24247.fb2
С самого первого дня Сашке, вольному человеку, показалось холодно, неуютно и, главное, скучно в московской квартире Бакшина. И это после сырой партизанской землянки, после трудной и опасной жизни! Холодно и скучно! Он и сам не понимал, отчего так получилось, — и встретили его хорошо, и заботились о нем, «очень они отнеслись чутко», — рассказывал он потом своему командиру.
Это он так сказал про Наталью Николаевну — жену Бакшина. Она была дома, когда явился неизвестный мальчик, представился как следует и вручил очень помятый пакет.
— Здравствуй, мальчик, — сказала она с некоторым удивлением.
К ней и прежде являлись посланцы от мужа, но все они были взрослыми, и она знала, как с ними держаться, о чем говорить. А тут мальчик в зеленой солдатской стеганке, великоватой для него, в старых сапогах и новенькой пилотке. И глаза у него совсем не детские, а какие-то такие, что она, старый педагог, не могла выдержать их взгляда и опустила голову. А Сашка, подумав, что всему виною помятый пакет, который он доставил, поспешил объяснить:
— Это, извиняюсь, самолет наш обстреляли.
— Да как же это?.. — Наталья Николаевна хотела спросить, как же это он-то жив остался, но Сашка поспешил все объяснить:
— Нормально, дотянули до своей территории. Самолет, конечно, поврежден, а люди все живы. Летчик получил ранение.
— Летчик — Ожгибесов?
— Так точно, — подтвердил Сашка, сообразив, что именно Ожгибесов держал связь с Натальей Николаевной, передавая ей письма от Бакшина.
— Посиди, мальчик. Подожди, пока я прочту.
«Это правильно, — подумал Сашка, — письмо прочесть надо в первую очередь».
В пакете оказалась еще газета, где написано про Сашкину медаль. Тоже правильно, пусть знает, кто прибыл. А то все «мальчик» да «мальчик».
И медаль, и газету привез летчик в этот свой последний рейс и передал Бакшину. Медаль хотя и поспешно, но все же с подобающей торжественностью была тут же, на аэродроме, вручена Сашке.
Читала Наталья Николаевна очень скоро и все хмурилась, будто чем-то недовольна. Сначала прочитала письмо, потом газету. Кончив читать, посмотрела на Сашку так, словно он уже успел в чем-то провиниться перед ней.
— Ты, Саша, устал, наверное, и хочешь есть? — спросила она строго.
— Можно и потерпеть, — независимо ответил Сашка. — Спасибо.
— Тогда подожди. Сначала надо выкупаться.
Когда Сашка наслаждался в теплой ванне, она принесла белье. Он застыдился. Она проговорила:
— Ты, Саша, не стыдись. У меня сын постарше тебя. Вот это его белье осталось. Ох, спина-то у тебя!..
— Как у ежа. — Сашка усмехнулся. — Сейчас еще ничего, хоть лежать можно.
— И ты все вытерпел?.. Как же ты?
— Так уж вот. И сам не знаю, как…
Он даже подмигнул при этом, но совсем не ради того, чтобы показать свое удальство, а просто он не терпел сочувствия и боялся пустых причитаний. Но, не поняв его усмешки, она учительским голосом сказала:
— Смеяться над этим нельзя.
Сразу стало намного скучнее плескаться в теплой ванне. И даже не так уж тепло. Именно в эту минуту он почувствовал, что жить ему будет невесело и, скорей всего, долго тут он не задержится. А она думала, что Сашка у них останется навсегда. Муж так ей и написал: «Он — сирота, я ему жизнью обязан. Прими и устрой, как родного сына».
Она расспросила его, где учился и в каком сейчас классе. Оказалось, Сашка уже и забыл, когда он и учился-то. До войны успел закончить три класса, вот и все. Она принесла ему учебники, начала учить, а по вечерам спрашивать уроки. Сашка учился нехотя и плохо, и не потому, что был неспособный или ленился, а просто он еще никак не мог войти в нормальную ребячью жизнь. А она этого не понимала и каждый раз повторяла:
— Нельзя быть таким невнимательным. Ты сейчас забудь все, кроме учебы.
Она-то умела забыть все, кроме работы. И даже сына не съездила проведать. Только письма ему писала в госпиталь. Да и то редко. И сын тоже пишет редко и мало. Сашка подумал, что ему тоже, должно быть, невесело жилось в родном доме.
К этому времени у Сашки завелись кое-какие знакомства — мальчишки из дома, где он жил, и из соседних домов. Познакомился, но ни с кем близко не сошелся, товарищей среди них не нашел. Обыкновенные мальчишки-тыловики: горя, конечно, хлебнули через край, но так мальчишками и остались.
А время шло, и он уже подумывал: не сбежать ли на фронт? Неужели не примут его — бывалого разведчика, награжденного медалью «За боевые заслуги»? Не может быть, чтобы не приняли.
Наверное, он и сбежал бы, тем более что под Ленинградом началось наступление, и Сашка все думал о тех делах, какие идут сейчас в его отряде, но толком ничего не знал, оттого, что совсем прекратились письма от Бакшина. А Сашке никто не писал, хотя, когда уезжал, все обещались писать. В доме поселилась тревога. Наталья Николаевна уж и спрашивать перестала, приходила домой, как всегда, поздно, молча раздевалась, и Сашка видел и знал: ждет известия от мужа или уж, один конец, о муже. Ждет. И ждать устала, и спросить боится. Сашка, встречая ее, еще в прихожей сообщал:
— Ничего нет.
Зачем же терзать человека? Но он думал, насколько у нее хватит сил держаться с такой невозмутимостью. Не вздохнет даже. И она видит, что он наблюдает за ней, и учительским голосом говорит:
— Нет, так будет. Уроки выучил?
И он все терпел — не уходил. В такое время он просто не мог оставить ее одну, хотя жить в доме, где от радости не смеются и не плачут от горя, становилось все труднее.
— Запрос надо послать, — сказал он ей однажды.
Оказалось, запрос уже послан. Скоро пришел ответ: «Пропал без вести».
— Это у нас сколько хочешь бывает. Нет связи с отрядом или еще что…
Так Сашка попытался утешить ее, но она даже и не ответила на его утешение, заперлась в спальне. А наутро лицо у нее было бледнее, чем всегда, и под глазами слегка припухло. «Плакала, наверное, всю ночь», — подумал Сашка, но представить себе Наталью Николаевну плачущей не мог.
И веселой он ее тоже не видел, да и веселиться-то не было причин: сын в госпитале, от мужа давно известий нет — какое уж тут веселье?
Кончилась эта зима. Она показалась Сашке серой и унылой оттого еще, что с фронтов шли хорошие, победные вести, а он вынужден томиться в тылу. Шел апрель — переменчивый месяц. Сашка уже не на шутку начал подумывать о своем затянувшемся отдыхе. А так как он привык все делать основательно, то прежде всего побывал — и не один раз — на Ленинградском вокзале и досконально выяснил, что пристроиться к воинскому эшелону ничего не стоит. Он бы и пристроился, но надо было сказать об атом Наталье Николаевне. Не может же он сбежать от человека, который к нему всей душой. Не имеет права.
«Теперь твой первый долг — учиться», — повторяла она, ничего не говоря о том, что своим первейшим долгом перед Сашкой она тоже считает его учебу.
Он отстал на три года, посылать его в школу в младшие классы она не хотела, и Сашка с этим согласился. Другое дело, когда он пойдет на будущий год прямо в пятый класс. Но для этого надо много работать, и Сашка работал, стиснув зубы.
Как-то он пришел домой и едва захлопнул дверь, как услыхал непривычный веселый голос Натальи Николаевны:
— Саша, иди-ка сюда!
Она, как почти всегда, сидела за своим письменным столом. Положив карандаш на лежащую перед ней книгу, она сообщила:
— Есть новости, и отличные. Нашелся наш командир!
Взяв карандаш и постукивая им по книге, она сказала, что сегодня получила письмо, пишет какой-то неизвестный ей военврач капитан Недубов по просьбе самого Бакшина, который пока еще писать сам не может. Был ранен, и очень серьезно, эвакуирован в Красноярск, и только недавно к нему вернулось сознание. Еще предстоят операции, но это уже пустяки по сравнению со всеми, что пришлось перенести, а главное, врач заверяет, что теперь будет все хорошо.
— Я же вам говорил… — Почувствовав предательское щекотание в носу, Сашка на всякий случай отвернулся.
Наверное, и сама Наталья Николаевна была растрогана, потому что прежним веселым голосом она продолжала:
— Первый ты его спас от смерти, теперь врач Недубов. Наверное, раньше на моем месте свечки в церкви бы поставили перед иконами. Как ты думаешь? — Она даже улыбнулась, кажется, впервые за все время Сашкиного пребывания в доме Бакшина. Но сейчас же выпрямилась за своим столом. — Глупости какие я говорю от радости. — И склонилась над книгой.
— Вы когда к нему поедете? — спросил Сашка.
— Я? Зачем?
Ошеломленный таким вопросом, он пробормотал:
— Ну… для душевности. — Подумал и добавил: — Скучает, я думаю, он там по домашности. Я-то знаю. Выхаживать его надо.
Не отрываясь от книги, она сказала, что ехать ей никак невозможно, да ее и не отпустят. И нечего ей там делать, в госпитале. Есть врачи и сестры — это их дело «выхаживать» раненых.
— И даже, как ты сказал, проявлять душевность. Это они там умеют. Я читала где-то.
Тут она снова улыбнулась и глянула на Сашку не то подозрительно, не то растроганно. Этого он не разобрал, обескураженный таким ответом. Учебный год для нее, оказывается, дороже мужа, который от смерти отбился. Без нее поди-ка не справятся. А он там тоскует, в госпитале.
Тогда Сашка сам решил поехать, тем более, начали поступать письма, требующие его немедленного действия. Надо ехать, все равно жить у Бакшина он не собирался, хотя пока еще и сам не знал, куда он направится. Но вот пришло письмо от радистки Вали, и все стало ясно. Она писала:
«Дорогой мой братик Сашенька! Мне пришлось демобилизоваться, так как я вышла замуж за Шагова Ивана Артемьевича, помнишь его? Теперь он старший лейтенант. И у нас скоро будет ребенок. Вот почему меня демобилизовали, и теперь я живу дома, в леспромхозе, куда жду и тебя. Конечно, в Москве тебе куда веселее, а по мне ничего нет лучше нашей тайги. Теперь я тебе скажу главное: если ты еще ничего не написал Семену Емельянову, сыну нашего доктора, то еще и не пиши. Сначала прочитай все, что я описала в письме к нашему Бате. Не знаю, жив ли он, а если жив, то где он сейчас? В том письме я все, что знаю, описала про Емельянову и про ее сына Семена, который нам с тобой теперь как брат. Ты это запомни и письмо ему пошли».
После подписи «Твоя партизанская сестра Валя» были два адреса: леспромхоза, где жила она, и Семена Емельянова.
Отдавая Сашке это письмо, Наталья Николаевна сказала, что оно было вложено в конверт вместе с письмом к Бакшину, и, когда Сашка спросил, что пишет Валя, ему ответили:
— То, что она пишет, это, Саша, очень серьезно. Во всем может и имеет право разобраться только сам Бакшин. Это его дело. Вот вернется и наведет порядок.
Такой ответ еще больше укрепил желание уехать из дома, в котором каждый живет сам по себе и у каждого есть какие-то такие дела, о которых никто, даже самые близкие, и знать не должен.
— Каждый обязан заниматься только тем делом, которое ему поручено. Ты, например, должен учиться, и только учиться. Все посторонние дела надо забыть на это время.
Проговорив это, Наталья Николаевна посчитала разговор оконченным и склонилась над какими-то длинными листами ведомостей. Но Сашка не дал ей заняться делом:
— Ага… Так он, значит, пускай сам по себе страдает в неизвестности.
— Ты о ком?
— Да вот тут в письме, — Сашка взмахнул листками Валиного письма. — Тут радистка наша пишет, что все командиру нашему описала про врачиху, про Емельянову. А вы мне ничего не рассказываете…
— Знаешь что? В этом вопросе предоставь нам самим разобраться. — Наталья Николаевна решительно повернулась к своим ведомостям, и Сашка понял, что разговор окончен.
Он ушел в столовую и там у своего столика еще раз перечел письмо. Не вычитав ничего нового, он начал размышлять. Конечно, взрослые в конце концов все-таки разбираются в своих делах. Сначала все запутают, а потом начинают разбираться. Такое убеждение, основанное на его житейском и боевом опыте, всегда толкало его на самостоятельные действия. Война отняла у него все детские радости, но не оставила времени, чтобы пожалеть об этом. Да он и не считал себя человеком, которого обидела судьба. Люди, случалось, обижали, и, как он сам считал, себе же во вред. Он был уверен, что, будь он около Бакшина, ничего бы тогда с командиром не случилось…
А вскоре пришло письмо и от Семена Емельянова — названого брата. Этого письма Сашке тоже не дали. Тогда он понял, что ждать ему тут дальше нечего.
— Ну вот и уезжаю я от вас. Отбываю.
— Да что ты, Саша? — не очень удивленно спросила Наталья Николаевна.
— Поеду к Бате. К командиру нашему.
Они только что кончили ужинать, и Наталья Николаевна смотрела, как Саша убирает со стола посуду, и думала о своих многочисленных делах, какие назначены на завтра.
— А когда ты вернешься? Тебе еще столько сделать надо к учебному году.
Сашка отнес посуду на кухню, вернулся и только тогда ответил:
— Как Батя скажет.
— Его зовут Василий Ильич.
— Это я знаю.
— А называешь Батей… Теперь он тебе не командир, я думаю.
На это Сашка ничего не ответил, и когда она попыталась уточнить срок Сашкиного возвращения, то ничего не добилась, и даже не поняла, вернется ли он вообще. По всему видно, что он не намерен жить у них. Этому она не очень удивилась. Ей и самой всегда казалось, что Сашка не приживется в их доме, хотя совсем не понимала, почему. Неопределенность положения ее не устраивала. Она всегда все умела объяснить очень убедительно и на этот раз не успокоилась, пока, как ей показалось, не открыла причины и даже нашла подходящее сравнение: дичок — растение, принесенное из леса и пересаженное на культурную почву, — не приживается. Аллегория эта на время успокоила ее. Ей и в голову не пришло, что всему виною ее высокоразвитое чувство долга, чувство до того стерильное, что в нем не осталось места для самого обыкновенного человеческого тепла.
А вот Сашка так очень удивился тому, что Наталья Николаевна даже отговаривать его не стала. Она сама и билет ему купила, и продуктов на дорогу собрала. И еще — он так и не понял, осуждает она его или одобряет. Или ей все равно? Или она даже рада, что в доме не будет чужого человека?
Так раздумывал Сашка, не подозревая даже, какое разрушение он произвел своим поступком в том незыблемом здании жизненного уклада, которое возвела для себя Наталья Николаевна. Не здание даже, а крепость. Карьеристка не для себя, а для дела, она считала, что чем выше поставлен человек, тем больше он обязан сделать для общества. Ради доверенного ей дела она готова была отдать всю себя, того же требовала от людей и всей душой негодовала, если с ней не соглашались. Долг прежде всего. Выполнить то, что велит долг, а какой ценой — это уж не имеет никакого значения.
А Сашка? С одной стороны, он отказался выполнить главную свою обязанность перед обществом — учиться. Это очень плохо. И в то же время он стремился выполнить свой долг в ущерб своему благополучию, что Натальей Николаевной ценилось превыше всего.
Всю дорогу до вокзала она наставляла его:
— Учиться тебе надо, Саша, где бы ты ни жил, это главная твоя обязанность. Запомни это.
И на вокзале, уже у самого вагона, она тем же учительским тоном проговорила:
— Ты запомни и никогда не забывай, что в нашем доме ты свой человек. И этот дом тебе родной. — У нее как-то особенно блеснули глаза, она вдруг нагнулась и прижалась губами к его щеке: — Спасибо тебе, милый, за все.
Это получилось так неожиданно и совсем не по-учительски, что Сашка растерялся. «Плачет, — подумал он. — Что это она?» Не стирая со своей щеки ее нечаянной слезы, он вскинул ладонь к пилотке:
— Счастливо оставаться. За нашего Батю я всегда… — И поспешил укрыться в вагоне.
Госпиталь, где лежал Бакшин, возглавлял доктор Недубов, которого все считали человеком властным и бездушным. Он это знал, но как хирург, привыкший иметь дело с человеческим телом, не особенно интересовался душой. Пусть этим занимаются терапевты и, отчасти, психиатры, хотя эти последние так часто сталкиваются со всякими душевными явлениями, что тоже перестают принимать ее всерьез. Поэтому Недубов относился к людям с некоторой снисходительностью, граничащей с добродушным цинизмом. Но столкновение с Сашкой поколебало даже и его.
Сашка явился как раз в тот момент, когда у Недубова появилась некоторая надежда удержать душу, которая пока еще непрочно держалась в израненном бакшинском теле.
Отдыхая между двумя операциями, он вышел покурить на крыльцо. Весна в самом цвету, а все еще тянет острым холодком, особенно когда сядет солнце. В сумерках белеет широченная река, за ней синие горы, поросшие лесом, и все так велико, что человек неминуемо должен потеряться в этих хвойных, гранитных, водных просторах и необъятностях.
А в сущности, что такое человек, если на него посмотреть глазами хирурга? Тем более такого хирурга, который в перерывах задумывается о величии Вселенной и ничтожестве человека. «Да, — подумал доктор, — здорово, значит, я устал и отупел, если в голову полезли такие первозданные, примитивные мысли. А ну-ка, за дело!»
Он бросил окурок и глубоко вздохнул, запасаясь свежим воздухом, и тут же услышал:
— Разрешите обратиться.
Внизу у крыльца стоял мальчик в сапогах, в стеганке, в пилотке. Стоял по всей форме, ждал ответа.
— Ты откуда такой взялся?
Мальчишеский голос настойчиво повторил:
— Разрешите обратиться.
— Ну, давай, обращайся. Только быстро. Минута сроку.
Но уже через полминуты все стало ясно. Явился мальчишка-партизан из отряда, где Бакшин был командиром, и просит разрешения свидеться.
— Ничего не выйдет, слаб еще твой командир.
— Тогда разрешите приступить к уходу. К ухаживанию.
— Кругом, марш! — скомандовал Недубов и, не думая больше о мальчишке, сам первый выполнил свою же команду. А вдогонку ему неслось совсем уже не по форме:
— А я все равно не уйду! Это вы учтите!
Недубов не обратил внимания на эти слова и тут же забыл и самого мальчишку. А на другой день мальчик снова стоял на прежнем месте у высокого крыльца, уже без стеганки, и на его гимнастерке блестела новая медаль. На этот раз он ничего не сказал и только проводил доктора настороженным взглядом. Недубову стало как-то не совсем по себе, будто он тайком пробирается куда-то под настороженным взглядом часового. Черт знает что: пробирается.
И он снова закрутился в делах и забыл про мальчишку с медалью. И снова ему напомнили о нем. На этот раз не сам он, а начмо — начальник материального обеспечения Савватеев. Человек это был пожилой, вольнонаемный, и даже погон ему не полагалось. Но, используя свое положение, он из кожи лез, стараясь казаться поседевшим в боях воякой. Пощелкивая пальцами по новенькому офицерскому ремню, он доложил, что явился тут один товарищ, молодой партизан, в общем, мальчик…
— Знаю, — перебил Недубов. — Видел этого молодого.
— Сашка по имени.
— Вполне возможно. Да вам-то какое дело до этого?
— Придется разрешить.
— Послушайте, вам очень нравится вмешиваться не в свои дела. Я что-то раньше этого не замечал.
— Я? Что вы! Да ни боже мой! Он, этот парнишка, особенный: своим героическим поступком он спас партизанский отряд и того самого командира, которого вам сейчас спасать приходится. В газете напечатано. Мы вчера в общежитии читали, и некоторые плакали. И не только женщины.
Недубов решительно прекратил разговор. В этот день Сашка не попадался на глаза, и доктор думал, что, наверное, он уехал, и даже пожалел, что не разрешил хотя бы пятиминутного свидания. Он бы разрешил, если бы не Савватеев. Вечно лезет не в свои дела!
Да, конечно, надо бы этого парнишку задержать, пусть бы дождался своего командира, который — в этом Недубов уверен — воевать вряд ли будет, а жить — обязательно. И может быть, здорово будет жить и даже не вспомнит своего спасителя, который так прочно заштопал его, что мятежной душе не удалось вырваться из бессильного тела. Его, хирурга, не вспомнит, а Сашку, который как-то спас ему жизнь, вовек не забудет.
И, в общем, все правильно: хирург делал свое, «не отмеченное героизмом» дело, а Сашка?.. Кстати, что он совершил, этот легендарный Сашка? Что-то не совсем обычное, если ему дали медаль. Савватеева растрогал. Снабженец. Не так-то просто такого растрогать. Мужчина непробиваемый.
Размышляя так, Недубов ночью проходил по коридору, направляясь к палате, где лежал Бакшин. Дежурная сестра дремала за своим столиком в конце коридора. Она вскочила, когда Недубов уже стоял на пороге палаты.
— Ох! — взметнулась она и почему-то проговорила: — Простите, пожалуйста…
Подумав, что она виновата только в том, что задремала на посту, Недубов строго взглянул на нее и вошел в палату. Там было темно, но при свете, падающем из коридора, он успел разглядеть какую-то серую тень, отпрянувшую к окну стремительно и неправдоподобно, совсем как мятежная душа, в существование которой он не верил и поэтому негромко скомандовал:
— Замри!
Серая тень метнулась в окно и растаяла в темноте. Тут даже Недубов на какое-то мгновение поверил в возможность существования души, видимой даже невооруженным глазом, учитывая, конечно, что палата находилась на третьем этаже. Выглянув в окно, Недубов окончательно удостоверился: да, душа существует, вот она примостилась на карнизе у самой водосточной трубы.
— Сашка? — тихо позвал Недубов.
— Так точно.
— Давай обратно.
— Простите, — прошелестел за спиной голос сестры. — Это я его пустила.
Доктор отмахнулся от нее и подошел к койке. Бакшин спал. Его дыхание, тихое и порывистое, не внушало никаких опасений. Недубов вышел в коридор. Сашка, путаясь в просторном сером халате, следовал за ним, и было видно, что он не считает себя виноватым и оправдываться не намерен.
В своем кабинете Недубов спросил:
— Чем ты тут всех обворожил?
— Обворожил. Скажете тоже. Люди человечность имеют, понятие, — горячо заговорил Сашка.
— Ага. А я, значит, бесчеловечный и беспонятный? Что там у тебя?
Сашка моментально скинул халат и задрал рубашку, стиснув зубы. Он ненавидел жалость, и особенно по отношению к себе, но он уже убедился, что это самый верный способ привлечь к себе внимание, и он был готов на все. Приходилось играть против своих же правил. Но доктор, взглянув на его исполосованную спину, отвернулся. Стоял у окна, смотрел на темный, в редких огнях город и о чем-то раздумывал. Может быть, о дальнейшей Сашкиной судьбе? Ну, пусть думает. Все равно Сашка своего добьется.
И вдруг доктор обернулся и, сморщив лицо, закричал:
— Ты чего тут оголяешься? Ну, чего ты: меня не обво… не обведешь. Я и не такое видел. Погоди. Покажи спину. Ляг вот сюда.
Сашка с готовностью подчинился. Доктор склонился над его спиной.
— Плохо тебя лечили, — наконец выговорил он.
— Фельдшера у нас в отряде убили. Сестра лечила, Анисья Петровановна. Да вы не беспокойтесь. Зарастет, как на собаке…
— Ладно. Одевайся. Зачислю тебя на лечение. Какие у тебя дела к Бакшину?
Осторожно натягивая рубашку — спина-то все еще побаливала, — Сашка неторопливо ответил:
— Про эти дела нельзя говорить ни с кем.
Ясно: сколько ни спрашивай, все равно не скажет. В этом избитом мальчишеском теле прочно держалась неробкая душа. И, конечно, дела у него должны быть тоже не пустяковые. Нет, не жалостью парень берет, а именно той справедливой силой и уверенностью в своей силе, против которой невозможно устоять.
Бакшин, который всегда, всю свою жизнь, за что-то боролся, долго лежал почти без движения, предоставив другим бороться за него самого. И вот подошло время, когда к нему впервые вернулось прочно ощущение жизни и он сам мог включиться в эту отчаянную борьбу. Сначала ему показалось, будто плывет он в лодке по теплой и темной реке. По очень спокойной реке. И все: и воздух, и вода, и лодка — было теплым, мягким. Главное, спокойным. Уже не было того постоянного покачивания, вызывающего головокружение и тошноту, какое он чувствовал все последнее время.
Пробуждение было мягким, словно толчок о травянистый тихий бережок, но именно этот мягкий толчок разбудил Бакшина. Он долго лежал, не решаясь пошевелиться, чтобы не прогнать чудесное ощущение внезапно наступившей прочности мира. И тут же явилась дерзкая мысль: «А вдруг я не сплю, вдруг я выздоровел!» Привычка к решительным действиям толкнула его на безумство: он открыл глаза!..
Темная комната. Справа в нечетком квадрате большого окна синеет ночное небо, слева в углу дверь с оранжевыми от неяркого, затененного света стеклами. Все то, что он привык видеть в полубреду, в полусне, сейчас увиделось совершенно по-новому: прочно, устойчиво, ясно.
Он знал: там, за дверью, бесконечный коридор — его скорбная дорога в операционную. В то время он плохо соображал, а когда к нему ненадолго приходила способность соображать, то его посещали надежды, но такие же зыбкие и непрочные, как и весь его больной мир.
Пока человек в беде, надежды утешают его, но как только беда миновала, о них забывают. Тем более такой человек, каким был Бакшин. Уж он-то твердо знал, что если питаться только одними надеждами, ноги протянешь.
Нет уж, теперь, если он проснулся для жизни, то и надо жить, а не надеяться на жизнь. Сперва это оказалось не так-то просто: вот даже руку поднять не удалось. Должно быть, он застонал, потому что сейчас же услышал шаги и голос, до того знакомый и до того далекий, что ему показалось, будто он снова проваливается в какое-то бредовое небытие.
— Батя!
В темноте обозначилось что-то смутно белеющее, живое.
— Ты… Что?.. — зыбким голосом простонал Бакшин и совсем уж бессильно спросил: — Кто это?
— Я это, Батя! Сашка я. Разведчик.
Бакшин хотел спросить: «Как ты сюда попал?», но на такой сложный вопрос у него уже не хватило сил, да и не очень-то он был уверен, что Сашка — это на самом деле, что это не сон.
Он только слышал, как Сашка, что-то нашептывая, поправлял одеяло, и ему стало так хорошо и спокойно, что он незаметно уснул и неожиданно проснулся. Проснулся и удивился. Сашка? Значит, это не сон, не бред.
Значит, и в самом деле — выздоровление.
— Как ты сюда попал? — спросил Бакшин, и этим вопросом он как бы прочно привязал к берегу ту самую утлую лодчонку, на которой он причалил к жизни. — Докладывай все, как есть, — приказал он, стараясь придать своему непрочному голосу былую строгость. И тут же понял: строгости не получилось, потому что Сашка неопределенно усмехнулся:
— Как… приехал, и все…
— А что все?
— Приехал вот.
Тогда Бакшин крикнул так, что у него закружилась голова:
— Не крутись! Отвечай на вопрос!
Нашел, на кого кричать, на Сашку. Разве этим его проймешь? Не захочет — все равно не скажет.
— Зачем ты приехал? — спросил Бакшин, но уже спокойнее. — Из дома удрал?
— Нет, я по-доброму. Вот и письма привез…
— Письма! Так чего же ты!
— Так вы же без памяти находились. А тут такое дело…
Сашка оглядел поверженного командира с таким сомнением, словно не надеялся, годится ли тот на дело, из-за которого он приехал.
— Долго ты будешь думать-раздумывать?
— Подлечиться вам надо.
— А это не твое дело. Это дело Недубова. Докладывай, приказываю!
Вздохнув, Сашка спросил:
— Докторша наша, где она?
— Какая докторша? — спросил Бакшин с таким спокойным недоумением, с каким говорят о чем-то незначительном, ускользнувшем из памяти. Он и в самом деле не сразу вспомнил врача Емельянову только потому, что его хорошая память сдала за время болезни. Случай этот был одним из тех военных эпизодов, какие невозможно забыть, хотя не очень-то приятно вспоминать свои неудачи и ошибки. Что-то тогда не сработало в хорошо отлаженном механизме его хозяйства, а что — как следует он не знал.
— Так она жива? — воскликнул он с радостным удивлением. — Давай по порядку… все, что знаешь!
— Ничего я не знаю. Вот в письме все описано.
— Давай его сюда.
— Не приказано.
— Кем? Доктором?
Если бы не доктор Недубов — главный хирург, главный мучитель и спаситель, — не видать бы Бакшину света белого. Но сейчас он забыл обо всем.
— Где он, этот доктор! — выкрикнул он из последних сил, и как из далекого туманного мира до него долетел Сашкин голос:
— Так ночь же на дворе, капитан Недубов отдыхают.
Во время утреннего обхода Бакшин попросил Недубова:
— Доктор, этот вот службист, этот Сашка, не дает мне письмо от жены. Прикажите ему.
Приказ был дан. Вот оно, письмо! Бакшин сразу узнал почерк жены, но от слабости, вызванной волнением, прочесть ничего не смог. Строчки отделились от бумаги и поплыли куда-то в сторону, прямо на Сашкино конопатое лицо, а желтенькие Сашкины конопушки сместились в одно сияющее пятно. Но все же он был очень доволен хотя бы тем, что увидал и узнал почерк жены. «Комсомолочка Наташа». Это ее прямые, строгие строчки, и слова там должны быть такие же прямые и строгие, и в то же время полные заботы и нежности, которую она всегда стыдилась проявлять.
— Читай, — приказал он.
— «Дорогой мой», — прочитал Сашка и тоже застыдился: — Тут вроде про любовь…
— Читай все подряд, — потребовал Бакшин. — Приказываю. И про любовь читай.
Тогда Сашка почему-то отвернулся к окну и осуждающе пробубнил вступительные строки. Ему было не по себе, как в кино, когда на экране целуются. В жизни он тоже кое-что повидал, но обычно люди прятались, если им захотелось поцеловаться. А в кино вроде при всех. И, кроме того, он недоумевал: Наталья Николаевна, которая, наверное, и улыбается-то раз в год, — и вдруг такие нежные слова. Или такие, которых он совсем не понимал: «Ох, как надоело быть „грозой“ и как давно не была я для тебя, да и для себя тоже, просто комсомолочкой Наташей!»
Сашка, перевертывая страницу, искоса глянул на командира: лежит, улыбается, все, значит, ему понятно, дрожащей рукой поглаживает конверт. Прижал к груди и гладит. И глаза блестят, и вроде как-то подрагивают, и ничего не видят. Переживает. Сашка отвернулся, временно прекратив чтение. Помолчал и потом снова взялся читать.
А Бакшин, ничего не замечая, поглаживал конверт и улыбался. Наташа, «гроза». Многие так думали, но только он один знал ее настоящую — душевную и даже нежную. А на работе, на людях, — да, там она строга. Директор школы. Учителя ее боялись, но — Бакшин это твердо знал — уважали и, если кому-нибудь приходилось трудно, просили о помощи именно ее, «грозу». И она помогала, если человек этого достоин.
Но все-таки ее боялись даже учителя другой школы, где учился ее сын. Он тоже был «грозой» для учителей, но совсем по другой причине, и когда она осведомлялась насчет его успехов и поведения, то в ответ всегда выслушивала: «Да-да, очень, знаете ли, резвый мальчик, очень…» Как оказалось, он считался первым хулиганом в школе. Но для отца и матери это «оказалось» потом, когда уже невозможно стало ничего скрывать. И тогда они долго не могли понять, как это у них в доме, где все было подчинено умной и строгой дисциплине, растет человек, презирающий дисциплину? И никак они не могли понять, что строгость и принципиальность хороши только в сочетании с любовью и даже нежностью.
Да, пожалуй, не хватало в доме чего-то. Душевного уюта, что ли? Доверительности?.. Дом стал чуланом для свалки всякого отслужившего свой срок имущества. Именно в дом, как в чулан, приносили они все невзгоды, разочарования и усталость, которым было не место на работе, на людях.
Однажды позвонили Наталье Николаевне из школы и взволнованно сообщили, что ее сын катался на перилах и сломал ногу, что делать? Она ответила из своего кабинета: «Что делать? У вас есть в школе врач, он лучше нас с вами должен знать, что в таких случаях надо делать!» А потом дома всю ночь не спала у постели сына, меняла компрессы и — Бакшин сам видел — торопливо вытирала слезы. Это он видел ночью, а утром подумал, что, может быть, ему только так показалось. Утром она строго поговорила с врачом по телефону и ушла на работу. Но, честное слово, ночью она плакала!
И вот теперь она вдруг призналась, что устала быть «грозой», что хочет быть такой, какая она на самом деле. Ведь ей только тридцать восемь лет, до старости далеко. Устала. Отчего?
Расспрашивать Сашку — нелегкое дело. Каждое слово приходилось вытаскивать с помощью длительных и упорных расспросов. Эта тяжелая работа окончательно сморила Бакшина, и только желание все узнать придавало ему силы.
— С тобой, Сашка, беседовать поевши надо.
— А чего? Я все говорю, что знаю. А что мне непонятно…
— Что тебе непонятно?
Нерешительно Сашка проговорил:
— Комсомолочка Наташа. Не похожа она…
— Плохо ты ее разглядел, а еще разведчик.
Но это он проговорил уже без прежней спокойной уверенности. Раньше ему казалось, что за все долгие годы ни он, ни она ни в чем не изменили своего отношения к жизни, а значит, не изменились и сами. Конечно, жизнь не стояла на месте, и они — это он может с уверенностью отметить — ни в чем не отставали от ее стремительного бега. Даже старались всегда быть впереди, как того требовало высокое звание коммуниста. Так было и так будет всегда. Неужели он прозевал тот перелом, который произошел в душе и в сердце самого близкого человека? Душой очерствела. Или сейчас время такое? Да нет, неверно. Именно в такое время и должны открываться в человеке лучшие свойства души. В настоящем, конечно, человеке, в сильном и честном.
Черствость души — это от бессилия. Нет, не может быть такой «комсомолочка Наташа»! Тогда что же? Изменилось время, и она изменила свое отношение ко времени, пошла вразрез с ним?
— Нет, — сказал Бакшин. — Это тебе так показалось. Просто душа у нее глубоко запрятана. Уж я-то знаю. Читай дальше.
— Все, — ответил Сашка, с подозрением поглядывая на командира. — Вот и подпись: «Комсомолочка Наташа — как всегда». А что там про докторшу?..
— А что про докторшу? — Койка всколыхнулась под Бакшиным, и ее начало заносить в сторону и раскачивать, как лодку, когда под нее подкатит волна. Что она — его «комсомолочка» — пишет про Емельянову? Преодолевая тошнотворное кружение, он со всей твердостью, на какую только хватило сил, приказал:
— Читай снова, все, подряд!..
— Может быть, отдохнете? — спросил Сашка, заметив необычное волнение своего командира.
— Отдохнешь тут с вами! — совсем уж с прежними командирскими грозными раскатами в голосе проговорил Бакшин. — Читай, что там про доктора…
— «Дорогой мой, — начал Сашка, но уже без прежней иронии. — Ты только не волнуйся раньше, чем сможешь что-то предпринять в защиту доктора Емельяновой. Бывшая твоя радистка Валя пишет, что ее считают изменницей, перебежавшей к немцам, но что это совсем не так. Они все (Валя и ее муж Шагов) знают, что ты сам ее послал к немцам и что только ты один можешь восстановить истину. Мне не понравился тон ее письма: нельзя понять, кем они тебя считают — свидетелем или обвиняемым? Я тебе пишу об этом только для того, чтобы ты узнал все от меня и так, как она сама пишет. Это дело только твое, и ничье вмешательство тут недопустимо. Есть еще одно письмо от сына Емельяновой, о котором нам теперь придется позаботиться, потому что отец его умер и он сейчас живет у чужих людей. Об этом написала его учительница. Но об этом тоже после поговорим. Прошу тебя ничего сейчас не делать, потому что есть некоторые обстоятельства, о которых я не могу писать и о которых поговорим, когда вернешься домой».
Все это Бакшин прослушал, не отвлекая своего внимания ни воспоминаниями, ни размышлениями, стараясь вникнуть не только в смысл того, что вместилось в строку. Он знал, что самое главное надо искать между строк. Что же такое ей известно, чего нельзя доверить письму? И кто же он на самом деле — свидетель или обвиняемый?
«Не похожа», — сказал Сашка про Наталью Николаевну. Этого Бакшин никогда не думал. Для него она была все такая же, какой он увидал ее в тот удивительный вечер тысяча девятьсот двадцать восьмого года в обстановке, имитирующей военную и, как потом он убедился, нисколько на нее не похожую.
Комсомольская организация совместно с военкоматом проводила военную игру — «красные» против «синих». Пропыленные, прожаренные солнцем парни и девушки, доблестно завершив поход, отдыхали в березовой роще. «Красные» и «синие», забыв и усталость, и недавние сражения, веселились напропалую.
Василий Бакшин, будучи заведующим коллегией агитации и пропаганды горкома комсомола, все никак не мог сообразить, прилично ли ему в его звании вместе со всеми предаться веселью. Кроме того, тут была студентка пединститута Наташа Шарова, к которой он относился с той начальственной томностью, какая, по его мнению, соответствовала его званию. Но на самом-то деле он просто робел перед ней, потому что был влюблен. Большой сильный парень с такими мужественными, сурово сдвинутыми бровями, стыдливо скрывал свою любовь. Но это было, как говорится, «совершенно секретно».
Она носила «юнгштурмовку»: гимнастерка и юбка цвета хаки, такая же фуражка, заломленная назад, ремень стягивал не очень-то тонкую талию, и портупея по диагонали как бы сдерживала пышную, рвущуюся вперед грудь. Наташа стояла под огромной березой, широко расставив крепкие, блестящие от загара ноги. Она тоже не принимала никакого участия в общем веселье, хотя не была обременена никаким высоким положением. Потом-то она созналась, что тоже была влюблена в Васю и держалась отчужденно только для того, чтобы он обратил на нее внимание.
На нее набежала ватага парней и девушек, окружили и запели удалыми голосами:
Наташа некоторое время крепилась, старалась сохранить задумчивость, но она была очень молода, переполнена здоровьем, и смех распирал ее.
— Да ну вас! — сказала она и присоединилась к удалому хору. Увлекая всех, побежала к тому месту, где стоял Бакшин, угнетаемый ответственностью перед… эпохой, что ли? и вполне безответственной любовью.
И под руководством Наташи они про него тоже спели что-то очень озорное и вполне бессмысленное:
Хотя, впрочем, какой-то смысл тут должен быть, но какой? Этого он так и не успел решить — она схватила его за руку, все куда-то побежали, и он вместе со всеми, а потом неожиданно они оказались вдвоем. Где-то вдали среди берез горели костры, и там еще пели, но уже без прежней удали. Она первая поцеловала его, сам бы он в то время не отважился.
Она и потом, когда поженились, всегда и во всем была первая. Она командовала, а он подчинялся, вначале с восторгом, потом с уважением, а дальше по привычке. Этого слова Бакшин не любил и заменял его словом «традиция», но от этого ничего не менялось: в доме всегда властвовала «комсомолочка Наташа», а Бакшин и единственный их сын Степан, снисходительно и в то же время мужественно улыбаясь, подчинялись ей.
У нее оказался сильный характер и непоколебимая логика. Верно, Бакшин иногда подумывал, что это обычное женское упрямство, но вслух такого не говорил. Вскоре после женитьбы она заставила его учиться. Он поступил в строительный институт. Жить было трудновато — ее учительское жалованье и его стипендия. Но, чем труднее, тем великолепнее расцветают мечты о будущей жизни. А спустя много лет, когда он уже работал сначала главным инженером, потом начальником строительства, когда наступила эта великолепная жизнь, мечты исчезли. На них попросту не хватало времени. Да и потребность предаваться мечтам миновала. Конечно, может, где-нибудь еще и водились мечтатели, но Бакшина они совершенно не интересовали. Все это значит, что молодость прошла, а он этого даже и не заметил.
Ничего он не замечал, кроме работы. Даже никогда точно не знал, в каком классе учится сын и, тем более, как учится. Он строил. Все радости и печали были связаны с делом. Других не знал ни печалей, ни радостей. Приезжая домой, обычно поздно вечером, говорил жене: «Обнаружили течь в четвертом котловане». А у нее и своих забот много, домашних, служебных, и, кроме того, она ничего не понимала в строительстве. «Господи, этого еще не хватало!» Но оказывается — это очень хорошо, что наконец-то обнаружили эту проклятую течь: «Три дня бились, пока нашли. Теперь дело пойдет».
Но вместе с тем она гордилась мужем, и его положением начальника крупного строительного треста, и двумя его орденами, и тем, что Сталин упомянул его имя как одного из передовых командиров пятилетки. Для его тридцати лет — блестящая карьера.
А он и о жене знал так же мало, как о сыне, но был глубоко убежден, что у него прекрасная, крепкая семья, не замечая, что семьи-то в сущности и нет. Есть три человека, живут они под одной крышей, каждый по себе, только для себя, для своего дела, не заглядывая в дела другого. Но всем окружающим тоже казалось, что семья хорошая.
Никогда Бакшин не был карьеристом, и личное благополучие ничуть его не заботило. Он шел, куда посылала партия, и делал то, что она приказывала. Полное и самоотверженное подчинение — иначе он и не мыслил своей жизни. Подчиняться и подчинять себе — в этом он видел смысл дисциплины, без которой немыслима жизнь общества. И каким бы сложным и трудным ни было поручение, он его выполнял и гордился тем, что именно ему поручается все самое трудное. Именно трудные задания составляли смысл и гордость его жизни, но в этом он не любил признаваться, хотя гордость — не бахвальство.
Больничная койка располагает к воспоминаниям и самоанализу, особенно, когда опасность миновала, все боли и все муки уже позади и до сознания уже дошло, что самое лучшее на свете — это жизнь.
Эти простейшие истины, несмотря на их банальность, являются первыми и несомненными признаками того, что человек пошел на поправку.
И вот тут-то и начинается жадное поглощение той жизнеутверждающей информации, которую доставляют радиорепродукторы, контролируемое врачами чтение газет и никем не контролируемые россказни и слухи, которые всегда опережают официальные сообщения. Тем они и завлекательны. Человек рвется в жизнь и скорее хочет узнать все, что там произошло, пока он отсутствовал, и что происходит сейчас. В это время в каждом пробуждаются дремавшие до поры неведомые силы, и даже самый смирный человек становится бунтарем, готовым восстать против ненавистного госпитального режима.
Именно в эти мятежные дни Бакшин, проклиная свое затянувшееся недомогание, принял одно, главное решение. Он решил, как только соберется с силами и ознакомится с теми «обстоятельствами», которые жена не решилась доверить письму, снять с доктора Емельяновой тяжкое обвинение. Никакие обстоятельства не должны повлиять на его решение. Справедливость будет восстановлена.
Вторым его решением было — разыскать Семена Емельянова, все рассказать ему и помочь всем, чем только можно.
Бакшин должен выполнить еще один свой долг. Только и всего. А все эти рассуждения насчет душевных издержек не стоят того, чтобы о них много говорить, когда потрясен весь мир. Долг, только долг — и ничего больше. Будущее потребует неизмеримо больше сил и душевного напряжения. Этот мальчик, Семен Емельянов, потребует. Он захочет узнать не только, как все получилось, но и для чего?
Ох, как мало мы думаем о своем таком близком будущем!
Бакшин вздохнул, и Сашка сейчас же поднял голову. Вот, тоже будущее.
— Батя, чего?
— Ничего. Спи.
И этот тоже спросит. И уже спрашивает, ведь он только и приехал затем, чтобы быть под рукой у своего командира в предстоящей боевой операции. Разведчик, заброшенный из будущего. Лежит вот, посапывает, а что у него в голове? Спроси — не скажет.
А Бакшин и не привык спрашивать, интересоваться заветными мыслями окружающих, а тем более, подчиненных ему и его воле людей. А если иногда и приходилось интересоваться, то исключительно по делу и когда уже, в общем, все было и без того ясно. И люди его уважали, шли за ним, почти всегда без колебаний. Значит, верили и без всяких этих разговоров по душам, по сердцу, начистоту и как-то там еще. Не то сейчас время, чтобы по душам-то. И не со всяким можно.
Но почему же теперь у него появилось жгучее желание узнать Сашкины мысли? И не вообще о жизни, а именно о самом себе. Приписывая такое неестественное желание исключительно бессоннице, Бакшин тихо спросил:
— Чего не спишь?
— Не знаю.
— О чем думаешь?
— Ни о чем я не думаю.
Ответ прозвучал так равнодушно, что Бакшин решил не продолжать. Нашел, с кем разговаривать по душам! Но Сашка неожиданно сказал:
— Про нашу докторшу думаю.
— А что ты думаешь про нее?
— Вы знаете, что… — Послышался неопределенный вздох. Сашка сел, опустив босые ноги. — Все в отряде еще и тогда сомневались. И радистка вот пишет…
— Сомневались. Воевать надо было, а не сомневаться.
— Уж послали бы лучше меня. Я бы извернулся.
— Ты что? — насторожился Бакшин. — Ты тоже так думаешь, как и все?
— Некоторые так думают, — ответил Сашка, как бы удивляясь тому, что Бакшин этого не знает.
— Налей-ка мне воды, — попросил Бакшин. Напился и с новыми силами продолжал допытываться: — Ну и что же они говорят, эти «некоторые»?
— Ну, чего… Наталья Николаевна все вам описали. — Сашка усмехнулся: — И еще чего-то они в секретности держут. А для чего секретничать-то?
«Этого тебе не понять», — хотел сказать Бакшин и не сказал, потому что, во-первых, Сашка понимает даже больше того, что ему положено по его возрасту, и, во-вторых, это бы означало конец беседе. И тогда снова наступит бесконечная госпитальная тишина и въедливые, выматывающие душу мысли.
— Вот встану на ноги, — заговорил Бакшин, стараясь придать своему голосу былую убедительность, — и все начнется по-новому. Мы наведем порядок. Ты всех слушал, а теперь меня послушай, я побольше многих знаю…
Он снова умолк, словно набираясь сил для продолжительного разговора, но на самом деле он просто не знал, что сказать, как убедить Сашку, доказать ему, как необходимо было послать Таисию Никитичну в немецкий госпиталь. И что значит жизнь одного человека, если идет война? Даже если этот человек он сам. Как сказать все это, чтобы Сашка поверил ему?
— Ничего, — повторял Бакшин, не зная, что сказать, — ничего, вот кончится война…
Но Сашка не любил утешителей и не верил в утешения. Горячая мальчишеская ненависть зазвенела в его речи:
— Нет уж. Виноватые не любят виноватиться.
— Что? — Как бы поперхнувшись этим неслыханным словом, пробивающим брешь в его спасительной объективности, Бакшин проворчал:
— «Виноватиться!» Нет такого слова…
И в ответ услыхал:
— Всякие есть слова.
Вот и поговорили по душам.
А еще предстоит разговор с Емельяновым, и плохо будет, если получится только один разговор, последний, если после этого разговора больше не о чем станет говорить.
Виноватые не любят виноватиться. Это он про кого? Ну да, конечно, он его, Бакшина, считает виноватым. В чем только? Придет время, скажет. И тот, Емельянов, тоже скажет. А собственный сын? Что говорить им всем?
Бакшин спросил:
— В общем, ты не собираешься у меня жить, так я тебя понял?
Не скрывая своих намерений, Сашка ответил:
— Так точно.
— Поедешь к Валентине?
— Она зовет. А мне больше некуда.
— У меня, значит, тебе не понравилось?
Сашка смолчал, тогда Бакшин спросил, чем он намерен заниматься у Валентины.
— Буду работать.
— Что? Я тебе поработаю! Учиться будешь. Молчи. Своевольничать мы тебе не дадим. Я и Валентине напишу, чтобы она тебя… — Утомленный этой вспышкой, Бакшин помолчал, собрался с силами и тогда уж спокойно заговорил: — Ты не думай, что я навсегда так немощным и останусь. Вот войду в силу, я тут у вас наведу настоящий порядок.
И, как бы показывая, что он уже и сейчас готов приступить к делу, спросил:
— Что ты знаешь про Емельянова?
Но Сашка знал только то, что написала ему Валя, а по какой причине Семен Емельянов остался в одиночестве и какая ему требуется помощь, этого он не знал. Так и доложил своему командиру.
— Вот что я думаю, — сказал Бакшин. — Разыщи его и скажи, чтобы ехал ко мне, в Москву. А лучше бы вы оба приехали. Тогда бы мы вместе и решили, как жить дальше. Денег я вам вышлю, ты мне только сразу все сообщи.
Сашка согласился со всем, что касается Емельянова: он его обязательно разыщет и все ему передаст, и пусть он решает, что ему делать. Сам-то он решил в Москву не возвращаться, но говорить об этом еще раз не стал.