ей сделалось необыкновенно тоскливо. Нет, даже еще больше, чем в ту минуту, тогда хоть поблизости были люди.
А совсем близко Ожгибесов, так близко, как никогда.
Лучше уж вернуться в землянку, там, по крайней мере, тепло и не так ощущается одиночество, состояние вообще-то для нее малознакомое. Очень редко она чувствовала себя одинокой — характер не тот, не подходящий для одиночества. Ее профессия приучила к действиям решительным и срочным, к действиям, за исход которых она одна принимала на себя всю ответственность. Самые отчаянные скептики, не верящие ни в какую медицину, относились к ней почтительно. Поэтому, наверное, ее отношения к окружающим всегда отличались прямотой. Она говорила то, что думала, и все это ценили, каждый по-своему, в меру своих сил и состояния здоровья. А это, в свою очередь, только повышало ее интерес к людям.
Вот почему незнакомое состояние тоски и одиночества даже не угнетало ее, а скорее интересовало своей новизной, как неизвестный, пока еще и не требующий немедленного хирургического вмешательства недуг.
Она решительно направилась в сторону своей землянки, но тут некий очень знакомый запах остановил ее. Да, определенно запах дыма и солдатского котла. Так всегда пахнет неподалеку от полевой кухни. Ориентируясь на запах, Таисия Никитична немедленно обнаружила и самую кухню, и людей, которые ее обслуживали.
Их было двое: невысокий бородач и бледный мальчик лет двенадцати. Обыкновенный, ничем не примечательный мальчик. Желтенькие пятнышки веснушек на носу и на щеках, не такая-то уж это редкость для мальчишек. Когда вошла Таисия Никитична, бородач поднялся и доложил, все, что положено, но не так, как в воинских частях. И вообще, нисколько он не был похож на солдата, а скорее на пахаря, который варит себе кашу в ожидании рассвета.
Мальчик вскочил, метнулся в угол, но, сообразив, что все равно он обнаружен и никуда ему не скрыться, замер. Видно было, что больше всего ему хотелось провалиться сквозь землю.
— Вольно, — засмеялась Таисия Никитична. — Ты Сашка? Ночью это тебя искали?
Мальчишка отвернулся и с присвистом вздохнул. Но, вспомнив о своем солдатском положении, прямо глянул на Таисию Никитичну и вызывающе ответил:
— Меня.
— Ты что же приказ нарушаешь?
— Садитесь, товарищ доктор! — Бородач ловко подкатил чурбачок, на котором только что сидел Сашка, и, дождавшись, когда она сядет, сам занял свое прежнее место.
— Почему ты не отвечаешь? — спросила Таисия Никитична. Очевидно, голос ее дрогнул совсем не начальственно, потому что и Сашка, и бородач одновременно посмотрели на нее.
А она сама не смогла объяснить, отчего у нее дрогнул голос. Этот мальчишка-партизан совсем не похож на ее Сеню.
Но каждый мальчик, а их не так-то часто приходится встречать на фронте, не мог не напомнить ей сына. Хотя Сеня старше. Почти три года она не видела его. Когда уезжала, ему было двенадцать лет, а сейчас пятнадцать. Мужчина. Три года! В его возрасте это целая эпоха. Тем более три года войны.
Бородач доложил с явным осуждением:
— Отсылает его Батя наш. В Москву. А у парня родина здесь. Вот он всячески, значит, избегает.
— Убегает, — уточнила Таисия Никитична.
— Избегает, — настойчиво повторил бородач. — От Бати не убежишь.
— Ну как же, самолет из-за него задержали.
Сашка все молчал, но тут его прорвало:
— Лучше меня все равно не найти разведчика. Я — куда хочешь. Батя мне медаль обещал, значит, ценит. А тогда зачем отсылает?
— Значит, так надо, — строго проговорила Таисия Никитична.
— Вот и он говорит так же. И совсем это никому не надо.
— Приказ не обсуждают.
Сашка снова свистяще вздохнул:
— Эх!.. Знаю я, чего он хочет. Это он меня оберегает. А я все равно убегу.
— Родители живы?
Наверное, этого вопроса не следовало бы задавать. Это она поняла, увидев плотно сжатые Сашкины губы и его взгляд, в котором уже не было ничего детского, а только какое-то скорбное презрение и непонятная, недобрая усмешка.
— В том-то и дело, — тихо проговорил бородач. — До смерти парень обиженный. Сходи-ка, Сашок, пошарь под подушкой, кисет я вроде забыл.
— Да ладно, я и так уйду. Кисет у вас вон в том кармане. Вот так все меня оберегают, как маленького. Пошел я.
Он и в самом деле вышел из круга света в темноту. Подождав немного, бородач бодрым голосом начал жаловаться на застарелую свою болезнь, из-за которой он, здоровый мужик, вынужден прозябать на стариковской должности.
— Вот тут, — он положил обе ладони на поясницу, — сплошь простреливает.
— Радикулит, наверное, — проговорила Таисия Никитична, ожидая, когда же бородач заговорит о Сашке.
— Скажите, какое название, — проговорил он, подмигивая и кивая бородой в ту сторону, куда ушел мальчик. — Разведчик природный.
— Подслушивает?
— Обязательно! — торжествующе воскликнул бородач. — Всегда в курсе. — И снова зашептал: — Отец у него погиб. Мать в Германию угнали. А парень весь кипит, и, говорю, разведчик природный, а в разведку его теперь пускать никак нельзя.
— Почему же? Сашка-то в чем виноват?
— А кто же его виноватит, Сашку-то? Наш Батя его к своей супруге отправляет. Говорит: «Что бы с тобой ни произошло, ты на всю жизнь запомни: я теперь тебе за отца». А Сашка воевать рвется, фашистов уничтожать. А в разведку ему теперь вот почему нельзя: у него вся спина плетьми иссечена. Поймали, весной еще, гады-фашисты, до полусмерти избили, все выпытывали — где нас искать. Им Батю нашего хотелось захватить, а он ни слова. Мы уж так и считали: пропал наш Сашка, а он еле живой приполз. Ничего. Живет. В газете напечатали про его поступок. Медаль ему обеспечена.
Бородач поднялся, снял фонарь и, приподняв стекло, сильно под него дунул. Желтое пламя рванулось и погасло. Сразу исчезла тьма, словно бородач заодно и ее погасил своим могучим дуновением. Обнаружилось серенькое утро, мутное и холодноватое, полное неопределенности, свойственной прибалтийской природе.
— Рвется Сашка фашистов уничтожать, — повторил он. Подумал и спросил: — Как вы мыслите, скоро уничтожим?
— Фашистов? Обязательно.
— Всех до одного? Я бы их всех!.. Какая нация звериная.
— Как это всех? Фашизм надо уничтожить и всех фашистов. А нацию уничтожать нельзя.
— Как это нельзя? — Он засуетился, захлопотал и словно упал на свое место. — Как нельзя? Немцы-то очухаются, злобы накопят да опять пойдут на нас. Снова, значит, воевать. Сашке опять воевать? У вас дети есть? Им тоже. Я знаю, нам тут говорят, вот и Батя тоже на политзанятиях, как и вы, говорит: немцы, говорит, разные есть. Разные. Смотри-ка! А мы не видели разных-то. Мы одинаковых видели. Волки разные не бывают. Нет, мы тут насмотрелись на них, на разных-то, до кровавых глаз.
Говорил он спокойно, рассудительно и так весело, что видно было — не слепая это ненависть. Не жажда мужицкого самосуда над деревенским поджигателем. Он по праву вершил суд, по человеческим законам. Добро восставало против зла. Но во всем этом Таисия Никитична усмотрела новую опасность: добро могло переродиться в свою противоположность. Зло против зла. Тогда уж конец всему. Она горячо возразила:
— Нет, так нельзя.
— Почему это?
— Зверей надо уничтожать. А есть еще и люди. Они пускай живут.
— Немцы-то — люди?
— Да поймите вы, это Гитлер их так испортил. Фашисты. Есть у них люди, коммунисты, рабочие…
— Э-эх! — бородач стукнул кулаком по колену. — Война не кончена, а вы уж защищаете. У них, у фашистов-то, все нутро звериное. Нет, не уговорить вам меня.
— А детей, а женщин?
— Эти пусть. Пусть живут. Может, еще и людьми станут. Собаки тоже из волков произошли. Пусть служат.
Да, у него все было предусмотрено, продумано, как искоренить зло в самом его корне. Все он решил с железной мужицкой твердостью, которую очень трудно, почти невозможно поколебать.
Лагерь просыпался, когда Таисия Никитична возвращалась в свою землянку. В тумане, не очень густом, слышались голоса людей, но их самих не было видно. И она бы не заметила ни одной землянки, если бы не синеватые струйки дыма, которые, как лесные малозаметные ручейки, неторопливо вытекали из-под каких-то холмиков, расположенных среди деревьев, и смешивались с туманом.
Конечно, ей никогда бы не отыскать свою землянку среди других, если бы не встретила Валю. Девушка поднималась снизу, из оврага, с полным ведром воды. Там, должно быть, находился ручей или речка.
— Рано вы что-то, — приветствовала она Таисию Никитичну, перехватывая тяжелое ведро. — А я сплю, пока спится. Этого у нас не всегда вдоволь.
На ней были черные залатанные брюки, кирзовые солдатские сапоги и мужская бязевая рубашка, заправленная в брюки и туго перетянутая ремнем в тонкой талии.
— Да вот, жду, когда командир вызовет.
— А вы не ждите, — посоветовала девушка. — Наш Батя знает, когда надо вызывать. И чаще всего, когда уже перестаешь ждать.
— А что он делал до войны? — спросила Таисия Никитична.
— Строил. Начальник строительного треста.
В землянке уже деловито гудела и потрескивала маленькая железная печурка. Горьковато и домовито пахло дымом, и было очень жарко. Валя распахнула дверь. Хмурый тихоня — серый денек — топтался у порога, как непрошеный и очень надоедливый гость. Ни тепла от него, ни радости, но надо терпеть.
— Умываться будете? — спросила Валя. — А хотите до пояса? Я люблю.
— Хорошо, только сначала вы. — Таисия Никитична пробралась в угол, где стоял ее чемодан.
Валя налила в жестяной таз воду и сняла рубашку, стыдливо поеживаясь и посмеиваясь оттого, что на нее смотрят. У нее было очень белое тело, плотное и гладкое, его белизну оттеняли темные и обветренные кисти рук.
Дрожа от радостного возбуждения, девушка зачерпнула полные ладони, склонилась над тазом и плеснула воду себе на грудь. Звонко охая, как будто обжигаясь, она плеснула еще и еще. Струйки ледяной воды бежали по плечам и сверкающими каплями срывались с груди.
Печурка сердито пошумливала и шипела, когда на нее попадала вода.
Тихонько повизгивая и смеясь, Валя все черпала холодную воду, стараясь захватить пригоршни пополнее, и выплескивала на грудь, на плечи; смутно чернело под мышками, когда она поднимала руки, чтобы плеснуть и на спину. Это было так хорошо, что у нее закатывалось сердце.
И у Таисии Никитичны тоже закатывалось сердце, и ей хотелось также испытать это жгучее радостное возбуждение.
А Валя уже умылась и, стоя у печурки, вытирала спину жестким полотенцем. Ее тело светилось в полумраке землянки. На округлой и нежной груди чуть повыше розового остренького соска темнел прилипший коричневый дубовый листок. Валя сняла его, задумчиво повертела и сказала:
— Мама, когда огурцы солила, дубовые листья в бочку клала. Хрустели огурцы — будь здоров!
Она надела солдатскую бязевую рубашку и сверху старую фланелевую домашнюю кофту с какой-то выцветшей оборочкой по вороту. И в этом нехитром наряде показалась Таисии Никитичне более женственной, чем когда она видела ее обнаженной. Только сейчас она увидела, как красива эта огрубевшая за войну девушка и как нежна. Нет, это не только молодая свежесть, в ее годы все девушки красивы. Не в этом дело. Гут что-то другое, чего не объяснишь словами. Не скажешь: «красавица», но обязательно подумаешь: «красивая девушка».
Валя сказала:
— Пойду принесу вам воды.
Она скоро вернулась с полным ведром и посоветовала Таисии Никитичне воду все-таки сначала подогреть. Пока Таисия Никитична умывалась, Валя принесла завтрак — котелок с кашей — и сообщила, что командира отряда вызвали ночью в штаб бригады и он тут же уехал, так что можно не беспокоиться насчет вызова.
Всех тяжелых вчера отправили в тыл, а те с легкими ранами, что остались, никакой особой врачебной помощи не требовали. Тут достаточно медсестры. Вообще, как Таисия Никитична давно убедилась, фронтовые сестры справлялись и не с такими делами, как перевязки. Здешняя сестра, если судить по тем раненым, которых вчера отправляли, — опытный человек.
— Замечательная тетя, — сказала про нее Валя. — Я ее боюсь. А все наши обожают, ну и, конечно, тоже побаиваются. Зовут ее Анисья Петровановна. Петровна, я думаю, а она говорит, что отца не Петром звали, а Петрованом. А сама сибирячка. Из Красноярска. Вот она придет скоро.
«Замечательная тетя» пришла сразу, едва только Таисия Никитична успела одеться после умывания. Ничего в ней не было такого, чтобы ее бояться или обожать. Так, по крайней мере, показалось с первого взгляда. Обыкновенная женщина, средних лет, среднего роста. На ней стеганка и ватные брюки, заправленные в сапоги, только голова повязана белой косынкой и на плече зеленая сестринская сумка. А лицо такое, что пройдешь и не заметишь: скуластое, обветренное. Разве только глаза строгие и беспокойные.
У порога поклонилась:
— Здравствуйте, доктор. — Руки не протянула, не полагается, но когда Таисия Никитична протянула свою, приняла бережно и цепко в обе ладони. — Валечка, здравствуй.
— Здрасте… — поспешно проговорила Валя и, передернув плечами, отвернулась.
Но Анисья Петровановна не обратила на это никакого внимания и с прежней требовательной приветливостью проговорила:
— Приборочку, Валечка, произведи, воды-то ишь сколько нахлестала. Я к вам, доктор, насчет обхода. У нас всегда по утрам. А вам как будет угодно?
— Больных много?
— Раненые есть, все ходячие. А так — какие же у нас больные? Я их не очень поваживаю, мужиков-то. Ихним болезням ходу не даю. — Она улыбнулась: — Мужиковские болезни строгости требуют. Его только пожалей, мужика-то, он сразу и застонет. Так я их не больно-то. Психотерапия. — И снова официально: — Так насчет обхода какое будет распоряжение?
— Идемте, — сказала Таисия Никитична.
Она уже поняла, за что Валя побаивается эту приветливую, но, как видно, властную и настойчивую женщину, и еще не решила, как ей самой относиться к ней. Время и работа определят отношения, хотя фронтовая обстановка не очень способствует ожиданиям. Тут все совершается скорее, чем в нормальных мирных условиях.
Что касается Анисьи Петровановны, то, по-видимому, уже в первой же землянке для нее стало ясно все, что касается нового врача. Едва они вошли, как с нар им навстречу поднялась взлохмаченная фигура. Таисия Никитична сразу узнала своего недавнего собеседника, бородача-кашевара.
— Спите, отдыхайте, — торопливо и приказывающе проговорила она.
— Успею еще, у меня сон что у воробья…
Вмешалась сестра. Отстранив бородача, она доложила:
— Тут один раненый. А ты отойди, сказано тебе: отдыхай.
Бородач послушно сел на краешек нар, и тогда Таисия Никитична увидела раненого. Он вышел из темноты к двери, вынося вперед забинтованную руку. Молодой парень, невысокий и не очень, видать, сильный, если судить по его тонкому лицу и маленьким рукам. Две раны, чуть повыше кисти и около локтя, были незначительны, но очень запущены. Таисия Никитична, вспомнив отношение сестры к «мужиковским болезням», с осуждением взглянула на нее.
— Скрывал, — с угрожающей улыбкой пояснила та. — Отчаянность проявлял, героизм. Так, думал, пройдет.
Парень вздохнул и нахмурился, вдруг проговорил неожиданным при его легком телосложении густым басом:
— Да когда же было лечиться? Мост взрывали, вот и царапнуло. В первый раз, что ли? Героизм… Скажете тоже!
— Без тебя не взорвали бы?
— Без него, — откликнулся бородач, — никогда бы. Лучший специалист.
— А ты бы не подавал голоса-то, — осуждающе проговорила Анисья Петровановна.
— Конечно, и без меня бы взорвали, — поеживаясь от боли, проговорил парень. — Делов-то…
— Ну и сидел бы. Сестра, еще ваты.
— Так никак было нельзя сидеть-то. Я же рассказывал, и другие подтверждали. Головы поднять было невозможно. Нам до моста метров пятьсот всего, а ползти нельзя. Немцы такие психованные в охране, чуть воробей чикнет, они по этому месту до той поры садят, пока все кругом до последней травинки не выбьют. Всю ночь прожекторы, ракеты. Никак нам подойти не дают. А дело стоит. Я и забыл про руку-то, такая у нас досада. Вот так и просидели в болоте, как лягушки, почти сутки. Ни вперед, ни назад.
— Забинтовать, — приказала Таисия Никитична сестре и спросила: — А мост?
— Взорван. Да теперь снова не миновать идти.
— Зачем?
— Так они его теперь уже восстановили. У них скоро самый блицмахен начнется, как же им без моста.
— Ох, уж скорей бы, — сказала Анисья Петровановна, убирая инструменты, — скорей бы наши мужики домолотили проклятого немца. А есть еще такие у нас, что цепляются за свою болезнь, как за мамкин подол.
— Ладно тебе, ладно, — проворчал бородач. — Сама-то что смотришь? Недотумкала еще мою болезнь лечить. Вот доктор не глядя определил.
— Давайте посмотрим, — Таисия Никитична обернулась к бородачу: — Ложитесь на спину. Так. Согните ногу.
Ну конечно, самый обыкновенный радикулит. Лечение здесь, в болоте? Какое тут может быть лечение?
— Сестра, кодеин есть? Дайте. В мирное время вас бы вылечили. Пошли, сестра.
Они по скользким ступенькам выбрались наверх и пошли по лесу, серому от тумана. Анисья Петровановна, не забегая вперед и не отставая ни на шаг, предупредительно указывала дорогу. И все время она, как бы объясняя и в то же время извиняясь за то, что ей приходится объяснять, говорила:
— Тяжело мужикам-то нашим, трудное у них дело и не во всем удачливое. А жалеть их нельзя. Его пожалеешь, он и разнежится, как малый ребенок. Гордость у них. Вот сюда пожалуйте. Направо, вот между елочек как раз и вход.
Валя родилась под Пермью, в таежном поселке, которого нет даже на областной карте: несколько избушек, пара бараков, контора, клуб, столовая. Все, что надо для жизни лесозаготовителей.
И еще большая таежная река, где Валя купалась, стирала белье, рыбачила с отцом. И поцеловалась с мальчиком первый раз тоже здесь, на зеленом бережку, под черемухой.
И еще тайга. Кто не знает, ни за что не поймет, какой запах стоит в тайге в солнечный день. Все думают, пахнет смолой. Нет, медом. А зимой расстилается в морозном воздухе смоляной сладковатый дымок.
Когда росла, не очень-то все это замечала. Думала, так и надо и так будет всегда, и даже — дура такая — рвалась куда-то в неизвестность. А сейчас вспомнишь… Ох, хоть бы денек так пожить!
Отец — шофер, лесовозчик, домой приходил поздно, когда Валя уже спала. Но провожала его всегда она, потому что мама уходила еще раньше отца. Она работала поваром. Попробуй-ка опоздать с завтраком — рабочие столовую разнесут. Лесорубы да шоферы — они знать ничего не хотят, а что положено — подай.
Часто после школы ездила с отцом на лесовозе. Сидела рядом с ним в кабине на мягком диванчике и на каждой выбоине еще нарочно подпрыгивала, чтобы повыше получилось да подольше покачаться. Машина бежит по лежневке, присыпанной снегом, пластины под колесами постукивают, поскрипывают. Пока идет погрузка, Валя прыгает по высоким штабелям, как веселая птаха. А внизу люди катают по лагам толстые промерзшие бревна, с грохотом кидают их на прицеп и прихватывают цепями, чтоб не рассыпался воз по дороге. Отец стоит на подножке, покрикивает на грузчиков:
«Полней наливай! Не жалей трудовых!..»
Рассказывая про отца, Валя высоко поднимала свои светлые густые брови, и на ее крепких щеках появлялись нежные ямочки. Она говорила низким распевным голосом. По всему видно, что отец ее был сильным и добродушным человеком.
А почему был? Таисия Никитична взглянула на Валю. Нет, кажется, с отцом все благополучно. Тогда она осторожно спросила:
— Он сейчас где?
— Сейчас дома, отвоевался начисто… — Валя продолжала нежно улыбаться. — Без ноги, конечно. Работает завгаражом, машину-то водить ему трудно. Пишет: «Шуруй, дочка, За двоих…»
Ее улыбка сбила с толку Таисию Никитичну: как это можно так говорить об отце, искалеченном войной, и нежно улыбаться? Какая это сила — любовь? Как надо любить, если, пусть даже на мгновение, можно отбросить все обиды, даже ненависть к врагу, как что-то очень мелкое по сравнению с ее любовью?
Впрочем, ненавидеть она тоже умеет, в этом Таисия Никитична скоро убедилась.
Они сидели на склоне оврага, на солнечной стороне. А та, противоположная несолнечная сторона была седой от инея. И каждая кочка на топком болоте тоже с одной стороны зеленая, с другой — седая. Среди глянцевитых темно-зеленых листочков красные капельки клюквы — мороз ее подсластил, и уже можно есть. Утром Валя набрала целую кружку, с чаем очень хорошо. И вокруг каждой кочки — перламутровое кольцо непрочного льда.
Все как дома, и все не так. Эти прибалтийские леса даже в такой солнечный день поздней затяжной осени нисколько не похожи на уральские, нечего и сравнивать.
— Конечно, я понимаю, — горячо продолжала Валя, — сейчас война, и сравнивать ничего нельзя. Там я жила как человек, а тут мы воюем.
— Вы очень любите свои места? — спросила Таисия Никитична.
— Очень! Никогда так не любила, как сейчас! Нет, конечно, любила, только не замечала этого. Просто привыкла, а привычка для любви — смерть. А надо так любить, чтобы каждый раз все было по-новому, не так, как вчера. И никогда не надо скулить. Ведь так все было хорошо в моей жизни. Утром проснешься и, еще глаз не открывая, потянешься так, что все в тебе закипит от силы, от счастья, и тело вдруг затоскует, и кажется, если еще перележишь одну только секундочку, — конец…
Она засмеялась и сильно потянулась всем своим большим телом. Таисия Никитична улыбнулась:
— Тогда в самолете вы мне показались другой.
— Нет, я всегда одинаковая. Отношение к жизни, конечно, меняется. Это уж по обстоятельствам. А человек измениться не может.
— Сколько вам лет, Валя?
— Очень много. Двадцать четыре.
— Ого! А можно подумать — сорок. Такие у вас рассуждения.
— А это тоже по обстоятельствам. Война всему научит.
Заместитель командира отряда по политчасти Иван Артемьевич Шагов до войны служил учителем в сельской начальной школе. Кто его знал, говорили, что он был веселый человек, песенник и балагур. Окончив педагогический техникум и отслужив положенный срок в армии, он вернулся в родное село и стал работать в той самой школе, которую в свое время окончил и сам.
Любил он играть на баяне и хорошо играл, но когда женился, пришлось это дело оставить. Жена его хотя и не сомневалась в мужниной любви, но слишком хорошо знала, что такое в деревне баянист и каковы здешние девчонки. Подруги подругами, только лучше уж поберечь их девичьи трепетные нервы. Да и свои тоже. Не позабыла еще, как сама обмирала, слушая учителеву музыку, совсем без памяти делалась. Нет уж, человек он почетный, учитель, депутат райсовета и отец семейства. Баян вовсе и не к лицу. Молодежь пускай развлекается.
Он был веселый человек. Его жену и двоих детей вместе с другими партизанскими семьями фашисты заперли в школе и сожгли. С той поры он замолчал. Говорил только самое необходимое.
Про него и про Бакшина все стало известно Таисии Никитичне в первый же день. Валя оказалась девушкой общительной и такой откровенной, что даже думать предпочитала вслух. Но это только с теми, кто ей нравился. А при тех, кто не по душе, замыкалась, а если и скажет слово, то такое, что лучше бы она не говорила.
Шагов пришел, когда Таисия Никитична была в землянке одна. Поздоровался, представился и спросил:
— Как устроились?
— Отлично, — доложила Таисия Никитична.
Она сразу же, едва он вошел, подумала, что именно таким и должен быть учитель. Высокий, с глубокими залысинами лоб, так что волосы кажутся сдвинутыми назад и сильно подхваченными ветром, который дует всегда в лицо. Борода небольшая, черная, клином. Глаза, пронзительно устремленные в одну точку. Во всем его облике усматривалась какая-то грузная стремительность, надежная сила, покоряющая людей.
Таисии Никитичне так и показалось, что он затем только и пришел, чтобы и ее куда-то увлечь. Но ему нужна была только Валя.
— Где она?
— Взяла автомат и ушла. — Таисия Никитична поднялась.
Шагов молча повернул к выходу.
— Можно и мне с вами?
— Куда? — Стоит у двери спиной к ней и даже не обернется.
— С вами.
— Нет.
— Почему нельзя?
Он ничего не ответил, тогда она снова задала вопрос:
— Л можно спросить, когда вернется Бакшин?
Нехотя повернулся к ней. Взгляд прямой, требовательный. Совсем учительским тоном начал объяснять:
— А он уже вернулся утром, по-темному еще, и сейчас отдыхает. Когда придет время, он вас вызовет. — И спросил строго, по-учительски: — А вы вообще фашистов-то видели?
— Только мертвых. И пленных.
— Живые и не пленные — они хуже.
Усмехнулся и ушел. А она осталась стоять с таким чувством, словно ее отчитали за какую-то провинность.
Она сама не могла понять, откуда вдруг взялось такое чувство виноватости? От безделья, может быть? Ох, не то! Передышки бывают и на войне. То есть чаще всего они именно на войне и бывают.
Прошло немного больше суток с того времени, когда она ожидала машину, стоя на высоком крыльце. Только сутки! За это время она перемахнула через линию фронта, познакомилась и поговорила с массой людей, провела обход раненых и прием больных. Мало? Какая уж тут передышка! Тогда что?
Шагов и Валя с небольшой группой партизан подошли к дороге, когда уже совсем стемнело, и тут остановились передохнуть и покурить. В тишине слышался шелест мелкого, как пыль, дождя и редкие удары крупных капель, срывавшихся с голых деревьев.
В мутном сумраке неясно белела дорога. На той стороне стоял густой еловый лес. Над его зубцами розовело пламя трех пожаров. Горели деревни, две дальние, а одна совсем близко, сразу за лесом. По временам зарево взметалось, словно кто-то раздувал в лесу огромный костер, так что даже видно было пламя и светлые лужи на дороге делались кроваво-красными.
До войны эта грунтовая дорога связывала районный центр с самыми отдаленными деревнями, а сейчас никакого стратегического значения не имела. У немцев она считалась безопасной, и партизаны до времени поддерживали в них эту уверенность, чтобы не привлекать к себе внимания, тем более что никакого почти движения по ней не было.
Но за последнее время все чаще стали появляться на этой незначительной дороге небольшие группы машин. Гитлеровцы свозили в районный центр все, что еще могли награбить в деревнях, уже неоднократно ограбленных. И вообще, много больших немецких группировок появилось там, где их до сих пор не бывало. Из-за этого-то Бакшин и двое его сопровождающих не смогли попасть в штаб и, проплутав по лесу всю ночь, вынуждены были вернуться. Тогда он и приказал Шагову захватить, по возможности без шума и не оставляя никаких следов, первого же немца, который появится на дороге.
В эту осень сорок третьего года немцы особенно озверели. Они жгли деревни, грабили, угоняли людей в Германию, и видно было, что не особенно они крепко чувствуют себя на непокоренной Советской земле.
Надо было разведать, как охраняется дорога теперь, и установить постоянный контроль за движением.
Расставив людей по обеим сторонам дороги, Шагов вернулся к Вале.
— Не спишь?
— Тут уснешь, — проговорила она, поеживаясь от холода и сырости.
— А зачем же под дождем-то сидеть, да еще на ветру?
— Вас дожидаюсь.
— Нечего меня ждать. Полезай под елку. Смотри, как сухо. И дорогу видно.
Он подошел к огромной елке и раздвинул нижние ветки, свисающие почти до самой земли. Там у корней лежал толстый слой старой хвои и было сухо.
— Не хочу я спать, — сказала Валя, — не собираюсь.
— Тогда я посплю. А ты посиди. Разбудишь, если ничего не случится, через час. Поняла?
Не ожидая ответа, он улегся между корней. Валя тоже выбрала место около него, но так, чтобы видеть дорогу. Дождь перестал, и наступила тишина. Она спросила:
— Спите?
Он не ответил, хотя и не спал, не успел уснуть.
Она коротко посмеялась, но голос ее звучал невесело, когда она спросила:
— Зачем вы всегда приходите туда, где я?
— Так.
— Нет. Вам просто хорошо, если я рядом. И вы сами знаете, что и мне хорошо с вами. Даже когда вы ничего не говорите, все равно мне хорошо. Вот вы дышите, и мне от этого теплее…
Она снова засмеялась и, глядя на дорогу сквозь кусты, теперь уже совсем ласково проговорила, как девичью песню пропела:
— Много ли горького пришлось на ваш пай и сколько еще придется — никто не знает. А все равно, сколько бы его ни было, конец наступит. И я дождусь своего. Поняли? Если живы останемся, конечно.
Она замолчала, размышляя о человеческом горе, а заодно и о счастье. Одно без другого не бывает, одно сменяет другое, как день сменяет ночь. А может быть, тут действуют другие законы, подвластные человеку? Ей всегда внушали, что счастье в ее руках, надо только очень захотеть. Но она этому не очень-то верила и думала: «Как просто: счастье в руках! Ох, если бы это было так просто…»
Она не собиралась будить Шагова, хотя знала, что ей попадет за это: если он сказал через час, значит, через час. А она подумала: «Ну и пусть попадет, а будить все равно не стану». Но он проснулся сам ровно в назначенное время. Открыл глаза, сел и тут же уступил ей свое место и приказал спать до рассвета.
— Да я не хочу.
— Ничего, уснешь. Тут, смотри-ка, будто вроде на печке. Время к утру, на мороз тянет. Я тут тебе место нагрел, говорю, как на печке, — говорил он, позевывая и подрагивая со сна.
Она легла на пригретое им место и моментально уснула.
Проснулась, когда стало совсем уже светло. Она, может быть, и еще бы спала, но ее разбудил протяжный шум и свист ветра в голых ветвях деревьев. Все было не так, как вчера. Солнце и ветер преобразили лес. Еще ночью он, смиренно сгорбившись, тихо стоял под дождем, а сейчас все было в движении. Деревья скрипели, свистели и стонали самыми дикими голосами. Ветер разогнал тучи, срывая с деревьев последние листья, обламывал сучья и долго крутил их в воздухе, прежде чем бросить на землю.
Шагова рядом не было. Валя осторожно выглянула из-под еловых лап. Пусто. Дорога блестит на солнце, и там ни души. Она знала: нельзя трогаться с места, пока кто-нибудь не придет. Скоро она увидела Шагова. Он вышел из глубины леса и громко позвал девушку. Она пошла за ним.
Недалеко от дороги, на крошечной полянке, покрытой почерневшей осенней травой, сидели два немца. Молодые, здоровые, ошалевшие. Они не ожидали, что их так просто могут взять утром, когда все видно, да еще на дороге, которую они привыкли считать своей и совершенно безопасной. Они долго не могли понять, что же произошло, а когда сообразили, что попали к партизанам, то все нахальство с них разом слетело.
— Ехали на мотоцикле, — сказал Шагов. — Документов никаких. Как спала?
— Как в люльке.
Немцы сидели на травке тихие, нисколько не похожие на завоевателей, а скорее на двух забулдыг, с которых от страха соскочил весь хмель. Валя решила, что это на редкость сволочные немцы, и особенно вот тот, мордастый и розовый.
Тут же, рядом с ними, на траве, лежали вещи, которые были найдены в их карманах. Жестяные портсигары, зажигалки, часы. Фотография: женщина с ребенком на руках. Несколько дешевых колечек и один браслет. Обычное барахло, на которое никто бы и не обратил внимания, если бы не одна вещь, найденная в кармане у мордастого: маленькая резиновая кукла-голышка, нарисованные глаза и рот давно были сцелованы ее маленькой хозяйкой, еще до того, как кукла попала в фашистские лапы. Эти лапы химическим карандашом грубо нарисовали на беленьком кукольном теле некоторые подробности женского тела.
— Паскуда, — сказал Шагов, у него дернулось лицо, и в черной бороде блеснули сведенные в судорожном движении зубы.
Немец, которого Валя отметила как наиболее сволочного, все время тер свои большие лоснящиеся губы ладонью, словно на них беспрестанно выступал жир и он никак не мог стереть его. Как только что проснувшийся младенец, он то крепко зажмуривал светлые бегающие глазки, то широко их распахивал и все пытался улыбнуться, но никак не мог совладать со своими дергающимися жирными губами.
— Встать! — сказала Валя по-немецки.
Немцы вскочили. Услыхав немецкую речь, они как-то приободрились, и мордастый сумел улыбнуться, очень, правда, нерешительно. Это была уродливая тень улыбки. И он торопливо проговорил:
— Да, да. Я все скажу. Доброе утро.
Оба они оказались солдатами. Вчера вечером приехали на мотоцикле в райцентр, чтобы погулять и получить удовольствие. И вот теперь возвращаются в свою часть.
— Какая часть и где стоит?
Мордастый ответил.
— Понятно, — негромко и без видимой злобы проговорил Шагов. — Команда по изъятию и по грабежу. Бандиты. Поджигатели.
Услыхав знакомое слово, мордастый немец поспешно заговорил:
— Бандиты? Нет, нет. Убивать? Грабить? Нет. Мы собрали только брошенное, никому не нужное.
— Да, — сказала Валя. — Жителей угоняли на каторгу, а барахло забирали. Так?
Его товарищ, до сих пор молчавший, подтвердил:
— Так. Жители сами уходят и все бросают.
— Так. И после этого вы поджигаете деревню?
— Мы — солдаты. Мы делаем, что прикажут.
Когда Валя перевела этот разговор, партизаны начали подавать нетерпеливые советы насчет уничтожения гадов, но Шагов поднял голову, и все притихли.
— Не дело спрашиваешь, — сказал он Вале. — Что фашисты гады, и без того всем известно. Давай выясняй насчет гарнизона, какие части, где размещены, сколько их…
Валя начала спрашивать, пленные, оглядываясь друг на друга, так отвечали на вопросы, что ничего невозможно было понять.
— Ничего они не знают, — сказала Валя, — а может быть, просто врут.
Шагов решил допрос отложить, а пока отвести немцев в лесную сторожку. Она, правда, развалилась, но там есть хороший погреб, куда можно их запереть. Это дело он поручил Вале.
— Люди воюют, а я вечно с этаким добром вожусь.
— Да смотри, — предупредил Шагов, — не как в прошлый раз.
— Вспомнили, — нахмурилась Валя. — Что же было делать, если они бежали?
Она и сама не любила вспоминать этот «прошлый раз». Тогда она конвоировала трех фашистов и всех их по дороге перестреляла, потому что они пытались убежать. И верно, все убитые находились в разных местах: бросились в разные стороны, но Валя — хороший стрелок. Это здесь же было, неподалеку от сторожки.
— Бежали, — проговорил Шагов. — Ну, чтоб эти у тебя не побежали, мы им руки свяжем. Так тебе спокойнее.
Он усмехнулся. Валя тоже, но промолчала. Только когда пленным скрутили за спиной руки, она сказала:
— Внимание! Идите вперед, не говорить и не оглядываться.
Немцы отдышались, поняли, что расстреливать их пока не собираются, и мордастый снова попытался улыбнуться прыгающими губами:
— Это будет приятная прогулка по лесу…
Валя ничего не ответила, и это его испугало больше, чем если бы она закричала на него. Он выжал еще одну, совсем уже незаметную какую-то улыбку и повторил:
— Приятная прогулка… — Вдруг взвыл: — Не убивайте меня, не надо меня…
— Пошли, пошли, — скучающим голосом проговорила Валя, — в лесу разберемся.
— Не дури, Валентина! — крикнул Шагов ей вслед.
Грохоча сапогами по ступенькам, в землянку влетел Гусиков — второй радист и одновременно ординарец.
— Валька. К самому. Живо!
— Ты, Гусиков, всегда как медведь с елки сваливаешься, — проговорила Валя, поспешно натягивая сапоги. — Батя чего?
— Злой как черт, — ответил Гусиков, разглядывая в полумраке Таисию Никитичну. — Доктор, и вам приказано спустя десять минут.
Он моргал глазами, привыкая к темноте, большой парень и еще неуклюжий от молодости и от избытка сил.
Бакшин сидел в своей просторной землянке за столиком, сбитым из неокоренных еловых жердинок и пустых ящиков. Перед ним стоял котелок с кашей, которую принес ему бородатый кашевар. Бакшин только что приехал, и его лицо, исхлестанное осенним ветром, еще не отошло в тепле.
Кашевар стоял у двери, наблюдая, как ест командир, и стараясь угадать, хороша ли на его вкус удалась каша. Но Бакшин ел торопливо, как будто делал какое-то неприятное дело и спешил поскорей покончить с ним. Облачко пахучего пара обволакивало его пылающее лицо с толстыми складками около шеи.
«И чего он мечет, как на спор? — с неодобрением думал кашевар. — Мечет и мечет. Нет чтобы оценить труд».
Тут же у двери стояла Валя.
— Значит, расстреляла? — спросил Бакшин, глотая кашу. — Управилась?
— А что же мне оставалось делать?
— Самостоятельность проявила?
— Если вы мне не верите…
— Значит, так. — Бакшин бросил ложку в котелок и поднял лицо. — Руки у них связаны, а они на тебя сделали нападение? И ты хочешь, чтобы тебе поверили?
На столике перед ним ярко горела маленькая керосиновая лампочка. Немного поодаль от стола сидел Шагов, прислонясь к другому столику, на котором стояла рация. Это место принадлежало Вале, когда она исполняла свою прямую должность радистки.
Сейчас она не исполняла никакой должности, потому что стоять у порога и оправдываться перед начальством — это не должность, а печальная необходимость. Бесполезный труд: начальство всегда в чем-то убеждено и со своим мнением расставаться не любит.
Но пока — она в этом уверена — никакого определенного мнения у Бакшина еще не было. Иначе он не приказал бы ей рассказать, как все произошло, удовлетворившись одним словесным рапортом Шагова.
И она совсем собралась начать свой рассказ, как за спиной кто-то громко и отчетливо постучал в дверь.
— Давай! — крикнул Бакшин.
Дверь распахнулась. В землянку ворвался тревожный шум наполненного ветром голого осеннего леса. Вошла Таисия Никитична. Захлопнула дверь и в наступившей тишине сказала:
— По вашему приказанию…
— Проходите, доктор, проходите, — перебил командир, поднимаясь навстречу. — Садитесь, пожалуйста. Сейчас мы тут только разберемся в одном деле.
Шагов встал, уступая место, но Бакшин повторил: «Садитесь», — и указал на свободную скамейку около стола.
Все сели. Наступила тишина, и Валя поняла, что Бакшин ждет ее слова. Она начала со вздоха. Ну что ж, значит, дело было так: идут они. Немцы впереди, рядом. Валя позади с автоматом. Все как положено. До сторожки не больше километра по старой просеке. Тут везде кусты да болотные кочки, заросшие осокой. Под ногами всхлипывает вода. Немцы идут и о чем-то тихо переговариваются. «Молчать!» — крикнула Валя. Они замолчали. Мордастый оглянулся. Валя крикнула: «Смотреть прямо!»
— И тут ты дала очередь? — подсказал Бакшин.
Ловит, и очень примитивно. Нет, пожалуй, у него есть свое мнение, и оно не в ее пользу. Решив не поддаваться, Валя выждала несколько секунд и подтянулась.
— Разрешите продолжать?
— Хм. Еще есть и продолжение? Давай.
— Ну хорошо. Только крикнула: «Стреляю!» Прошу учесть, только крикнула, — как мордастый сразу упал и затаился за кочкой. «Встать!» Не встает. А тот, другой, продолжает идти. «Стой!» Он идет. «Стой!» Идет и даже как будто шагу прибавляет. А мордастый лежит и все под кочку поплотнее притыкается. Скорей всего, это он от страха зашелся и последнее соображение потерял. Немец, когда испугается, всегда дуреет. А тот, другой, уж порядочно отошел. И все идет, и все быстрее, а потом свернул в лес и побежал. Пришлось уложить.
— Ну, это, допустим, правильно. А второй?
— И того тоже, — четко ответила Валя, считая, что выполнила свой долг.
Она свой долг выполнила, теперь пускай начальник выполняет свой, как ему велит его совесть. А на совесть Бакшина она полагалась больше, чем на свою. Что он скажет, значит, так и надо.
Но что-то не спешит он со своим приказом. Сидит большой, могучий, облокотившись на столик, и как будто ждет, что она еще скажет. Или он думает? Вид думающего начальника всегда вызывает тревогу и ожидание перемен. В это время и самому хочется подумать о себе, припомнить все свои поступки и слова.
А Бакшин как раз и задумался над Валимыми поступками и словами. То, что она рассказала, не было новостью для него. Он еще когда только вызвал ее для объяснения, уже предвидел все, что она скажет. Еще не было случая, чтобы она доставила пленных до места, и каждый раз все объясняла так убедительно, что придраться не к чему. Бить насильников, истреблять фашистов, в которых не так-то уж много осталось человеческого, — разве это нуждается в каком-то объяснении или оправдании?
Бакшин оторвался от своего минутного раздумья. Валя стоит перед ним как струнка. Хоть сейчас ей медаль навешивай. Такой вид бывает у человека, который убежден, что сделано все именно так, как велят долг и совесть.
Глядя на ее молодцеватую выправку, он проговорил без всякого выражения:
— Вот пошлю тебя на кухню, — он кивнул на бородатого кашевара, — к нему в помощники. Мы для чего здесь? И вообще, для чего на свете живем? Чтобы всегда быть готовыми пожертвовать всем, что у нас есть. И жизнью в том числе. И я знаю — уверен в каждом из вас — умрете за Родину. А вот жертвовать таким мелким чувством, как месть, не научились. Увидите немца, и руки чешутся. Своя мозоль-то важнее общего дела. Так, что ли?
На этот вопрос не последовало ответа, потому что даже вопросом он утверждал свои мысли.
— Ненавидеть тоже надо расчетливо.
Он на секунду замолчал, и этим воспользовался бородатый кашевар, который давно уже томился от нестерпимого желания высказаться.
— Верно слово. Зачем добро на дерьмо переводить? Нет, пусть он все построит, что разрушил, да за собой, где нагадил, подлижет. Чтобы, значит, расчет был полный.
— Расчет? — спросил Бакшин. — А раньше ты говорил, что ни одного живого не выпустишь.
Бородача ничуть не смутило это замечание, он рассудительно пояснил:
— Вот тут и содержится расчет: нам этих пленных, значит, куда девать? Они нам тут в лесу совсем и не нужны. И еще надо учесть, что у них тут в тылу содержится самый паскудный фашист. Палачи да ворюги. На фронте, там другое дело, там солдаты…
Это он проговорил не менее убежденно, чем Бакшин, и у него получилось еще даже рассудительнее, так он все распределил и учел все возможности.
Рывком отметая котелок на самый край стола, Бакшин проговорил:
— Убери. Каша у тебя отличная.
Кашевар торопливо подхватил котелок и вышел.
Бакшин, не глядя на Валю, снова сделал такое же движение рукой, словно и ее сметал с глаз долой, как котелок.
— Можешь идти.
Когда Валя ушла, Бакшин не то с осуждением, не то с одобрением проговорил, обращаясь к Таисии Никитичне:
— Вот так.
Но Шагов, хорошо разбирающийся во всех оттенках бакшинских настроений, начал оправдывать Валю.
— Барахло немцы попались. Мародеришки. Все, что они знали, сразу выболтали. Нечего о них…
— Правильно сказал, Иван Артемьевич, — перебил его Бакшин. — Нечего нам о фашистах толковать. Наше дело их бить. И мы их начали бить как следует. И они это уже поняли. Видишь, как разгулялись? Драпать собираются по всем правилам, со всей немецкой, фашистской скрупулезностью. Все, что можно, увозят, а что нельзя увезти — уничтожают на месте. Нагадить после себя как можно больше — вот их стремление, а наша задача всеми мерами этого не допускать. Намечен большой план операции, и вот тут нам понадобится все наше умение, опыт, все силы, и в первую очередь способности каждого. Именно способности. И строгое выполнение приказа.
Считая, что разговор соскользнул с неприятной частности и покатился по широкой дороге общих задач, Шагов решил: настало время закурить. Он вытащил из кармана кисет и начал его развязывать. А тут Бакшин неожиданно вернулся к исходной точке своей речи.
— Не о тех немцах разговор у нас, Иван Артемьевич. О тебе разговор.
— А что? — Шагов уронил кисет на колени.
— Зачем ее взял с собой, да еще конвоиром послал?
— Другого бы послал, все равно не довели бы.
— Другого. Вот и послал бы другого. А если бы немцы ее?
— Исключено. Они связаны.
— На войне ничего не исключено. Ты это сам знаешь. И еще учти — одной, самой даже рассвятой, ненависти сейчас мало. Уменье надо, стратегию. За эти годы даже мы с тобой, люди, в общем, штатские, кое-чему научились. А девицу эту нам поберечь надо для настоящего дела.
— Только для дела? — неожиданно для всех и даже для самой себя спросила Таисия Никитична, обидевшись за Валю.
Сжав в кулаке кисет, Шагов взглянул на нее, и ей показалось, будто он невесело усмехнулся.
— Настоящее дело… — проговорил он. — А штаб? А приказ? Да и не надо совсем…
— Штаб! С ним давно уж нет связи. Значит, мы должны действовать, исходя из обстоятельств. А обстоятельства таковы, что нам необходима связь с городом.
— Не вижу такой необходимости, — сказал Шагов. — Пока существует наш аэродром, мы не имеем права на самостоятельные боевые операции.
— Пока существует… — Бакшин взмахнул рукой, как бы перечеркивая все, что было до этого, и неожиданно повернулся к Таисии Никитичне. — Мне хочется заметить, доктор, что один человек только своими личными способностями и отличается от другого человека. Каждый способен на что-нибудь, тем он и ценен для общества, а значит, и для общего дела. Особенно, когда надвигаются главные события…
Он сказал это, обращаясь только к ней, но было видно, что все, что здесь говорится, есть продолжение какого-то старого спора Бакшина со своим заместителем, и что в этом споре они совсем не стараются переубедить друг друга, а только высказать свою точку зрения и, может быть, оправдать свои действия, из этой точки вытекающие. Не разбираясь еще как следует в сложности взаимоотношений этих двух малознакомых ей людей, Таисия Никитична почувствовала себя довольно беспомощно. Тогда она обиделась еще и за себя.
— А человек сам по себе? Разве он ничего не стоит? Независимо от дела и от занимаемой должности? — спросила она.
Тут впервые ей пришлось испытать ту загадочную силу его взгляда, о которой столько наслышалась в эти дни. Взгляд этот проникал, казалось, в самые ее мысли, оценивал их резко и безоговорочно. Солдат с холодным рассудком и одержимостью фанатика. Отважный солдат. И верный.
— Человек сам по себе? Не могу представить себе такого. Это, извините, плод чистых измышлений. У нас человек ценится именно по его делу, по способности. Только так. И особенно сейчас.
Таисии Никитичне совсем не хотелось спорить, но уж очень ей показалось обидным то положение, которое Бакшин отводил человеку.
Кажется, в глазах Бакшина она тоже встала на некую порочную позицию рядом с этим «просто человеком».
Тоном, не допускающим возражений, Бакшин снисходительно пояснил:
— Мы рождаемся, чтобы исполнить свой долг.
— Кроме того, мы рождаемся, чтобы жить и любить. Вы об этом не думали?
— Любить? — Бакшин быстро взглянул на Таисию Никитичну, как бы сомневаясь, не ослышался ли он. — Любить. Так что же, по-вашему, обязан человек — только жить и любить? А бороться?
— Если по-моему, то это одно и то же: жить, любить и бороться.
— Может быть, — великодушно согласился Бакшин. — А ты, Шагов, как думаешь насчет любви?
На это Шагов ничего не ответил.
— Не все же рождаются борцами, — сказала Таисия Никитична.
— Это верно, некоторые так и остаются просто жителями. Чего милее — положить свою душу в банк для наращивания процентов и на них жить потихоньку. Но сейчас — война, и все надо забыть, все свои чувства.
— Но тогда что же будет с человеком? — попробовала возразить Таисия Никитична. — Не бывает бесчувственных-то.
Согласившись с ней, Бакшин тут же возразил:
— Правильно. Не бывает. Чувство долга и даже чувство самопожертвования — вот что сейчас делает человека настоящим человеком.
С необъяснимым удовлетворением поняла она, что спорить с ним невозможно, да и не надо, — он все равно будет прав. Все за него: сила убежденности, опыт жизни, авторитет борца, жизнь которого никогда, наверное, не текла по тихому руслу. Уж он-то не доверит свою душу никакому банку. Если, конечно, признает существование у себя такого пережитка, как душа. Оказалось, признавал, но не очень-то ей доверял:
— А душу надо вот так держать, такое наше время.
Показывая, как надо держать душу, он тряхнул над столом крепко сжатыми кулаками. Ладони у него оказались маленькими, совсем не подходящими к его большой, сильной фигуре. Розовые, пухлые и, должно быть, мягкие пальцы, поросшие светлыми волосками, почему-то наводили на мысль о том, что человек он, наверное, добрый, но к его доброте, как и к его преданности делу, примешивается фанатизм. И, может быть, это так и надо, когда разговор идет о преданности.
Да, конечно, свою-то душу он умеет держать в руках. И души людей тоже. И то, что он говорит, — это не просто громкие слова, это от глубокой убежденности.
— Вот радистка эта наша, — продолжал Бакшин. — Я с ней пойду куда угодно. Будет стоять до конца и не выдаст. А как увидит немца, автомат в ее руках сам стреляет. Ненависти больше, чем сознания своего долга.
До этого момента Шагов не принимал никакого участия в разговоре. Сидел на табуретке и пускал себе в колени сизый махорочный дым. И тут он, не поднимая головы, уронил тяжелые слова:
— Фашистов и надо бить.
— Это ты ей тоже внушаешь?
— Ничего я ей не внушаю.
— Любовь, — проговорил Бакшин, но уже без прежнего великодушия, а, скорее, как о какой-то преграде, неожиданно возникшей на его пути, и тут же совсем мирно добавил: — Понимаю вашу ненависть, но расстреливать без моего приказа запрещаю. Слышишь?
Докурив папиросу до самых пальцев, Шагов бросил окурок в печку на тлеющие угли.
— Знаю, есть немцы-коммунисты или просто честные люди, которые заплутались в гитлеровском болоте. Но знаю также, что никакого советского человека не заставишь так зверствовать, как они зверствуют. Фашисты.
Вспомнив утренний разговор с бородачом-кашеваром, Таисия Никитична сказала:
— Очевидно, по-разному души устроены.
— Чепуха. — Бакшин потянулся, как могучий зверь перед прыжком, но прыжка не последовало. Он даже улыбнулся, чуть-чуть, правда, свысока. — Чепуху вы тут проповедуете. Да и не вы одни. Никакой особой русской души нет. И немецкой тоже нет. А есть душа капиталистическая и душа трудового человека. Вот где надо искать корень всего. А насчет зверств, то русские белогвардейцы и российские кулаки не слабее действовали. Масштабы только не те были. Я уж не говорю об азиатских узурпаторах.
Проговорил он это поучающе и оттого немного свысока, так, как, наверное, привык говорить у себя в тресте, которым он руководил до войны, утверждая свое мнение. И закончил тоже так же, как в тресте, закрывая очередное совещание:
— Потолковали. А теперь по местам.
— Спокойной ночи, — ответил Шагов, направляясь к двери.
Там он остановился, дожидаясь Таисию Никитичну.
— Разрешите? — сказала она, обратившись к Бакшину. — Насколько я поняла — со штабом нет связи? А как же я?
— Пока не наладим связь, побудете здесь. Отложим этот вопрос на завтра.
— Здесь прекрасно справляется сестра…
— Завтра, завтра, — настойчиво, но с мягкой улыбкой повторил Бакшин и пошел прямо к Таисин Никитичне, желая, должно быть, проводить ее до двери. Но у нее создалось такое впечатление, что он просто-напросто вытеснил ее из своей землянки. Выбросил на улицу, на шалый ветер, шатающийся в ночном лесу.
Уцепившись за рукав шаговского пиджака, Таисия Никитична, спотыкаясь, шла туда, куда ее ведут. «Под крылом самолета. Под крылышком», — подумала она.
Ночью над самыми верхушками леса пролетел самолет, свой У-2, а утром подобрали несколько листовок, в которых напечатано обращение областного комитета партии ко всем жителям оккупированных сел и городов.
Все партизаны листовку уже прочли и всесторонне обсудили, но все равно, кто попроворнее, пробрались в командирскую землянку, чтобы послушать, как ее будет читать сам Батя. Он это умел, и у него получалось не хуже, чем у Левитана, — таково было общее мнение.
В просторную землянку набилось столько людей, что она сразу перестала казаться пустой и просторной. Читать под открытым небом нельзя — вторую неделю выматывал душу гиблый дождь со снегом, который то утихал, то снова принимался за свое. «Занудливый дождичек», — жизнерадостно объявила Валя. Она вообще не умела унывать. Даже в темном лесу под дождем. Золотое качество, которое Таисия Никитична ценила превыше всего.
Когда они в темноте вплотную подошли к землянке, кто-то у дверей прогудел: «Пропустите, ребята, доктора», но никто не посторонился, а просто Таисия Никитична почувствовала, как ее вжали в толпу и протолкнули вперед. Без всяких усилий с ее стороны, она легко проникла в самый центр землянки.
Здесь она увидела Бакшина. Он стоял среди партизан. Один из них держал над головой жестяную лампу. Строго вглядываясь в сумрак поверх голов, Бакшин медленно проговорил:
— «Дорогие товарищи, братья и сестры!..
Как видно, эту листовку он прочел не один раз, потому что и дальше, читая, он только изредка заглядывал в нее. Его голос без всякого выражения торжественности или особой значимости вначале разочаровал Таисию Никитичну. По крайней мере, ничего левитановского в нем она не обнаружила.
…— Наступает время вашего освобождения из-под страшного, кровавого ига немецко-фашистских захватчиков. Героическая Красная Армия, победоносно развивая наступление, беспощадно громит врага, область за областью очищая Советскую землю от фашистской мрази…
Кто-то, стоящий рядом с Таисией Никитичной, проговорил с такой решительной силой, с какой трудно выдыхает человек, всаживающий топор в неподатливый кряж:
— Так!..
Она чуть повернула голову: молодое лицо, пухлые щеки и подбородок в мягкой кудрявой бородке, как яичко в гнездышке, блестящие, беззаветные глаза. Парень так близко склонился к ее плечу, что от его горячего дыхания зашевелились волосы на ее виске.
— …Скоро и к вам придет наша Красная Армия… — раздельно проговорил Бакшин, и впервые его голос дрогнул, и в нем зазвучало торжество.
— Так!.. — снова раздалось у ее плеча.
— …Как побитые псы, скоро потянутся мимо вас разбитые и отступающие фашистские банды…
— Так!.. — трудно и мстительно выдохнул парень.
— …Дорогие товарищи! Подготавливайтесь к достойной встрече Красной Армии. Ваша священная обязанность и долг советских граждан помочь Красной Армии, не давать фашистам опомниться от ударов, не давать им закрепиться на новых рубежах, бить врага без передышки. Фашистский зверь смертельно ранен, но еще не добит. Издыхающую фашистскую гадину надо добить: ни один гитлеровский бандит не должен уйти с Советской земли…
В землянке сделалось душно и жарко. Лампа горела неровно, как потухающий костер. Она то вытягивала свой желтый язык, стремясь ухватить остатки живительного воздуха, то бессильно замирала. Эти вспышки играли медными влажными бликами на сурово-напряженных лицах. Партизан, державший лампу, старался лучше осветить листовку и в то же время боялся помешать командиру. Не замечая всех этих стараний, Бакшин продолжал читать ровным, спокойным голосом.
Спокойный голос. В чем же тогда его сила? Этого Таисия Никитична никак не могла понять и в то же время не могла не поддаться этой непонятной силе. Она, не отрываясь, смотрела на его лицо: медные скользящие блики на щеках, глубокие черные тени. Лицо умного бунтаря, умеющего сдерживать свои страсти и знающего, когда дать им волю. Солдат с одержимостью фанатика. От такого всего жди — и великих милостей, и великой мести. Сейчас он призывал к великой мести:
— …Фашисты торопятся сейчас начисто ограбить города и села нашей области. Как голодные волки, рыщут они по деревням…
Вот они, те самые слова, по которым все истосковались и без которых уже невозможной казалась жизнь. Вот они:
— …Бейте из засад подлых гитлеровских людоедов. Не давайте немецким собакам уйти никуда, кроме как в землю, в могилы! Готовьтесь бить любого врага всем, чем только можете: винтовкой, гранатой, топором, ломом! Час расплаты, час всенародной мести врагу настает! Поднимайтесь на беспощадную, истребительную войну против оккупантов! Око за око, зуб за зуб, кровь за кровь! Смерть фашистским захватчикам!»
— …Смерть захватчикам, — прошептала Таисия Никитична и, не замечая этого, продолжала повторять текст листовки и шептать слова, которые Бакшин еще не успел сказать, как будто не она, а он повторял ее слова. Она ничуть не удивлялась этому, потому что это были ее слова, как будто она сама выстрадала, придумала и написала их. Вероятно, и каждый думал то же. Великая действенность листовки именно в том и состояла, что в ней содержались мысли и слова, которых все давно и жадно ждали и видели всей душой, как видят воду истомленные жаждой люди. И сейчас, измученные видением воды и получив, наконец, эту воду, они жадно к ней прильнули и не отстанут, пока не напьются досыта.
Ночью Таисию Никитичну разбудили. За все время своей работы, и особенно в армии, она привыкла мгновенно вырываться из цепких лап сна, этого теплого ласкового чудовища, и сразу включаться в житейские тревоги. Так было и на этот раз: через несколько секунд она поняла, что от нее требуется, и не больше чем через три минуты была в полной готовности. Пока она собиралась, Анисья Петровановна торопливо докладывала:
— Троих мужиков наших ранило, двое сами пришли, одного принесли. Этот совсем уж плох. А само главно, Батю нашего повредили. Голова забинтована, на бинте кровь проступает, сам с лица бледноватый, а сам вроде пошатывается. Я посмотреть хотела — не допустил.
В землянке у Бакшина жарко топилась печурка, у которой сидел плотный, упитанный немец в темной отсыревшей шинели. Он, как лошадь, часто вздрагивал всем телом, так что дрожало даже его толстое, побуревшее от холода лицо. Коротко подстриженные усы ощетинились. От него шел пар, как от загнанной лошади.
Бакшин сидел на широкой лавке у стены, как раз против открытой дверцы. Голова его была перевязана бинтом. Весь облитый жарким светом, он казался неправдоподобно большим и грозным на фоне своей черной тени. Грозным, несмотря даже на то, что он весело смеялся, задирая вверх огненно-черную бороду. И все кругом смеялись, поглядывая то на немца, то на маленького плотного партизана, который рассказывал, как он взял этого фашиста.
— …Я вижу — кювет, туда, значит, я и скатился и начал вести огонь. И так мне ловко сидеть, уж так ловко, что я подумал — отчего бы это такое подо мной мягкое пружинит и даже вроде подкидывает, как в легковушке?..
— А это он на фрице сидит, — задыхаясь от смеха, выкрикнул кто-то, — на фрице он!
Маленький партизан переждал, пока утихнет смех, и продолжал свой рассказ:
— Ничего я не соображал в данный боевой момент. Это только как уж от немцев ничего не осталось, стрелять не надо, я из кювета и полез. Ногой на это мягкое встаю, а оно шевелится и звук подает.
— А звук-то какой?
— Живой, слышу, звук. — Маленький оглянулся, увидел у двери Таисию Никитичну, пояснил, потупившись и как бы даже стесняясь говорить такое о непотребном поступке немца: — Как это у медиков обрисовано, мы не знаем, а по-нашему если, то, выходит, газанул он с неисправным глушителем.
Таисия Никитична рассмеялась вместе со всеми, не удивляясь тому, как это люди, только что вернувшиеся с боевой операции, вымокшие, замерзшие, смеются так открыто и весело. И, пожалуй, самое замечательное в этом было то обстоятельство, что смех этот ничуть не похож на разрядку после нервного напряжения, когда опасность миновала, а просто смеются даже от того, что совсем и не смешно.
Только на минуту задержавшись у порога, она направилась прямо к Бакшину. Смеющийся Бакшин нисколько не был похож на грозного, требовательного командира. Скорее всего, он напоминал доброго, хотя и строгого, отца большого дружного семейства.
Увидев Таисию Никитичну, он, как дирижер, взмахнул рукой, и в землянке сразу стало тихо.
— Доктор, а вы тут зачем? — спросил он, все еще посмеиваясь.
— Вы ранены.
— Пустяки. Там есть настоящие раненые. Я приказал вас к ним направить.
— В данном случае мне лучше знать, что я должна делать. Покажите вашу голову.
Он удивленно посмотрел на нее, однако смирился и, покорно наклонив голову, приказал:
— Валентина, приступай.
Валя, зная свое дело, начала задавать пленному обычные вопросы, но тот молчал, и не потому, что не хотел отвечать, — таких-то она хорошо знала. Этот молчал, как глухой, который ничего не слышит и только улыбается, стараясь понять, чего от него хотят. Это было видно по его напряженной и в то же время восторженной улыбке, с какой он смотрел на Таисию Никитичну.
— Затюканного какого-то приволокли, — хмуро проговорила Валя и спросила, обращаясь к маленькому партизану: — Это ты его так?..
— Да я ничего… Я его бережно. Он же — никакого сопротивления. И пистолет сам отдал. Это он, наверное, от роду такой. Говорю, сидел на нем, как на подушке, а он хоть бы что… Ну, что ты моргаешь? — спросил он у пленного. — У нас знаешь, как с такими моргунами?
И вдруг пленный сказал:
— Доктор…
— О! Понял! — торжествующе воскликнул маленький. — Заговорил…
Пленный и в самом деле начал говорить, поглядывая то на Таисию Никитичну, то на Валю. Говорил он горячо и оттого торопливо, так что Валя еле успевала переводить.
— Он говорит, я не солдат, я студент-медик. И не воевал, а служил в госпитале. В прошлом году мобилизовали с третьего курса. Он и не стрелял даже ни разу.
— А ведь не врет, — заорал маленький. — Пистолет у него нестреляный. Ненормальный, говорю, фриц. Смотри, как чисто чешет. Теллигент.
— А не врет? — спросил Бакшин. — Шинель-то на нем солдатская.
— Это нетрудно установить, — проговорила Таисия Никитична, продолжая бинтовать. — Ну, вот и все. Повязку не снимать.
— Вы знаете немецкий?
— Очень плохо. Учила, как и все: только чтобы сдать зачет. Но он, если врач, должен знать латынь.
— Все мы так, — поморщился Бакшин. — Нас учат, а мы… Спросите его что-нибудь по медицине.
Она посмотрела на пленного. Тот вытянулся, глядя на нее с такой готовностью, словно ждал награды за подвиг. Совсем не надеясь на свои знания немецкого, она заговорила с ним по-латыни. Он ответил так точно и четко, что сразу все стало ясно.
— То, что он медик, это без сомнения, — доложила она. — Студент-третьекурсник.
— Врач-недоучка, — проговорил Бакшин посмеиваясь. — Плохо, значит, у них дела. Как вы думаете, доктор?
На такой вопрос мог быть только один ответ: что плохо врагу, то хорошо нам, и Таисия Никитична ответила так же, как ответил бы любой из тех, кто был в землянке:
— Захватчики, они всегда плохо кончали. Разрешите идти?
Ночь выдалась беспокойная: трое раненых и один тяжело. Она сделала все, что могла, зная, что спасти его не в ее силах. Под утро он умер. Немолодой, лет сорока пяти, но здоровый и сильный. Она посмотрела, как бледнеет, словно покрывается серым пеплом, его красивое лицо, и устало вышла из землянки…
Серый свет туманного осеннего утра ослепил ее так, что пришлось зажмуриться. Несколько секунд она постояла, прислонившись к двери, испытывая то странное состояние, какое бывает, если снится, будто ты летишь: полная отрешенность, легкое головокружение, и в глазах горячий красный свет.
Знакомый голос властно прервал этот полет:
— Вам плохо, доктор?
Она открыла глаза. Земля еще слегка покачивалась под ногами. Бакшин стоял у самого спуска в землянку. Из-под толстых мохнатых бровей взгляд совсем не сочувственный, а скорее даже презрительный, как будто Таисия Никитична виновата в том, что у нее закружилась голова. Но теперь это не очень действовало на нее. Ей казалось, что она поняла этого человека и доверилась ему не только по обязанности, а вполне сознательно и от всей души. Не смущаясь под его несочувственным взглядом, она даже слегка улыбнулась:
— Нет. Просто не спала, и там воздух такой в землянке… А тут изумительный…
И в самом деле, осень напоследок решила если не изумить людей, то хотя бы порадовать их, пригреть и приласкать. И с этой целью она устроила грандиозный праздник — «осенний бал», какие обязательно устраивались до войны во всех парках и Дворцах культуры. Раздвинулись тучи, на полную мощность включилось солнце, и земля засверкала вся до последней капли, оставшейся от многодневного нудного дождя.
— Умер? — Он кивнул на дверь землянки все с тем же выражением осуждения, как будто и тот, скончавшийся от ран, тоже в чем-то провинился. — Хороший был подрывник.
— И человек, конечно, был хороший, — вызывающе поправила Таисия Никитична.
Не обратив на это никакого внимания, он помолчал, а потом, все еще осуждающе, сообщил:
— Пишет мне моя Наталья Николаевна про сына: ранен и, должно быть, тяжело. Иначе бы не написала. Этого надо было ожидать. Парню везде тесно было. Дома тесно, в школе тесно. И на фронте, наверное, тоже. Добровольцем ушел, по годам-то еще рано ему…
— Он где, в каком госпитале? — спросила Таисия Никитична. — Простите, что я так с вами…
И на ее извинения он тоже не обратил внимания. Он просто кивнул ей: «Пройдемся», — и сам пошел, глубоко вдавливая каблуки в мокрый мох. По дороге он спросил:
— А у вас как? Муж, дети. Где они?
Она рассказала все, что знала о муже и сыне, и что последние письма были с Урала, куда их эвакуировали, и что она написала им, чтобы не волновались, если от нее долго не будет писем.
— Почему вы так подумали? У нас пока еще хорошая связь.
— Откуда мне это было знать. Написала на всякий случай, — ответила Таисия Никитична. Она устала, и ей совсем не хотелось разговаривать.
— Да, случаи, конечно, бывают разные. Посидим.
Они сели на поваленное дерево среди безмолвного, пригретого солнцем леса, как бы погруженного в воспоминания о лучших временах. Солнце пригревало не очень жарко, но вполне достаточно для того, чтобы прижать к земле туман и чтобы возникли воспоминания. О лучших, конечно, временах. И, может быть, мечты о будущих встречах. У каждого есть свой рай, куда он стремится попасть хотя бы в мыслях.
Так думала Таисия Никитична в это туманное утро осени, сидя рядом с Бакшнным на сосне, поваленной давно прошумевшей бурей. Какая буря сейчас бушует в нем? Или он думает о своем мятежном сыне? Или же припомнились ему прошлые бури того мирного времени? А может быть, он просто дремлет — надо же и ему побыть хоть минуту в своем раю, отдохнуть от своей одержимости и от постоянного напряжения.
Так думала она, не зная еще, чем эта одержимость обернется для нее. Но даже если бы и знала, то все равно ничего бы не изменилось, потому что она во всем верила Бакшину. Она не могла не верить, не имела права не верить, как не подумала бы даже не выполнить его приказ. И это полное доверие, кроме воинской дисциплины, и даже больше, чем дисциплиной, поддерживалось всем тем, что она успела узнать о Бакшине и что увидела и услышала сама.
— Надо идти, — тихо сказала она, дыша в теплый мех поднятого воротника.
Бакшин ничего не ответил, ей показалось, будто он и в самом деле задремал, но, едва она сделала движение, чтобы подняться, он совсем не сонным голосом сказал:
— До свидания, доктор. — И, не сделав ни одного движения и даже не открывая глаз, добавил: — Есть у меня один план. Потом поговорим об этом.
План? Да, все в порядке: план, если разобраться, это и есть мечты о будущем. А что касается рая, то уж это потом, после победы, для тех, кто останется жив.
Валя сидела на скамеечке, устроенной у входа в командирскую землянку. Стукнула дверь, вышел Бакшин. Ответив на ее приветствие, он спросил:
— Шагова видела?
И, как всегда за последнее время, посмотрел на нее придирчиво, словно сомневаясь в том, что она говорит.
— Так точно, — четко и помимо своей воли вызывающе ответила она. Не хотела, сдерживалась, но уж так получилось. Ответила и сама спросила: — Прикажете позвать?
Тонкие брови еще ниже надвинулись на глаза, тонко вспыхнули и порозовели щеки.
«Ладная девица», — подумал он.
— А зачем звать-то. Вот он и сам идет. — И Бакшин легко и стремительно пошел навстречу по тропинке между сосен.
Поздоровавшись, Шагов сейчас же заговорил о запасном аэродроме, который, как он считает, срочно надо подготовить к приему самолетов. Этот аэродром, устроенный на лесной поляне, окруженной непроходимыми болотами и буреломным лесом, начали расчищать еще в прошлом году, но так и не довели дело до конца.
Середина октября. Летят над лесами ветры. Последние листья кружатся и падают на землю. Но это там, наверху, весь этот шум и свист, а здесь, у подножия старых деревьев, среди мховых кочек и выпирающих корней, тихо и тепло, как под крышей.
Шагову показалось, будто командир совсем его не слушает, и все, что он говорит, для него не больше, как вершинный посвист ветра. Но, оказалось, слушает.
— Надоело в сторожах при аэродроме состоять… — проговорил он. — Ты как?
— Война всем надоела.
— Да я не о том. Воевать надо. Воевать. А у нас фашисты под самым боком, а бить их нельзя.
Да, это была та горькая правда, с которой Бакшин никак не мог смириться. Устройство аэродрома и охрана его — вот главная задача отряда… Совершать отвлекающие диверсии отряду разрешалось только в местах, отдаленных от аэродрома. В окружающих деревнях и ближайшем районном городе немцы жили сравнительно спокойно и, как доносила разведка, довольно беспечно. Прежде с городом была хорошая связь через фельдшера Боталова, работающего в немецком госпитале. Но последние известия от Боталова были тревожны: он сообщил, что немцы подозревают его в связи с партизанами и ему необходимо на какое-то время прекратить всякую работу, а может быть, даже самому скрыться. После этого сообщения от Боталова никаких известий не поступало.
— Придет время, будем и мы фашистов бить, — сказал Шагов. — А достроить аэродром необходимо.
— Одно не исключает другого, — ответил Бакшин. — А без связи с городом нам, сам знаешь, нельзя.
— А что санитарка? — спросил Шагов.
«Санитаркой» звали связистку, которая жила в деревне на полпути от города. До войны она и в самом деле работала санитаркой в сельской больнице. Больницу немцы сожгли, фельдшера Боталова, который не успел уйти, забрали в свой госпиталь. Осталась санитарка, она и поддерживала связь с Боталовым.
— Без Боталова от нее немного толку, — ответил Бакшин. И, считая, что разговор закончен, повернул назад.
Пройдя несколько шагов, он спросил:
— У тебя с ней как?
Отлично зная, о ком Бакшин спрашивает и для чего спрашивает, Шагов ответил:
— С Валей? Не время сейчас об этом. Да и не думаю я…
— А вот она, я замечаю, подумывает.
— Это я знаю.
— А люди уж и не думают, а прямо говорят.
— Люди. Им виднее.
Как бы сомневаясь в людской прозорливости, Бакшин покрутил головой, но не сказал ничего. Шагов подумал, и уже в который раз, что, пожалуй, Бакшин не очень-то верит тому, что говорят люди. Нельзя сказать, чтобы он так уж совсем не прислушивался к мнению окружающих. Наоборот: очень прислушивался, но так, словно у него в ушах находились некие фильтры, пропускающие только угодные ему речи и задерживающие неугодные. Шагов даже подумывал, будто Бакшин никому не верит, но старался отогнать от себя эту унижающую командира мысль. Не доверять соратникам — это уж последнее дело. Не может Бакшин не верить людям, потому что люди-то ему очень верили. А доверие не может не быть взаимным.
И, наверное, желая показать полное свое доверие, Шагов объявил!
— Живы останемся — поженимся.
— Ну вот, а говоришь, не время об этом думать, — засмеялся Бакшин, направляясь к своей землянке.
После того ночного разговора Таисия Никитична хотя и встречалась с Бакшиным, но ни о чем не разговаривала и уже начала подумывать, что он вообще забыл про нее. Когда поделилась с Валей своими мыслями, то в ответ услыхала:
— Ну нет! Никогда и ничего он не забывает. Это уж точно.
Так это сказала уверенно, как всегда говорила о Бакшине и о его действиях. Вот только в его мыслях она никогда не была уверена и всегда признавалась:
— А уж что у него на уме? Этого сказать невозможно.
То, чего не могла сказать Валя, додумала сама Таисия Никитична: все дело в обаянии. Обаяние долга, которому Бакшин подчинил свою жизнь и подчинял жизни тех, кто работал с ним, и даже обаяние приказа. Все дело в том, кто приказывает. Надо очень верить человеку, чтобы беззаветно выполнять его приказы.
В последнее время Валя стала часто разговаривать с Таисией Никитичной по-немецки, объяснив это так:
— Да просто мне тут не с кем тренироваться. А Батя сказал: с вами. Может быть, вам это тоже пригодится…
— Пригодится? Это тоже он так сказал?
— Вроде он не так сказал. — Валя на минуту задумалась, вспоминая, как именно сказал Бакшин. — Он сказал: «Доктор наш совсем немецкий забыла, ты с ней потренируйся для пользы дела». Вот это точно — его слова.
— Для пользы дела? Да, пожалуй, слова его.
— Ну конечно! Война; всякое может случиться и со мной, и с вами. Вот он и думает, что в отряде должен быть кто-то, язык знающий.
Ничего больше не прибавила Валя к своему объяснению, которое сама она посчитала достаточно убедительным, но которое совсем не убедило Таисию Никитичну.
— Так ведь мне скоро в штаб, так что много ли мы с тобой успеем?..
Валя легко согласилась:
— И то правда. — И так же легко рассмеялась: — Я же говорю, никто не знает, что у него на уме. У нашего Бати.
Что у него на уме — это Таисия Никитична сама узнала, и очень скоро, но пока что она поняла: о боевых делах отряда с Валей говорить не следует — все равно ничего не скажет. Поняла и оценила: человек она верный, бакшинской, должно быть, выучки. А вообще-то была Валя девушка веселая, откровенная с друзьями и очень решительная. С ней легко жить и разговаривать интересно, потому что она никогда не скрывала своего мнения, которое выкладывала с тем ясным простодушием, каким отличаются русские простые женщины. Слушала она хорошо, была внимательна и очень активна. Переживала все вместе с рассказчиком, волновалась, радовалась или негодовала, смотря по тому, о чем шла речь. В общем, они подружились, и разница в летах и во всем прочем нисколько не помешала этой очень сердечной дружбе.
Скоро Таисия Никитична и сама разобралась во всем, чего сначала не понимала, и даже проникла в суть разногласий Шагова с командиром отряда. И когда она все узнала, то внутренне встала на сторону Шагова, хотя все, что говорил и делал Бакшин, считала совершенно необходимым и поэтому подлежащим немедленному исполнению. И, чтобы как-то объяснить самой себе такую двойственность мысли, она и выдумала обаяние приказа.
Как-то под вечер, когда ранний осенний сумрак пошел по земле и на поляну пал туман, Таисию Никитичну вызвал командир отряда. А они с Валей только что собрались пить чай, и котелок на печурке уже начал подавать свой бодрый голос, оттого в землянке сделалось особенно тепло и уютно.
Таисия Никитична, как Валя успела заметить, нисколько не удивилась. Да и сама Валя тоже не придала этому вызову никакого значения—мало ли какие могут возникнуть вопросы. Почти три месяца прожила Таисия Никитична в отряде, за это время не раз вызывал к себе Бакшин, а зачем — расспрашивать не полагалось. Но дела, по-видимому, были серьезные: каждый раз Таисия Никитична возвращалась озабоченной и молчаливой. Серьезные дела. Строгие.
Накинув свой белый, еще совсем почти не потертый, не обношенный полушубок, Таисия Никитична проговорила: «Жди, я скоро…» — и ушла. И в самом деле вернулась так скоро, что вода в котелке только что забурлила.
— Ухожу, Валечка, — торопливо проговорила она, едва переступив порог. — Ты уж тут в одиночестве почаевничай.
Так это она проговорила, будто уходит по срочному вызову и не очень надолго. Валя так и поняла.
— Куда, если не секрет?
— Никакого тут нет секрета. К месту назначения отправляюсь.
— Вот даже как? — удивилась Валя, отлично зная, что все пути к штабу перекрыты, и даже неизвестно, где он сейчас находится, этот штаб, потому что связи давно уже нет. Сам Бакшин ходил, да ни с чем вернулся. А доктора посылает. Ох, что-то тут не так!..
Укладывая вещи в походный чемоданчик, Таисия Никитична ничего не ответила.
— Не очень-то похоже это на Батю нашего, — с сомнением проговорила Валя. — Он хоть и рисковый, да осторожный. Он, если не уверен…
— Вот именно, — перебила ее Таисия Никитична. — Он уверен. И мы не будем ни в чем сомневаться.
Это она так сказала, что Вале показалось, будто Таисия Никитична сама еще ни в чем не уверена, но подумала, что это от волнения перед ночным опасным походом.
— Да и я не сомневаюсь вовсе. Я просто понять хочу…
— Потом когда-нибудь все поймем. — Таисия Никитична вздохнула и постаралась улыбнуться. — Присядем перед дорогой, Валечка моя дорогая…
Еще не успели они как следует посидеть, подумать, как за дверью послышались шаги и негромкие голоса.
— Это мои проводники, — проговорила Таисия Никитична. — Ну, давай, Валечка, прощаться, надолго, а может быть, навсегда. — Она пошла к двери, но вдруг остановилась и очень торопливо проговорила: — Я тебя прошу, постарайся Сашу Ожгибесова увидеть и все скажи ему, что знаешь про меня… И что еще узнаешь, тоже скажи.
— Да что же я еще узнаю-то! — с отчаянием от того, что Таисия Никитична сейчас уйдет надолго, а может быть, и навсегда и ничего больше не успеет сказать, воскликнула Валя. — Ничего вы мне и не объяснили…
— Все ты узнаешь, что надо. И никогда не думай про меня ничего плохого…
— Ох, какие-то все у вас загадки немыслимые!..
В сером тумане смутно темнели фигуры провожатых. Таисия Никитична сосчитала — шестеро. Один из них, командир этого отряда, проговорил тихим хрипловатым голосом:
— Гарусов, прими у доктора чемоданчик.
— Да он совсем не тяжелый, я и сама…
— Гарусов, прими.
Стоя у входа в землянку, Валя смотрела, как они идут, тают в тумане, исчезают. Ушли.
И весь этот вечер и долго еще потом Валя думала, куда ушла Таисия Никитична и как надо понимать то, что сказала она на прощание, но так ни до чего и не додумалась. Спросила Шагова. Отважилась. А тот только отмахнулся:
— Командир, ему виднее.
— Да видиее-то что?
Долго молчал, но потом все-таки ответил:
— Придет время — узнаем.
— А по-моему, вы и сейчас все знаете…
Вот на этот раз он ничего не сказал, да Валя уж и сама поняла, что ответа ей не дождаться, но скоро события так повернулись, что она если и не все еще поняла до самого конца, то хотя бы стали понятными прощальные слова, сказанные Таисией Никитичной: «Не думай про меня ничего плохого».
Прошел день, настал второй. Сидела Валя в просторной командирской землянке в своем уголке у рации. Бакшин приказал связаться со штабом, но штаб упорно не отвечал. И так она просидела до самого обеда и уже прислушивалась, не идет ли Гусиков ей на смену, давно бы пора ему явиться, но кругом стояла такая тишина, словно на всей земле вдруг наступил мир.
Недолго продолжалось это обманчивое состояние мира и покоя. Толкнув дверь, шумно вошел Бакшин.
— Ничего нет? — спросил он.
Бросил автомат на постель, сам сел рядом, бросил фуражку. И хотя не сказал он больше ни одного слова, и сидел неподвижно, но даже сейчас, в состоянии полного покоя, он казался полным грозы и бури.
Валя подумала: «Бомба замедленного действия», и, устыдившись непочтительности этой своей мысли, отвернулась к маленькому окошечку, за которым виднелась только рыжеватая болотная кочка. Все остальное тонуло в густом тумане. Но все же не могла не подумать: «Молчит. Ох, не к хорошему это. Затишье перед грозой».
А он очень мирным голосом сказал:
— Гусикова я послал на аэродром. Не жди, не придет.
— Да не очень-то я и жду…
— А на окошко поглядываешь.
— Все-то вы замечаете.
— Не очень, чтобы все… — проговорил он, вдруг насторожившись.
— Да ничего и не видать в это окошко, кроме тумана, — сказала Валя и тоже прислушалась.
Вначале она ничего не услышала и только немного спустя различила торопливые шаги уже у самой землянки, за дверью возникла какая-то неясная возня и прозвучали отрывистые голоса.
— Погляди, Валентина, что они там, — приказал Бакшин.
Не вставая с места, она потянула за веревочную петлю. Дверь распахнулась. На земляных ступенях толпились партизаны, те самые, которые сопровождали Таисию Никитичну. «Скоро управились», — подумала Валя, но тут увидела она в руках одного из парней знакомый чемоданчик и тогда решила, что пройти не удалось и пришлось вернуться ни с чем.
— Ну, что вы там? — грозно спросил Бакшин.
Тогда партизаны вошли в землянку, и один из них выдвинулся вперед, бережно, словно спящего ребенка, прижимая к себе какой-то большой белый сверток. В сумраке Валя не сразу поняла, что это такое они принесли, но когда пригляделась, то узнала знакомый белый полушубок. И по тому, как бережно несли его и как протянули его Бакшину, Валя решила, что произошло самое страшное. Всяких смертей насмотрелась, привыкла, огрубела, но тут захотелось ей взвыть во весь голос, по-бабьи, так, чтобы сердце закатилось…
— Куда дели доктора? — задохнувшись, спросил командир.
Тогда тот, который с таким бережным старанием принес полушубок, бросил его к ногам Бакшина.
— Переметнулась, — выговорил он решительно, как топором отрубил.
— Скоро определили, — тяжело задышав, проговорил Бакшин. И спросил: — А может быть, они ее?..
— Нет, сама.
Тогда командир — это Валя тут же отметила, но поняла потом, когда все вспомнила и сопоставила все слова и события, — тогда командир поднялся, шумно вздохнул и, выпятив грудь, расправил гимнастерку под ремнем. У него был вид, какой бывает у человека, который наконец-то поверил, что опасность миновала. Усаживаясь на свой табурет к столу, он приказал:
— Сама, говоришь? Ну, давай докладывай все, как было, все подробности…
Парней этих Валя отлично знала, и еще когда только провожала Таисию Никитичну, подумала, что такие умрут, но все сделают, как им приказано. Надежные ребята. И все, что они рассказали, — правда с начала до конца. Они должны были проводить доктора до места назначения и в случае, если штаб не найдут, привести обратно. Вышли позавчера в ночь. Шли до рассвета. Дорога знакомая, и до деревни, где им предстояло отдохнуть, добрались без всяких трудностей. Там, в деревне этой, в лесу затерянной, оказалось несколько раненых, их местные жители укрывали, а фельдшера и медсестру еще давно немцы забрали. Таисия Никитична всех их осмотрела, оказала, какую надо, помощь, поговорила с женщиной, которая до войны работала в сельской больнице санитаркой, кое-что из лекарств ей оставила. Все сделала, как надо. А к вечеру, еще смеркаться не начало, вышла она из избы, где отдыхала. Тут к ней парень, караульный. «Не спится что-то, — сказал она. — Я тут за огородами погуляю. А ты не подсматривай. Нехорошо подсматривать, когда женщина одна. Мало ли что ей надо…» Посмеялась, усовестила парня. Бдительность он потерял. Да у него и в мыслях-то ничего худого не было. Он только соблюдал наказ командира. Батя, отправляя их, сказал: «Глаз с нее не спускать, головой отвечаете, если с ней что случится».
Ждал он, ждал да и забеспокоился — время идет, а ее нет. Уж не заблудилась ли: место глухое, незнакомое. Старшего разбудил, тот остальных поднял, и без шума двинулись в том направлении, куда она ушла. Полночи искали — нет ее. Пришли обратно в деревню, в ту избу, где она отдыхала, где бывшая санитарка живет. И в избе пусто. Ни доктора, ни санитарки. Только чемоданчик на постели лежит да полушубок. Вот принесли.
— Раззявы… — проговорил Бакшин, выслушав бесхитростный этот рассказ. — А санитарку нашли?
И так спокойно он это спросил, что обескураженные партизаны, которые ничего уже хорошего для себя не ожидали, совсем приуныли.
— И санитарку не нашли. А все в деревне говорят, что женщина она самостоятельная, преданная и ни в чем не замечена. Немцев ненавидит, поскольку муж ее погиб еще в начале войны…
И это сообщение как будто совсем утешило Бакшина. А когда он снова обозвал партизан «раззявами», Вале показалось, будто он похвалил их за то, что они сделали как раз то, что ему и надо было.
Она так думала и потом, когда все вспоминала, стараясь привести в порядок свои встревоженные мысли.
— Ну вот что, — теперь уже озабоченно проговорил Бакшин. — Дело идет к тому, что нам тут оставаться нельзя. Кто ее знает, что у нее на уме. Для чего-то она… — он не договорил, а только махнул рукой.
Партизаны ушли. Бакшин долго сидел молча. Разглядывал, как по затуманенному стеклу пробегают капли, оставляя темные извилистые дорожки. Потом перевел взгляд на Валю и тоже смотрел так долго, что она не выдержала и спросила:
— Вы что?..
И он спросил в ответ:
— Какие там вещи у нее остались?
— Ничего не осталось. Вот чемодан, с которым она прибыла, и больше ничего. А что в нем, я не знаю.
— И не надо нам этого знать. Забери его. Да вот еще полушубок этот. Отдашь, если потребуется.
— Кому потребуется?
После недолгого молчания Бакшин задумчиво и даже, как показалось Вале, мечтательно ответил:
— Пригодится еще. Всякое бывает…
Этот разговор Валя очень хорошо запомнила еще потому, что никак она не могла поверить в измену. Не такой человек Таисия Никитична, и семья у нее, и летчик этот, Ожгибесов, со своей нескрываемой любовью. Почему-то Вале казалось, что от одной только такой любви, от такого, можно сказать, обожания, никуда не убежишь.
Что с ним будет, когда ему скажут? А ему, конечно, все скажут, потому что он если не увидит ее среди встречающих, то обязательно спросит, как она живет. И Валя решила, что ей совершенно необходимо повидать Ожгибесова, выполнить последнюю просьбу Таисии Никитичны и — главное — сказать ему все, что она сама думает. Это самое главное, чтобы он не отчаивался и не принимал скорых решений.
Произошел разговор, после которого разведчик Сашка окончательно понял, что настал конец партизанской службе.
Утром Бакшин вызвал его и приказал:
— Собирайся. Самолет ночью. Да чтобы никаких фокусов. Понял?
— Так точно. Понял.
— Слово?
Сашка вздохнул до того протяжно, что даже в горле засвистело.
— Что молчишь? — насторожился Бакшин. — Ты у меня дождешься. Прикажу арестовать тебя да под конвоем на аэродром. Этого ты добиваешься?
— Я добиваюсь воевать, — горячо заявил Сашка и так взглянул на командира, что у того сразу пропало всякое желание стращать разведчика.
— Небось и без тебя справимся, — ворчливо заметил Бакшин и совсем уже миролюбиво добавил: — Как-нибудь…
— Без меня!.. — Сашка даже отважился недоверчиво усмехнуться. — Вы вот пошли без меня, да так и вернулись. А я бы вас провел так, что…
— Да уж, конечно, — перебил его командир. — Конечно, где уж нам без тебя… Короче, вот тебе мой приказ: полетишь в Москву и будешь жить у нас в доме до моего возвращения.
— Есть до вашего возвращения, — согласился Сашка, поняв, что никакие разговоры, и тем более пререкания, ему уже не помогут, и что командир решил, то — свято. Тогда он дал верное партизанское слово и был отпущен до ночи. Отвоевался, и как раз когда начинается самое наступление. Он так и сказал своему начальнику, бородатому кашевару:
— Отвоевался я, значит. В Москву отправляюсь.
— Опять скроешься.
— Нет. Нельзя. Слово дал.
— О! Тогда такое твое счастье. Это, Сашка, считай, тебе счастье.
— Не видал я эту его Москву…
— Ну вот и посмотришь, и поживешь. А война кончится, я к тебе в гости приеду. Чего там про докторшу говорят?
— Да всякое про нее говорят. Ребята, которые с ней ходили, говорят: переметнулась. А Валька-радистка не согласна. Не может, говорит, этого быть. Да и многие сомневаются…
Разные разговоры слышались о докторше, а так как Сашка ничего к этому добавить не мог, то оба они задумались.
— Да, — наконец проговорил бородач, — дело темное…
Что он думал при этом, Сашка не знал, да и не до того ему сейчас было, хватит с него и своих забот. Он пошел прощаться с ребятами, собирать письма, может быть, последние — партизанский аэродром закрывается, и лагерь будет на новом месте, об этом уже и приказ есть.
Встретил он радистку Валю.
— А я тебя по всему лагерю ищу, — сказала она и передала ему письмо домой и клочок бумаги с адресом Семена Емельянова.
— Ты это спрячь пока, — сказала Валя. — Это я тебе на тот случай, ну, в общем, может быть, ты узнаешь, как он там живет…
— Это ее муж, Семен-то?
— Нет, сын. Ему пятнадцать лет. Как мужа звать, я не запомнила.
— А сама-то что же не напишешь Семену этому?
— Ох, Сашка, пока и сама не знаю, что писать, — торопливо прошептала Валя. — А ты там на месте сориентируешься. А может быть, и узнаешь что-нибудь. И все, что узнаешь, сразу же мне напиши. Понял?
Она и в самом деле немного знала, может, чуть побольше того, что было известно всем, которые думали, что она — радистка и, значит, ко всяким командирским тайностям стоит ближе. Но то, что Валя знала о Таисии Никитичне и что она сама о ней думала, — все это было очень непрочно, потому что никаких доказательств у нее не было. И вместе с тем она никак не могла поверить в измену Таисии Никитичны, особенно после разговора с Бакшиным.
Но ничего такого она не стала говорить: мальчишка, что он поймет, если и она-то сама не все понимает. А Сашка, как и все, думал, что, конечно, радистка знает больше всех, но сейчас ему было совсем не до того.
— Ну, значит, и прощайте. Поручения ваши все исполню.
— Постой! — она сняла со своей головы пилотку. — Вот тебе от меня на память. Это мне подарили, да теперь здесь, сам знаешь, шапку надо. А тебе как раз. Надо, чтобы у тебя был настоящий вид, как приедешь в Москву.
Пилотка была новенькая, с алой ясной звездочкой, и хотя Сашка очень обрадовался, но поблагодарил с достоинством.
— Ну вот и прощай, милый наш парнишечка, — сказала Валя и поцеловала Сашку. — Помни все, что с нами было тут. И все, что сказала, выполни. И вот еще что: летчику, Саше Ожгибесову, про доктора ни слова. Понял?
— А если спросит?
— Скажи: ничего не знаю. Отправилась, скажешь, по месту назначения. Ну, я побежала, а то Батя меня дожидается.
Она и в самом деле побежала, перескакивая с кочки на кочку, и Сашка ничего не понял и не успел ничего уточнить. Отпуская ее на самое короткое время, Бакшин сказал, что, как только начнет смеркаться, он сам пойдет на аэродром встречать самолет, последний, так как теперь надо отсюда уходить и как можно скорее: того и гляди, нагрянут гитлеровцы, которые теперь, надо полагать, уже знают расположение партизанского лагеря и аэродрома. А самолет, как назло, задерживается из-за тумана. Была надежда, что перед рассветом, как и всегда, туман если не совсем рассеется, то хотя бы поредеет. Сашке было приказано к этому времени явиться в командирскую землянку в полной готовности, но он явился гораздо раньше.
— Ветер пошумливает, — сообщил он.
Бакшина очень обрадовало это сообщение. Он, приоткрыв дверь, послушал, как шумит ветер в сосновых вершинах, и заметил, что туман, который до этого стоял непоколебимой стеной, начал слегка покачиваться и волноваться.
— Ты, Сашка, молодец, — говорил Бакшин, поспешно собираясь. — Учиться тебе необходимо, ты сколько уже пропустил?
Вместо ответа Сашка обреченно вздохнул:
— Пропаду я в этой вашей Москве.
— Ты нигде не пропадешь, а за тебя спокоен: везде дорогу отыщешь. А тут тебе оставаться никак нельзя. Ну, шагай, сынок, — совсем уже как-то по-домашнему проговорил Бакшин и подтолкнул Сашку к двери.
Сашка судорожно не то вздохнул, не то всхлипнул и выбежал из землянки.
Вот сейчас и Бакшин уйдет, и тогда уж совсем не останется никакой возможности передать Ожгибесову все, что просила Таисия Никитична и что Валя свято обещала. Только теперь подумала она о святости своего обещания, и что такое обещание дают человеку, уходящему на подвиг или на смерть. И хотя Валя сама не знала, куда ушла Таисия Никитична, и поэтому не знала также, что она скажет Ожгибесову, но все равно считала, что ей совершенно необходимо увидеть его. Сказать ему, чтобы он не торопился судить ее — любовь свою — беспощадным и скорым солдатским судом. Пусть передумает все свои думы, припомнит все ее слова и ее дела, пусть повременит с приговором. И еще, что, пожалуй, главнее его суда, — пусть он ничем не смутит ее сына и мужа. Лучше уж обмануть их, сказав, что ничего не успел узнать, на разговоры не было времени, — так торопился улететь. Обмануть лучше, чем убить известием непроверенным и сомнительным.
Ох, сколько бед может вспыхнуть, если она не увидит этого молоденького летчика!
— Нет! — сказала Валя, совсем не ожидая, что она осмелится остановить грозного командира. Да никогда бы она и не решилась на это, если бы не услыхала, как непривычно ласково, по-домашнему Бакшин назвал Сашку.
— Что? — спросил Бакшин с прежней командирской строгостью. — Что еще?
— Летчик этот… Он же про нее обязательно спросит. Про доктора!.. Он такого натворит, если узнает!..
И туг она заметила, или это ей только показалось, будто ее бессвязные выкрики смутили Бакшина, и она поторопилась договорить все остальное, что думала сама, и, только когда все высказала, пока еще не успела испугаться своей вольности, она сообщила:
— Потому что у них любовь. У него любовь еще с довоенного времени. — Тут она окончательно выдохлась и замолчала, решительная, злая и на все готовая.
— Любовь? — спросил он таким тоном, что Валя так и подумала, что сейчас последует приказ: «отставить», но так как никакой команды не последовало, она все еще вызывающе проговорила:
— Да, вот так.
— Все сказала? — очень мирно спросил Бакшин после небольшого молчания.
— Все.
— И забудь думать. А летчику этому все сам скажу. И это дело не твое. А будет надо, если твое участие потребуется, тогда и поговорим.
Рванул дверь и вышел на улицу, где в ожидании нетерпеливо топтался Сашка, поглядывая на небо. Уже ветер, как бы пробуя прочность сплошных облаков, рвал их в клочья и разгонял в стороны.
— Вон как закрутило, как бы нам не опоздать, — проговорил Бакшин озабоченно и поспешил вслед за Сашкой.