24247.fb2
Старый дом стоял на тихой улице, которая, несмотря на затянувшуюся уральскую весну, уже успела густо зарасти мелкой подорожной травкой. Летом, конечно, у этих заборов и по сторонам тротуаров вырастают могучие лопухи и крапива. По правде говоря, тротуаров тут никогда и не бывало, просто вдоль домов и заборов среди травы тянулись неширокие тропинки, отделенные от дороги неглубокими канавами.
Где-то здесь в собственном доме проживает Володька Юртаев. Не этот ли его дом? Да, точно, номер три. Тут должен быть еще какой-то мезонин. Что это такое, Сеня толком не знал, но едва взглянул и сразу же догадался: просто на большом доме выстроен дом поменьше. Вот, должно быть, Юртаев здесь и проживает.
По двору, просторному, как футбольное поле, и такому же зеленому, гуляет женщина с малышом. Она молодая и красивая. Щеки ее розовеют так бурно, что кажется, румянцы не умещаются на лице и неудержимо разливаются по ее полной шее, по плечам, по открытым до локтей рукам. Как это она столько румянцев сумела нагулять на скудном тыловом пайке? Давно Сене не приходилось встречать таких наливных и бело-розовых, совсем как купчиха на картине Кустодиева.
Она похаживала по травке, не обращая на Соню никакого внимания. Ее малыш, тоже розовенький, краснощекий, ковырял лопаткой землю и посапывал. Увидев Сеню, он взмахнул лопаткой и проговорил что-то очень жизнерадостное и совсем непонятное.
Женщина обернулась, вопросительно посмотрела на Сеню. Стараясь не глядеть на нее, он хмуро пробормотал:
— Здравствуйте. Пожалуйста, мне Юртаева…
— Ах, этого, — она пренебрежительно усмехнулась. — Вот в ту дверь и наверх.
Ясно, что она презирает Володьку Юртаева и заодно всех, кто имеет с ним дело. Это задело Сеню. Он поднял глаза, но увидел только ее широкую спину и вздрагивающие при каждом шаге круглые, как арбузы, бедра. Направляясь к флигелю, стоящему на другой стороне двора, она позвала мальчика:
— Игорек, домой!
Но малыш, не обратив на этот призыв никакого внимания, все еще размахивал своей лопаткой и рассказывал что-то очень интересное. И он совершенно не думал о том, понимают его или нет, он был просто убежден, что все его отлично понимают и всем так же весело и интересно жить, как и ему самому.
Поддерживая его веселое убеждение, Сеня призывно воскликнул:
— Давай, давай, разворачивайся!
— Давай, давай, — совершенно явственно подхватил мальчик и доверчиво двинулся к Сене.
Но тут его перехватила мать. Плавным движением бело-розовой руки она повернула мальчика к себе и томным голосом пропела:
— Ах, какой же ты мальчик несносный. Ну, я сказала — домой.
— Давай! — кричал мальчик вырываясь. — Давай! Дядя!
Мать подхватила его на руки. От раздражения, наверное, ее голос утерял всякую томность и стал просто противным.
— Дядя — ф-фу!
— Правильно! — вызывающе крикнул Сеня. — Чего там!
Сегодня утром в училище он уже слыхал это полное презрения и подозрения «ф-фу». В другой, правда, форме, но, по существу, то же самое. Такой уж он «дядя», что водиться с ним всяким бело-розовым, чистеньким строго запрещено!
Верно, он тут же сообразил, что нельзя связывать эти два совершенно не сравнимых случая, а чувство юмора заставило поглядеть на все это и на самого себя со стороны. Ведь эта толстуха совсем его не знает. А тут приходит такой лохматый, обозленный и начинает о чем-то переговариваться с ее детенышем. Конечно, она всполошилась.
А почему она Юртаева не любит? Может быть, она вообще не любит домовладельцев? Что-то не похоже. Надо спросить его самого.
Раздался призывный свист. Сеня оглянулся. Вот он, «домовладелец». Выглядывает из окна своего мезонина.
— Давай сюда!
Но не успел Сеня дойти до крыльца, как Юртаев оказался около него.
— Здорово! Что так долго?
— Кто это? — Сеня посмотрел на бело-розовую.
— А, уже познакомился? Платонова. Мария Ивановна.
— Она как? — Сеня покрутил пальцем около своего лба.
Юртаев его сразу понял:
— Нет. Она здорово умная. Заведующая столовой. Там, знаешь… у них там все умные.
Сеня спросил, почему она рассердилась, едва он сказал, к кому пришел. История оказалась очень простой. Она живет в старом флигеле, а у Юртаева долго пустовала отличная большая комната. Она хотела снять эту комнату или даже купить и предлагала за нее хорошую плату и часть даже продуктами, но он сказал, что ворованных продуктов ему не надо. Она очень рассердилась. Но когда он пустил к себе эвакуированных, да еще совершенно бесплатно, то и совсем взбесилась.
— Она, знаешь, как меня увидит, даже глаза закрывает от злости.
Вслед за Юртаевым Сеня поднялся наверх по рассохшейся лестнице. Ступеньки под ногами скрипели, ахали, стонали на разные голоса, словно это была не лестница, а ксилофон.
— Бандура, — сказал Юртаев.
Сеня согласился.
— Похоже. Это в самом деле твой дом?
— Мой. А что?
— Весь дом?
— Зачем мне весь? Вот этот верх. Мезонин называется. Вот в этой комнате направо Маринка живет. Слышишь?
— Ага. Огинский. Полонез.
Постояли у двери. Послушали.
— Лихо играет, — уважительно прошептал Юртаев. Вздохнул: — Когда час, когда два, и все одно и то же. Пошли ко мне, там не так громко слышно.
Сеню поразили прибранность и домовитый уют комнаты. Совсем не похоже, что здесь живет одинокий рабочий парень. Светлые окна, цветы на подоконниках, скатерть на комоде. Даже ковер на стене, где диван, и на ковре две фотографии. Наверное, отец и мать. Богато живет Юртаев, устроенно. Домовладелец. А прибирает неужели все сам? Конечно, еще неизвестно, хорошо это или плохо для рабочего парня — такая домовитость…
Не решаясь сразу вынести приговор, Сеня томился у порога на плетеном коврике и никак не отважился ступить на пол, пугающий своим блеском и чистотой. Это было так же страшновато, как опустить ногу в воду, не зная глубины.
Очевидно разгадав его сомнения, Юртаев рассмеялся:
— Валяй, проходи.
Сам он бесстрашно расхаживал по всем половицам и говорил:
— Тут меня самого насчет чистоты так, брат, строгают, будь здоров. Тетя Сима. У нее правильный порядок…
Сеня осторожно, по одной половичке, прошел и сел на диване. Юртаев против него у стола. Он пальцем указал куда-то на пол, и Сеня понял, что блюстительница порядка, тетя Сима, живет в нижнем этаже. Так оно и оказалось. Внизу жили Гурьевы. Сам Василий Васильевич Гурьев — сменный мастер. Под его началом состоит Володька Юртаев. На том же заводе, только в другом цехе, работает и сын Гурьева — Олег, а двое старших в армии. И еще дочка есть, Лиза, ей всего год.
Мать всего этого большого семейства, Серафима Семеновна, в доме главная. Здесь все в ее воле. С Володиной матерью они были старинные подруги. И вообще, Юртаевы и Гурьевы всегда жили в прочной дружбе. Деды, отцы и дети — все работали на одном заводе, общими были все беды и радости, общий построили дом и даже детей не делили на своих и чужих. Всем поровну и подзатыльников, и копеек на семечки.
Юртаев ничего не сказал про своих родителей, и Сеня понял, что спрашивать нельзя, надо подождать, когда человек сам расскажет, а не расскажет, значит, есть на то причина. Но Юртаев все сказал сам:
— Живу один. Переходи ко мне, будем вдвоем жить. Отец и мама на фронте погибли еще в сорок втором. Ты, если надумаешь, давай прямо сюда. Вот на этом диване и спать будешь.
Сеня ничего не ответил. Все равно без Аси он не может ничего решить. Не может и не имеет права. Так что пока нечего об этом и толковать. А Юртаев, наверное, и сам догадался: сразу перестал уговаривать.
— Конечно, как хочешь, твое дело.
Из-за стены, завешенной ковром, прорывались знакомые звуки, нагоняя незнакомую тоску. Никогда он даже и не думал, что тоска по музыке может на какое-то время заглушить все волнения и боли. Это — как удар грома, который вдруг поглощает все остальные звуки. Сеня даже почувствовал холодок на кончиках пальцев, будто они уже прикоснулись к чутким клавишам. Тоска.
Не в силах сдерживаться, он обернулся и несколько раз изо всей силы ударил кулаком по ковру. Музыка оборвалась. Марина заахала и что-то пропищала за стенкой.
— Пианиссимо тут, слышишь, пианиссимо! — закричал Сеня, — а у тебя черт те что!..
— Это кто?
— Не жми на педали, говорю!
Марина еще что-то прокричала в ответ, захлопали двери, и она тут же появилась сама, в чем-то голубом, волосы распущены по плечам и по спине.
— Ах, Сеня! Я так сразу и подумала, что эго ты. Володька-то, бедняк, привык и уже не реагирует.
— Ты здорово стала играть, — пробормотал Сеня, пораженный непривычным для него домашним видом Марины. — На педали только жмешь без толку.
— Сама знаю. Ты говорил, помнишь, будто от моей музыки валерьянкой пахнет? А я теперь совсем не так играть стала. Что со мной сделалось? Мама говорит, это у меня от переходного возраста.
— У тебя не полонез, а какой-то получается марш. Хотя, может быть, и возраст. — Сеня в замешательстве посмотрел на Марину: красивая она стала, что ли? И пробормотал: — Очень может быть.
— Хочешь поиграть? — предложила она, усаживаясь на диван около него.
— Не знаю. Наверное.
— Пойдем.
Прижав вздрагивающие пальцы к коленям, Сеня не сразу ответил:
— Потом. Когда-нибудь…
Марина тихо и соболезнующе проговорила:
— Я понимаю… Пойдем. Хочешь, я совсем уйду, одного тебя оставлю?
— Нет, — твердо решил Сеня. — Мне теперь не надо. Я на завод поступаю.
Она живо обернулась к нему и, заглядывая в его глаза, проговорила с горячим негодованием:
— Ты не имеешь права! У тебя талант! Даже говорить так ты не имеешь права. Как ты можешь?
Ее глаза влажно заблестели, пухлые губы раскрылись и задрожали. Сеню смутили не ее негодующие слова, а ее глаза и то, что он впервые заметил, какие они у нее яркие и какая она сама стала красивая. Чтобы заглушить свое смущение, он подумал: вот сейчас она заплачет или засмеется, и все это у нее получается так легко и просто, что, наверное, она и сама не поймет, плачет она или смеется.
Но Марина не заплакала и не засмеялась, а с какой-то очень пылкой готовностью спросила:
— Чем тебе помочь? Ну скажи — чем? Мы для тебя все сделаем. Правда, Володя?
И даже положила руку на его плечо.
Очень добрая, самая добрая на всем курсе. Всегда болеет за чужие неудачи, а свои переносит с удивительной легкостью и даже как будто с удовольствием. Поморгает длинными ресницами, повздыхает, и снова ей весело. Добрая и легкомысленная, все так считают.
— Чем ты можешь помочь? — спросил Сеня, боясь пошевелиться, чтобы не потревожить ее руку.
— Я не знаю, чем. Володя, а ты?
Юртаев убежденно ответил:
— А что тут рассуждать? Все ясно: Семену надо работать. Я тоже работаю и еще учусь. Десятый класс заканчиваю. И ничего. Успеваю.
— Ох, какой ты! — Марина от возмущения стиснула ладони.
Почувствовав, что плечо его свободно, Сеня отодвинулся на самый край дивана. Не заметив этого, Марина продолжала:
— Да ты пойми, он же музыкант. Знаешь, какие должны быть твердые руки? А от вашей работы у него будут не пальцы, а как эти ваши пильники-шпильники…
— Напильники, — снисходительно подсказал Юртаев. — И я думаю, что работа ему не помешает. Вот Олег, например…
— Олег вокалист. У него горло. А тут нужны особые пальцы. Ты только посмотри, какие у него стали руки!
Юртаев посмотрел. Обыкновенные руки. Ничего особенного. Широкая ладонь, длинные пальцы, в силу войдет — здоровый будет кулак. И в плечах парень как следует, и характер самостоятельный, неуступчивый. Ершистый через меру, ну так это мальчишество, да, кроме того, крепко его обидели. Это тоже надо понять.
Еще в первую встречу Юртаев отметил именно твердый Сенин характер, неуступчивость, и ему еще тогда захотелось подружиться с ним. И что Сеня тогда оказался неподатлив на все уговоры и сейчас таит какую-то свою мысль и не спешит ее высказать, тоже нравилось Юртаеву. Все это было то настоящее, что он особенно привык ценить в людях.
— Правильная рука, — похвалил он и спросил у Сени: — А ты сам как думаешь?
— Да! — горячо подхватила Марина. — Мы тут спорим, а ты молчишь. Какие у тебя планы? Где ты будешь жить?
— У меня план такой, — Сеня строго посмотрел на Марину. — Мне свой хлеб зарабатывать надо. А жить буду я еще и сам не знаю где. Работать буду на заводе, с Володькой вместе.
— Вот так! — сказал Юртаев, как бы поставив точку.
Но Марина не соглашалась с ним:
— Нет, не так. Совсем все не так. Сеня, ведь ты же — музыкант! Это тебя Ася твоя так настраивает. Я еще тогда заметила. Ты подумай.
— Все я обдумал. Марина, хочешь секрет скажу?
— Вот еще, секреты какие-то выдумал…
— Ничего я не выдумал. Это на самом деле. Музыкант я средний. Это вы все выдумали, будто я какой-то там… А я — так себе…
— Врешь ты все, врешь. И ты еще пожалеешь…
Она не договорила и выбежала из комнаты. Хлопнула одна дверь, другая — и наступила тишина. Потом Юртаев одобрительно улыбнулся и сказал про Марину:
— Огонь.
— Ветер. — Сеня вздохнул, считая, что все стало ясно и от посторонних разговоров пора перейти к тому делу, ради которого он и пришел сюда.
Но Юртаеву, видно, еще не надоели все эти посторонние разговоры, потому что он сказал:
— Та, твоя девчонка, Ася, — молодец.
Сеня вспыхнул:
— Почему моя?
— Ты за нее держись.
— Брось ты об этом.
— Ты не обижайся. Я сразу отметил: правильная девчонка. А сейчас мы с тобой подзаправимся и на завод двинем. В отдел кадров. Оформляться. У меня еще до смены время есть.
По звонким ступенькам «бандуры» они спустились в коридор и вошли в большую светлую кухню. Старая, обжитая кухня в старом, обжитом доме. Здесь находилось много вещей, вытесненных из других комнат и прибранных по-хозяйски к месту. Поэтому, несмотря на обилие вещей, ненужных в кухонном обиходе, здесь был порядок и даже какая-то домовитая щеголеватость.
Беленькие занавески на окне, за ними две герани в горшках, обернутых газетной бумагой с вырезными зубчиками по краям, бойкие ходики на стене и много посуды на полке и в самодельном шкафчике под стеклом.
Только что кончили топить, и от плиты по всей комнате распространялся теплый дух. Кастрюли на плите и чугунки, вставленные в конфорки, по временам поплевывали из-под крышек на горячую плиту.
Сеня представил себе, как рано утром сюда первой приходит хозяйка дома. Стараясь не очень шуметь, она начинает готовить еду. Дрова приготовлены с вечера, лучина высушена, плита в полном порядке, и поэтому огонь вспыхивает сразу и горячо.
А потом просыпаются мужчины и начинают собираться на работу. Здесь же, в углу, умываются холодной водой из запотевшего крана и здесь же садятся к столу и завтракают неторопливо, как люди, привыкшие вставать всегда в одно время. Торопятся только бездельники и лежебоки. У трудового человека на всю жизнь вырабатывается тот чудесный ритм, без которого не может быть ни труда, ни искусства.
Представив все это, Сеня очень захотел жить в таком доме, вставать до света, отправляться на работу и, проходя по знакомым улицам, в холодноватой темноте, вспоминать о своем теплом, обжитом доме.
Все это он очень живо вообразил, потому что еще нигде не работал и никогда не жил в таком тихом доме, на глухой улице.
— Садись, — сказал Юртаев, ногой пододвигая табуретку к столу.
Он подвинул и вторую табуретку, для себя, но не сел, а подошел к двери, ведущей в комнаты, открыл ее. Все это он делал размашисто, по-домашнему, но, открыв дверь, он как-то сразу притих и очень почтительно сказал:
— Тетя Сима, мне на смену.
Ага, та самая тетя Сима, которая «строгает» за малейший беспорядок в комнате. Серафима Семеновна. Сеня выпрямился на табуретке, подтянулся на тот случай, если и его начнут «строгать», хотя никакой надежды на это у него не было. Ведь он в этом доме чужой человек, случайный. «Строгать!» Эту привилегию еще надо заслужить. Он знал, что в этом доме не было деления на своих и на чужих, совсем по другим признакам здесь принимали людей.
Раздался голос тети Симы:
— Сам налей, щи на плите.
— Да я не один. Семен со мной. Емельянов.
Сказал так, что Сеня радостно подумал: не совсем-то он тут чужой. Оказывается, его тут знают, о нем говорили и, как видно, его ожидали, потому что тетя Сима сказала:
— Долго же он собирался, Семен-то твой.
Голос мягкий, тут все так говорят — скоро, но растягивают окончания слов. Сеня все еще не мог привыкнуть к этой особенности, и ему казалось, что все здесь, и особенно пожилые люди, нарочно так выпевают, растягивая окончания последнего слова, отчего все фразы принимают вопросительный смысл. Как будто тебя все время спрашивают о чем-то. Не успеешь ответить, как уже опять спрашивают.
Там, в комнате, вдруг бурно заплакал ребенок. Сеня вспомнил: «Ах да — Лиза». Юртаев, стоя в дверях, почему-то рассмеялся. Снова голос тети Симы, в котором смешались и досада, и удовлетворение: «Это ты что же, мать моя, и сон-то тебя не берет?» Лиза сразу перестала плакать и тоже что-то произнесла, отчего на кухне, да и во всем доме, сразу стало еще уютнее и теплее.
А тут еще Юртаев предложил:
— Давайте, тетя Сима, я ее подержу.
Он скрылся в комнате, там состоялся короткий разговор, Сеня хотя и не разобрал слов, но понял — говорят о нем, и вот снова вошел Юртаев с Лизой на руках, а за ним Серафима Семеновна. Тетя Сима.
Сеня встал и сказал:
— Здравствуйте.
— Здравствуй, здравствуй, милый, — пропела она. — Да ты сиди, ты передо мной-то не вскакивай.
И в том, как она вошла и как сказала, во всем ее поведении была необъяснимая мягкая властность. Она еще ничем не показала свою хозяйскую волю, но стало понятно: вошла хозяйка дома. Сеня сразу это увидел и понял, почему Юртаев, парень вроде не очень-то покладистый, подчиняется ей. Наверное, и всем хотелось сделать именно так, как ей было надо, и в то же время каждому казалось, что и ему самому именно так надо. Подчиняться ей было просто приятно, потому что она любила людей и умела так им помогать, что они это не сразу понимали. То, что она делала и, главное, как она это делала, исключало благодарность. Никто не благодарит реку, воздух, лес за их бесконечные щедроты, просто без них невозможно жить.
И поэтому, когда она поставила перед Сеней тарелку щей и положила кусок драгоценного хлеба, она это сделала с той щедростью, за которую не надо благодарить словами.
— Матия! — выкрикнула Лиза и засмеялась, показывая первые свои четыре зуба.
— Мать моя, — перевела ее слова Серафима Семеновна, посмеиваясь. — Идем-ка, мать моя, ко мне, дай людям поесть.
Она сняла Лизу с колен Юртаева очень ловко, очень надежно и посадила к себе на колени. Сене показалось, будто она это сделала совсем не бережно. Во всяком случае, никакой восторженной нежности, никакой влюбленности он не заметил. Может быть, она не особенно любит свою дочку? Но, увидев, как удобно и хорошо устроилась Лиза на материнских коленях, как надежно охраняют ее материнские руки, он подумал, что нежность и заключается именно в надежности и прочности.
Грубоватое добродушие — это и есть нежность людей сильных. А в этом доме вообще, наверное, ни с кем не цацкаются, но и в обиду никого не дают, и сами попусту не обидят. Сеня еще не знал, почему он пришел к такому убеждению, но был уверен, что это именно так. Такой тут воздух, что ли, в этом доме.
Не очень-то Сеня любил рассказывать о своих бедах, но сейчас ему хотелось бы все рассказать Серафиме Семеновне. Она выслушала бы его и приняла бы его беду своими надежными руками. И все это она сделала бы ловко и совсем не бережно. И не надо ему этого. Надо строже — так надежнее. Больше всего он ненавидел сочувственную слезу. Ненавидел и боялся.
Нет, он не против сочувствия, но только без любования его горем. Горе? Чепуха! Какое же это горе? Это просто испытание человека на прочность. Сломается? Туда ему и дорога.
Но тетя Сима ни о чем его не расспрашивала, а только приговаривала:
— А ты не задумывайся, ты ешь. Хочешь, я тебе еще добавлю?
— Спасибо.
— Спасибо говорят, когда уж некуда. А ты досыта ешь. Вот картошки сейчас дам.
Так ни о чем и не расспросила, а потом оказалось, что она и без этого все знает. Когда они поели и собрались уходить, она подошла к нему с Лизой на руках. Совсем подошла близко и погладила его плечо.
— Вот так и стой, — проговорила она. — Стой на своем и не сгибайся. А сюда приходи, когда захочешь. Или, еще лучше, совсем переселяйся. Места хватит.
Он не ответил, что-то перехватило горло, комок какой-то. Какие нежности, подумаешь!.. И совсем не ко времени и не к месту. Но все равно он никак не мог преодолеть свою слабость. И тут на выручку пришла Лиза. Она вся тянулась к нему, рвалась из материнских рук и все-таки дотянулась, схватила его за нос и победно засмеялась. И он тоже засмеялся, и сразу пропала вся его неловкость.
А Серафима Семеновна шлепнула Лизу по руке:
— Рановато тебе, мать моя, парней за носы водить.
— Матия! — крикнула Лиза, вырываясь из материнских рук.
Успокоив Лизу, Серафима Семеновна села к столу и сказала Сене, чтобы он сел. Она неторопливо заговорила:
— Ты горем своим не захлебывайся и, что самое главное, не гордись. Не похваляйся.
Усаживаясь на табуретку, Сеня ответил:
— Я — нет. Какая гордость может быть?.. — Но тут же удивился ее прозорливости: в самом деле, если не гордость, то уж во всяком случае, заносчивость определяла его поведение за последнее время. Ему казалось, что все смотрят на него с сожалением, а немногие презрительно, такие, как директор училища или Угарова, и поэтому ему всегда хотелось все делать наперекор людям.
И опять она угадала его мысли.
— Не люди тебя обидели, а выродки из людей. Человек этого себе никогда не позволит. Не обидит человек человека, если, конечно, не за что.
Лиза притихла в ее уютных коленях, наверное, сейчас уснет. Она зевнула, широко разинув розовый рот, и откинулась на спину. Серафима Семеновна ловко перехватила ее и прижала к груди.
— Тебе мой совет, — заговорила она тихим певучим голосом, так что можно было подумать, будто она совсем забыла о Сене, а просто убаюкивает свою дочку. — Мой совет: как-нибудь ты сейчас перебейся это время. На работу поступи. И вот послушай меня. Это вопрос больной для тебя, но ты послушай. Всякое там могло быть, на войне-то… Ты это должен понимать. Трудно здесь нам переживать среди своих, а ей там каково среди врагов? Не всякий выдержит.
— Не надо этого говорить, — Сеня часто задышал.
Но Серафима Семеновна тихим своим голосом привела его в чувство:
— А ты слов не бойся. Я тебе говорю, все может быть в такое время. Не слова страшны, а некоторые люди, которые их говорят. Самое главное, слушай, что тебе мать прикажет. Она научит. Век каяться будешь, если материнского слова не послушаешь. Она за тебя в ответе перед всем миром. Ну и ступай теперь. Да, смотри, к нам дорогу не забывай.
До завода, где работал Юртаев, было далеко, а трамвай ходил плохо и всегда был переполнен. Конечная остановка носила развеселое название «Разгуляй», и здесь им пришлось пропустить два трамвая, только в третий они с трудом втиснулись. Долго тащились через мост, потом вверх, и, одолев гору, вагон побежал веселее.
Все это время Сеня плохо слушал, что говорил ему Юртаев. Он думал, что теперь уж, наверное, все будет хорошо, что ничего плохого с ним не должно случиться после разговора с Серафимой Семеновной. Как-то все стало понятно и просто, и ему казалось, что так будет и дальше.
— Лиза тебе нос оцарапала, — сказал Юртаев.
Сеня улыбнулся:
— Ну и ладно. — Он потрогал нос.
Да, осталась царапина. И немного саднит. И это тоже было ему приятно, и ему показалось, что от этого приветливый дом Гурьевых стал еще роднее.
Трамвай остановился на большой площади. Кругом стояли каменные, очень старые дома, с узкими полукруглыми окнами. От площади они прошли по переулкам. Тут тоже везде были старые дома, но в большинстве деревянные, давно не крашенные и покрытые каким-то серым налетом. Такие улицы можно увидеть только в кино, когда показывают картину о прежней жизни и о революции.
Они вышли на другую площадь, тут стояли дома побольше, и около одного из них, самого большого, где помещалось заводоуправление, остановились. Юртаев сказал:
— Ты подожди. Я скоро.
Он ушел. Сеня присел на скамейку около двери. К нему сейчас же подошел высокий и очень тонкий дядя, в старой заплатанной гимнастерке.
— Тут сидеть не положено.
Сеня встал и отошел от крыльца. Дядя шел за ним и гулким голосом допрашивал:
— Зачем ты пришел? Что тебе тут надо?
— Поступать пришел.
— Давай, давай отсюда. Мотай подальше! А то…
— Ну что? — спросил Сеня и остановился, ожидая, что сейчас к нему подойдет этот тощий.
Но тот тоже остановился и, вынув свисток, показал его Сене.
— Вот свистну, и нет тебя.
— Зачем?
— Чудак. Тут же объект. Нельзя всяко-запросто рассиживаться. А может, ты шпион? Я уже много шпионов переловил.
И он начал дуть в свой свисток с таким старанием, что Сеня заинтересовался, что из этого получится. Но не получилось ничего, даже звука. Свисток был испорчен.
— Испортился свисток, — огорченно проговорил тощий, — и никто не идет. А я тебя забрать не могу — оружия у меня не имеется. А без оружия ты не подчинишься?
Сеня уже понял, что перед ним скорей всего сумасшедший, свихнувшийся на подозрительности.
— Шли бы вы домой, — посоветовал он.
Тощий все заглядывал в свой свисток и сокрушенно хлюпал носом.
— Испортили свисток диверсанты, подменили… А у тебя оружие есть?
— Зачем оно мне?
Он осторожно начал обходить то место, где стоял Сеня.
— Врешь. Все вы, диверсанты, так говорите. Врешь ты, врешь…
Он и еще что-то бормотал, а сам поглядывал на Сеню, явно выбирая момент для нападения. А Сеня тоже посматривал на тощего. Он еще не решил, что хуже — предупредить нападение или отступить. С таким жилистым, да еще ненормальным, пожалуй, лучше не связываться. А уходить ему никак нельзя.
Его выручил вахтер, выглянувший из двери. Он засмеялся.
— Ты его не бойся. Это Кошечкин.
Как будто Сене стало легче от того, что он узнал фамилию сумасшедшего. Но тот очень обрадовался появлению вахтера.
— Чего смотришь-то? Хватай диверсанта! — заорал он, но к Сене, однако, не подступил ни на шаг.
Вахтер спросил:
— Ты тут чего ждешь?
Сеня ответил. Вахтер одобрил:
— Наниматься. Это у нас запросто. Нам рабочая сила требуется. Да ты не стой, садись вот на скамеечку.
Сеня подошел к вахтеру. Тот, соскучившись в одиночестве, рад был перекинуться словом со свежим человеком, который не знал даже, кто такой Кошечкин. Кроме того, вахтеру хотелось покурить, а табаку не было, и он надеялся перехватить на завертку у этого парня.
— Сбрындил он еще до войны, в тридцать восьмом году. Или чуть позже. Тогда у нас в тарном цехе много отходов скопилось. Куда их? Решили спалить. А он, Кошечкин-то, увидел огонь, да и взбрело ему в слабую-то башку, что это пожар. Диверсия. Да еще в его дежурство. Ну и сбрындил. Да ты его не бойся, сейчас он дурак не опасный. Видишь, у него даже и свисток звуку не дает? У тебя закурить есть?
— Не курю я еще.
— Плохой, выходит, ты беседошник. Ну, дожидайся.
Он посмотрел на небо, зевнул и ушел на свое вахтерское место изнывать от безделья. Сеня ждал.
Взревел над заводом гудок, и сейчас же из конторы выбежал Юртаев и сказал раздраженно:
— Ничего, Семен, у нас пока не получается.
Сеня встал и пошел рядом с ним. До него еще не дошел тяжелый смысл сказанного. Кроме того, он просто не ожидал отказа. Он хочет работать, и никто не имеет права в этом ему отказать.
Так он думал и ждал, когда Юртаев подтвердит это. Но он услыхал:
— Черти, перестраховщики!
— Ясно, — проговорил Сеня.
— А ты, Сенька, не унывай.
Сеня невесело усмехнулся:
— Ладно уж тебе.
— Да ты что? Ты не думай, будто я утешать тебя взялся. На черта нам это надо! Я говорю, мы это дело все равно пробьем, а ты от своего не отступай.
Гудок замолчал.
— Завтра приходи к нам домой, без всяких, мы там всем гуртом потолкуем и что-нибудь надумаем. Приходи. И девчонку эту, Асю, приводи. Она хорошая. Придете?
— Не знаю.
— Ты что, обижаешься?
— Да ты что!.. Просто не ожидал я.
— Ну, смотри. Нам драться до победы! — Пожав Сенину руку, Юртаев побежал к проходной.
Попрощавшись с Юртаевым у проходной, Сеня долго шел улицами большого рабочего поселка, очень оживленного в этот час, когда ночная смена спешила на работу. Здесь все знали друг друга, и у всех были свои заботы и свои интересы.
И было удивительно светло, совсем как в Ленинграде во время белых ночей. Да разве что-нибудь может быть так, как в его городе — прекраснейшем на свете? Раньше он думал: наступит мир, и все снова соберутся вместе, в свои дома, и снова продолжится жизнь, прерванная войной.
Сейчас в его жизни складывалось все так плохо, так нелепо, как не может быть в настоящей жизни. И ему казалось, что все это неправдоподобное, недостойное существовать должно кончиться так же внезапно, как оно и появилось. И тогда снова вернется нормальная человеческая жизнь.
На веселой остановке «Разгуляй» его ждала Ася с невеселыми новостями.
— Где ты так долго? — спросила она тревожным голосом и, не дожидаясь его ответа, торопливо заговорила: — Домой нельзя. Там пришли за тобой.
— Кто пришел?
— Ну, известно кто. Эти, из колонии.
А Сеня все еще не мог понять, кто пришел и зачем. Он как-то устал и отупел от всего недоброго, что так вот, в одночасье, обрушилось на него.
— Какая еще колония? — безнадежно спросил он.
Ася рассказала; когда она вернулась из школы, у ворот повстречались ей двое. Парень и девушка. Очень молодые, совсем как старшеклассники. Спросили Сеню. Ася сначала тоже ничего не поняла, но на всякий случай сказала, что она не знает, куда ушел Сеня.
— Тогда мы подождем, — засмеялся парень.
Ася сразу сообразила: пришли, чтобы забрать Сеню в колонию. Она не растерялась и ответила:
— Ждите. Только мне в школу надо.
Ее не задерживали. Парень даже проводил ее немного. По дороге она спросила:
— За что вы хотите его забрать?
Он ответил:
— Мы его в детский дом определим, чтобы зря не болтался. А если ты его предупредишь и он скроется, тогда ты будешь отвечать. Так и знай.
Ася сказала:
— Как же! — Она и в самом деле ничуть не испугалась. Сейчас ей было просто не до того: она только думала, как бы в эту минуту не показался Сеня, и старалась идти быстрее, чтобы подальше увести этого парня. А он пригрозил:
— Вот тогда узнаешь!
Она фыркнула:
— Оч страшно.
Он рассмеялся и, как ей показалось, неискренне похвалил:
— А ты удалая. Только напрасно ты его скрываешь. Ему в детдоме будет лучше.
И начал расписывать, как в детдоме хорошо, как там кормят, одевают во все новое, как учат. Все это Ася выслушала и ни одному слову не поверила. Совсем заврался. Кто же поверит, что в детском доме такая роскошная жизнь! Но тут же ей пришло в голову, что этот завравшийся, может быть, знает про Сенину маму. Где она. Как бы так его спросить, чтобы он проговорился? Попросту-то, наверное, не скажет. Невинным голоском она сообщила:
— Вы его заберете, а вдруг ему письмо от мамы. Вот если бы он знал, где она, он бы сам ей написал.
Парень насторожился — это Ася сразу заметила по его прищуренным глазам.
— А он не знает, где она?
— Конечно, не знает.
— Так ты ему скажи, что мы знаем, где она, его мама. Пойди и скажи.
Усмотрев довольно нехитрый подвох в такой постановке вопроса, она улыбнулась, как бы сожалея, что это не в ее силах:
— Как же я скажу, если не знаю, куда он уехал? Я же вам говорила — не знаю.
Он даже остановился и захлопал глазами, совсем как одураченный мальчишка.
— Не знаешь?
— Конечно, нет.
— Чего ж ты мне голову морочишь? Я тут с тобой иду…
— А я вас не просила меня провожать. Думала, вам просто по пути. Вот наша школа.
Она помахала ему рукой, он покраснел, выругался, покраснел еще гуще и почти бегом свернул в переулок, только полы пальто по сапогам зашлепали.
Выждав несколько секунд, Ася повернула обратно, чтобы встретить Сеню и предупредить об опасности. Встретила. Предупредила.
— Теперь мне только одно и остается. И я знаю что, — сказал Сеня так уверенно, что Ася даже не поверила в то, что он знает. Но оказалось, что и в самом деле он знал. Конечно, не самый это лучший выход из положения, даже, прямо сказать, плохой выход, но ему казалось, что ничего другого не остается. И этим единственным и не лучшим выходом оказался Кузька Конский. Беда и выручка, специалист по несчастьям.
— Ох, как плохо, — сказала Ася.
Сеня спросил:
— А что лучше?
— Не знаю.
— Пересижу пока у него. Пережду. А там посмотрим. Юртаева подводить не хочется.
Они вступили в небольшой парк. Приближалась пора белых ночей, и сейчас, в десять часов вечера, было совсем светло.
Столетние липы вытянулись вдоль притихших аллей. Черные стволы, черные ветки над головой, похожие на частую сеть, раскинутую в опаловом небе. Сквозь черные стволы белеет кладбищенская ограда, за которой виднеются кресты и памятники.
Ася присмирела и даже слегка загрустила, что нечасто с ней случалось. Они шли тихо и говорили о своих невзгодах так же просто, как о плохих отметках, как о семейных неурядицах или о лишениях, к которым все уже привыкли за время войны. Так говорят о тех простых и неприятных вещах, которые с каждым могут случиться. Это очень плохо, но вполне обыденно и поэтому не очень-то страшно, если разобраться. Просто такое сейчас время, и все к этому привыкли, даже дети. Даже дети, вот какое это время!
— Только нам стало немножко полегче жить… — проговорила Ася. — И вот пожалуйста.
И Сеня тоже загрустил. Перед лицом предстоящей разлуки бледнеют все прошедшие беды. Они как вчерашний день, как буря, которая пронеслась ночью. А жить и в самом деле стало легче: не надо добывать дрова, он совсем уже встал на ноги и, значит, сам может заработать кусок хлеба. Да и война идет к концу.
Налаживалась новая жизнь со своими сложными заботами и нелегкими делами. Но даже все эти дела и заботы сейчас казались такими желанными!
Кончилась аллея. Они вышли к спуску в овраг.
По всему отлогому склону среди черных деревьев белели камни памятников и кресты. Клочья серого тумана неподвижно лежали между могил и ниже, где входила в свои берега мелководная речка Лягушиха.
Над деревьями возвышались синие церковные купола, мокрые от тумана.
— Когда придешь? — голос Аси задрожал. Даже, кажется, она всплакнула.
Это так удивило Сеню, что он притих, и, ни слова не сказав, повернулся и медленно пошел вниз по извилистой тропинке. Когда на полпути он оглянулся, Аси уже не было на краю оврага.
Ведро лягушихинского песка стоило десять рублей. Кузька Конский утверждал, что дело это не пыльное, но денежное и что если бы на золотых приисках намывали золотишка с каждого ведра на десятку, то все старатели разбогатели бы неслыханно. Сам Кузька не разбогател только в силу своего уродства: руки его так низко свисали к земле, что он не мог таскать ведра. И на плече нельзя, потому что при ходьбе он сильно раскачивался, рассыпая драгоценный песок.
Но зато он крепко держал доставку песка в своих руках и беспощадно отваживал всякого, кто посягал на эту монополию. Притаясь среди могил, он подкарауливал нарушителя и, если мог, избивал нещадно. Но чаще всего и сами клиенты побаивались Кузьку, этого кладбищенского владыку. Жаловаться на него было бесполезно. Его опасался сам настоятель кладбищенского храма, поп Возражаев.
Не вмешивался в Кузькины дела и начальник кладбищенской конторы Ю. Рак. Кроме того, что Ю. Рак был начальником и крепко держался за свое место, он еще был инвалидом и жуликом. Все кладбищенские нищие платили ему тайную дань со своего прибыльного нищенского занятия.
Его жена заведовала мастерской, где изготовлялись венки и цветы.
Вот эти три жулика сделали кладбище доходным предприятием и обдирали живого и мертвого, каждый по своей линии, помогая друг другу во всем и опасаясь один другого.
Поп Возражаев был молодой откормленный балбес, похожий на того ангела, который пролез в спальню девы Марии. Показывая Сене церковь, Кузька с явным одобрением и не скрывая зависти рассказал про это с такими подробностями, что слушать было стыдно, и Сеня поспешил согласиться, что действительно поп похож на ангела, не хватает только крыльев.
— А зачем ему крылья? — сказал Кузька. — Он и без крыльев знаешь какой ходок! Куда этому Гавриле.
Переходя от иконы к иконе, Кузька так все объяснял, что Сеня спросил:
— А ты в бога-то веришь?
Кузька оглядел церковь. Здесь было тихо, пахло сыростью и сладковатым чадом.
— Глупый вопрос, — неохотно ответил он. — В бога никто не верит. Каждый сам по себе бога придумывает, да не по своему подобию, а по своему безобразию. Кто чем ушиблен, тот этой своей обиде и поклоняется. У хромого — бог хромой. Барыга самый последний бога в свои дела втягивает, дескать, помоги и от милицейского огради. Сообрази, какой у барыги может быть бог? Вот такое у нас тут обстоятельство.
Сеня перебил его:
— Значит, веришь?
— Человек — раб веры. Который в бога не верит, тот еще в чего-нибудь. — Немного помолчал и спросил: — А как думаешь, черти верят в бога?
— Не знаю.
— Верят. Если бы не верили, не боялись бы.
— Значит, ты боишься, как черт?
Кузька неожиданно и злобно рассмеялся:
— Бога-то? Ну, этого он не дождется. Он меня бояться должен. А мне не верить нельзя, как черту. Я богом обижен, а если бога нет, то кем? Где мне обидчика искать? Кому за обиду мстить, за то, что такой уродился? Я на бога злой.
Он топтался на месте, как рассерженный петух, и, как крыльями, хлопал по бокам и коленям длинными руками. Сеня впервые видел, как сердится Кузька, но совсем не испугался. Его гнев против никчемного и, по всей вероятности, глуповатого бога, которого каждый может втянуть в свои нечистые делишки, был так же уродлив и нелеп, как и он сам. И его слова были тоже нелепы и уродливы.
— Вот я и мщу богу через людей. Которых людей он любит, тем и мщу. Унижаю их, последнее отнимаю. Я горюнов люблю, от них бог отвернулся, да таких и грабить легче.
Сеня никогда не задумывался над вопросами веры и впервые так близко столкнулся с тем, что называется богом. У них в семье говорили о боге музыки, о боге поэзии. Вернее, это были богини. Музы. Говорили о них с доброй иронией, как о существах не совсем серьезных, но без которых жить было бы скучновато. Они олицетворяли искусство, воодушевляли поэтов и музыкантов. И хотя они существовали только в воображении людей, как красивая выдумка, Сеня охотно соглашался верить в их существование.
Совсем другим Сене представлялся Кузькин бог, которому на земле пришлось хватить лиха, отчего, наверное, он страшно озлился и стремился делать людям побольше разных пакостей.
Да и люди-то, которые посещали церковь, стоили такого бога. Совершенно естественно, что на кладбище собирались уроды, люди, ушибленные жизнью, несчастные. Бога они боялись, а значит, и не любили. Любовь и страх несовместимы. Люди шли в церковь от горя или от страха перед горем. Какая уж тут любовь?
Во время войны, этого самого большого горя, люди стали больше ходить в церковь — так говорили все. Этого Сеня не понимал. Сам он никогда бы не пошел жаловаться богу или просить его о чем-нибудь. Он не подумал об этом, даже когда ему было очень трудно, да и сейчас у него не было никакого желания жаловаться кому бы то ни было и тем более какому-то неведомому богу.
Он вышел на паперть — широкое крыльцо с покосившимися каменными ступенями. Кузька шел за ним и похохатывал:
— Не понравилось в храме-то? Рожу воротишь. Зря. Работенка тут у нас легкая, не бей лежачего. Ты вот только вчера пришел сюда, а если сколько-нибудь поживешь, то привыкнешь.
Оттопыривая и без того толстую нижнюю губу, Кузька Конский поучающе говорил:
— Беда — товар, обида — товар. Каждый своим добром торгует. Со всякого человека выгоду можно иметь, потому что человек всегда чем-то обижен. Даже тот, кто обижает другого, тоже не от добра это делает, а от обиды же.
Сначала Сеня старался не ввязываться в такие разговоры, хватит ему своих дел и своих мыслей. Очень ему надо разговаривать о всякой ерунде, не всегда, впрочем, безобидной. Да ему и не все было понятно из того, что проповедовал убогий лягушихинский философ. Кузька и не требовал ответов, одичал, должно быть, на своем кладбище среди крестов и памятников и привык разговаривать сам с собой.
Но если все время жить рядом и делать одно дело, то сколько же можно отмалчиваться? Иногда приходилось вставить слово:
— Не все же обижают.
И Кузька, обрадованный тем, что услыхал человеческий голос, с готовностью соглашался:
— Не все, конечно. — И тут же снова начинал поучать: — Есть еще идейные, красивые. Ну, те больше насчет переживаний…
— Ты что же, умнее всех себя считаешь? — спросил Сеня.
И опять получил туманный ответ:
— Зачем? Мне этого не надо. Я — прозорливый и ничем не очарован, сам по себе живу.
Они сидели рядом на старой могильной плите, нагретой весенним солнцем. Высоко над ними, среди голых прутьев тополей и берез, солидно покрякивали вороны, ремонтируя свои уродливые гнезда.
Внизу бурлила Лягушиха, худосочная речонка, которую летом и не заметишь на дне оврага. А дальше, за оврагом, ослепительно сияли окна домов рабочего поселка, а еще дальше, в расплавленной дымке, высились заводские трубы, а за ними синела тайга без конца и без края.
Если долго и не мигая смотреть на синеющие гребни тайги, где она сливается с раскаленным добела небом, то на какие-то доли минуты начинает казаться, будто все вокруг тонет в непроглядной тьме. И только то место, куда смотришь, кажется светлым, словно туда упал луч прожектора.
Там, за горами, за лесами, — думал Сеня, — там где-то очень далеко живет мама. Она одна знает всю настоящую правду. Только ей Сеня может поверить. И она ждет его, единственного родного человека, которому может рассказать все, зная, что ее поймут и ей поверят.
После демобилизации Валя сразу же отправилась домой, в родной леспромхоз, но прежде ей необходимо было на день хотя бы остановиться в областном городе. Провожая ее, Шагов наказал обязательно прежде всего отыскать Сеню Емельянова, все ему рассказать. Честно, ничего не скрывая, не приукрашивая, и помочь ему всем, что только ему потребуется. И еще он добавил: «Мы с тобой перед ней в неоплатном долгу». Что это за долг, она не стала расспрашивать, потому что сама обо всем давно догадалась.
Это только вначале, когда Бакшин говорил Шагову, что радистку Валю надо беречь для дела, Валя еще думала, что дело — это ее рация, ну а потом догадалась, какое это дело. Ее собирался Бакшин направить к немцам, но почему не отправил, узнала только теперь, прощаясь с мужем. И хотя он ничего больше ей не сказал и не уточнил, что это за «неоплатный долг», Валя все сама поняла: быть бы ей сейчас на месте Таисии Никитичны, если бы тогда Шагов, сам о том не думая, не заслонил ее своей любовью. Поняла и, уже ни о чем не рассуждая, решила сделать все только так, как наказывал Шагов. Если он сказал «неоплатный долг», то, значит, так оно и есть.
В городе у нее была тетка — старшая отцова сестра, ей Валя и дала телеграмму, известив о своем прибытии. Но прежде чем отправиться к тетке, решила заглянуть в гостиницу и разузнать, где ей найти Сеню Емельянова. Другого адреса она не знала.
С вещмешком на плече и шинелью через руку она отправилась в гостиницу. Там ей сказали, что Емельянов давно уже в гостинице не проживает, а где его искать, знает одна Вера Васильевна — дежурный администратор. Вот она у того окошечка сидит…
Дежурный администратор, похожая на обиженную девочку женщина, подняла бледное лицо. «Ох, какие глаза! — подумала Валя. — Кто же посмел обидеть такую?»
Глядя прямо в необыкновенные глаза — испуганные и обиженные, — Валя спросила про Сеню Емельянова.
— Зачем это вам? — тихо сказала Вера Васильевна. — Я ведь и сама ничего о нем не знаю. Ничего.
Это она так сказала, что Валя сразу поняла; знает, но почему-то боится сказать и, наверное, не скажет. В таком случае и не надо повторять своего вопроса, а просто рассказать все как есть, начистоту. Так она и сделала.
— Господи! — покорно проговорила Вера Васильевна. — Господи! Сколько горя на этого мальчика свалилось, а все еще не дают ему спокойной жизни.
— Я как раз хочу ему помочь, — заверила Валя.
— Нет, я не про вас. Ведь тут за ним приходили, хотели забрать в колонию. Вот я и подумала, уже не оттуда ли вы? Подождите, я сейчас к вам выйду. А то я тут сижу на казенном месте, и такое у нас дело горькое…
Она усадила на свое место какую-то другую женщину и увела Валю в театральный сквер.
— Я и в самом деле не знаю, где сейчас Сеня. От меня ведь все скрывают, потому что я не умею говорить неправду. Если я что знаю, то обязательно проговорюсь, обязательно. Поэтому дочка мне и не говорит, но вам-то она должна сказать. Я вам не могу передать, сколько он пережил, этот мальчик. А сначала все у них было хорошо. То есть, конечно, относительно хорошо… Пока не появился этот сумасшедший летчик. Ну, я вам все по порядку…
— Какой летчик? — воскликнула Валя, нарушая порядок, который наметила Вера Васильевна для своего рассказа.
— Ну, он летал туда, к вам… где его мама служила. Странная у него такая фамилия…
— Ожгибесов.
— Да. Ну конечно, вы же его знаете.
— Где он сейчас?
— Да вы не волнуйтесь. Я вам покажу госпиталь, где он лечился, там вам все и скажут, где он сейчас. Ну, пойдемте.
— Вот кто нам нужен сейчас, — торопливо проговорила Валя. — Он нам всем нужен: и Сене, и мне. Если я его увижу, нам всем сразу легче будет жить. А теперь проводите меня в этот госпиталь и по дороге расскажите все по порядку. Мне надо знать, уточнить обстановку.
На это Вера Васильевна сразу согласилась.
— Я все вам расскажу, только дайте я ваш мешок понесу или шинель. Вам нельзя тяжелое.
— Ничего, — улыбнулась Валя и приложила ладонь к пряжке своего солдатского ремня. Но шинель отдала.
Ожгибесова она нашла, но не сразу. В госпитале сказали, что он только сегодня выписался и найти его можно через военкомат, если он уже не уехал. Валя отправилась в военкомат, пристально поглядывая по сторонам, чтобы не пропустить ни одного летчика. Видела она Ожгибесова всего два или три раза и всегда только ночью, при свете костров на партизанском аэродроме. Да один раз летела с ним и поэтому не была уверена, что сразу его узнает. И совсем уже не надеялась, что он узнает ее.
Когда она вошла в просторный военкоматский вестибюль и увидела сразу трех летчиков, которые о чем-то оживленно разговаривали, то долго приглядывалась, прежде чем спросить:
— Где я могу найти Ожгибесова? — И не очень бы удивилась, если бы один из них оказался именно тем, кого ей надо.
Летчики замолчали и с явным интересом начали ее разглядывать.
— А вы, девушка, ему кто? — спросил один таким игривым тоном, что Валя в другое время обязательно бы посмеялась, но сейчас не то настроение.
— И никто я ему, — просто проговорила она. — И, как видите, вовсе не девушка…
— Это заметно, — почему-то вздохнув, сказал другой летчик, приоткрыл крайнюю дверь, крикнул: — Ожгибесов, к тебе дама!
Валя сразу узнала Ожгибесова и по его лицу поняла, что он не узнал ее, и, чтобы не терять времени на всякие уточнения, сразу сказала:
— Я радистка из хозяйства Бакшина.
— Да? — спросил он высокомерно и настороженно. — Ну и что же?
— Надо поговорить так, чтобы никто не слышал.
Он все с тем же высокомерием кивнул на дверь. Один из летчиков крикнул:
— Сашка, в семнадцать ноль-ноль.
— Ладно. Вещи мои заберите. Я прямо на аэродром махну.
На крыльце он спросил:
— Так какие у вас секреты?
Разговаривает как с девчонкой, но Валя решила не обращать на это никакого внимания, все его высокомерие слетит, стоит только сказать, зачем она пришла.
— Вам надо знать всю правду о Таисии Никитичне.
Нет, не дрогнул даже.
— А зачем? Все это я забыл. Отбросил.
Валя постаралась собрать всю свою выдержку, все свое спокойствие, которых у нее, скажем прямо, было не очень-то много, и тихо, но твердо сказала:
— Трус вы, дрянь! Любовь свою отбросил! Ох, молодчик какой! Я-то думала, вы — мужчина. Она мне столько хорошего про вас рассказывала! А вы знаете, что вы наделали вашей дуростью?..
— А что я такого наделал?
И тут она, уже не сдерживаясь, высказала ему все, что думала, что слышала от Веры Васильевны, от Шагова, что думала сама. И в своем возмущении не заметила, что говорить больше ничего не надо, что она бьет лежачего.
— Как же так? — спросил он растерянно. — А мне сказали…
— Кто вам сказал? Кого вы послушали?
— Да все там у вас в отряде. Не помню, как я обратно летел. Черт его знает, как все закрутилось…
— Всех послушал, всем поверил! — Валя, не замечая горячих своих слез, все продолжала выговаривать: — Всем поверил, одной только своей любви веры не дал!.. Как же вас назвать после этого?
Они шли по весенней солнечной улице — возмущенная женщина в солдатской гимнастерке и летчик, явно обескураженный ее слезами и ее словами. Наконец он отважился прекратить эту сцену.
— Все! — сказал он. — Понял все. Где сейчас она?
— А вы тут не командуйте! — Валя ладонями вытерла слезы. Вот до чего довели: над своей бедой если и плакала, то не на людях же. Не у всех на виду. — А где сейчас доктор Емельянова, мне неизвестно. И никому неизвестно, даже Батя наш не знает, где она. Да не в этом теперь дело. Я только одно точно знаю: не предатель она и никогда не была предателем. Она — герой! Герой, — торжественно, словно принося присягу, повторила она.
Задохнувшись, как от дикого ветра в лицо, Ожгибесов спросил:
— Герой? Как вы узнали?
— Так сказал Шагов. Мой муж.
— Да. Знаю Шагова.
— Если он сказал, то это уж точно. Он еще ни одного слова пустого не сказал. А сейчас не в этом дело. У нее тут сын остался.
— Сеня! Он где?
— Он тут пропадает. Вот ему надо помочь и в самом срочном порядке. Мне сказали, будто он на кладбище скрывается. Его в колонию хотят. Из училища исключили, ну, все такое, будто он и сам предатель.
— Да где он? — воскликнул Ожгибесов.
— Этого я еще и сама не знаю. Вот дали мне адрес. Там одна девочка живет. Ася ее зовут. Она одна все знает, но никому ничего не говорит. Даже родной матери.
— Мне скажет.
— Его непременно надо разыскать и помочь. Его ободрить надо. И я, и вы перед Емельяновой в неоплатном долгу.
— Все. Давайте адрес. И я думаю, вам совсем не надо идти. Один на один мы с ней скорее договоримся.
И еще он добавил, что сейчас он должен быть на аэродроме — дело одно неотложное и очень для него ответственное — и завтра, с утра пораньше, он все сделает. С утра, да не торопясь — оно лучше.
Валя с ним согласилась, дала ему еще и свой адрес на всякий случай, и они расстались. Она отправилась к своей тетке, рассчитывая у нее переночевать и завтра с ранним поездом уехать домой. Но все получилось не так, как она думала. Ехала в гости, а попала на поминки: тетка позавчера умерла, а сегодня похороны. Остались две внучки, Валины племянницы, семнадцати и двенадцати лет. О них тоже подумать надо.
Оставив Валю в госпитале, Вера Васильевна зашла в столовую, где подрабатывала в свободное время, и оттуда решила забежать домой на одну только минутку, проведать Асю и кое-что ей передать.
— Приходила сегодня одна женщина, фронтовичка, про Сеню расспрашивала, про летчика того, про Ожгибесова. Она и к тебе, наверное, зайдет.
— Какая фронтовичка? — нахмурилась Ася. — Пусть приходит. Я все равно ничего не знаю. Уже приходила одна…
Если не можешь сказать правды, то надо вообще как можно меньше говорить, потому что чем больше болтаешь, тем скорее попадешься. И еще — если признаться нельзя, а обманывать не хочешь, то лучше всего сказать, что ничего не знаешь.
Ася много находилась среди взрослых, которые или не замечали ее присутствия, или замечали, но совсем с этим не считались и говорили все, без стеснения. Все эти горничные и уборщицы обсуждали все и всех осуждали. Вот тут-то она и нахваталась всего того, что многие склонны считать житейской мудростью, хотя взаимное недоверие вряд ли можно считать мудростью…
Сеня сказал ей, да Ася и сама понимала, что никто не должен знать, где он. Она готова была защищать его любыми средствами. Даже обманом, если уж ничего другого не остается. Средство сомнительное, а что делать? Не очень-то мама ей поверила:
— Ты, да не знаешь?
— Меня не было дома, когда он ушел.
— И спасибо не сказал?
Обвинение в неблагодарности. Придется и это стерпеть.
— Не совсем же он ушел. Устроится на работу и придет. Ты же знаешь, какой он. Вот и вещи его тут.
Вещи — два чемодана, большой и маленький, — стояли в углу почти пустые, но выглядели достаточно убедительно. Мама вздохнула. Неизвестно, поверила или нет. Просто она ничего не сказала. Тогда Ася положила руку на самое дорогое из оставленного Сеней.
— И альбом его лежит. Видишь?
— Вижу. — Снова вздохнула. — Все я вижу…
— Что ты видишь? — вспыхнула Ася. — Что?
— Ладно, не хочешь и не говори. Вот я ужин вам принесла. Горошница, очень вкусная… Если ты уж мне не доверяешь…
Ася почувствовала себя так плохо, что на глазах ее блеснули слезы.
— Я тебе доверяю больше всех!
— Нет.
— Да! Ему и тебе. Только никому нельзя говорить, где он.
— Ну, нельзя, так и не надо, — согласилась мама, доставая из сумки стеклянную банку. Горошница — самая любимая Асина еда. И Сенина тоже. Ей стало жалко маму, она столько работает, чтобы только прокормить их, ее и Синю — совершенно постороннего человека, — а они ей не доверяют. Ася, конечно, понимает, как это обидно, но все равно ничего сказать не может. Мама совершенно не умеет ничего скрывать. Такой у нее характер: ее спросят — она все и расскажет. Лучше уж ей не знать ничего, тогда она с чистым сердцем скажет, что ничего ей про Сеню неизвестно. И это будет правда.
Так Ася успокаивала сама себя. Но получилось так, что Ася сама все рассказала, да еще такому человеку, которого надо было больше всего ненавидеть.
Ю. Рак, начальник кладбищенской конторы, сказал:
— Времечко идет, время катится, а кто девок не целует, тот спохватится. Нам сейчас хорошо — земля мягкая. А вы об зиме думаете или как?..
Он вынул из кармана кителя аккуратно сложенный душистый платочек и понюхал его, чтобы заглушить запах сырой земли и злой махорки, исходивший от могильщиков. Запахло земляничным мылом, которым, за неимением духов, он душил платки. Этим же платком он расправил свои черные усы и провел по жестким волосам, стриженным «под ежик».
Жирное лицо еще больше залоснилось: наступающий сезон сулил ему много тихих и нечистых радостей. Но глаза смотрели строго и как бы сквозь все, что находилось в поле его зрения. Он, маленький и преждевременно ожиревший от сытой сидячей жизни, стоял на крыльце, опираясь на толстую черную палку. Всем он рассказывал, будто потерял ногу в жестокой классовой борьбе во время коллективизации. Действительно, ногу он отморозил в тридцатом году, пьянствуя с мужиками. Некоторые это еще помнили, но спорить с ним не связывались: буйный он человек и мстительный, да к тому же и псих, как и все инвалиды-пьяницы.
— Об зиме надо думать сейчас, а мы на все возможные проценты думаем о предстоящем сезоне.
Сеня еще не знал, что, кроме того, что начальник жулик, он еще и дурак, и поэтому думал, что насчет сезона он шутит. Какой тут может быть сезон, люди-то умирают, не считаясь ни с какими сезонами. Но никто не засмеялся. Работники кладбища сидели на крыльце у ног Ю. Рака и наслаждались пронзительным благоуханием земляничного мыла.
Когда он закончил, наступило молчание.
— Кто хочет высказаться по существу наступающего сезона?
Старики-могильщики переглянулись. Один из них испустил густой махорочный вздох и хриплым, простуженным голосом проговорил:
— Баб от нас отделите. Не можем мы с ними в дальнейшем.
Проговорив это, он застыдился так, что у него даже покраснела шея.
— Не бабы, а женщины, — строго поправил Ю. Рак.
— Они сейчас свой сезон откроют, — торопливо заговорил второй могильщик. — Это они зимой действительно женщины. Зимой они ничего. А как весна, так они начинают взбрыкивать. По веснянке-то. Вот и выходит — бабы.
А третий — маленький, кривоногий — ничего не говорил, а только стыдливо хихикал в испачканную свежей глиной шапку.
Тут поднялись бабы-могильщицы — большие, темнолицые, толстогубые. От них тоже пахло землей и махоркой.
— А не стыдно вам, мужики, при всех-то?
— Какие они мужики: ни вкусу, ни навару.
Кривоногий взмахнул шапкой и радостным голосом заорал:
— От старой-то кости самый навар!
— Ох, чтоб тебя, собачий огузок. Смотри, как бы я тебя не задавила в истоме-то.
— И задавишь, — восторженно вскрикнул кривоногий. — Она, гражданы, задавит!..
— Хоть бы им какого помоложе, — прохрипел простуженный. — Одного бы хоть на всех.
— Народ! — Ю. Рак поднял жирную ладонь. Дождавшись тишины, заложил руку за борт кителя и величественно продолжал: — Отставить половой вопрос. У нас на повестке производственный. Проблема.
В это время в воротах показалась похоронная процессия: лохматый человечек, впряженный в двухколесную тележку на толстых шинах, тащил гроб. Трудно ему приходилось, этому лохматому. Так он неистово сучил тоненькими ножками и так извивался в оглоблях, что походил на муху, попавшую в тенета.
За тележкой шло немного народу — несколько старух, беременная женщина-фронтовичка и две девушки. Одна очень молодая, другая постарше. «Сестры», — решил Сеня, хотя они нисколько не были похожи. Но существует какое-то внутреннее неуловимое сходство, которое безошибочно позволяет угадывать близкое родство. У младшей гуще черные брови и глубже голубые глаза. При ходьбе она острыми коленками подбрасывала подол своей юбочки и, совсем как девочка, держалась за руку фронтовички.
Именно эта молодая женщина в солдатской одежде привлекла Сенино внимание. Невысокая, плотная, она неторопливо шагала за тележкой, недоуменно поглядывая кругом. Недоуменно и, пожалуй, требовательно, как будто спрашивала: «Кто тут смеет помирать в такое время?..»
Она и на Сеню посмотрела очень требовательно, и ему даже показалось, будто она удивленно подняла брови. Наверное, просто показалось, потому что она сразу же отвернулась и поправила новенькую пилотку на пышных волосах.
Одна из баб-могильщиц сказала:
— Старуху Гуляеву привезли.
Простуженный прохрипел:
— Крепкая была фамилия. Сам-то Гуляев первейшим мастером по пушечному делу был. Уральский корень.
— Девочки-то красивенькие, в бабку.
— Девчонки фамилии не продолжители. Сироты тем более.
— Да что ж ты без времени девчонок сиротишь? — возразила могильщица. — Отец-мать поди-ка живы.
Ю. Рак строго заметил:
— Из лагерей редко живыми выходят. Контрики тем более. Прекратить обсуждение.
— Это можно, — с готовностью согласился один из могильщиков, но тут же сообщил: — А фронтовичка-то, глядите, с брюхом!
Это замечание подействовало на женщин почему-то больше, чем окрик начальника, они притихли и долго, пока не прошла похоронная процессия, задумчиво смотрели на фронтовичку. Потом одна понимающе и очень сочувственно проговорила:
— Жизнь свое берет, хоть война, хоть что.
— Вот и родит человечка, — в тон подруге добавила вторая.
— Мужиков-то у них там на каждую сотня, — вздохнула первая.
— Тыща!.. — воскликнул один из могильщиков.
На него никто не обратил внимания. Старшая проговорила:
— Пошли, бабы. Чего ей ждать-то, старухе Гуляевой?
— Спокойно, — осадил ее Ю. Рак. — Некуда ей торопиться, успеет на тот свет — там кабаков нет. Итак, значит, времечко наше катится, и нам надо это явление природы учитывать…
Сене надоело слушать эту болтовню, и он тихонько отошел в сторону. За домом сел на завалинку. Между могил крался пестрый, рыжий с черным, кладбищенский кот, такой же сытый и нахальный, как и все, кто кормился около человеческого горя. Пришел Кузька Конский. Поморгал набрякшими веками. Спросил:
— Когда война, то все рубят на дрова. Даже кресты. Отчего такое?
— Наверное, оттого, что нет дров, — нехотя ответил Сеня, зная, что сейчас услышит что-нибудь глубокомысленное и глупое.
— Нет. Оттого, что когда война, то все можно. Понятно? Если уж убивать можно, то все остальное чепуха. Самый главный запрет в жизни — это убийство. А если человек видит, что убивать разрешено и даже надо, то чего же ему?.. Когда на человека цена снижена…
Сеня проговорил:
— Жизнь — самое дорогое.
— Это люди сами выдумали для своей утехи. Человек ничего не стоит. Самый дешевый товар. Вот отчего и рубят все на дрова. Даже кресты.
Сене показалось, будто Кузькины слова похожи на мертвецов, которых забыли похоронить и они неприкаянно бродят вокруг. Вот уже второй день пошел, как он обосновался на кладбище, и чем дальше, тем противнее было тут оставаться, но уйти было некуда. Кому он нужен? Только таким, как Кузька. Невелика же ему, такому, цена. Но зато здесь никто его не тревожит, не угрожает, никто не стремится устроить его судьбу, не навязывает своих правил жизни. Кузька? Нет, он ничего не навязывает, он просто портит воздух, и если не обращать внимания, то ничего, можно пережить. Приходится терпеть. Он и терпел целый день, а потом начал срываться и говорить злые слова, стараясь обидеть Кузьку.
Сейчас он сказал:
— Кресты эти ты сам же и продаешь. Я ведь видел.
Но Кузька ничуть не обиделся.
— Вот и дурак. Если кому я не продам, то они ночью сами возьмут. Это уж закон жизни: какого товару в продаже нет — тот больше и воруют.
— Так уж все и воруют?
— Не все, конечно. Если все воровать станут, то у кого же красть? Нет, честных еще много.
Сначала Сеня думал, что если молчать, то Кузьке надоест говорить, но скоро убедился, что это неверно. Он все равно говорил.
— По-всякому люди воруют: кто силой, кто хитростью, а больше обманом. На том жизнь вертится…
Он продолжал говорить даже тогда, когда Сеня встал и пошел от него. Он тоже побрел за Сеней, раскачиваясь и сильно отмахиваясь длинными руками.
— Жизнь вертится, а людишки помирают один за другим. Все вот тут лягут, под кресты, под звездочки. Рядом будут лежать: злые и добрые, начальники и так просто, неизвестные люди. И на каждую могилку я, захочу, плюнуть смогу.
Он и в самом деле плюнул на чью-то могилу.
— Вот, видал?
— Дурак ты, — не оглядываясь, сказал Сеня и вздохнул, зная, что и на это Кузька не обидится. Ничем его не проймешь.
Ю. Рак все еще стоял на высоком крыльце, заложив ладонь за борт кителя и пронзительно глядя куда-то вверх. Его ежиковые волосы стояли непоколебимо, как проволочные.
— И он тут ляжет когда-нибудь. И я приду и плюну на его могилку, если захочу.
— А за что же? — спросил Сеня.
— У каждого человека есть за что.
— А если он на тебя?
— Он? Нет. Начальники над живыми любят покуражиться. Мертвых они уважают.
Широко расставив ноги в солдатских сапогах, фронтовичка стояла на каменных плитах паперти. Правая рука, согнутая в локте, кулак под высокой грудью — как будто все еще сжимает автомат. На груди две медали. Стоит, как часовой. Что она охраняет?
Из распахнутых дверей доносилось певучее бормотание и возгласы попа Возражаева. Иногда старухи подпевали ему скулящими, повизгивающими голосами.
Увидав Сеню, фронтовичка спросила:
— А ты тут зачем?
— Живу я здесь.
— Разве на кладбище живут?
— Некоторые живут, которые здесь работают.
— Ты здесь работаешь! Почему?
Почему… А разве он знает, почему. Не желая отвечать на этот вопрос, заданный, как он считал, из простого любопытства, Сеня поднялся по каменным ступенькам и независимо прошел мимо нее прямо в церковь.
Сначала ему показалось, что в церкви очень темно и желтенькие язычки свечей только усиливают мрак. Потом он разглядел толстые пыльные столбы света, падающего из-под купола. А вот и сестры, они прижались друг к другу, и младшая крепко держится за локоть старшей. В ее испуганно расширенных глазах дрожат желтые огоньки. Черные старухи без движения стоят вокруг гроба, который словно плывет по волнам пыльного света.
Поп упругими шагами расхаживал около гроба, размахивая пустым кадилом. Он выпячивал грудь и поглядывал на девушек озорными блестящими глазами. Округляя румяный рот бабника, он бархатным голосом напевал что-то не очень скорбное, а, скорее, вкрадчивое, одурманивающее. На фоне тонкого старушечьего скулежа это выходило особенно противно, и было что-то стыдное, нечистое в том, что здоровый, жирный парень заодно с этими черными старухами.
«А ты тут зачем?» — снова зазвучал голос фронтовички, и, как недавно на паперти, он застал Сеню врасплох. Зачем он тут? И снова этот вопрос поднял в его душе темную бурю протеста против несправедливости, которая загнала его сюда. Мысль о собственной глупости еще не приходила ему в голову.
В волнах солнечной пыли плывет поп. В своем черном переливчато-поблескивающем балахоне он напоминает нахального голосистого петуха, скликающего куриное стадо. Но вот он, заглушая старушечий хор, громко запел ликующим и в то же время скорбным голосом. Под каменными сводами гулко застучали шаги. Еще не оглядываясь, Сеня понял, что это идет фронтовичка, и он сразу же решил, что идет она за ним.
Он обернулся. По солнечной дорожке, что пролегла от дверей почти через всю церковь, шла фронтовичка. Солдатские сапоги стучат по каменным плитам пола. Пилотка прочно сидит на пышных волосах. Рука все еще прижимает к груди невидимый автомат. Идет прямо к Сене. Подошла и приказала:
— Выйдем?
— Зачем?
— Там поговорим. Пошли.
Вот привязалась! Что ей надо? Не из тех ли она, кто приходил за ним, чтобы отправить в детдом? Ася говорила, что приходила какая-то. Уж не она ли?
Сеня пошел к выходу, прислушиваясь к стуку солдатских сапог за спиной. Идет не торопясь, видно, что она уверена: скрыться ему некуда. Только на паперти Сеня оглянулся. Шаги приближаются. Он спрыгнул с крыльца, завернул за угол и услыхал ее голос:
— Эй, парень! Подожди! Ты — Емельянов, да?
Вот теперь ясно, кто она такая, зачем пришла и откуда ей известна его фамилия.
Нет, подальше от нее! Так будет вернее.
Стоя на паперти кладбищенской церкви, она еще раз крикнула! «Эй, парень, да постой ты, постой!..» — и даже сделала движение, как бы намереваясь броситься вдогонку, но тут же и остановилась. В ее положении не побежишь. В ее положении можно только осторожно передвигаться и как можно меньше волноваться. Как будто волнение можно регулировать: больше-меньше?
Прошел день — фронтовичка не появлялась, и Ася совсем успокоилась. Утром, проводив маму на работу, Ася, не торопясь, возвращалась домой. Погода хорошая, дома никто не ждет — торопиться незачем. Она вспомнила, какое красивое платье купили ей перед войной, когда она перешла в четвертый класс. Такое, что даже старшеклассницы и те завидовали. Мама-то была модница, и дочку одевала всем на удивление. Теперь от этого платья остались одни ремки.
Пыльный смерчик прокатился вдоль улицы, метнулся под ноги и завертелся у самых ворот. Тут он свернулся клубочком и нырнул в молоденькую травку, что выбилась щетинкой вдоль забора.
Прищурившись от яркого света, Ася толкнула калитку. И увидела военного летчика. Он сидел на нижней ступеньке крыльца. Видно, сидит давно: шинель перекинута через перила, фуражку вертит на пальце, лицо задумчивое. Давно, видно, сидит, обжился.
Ася никогда не видела Ожгибесова, но сразу догадалась, что это он и что он пришел именно к ней. Зачем? Что ему здесь надо? Мало зла причинил, пришел добавить. Вот сейчас он получит.
С таким намерением она пошла прямо на него. Он поднялся, посторонился, пропустил ее. Отпирая дверь, она слышала за спиной его спокойное дыхание и поскрипывание новых сапог, когда он поднимался вслед за ней.
— Здравствуйте, Ася, — сказал он.
Ася распахнула дверь, обернулась на высоком пороге.
— Зачем вы пришли?
— Я пришел к вам и к Сене Емельянову. К Семену.
— Его нет, — отрезала Ася.
— Я подожду.
Но Ася стояла на пороге, неприступная и решительная.
— Его, понимаете вы, совсем нет. И никогда его для вас не будет.
Он нахмурился:
— Понимаю, хотя и не совсем: как это для меня никогда не будет?
— Вот так и не будет. И вам тут не надо ничего, и вы уходите насовсем.
— Уйти я не могу. Теперь уж я не имею права уйти. Такие у нас сложились дела.
С высокого порога она смотрела на Ожгибесова сверху вниз. Это сомнительное превосходство придавало ей силу и уверенность в правильности того, что она делает и говорит. Ася сейчас и не думала о том, как это она, девчонка, седьмой класс, смеет так разговаривать с человеком намного старше ее. Да, вот и смеет! Она видела не человека, а только то зло, которое он принес, а зло не имеет ни возраста, ни заслуг, и недостойно почета… Девчонка? Ну и пусть. Но она не позволит ему переступить этот порог.
— Уходите лучше, — повторила Ася.
— Тогда надо все сказать вам, потому что вы одна знаете, где он. Это очень важно для Сени, то, что я узнал про Таисию Никитичну. Я только вчера узнал…
— Вы уже один раз рассказали, — вспыхнула Ася.
— Нет, не то совсем. Я ему всю настоящую правду хочу открыть.
— Да он все равно вам теперь не поверит. Что бы вы ни сказали — не поверит. Потому что не может быть она предательницей. Вот какую смертельную неправду вы придумали.
— Да, — покорно согласился Ожгибесов. — Это была неправда. И мы еще дознаемся, кто в этом виноват. Смертельная неправда. Она и для меня только случайно не сделалась смертельной. И я не уйду отсюда, пока вы не поймете меня. Не уйду.
Проговорив это, он снова бросил на перила свою шинель и уселся на самой верхней ступеньке.
Асю не тронули ни почтительность, с которой он смотрел на нее, ни его спокойствие и сдержанность. Его твердость — вот что поколебало ее, и, прищурив глаза, она спросила:
— В чем они все провинились перед вами?
— Они? Ни в чем. Это я перед ними виноват. Перед ней, а еще больше перед Сеней.
— Так вы что? Извиняться, что ли, пришли? — спросила Ася, чувствуя новый прилив негодования. — Этого только еще и недостает…
Ничего на это он не ответил и даже головы не повернул, и Ася поняла, что не за этим он пришел и что сказала она глупость. Тогда она торопливо проговорила:
— Входите. Да, конечно, входите. — И сошла с высокого порога, давая ему дорогу.
Почему-то за это время Сеня ни разу не вспомнил о первоисточнике всех своих бед, о летчике Ожгибесове. Не оттого ли, что все бредовые видения улетучиваются с первыми проблесками сознания? А Ожгибесов — бред. Сумрачный больничный коридор, летящие навстречу белые двери и обезумевший человек в сером халате. Бред.
Сеня только что поднялся по склону оврага, где у реки набирал песок, и сразу же увидел Ожгибесова. Летчик появился в чаще белеющих крестов и памятников неправдоподобный, как загробная тень, слоняющаяся среди могил. Ничем он не напоминал того, в сером халате, бесноватого, каким он запомнился Сене. И шел он не торопясь, как бы гуляя, ловко огибая могильные холмики.
Сеня уронил ведро, и оно покатилось прямо под ноги Ожгибесову. Остановив ведро носком начищенного сапога, он приветствовал Сеню:
— Здорово, служитель!
— Вот так, — сказал Сеня и почему-то торжествующе улыбнулся.
Он тут же сообразил, что и говорит и улыбается глупо, но ничем иным не мог защитить себя от неминуемого осуждения.
— Сенька, брось, — властно сказал Ожгибесов.
— А кто поднимет? — с прежней глупой улыбкой спросил Сеня.
Он никак не мог побороть себя, никак не мог принять тон суровой отчужденности и высокомерия. Только так и надо разговаривать с человеком, которого перестал уважать.
Но Ожгибесов ничего не заметил и просто предложил:
— Давай-ка потолкуем, как на свете жить.
Если бы Сеня не был так сбит с толку, он бы увидел, насколько изменился Ожгибесов со времени той бредовой встречи в госпитале. Но Сеня ждал от него какой-то новой опасной выдумки. Хотя разве можно придумать еще что-то хуже того, что уже произошло?
— О чем нам толковать? Все ясно.
— А мне вот не все ясно. Что ты о себе думаешь?
— Какое вам дело до меня!
— А такое, что мне надо тебя выручать. Я, Семен, неладно действовал. Понимаешь, прощения у тебя просить глупо. Ну, простишь ты меня или нет, от этого никому не полегчает. Слушай, уйдем отсюда, для разговора. Как ты тут терпишь, не понимаю?
Они прошли мимо могил, спустились в овраг, к Лягушихе. Она все еще не могла утихомириться и все еще пыжилась и бурлила по-весеннему, но уже ясно было, что сила ее на исходе. Сеня легко перепрыгнул на другой берег, даже не оглядываясь на своего спутника. А тот шел за ним и, наверное, думал, что Сене очень интересно слушать то, что он рассказывает про себя.
В другое время такой рассказ Сеня выслушал бы с сердечным трепетом, а сейчас, если сердце и трепещет, то исключительно от ненависти к этому человеку. Это он предал маму и убил отца. Что еще ему надо?
Сеня почти ничего не слушал, что он там рассказывает. Сбили самолет, ранение, госпиталь. А тут еще это глупое врачебное заключение.
Заключение? Сеня прислушался: чем он, такой герой, болен? Оказывается, он психически неполноценный и такому, как он, нельзя доверить не только боевую машину, но и вообще все его слова и действия подвергаются сомнению.
Конечно, Ожгибесов пришел сюда совсем не для того, чтобы жаловаться на свою судьбу. Или на медиков, которые были заодно с судьбой. Сеня ждал, когда будет сказано то главное, для чего он пришел, но Ожгибесов так был занят спором со своей судьбой, что думал, будто кому-то это очень интересно.
Наконец Сене надоели его жалобы, и он уже достаточно овладел собой, успокоился и сам начал задавать вопросы.
— Как вы меня нашли? Кто вам сказал?
Но своим ответом Ожгибесов снова нарушил его спокойствие:
— Ася сказала.
— Ася? Так просто взяла и сказала? Вам сказала! Трудно поверить в это.
— Она — железо! — Ожгибесов сжал кулак и, потрясая им, заверил: — Понял? Ты не сомневайся. Такая зря ничего не скажет. И уж если она сказала, где ты находишься, то, значит, нельзя было не сказать. Ты это учти.
Все еще недоумевая, Сеня сказал:
— Учел. Ну?
Они все еще шли вдоль речки, тщательно повторяя все ее своенравные изгибы. Оба они не замечали этого, и, может быть, поэтому Ожгибесов тоже начал так вилять, что Сеня никак не мог сообразить, к чему это он клонит.
— Вообще-то разговор не к месту. Для взрослых. Вот Ася поня ла, хотя и младше тебя. И сказала, что ты тоже поймешь. А если и не захочешь сейчас понять, то как-нибудь потом…
В конце концов он совсем запутался и так внезапно остановился, что Сеня прошел несколько шагов, прежде чем это заметил. Он тоже остановился и посмотрел на Ожгибесова. Что с ним? Запсихует еще тут. И в самом деле, в глазах летчика мелькнуло что-то такое безумное и отчаянное, как тогда, в больничном коридоре.
Больше всего Сеня боялся, как бы Ожгибесов не свалился в Лягушиху. Что тогда делать?
Но Ожгибесов совершенно нормальным голосом проговорил:
— Не место тут тебе.
— А где мое место? Где? Ну, где мне еще найдется место!..
— А, брось ты петушиться. Ты не мальчишка, ты человек взрослый и отвечай по-взрослому. Я понимаю, нервишки шалят. А ты их в кулак зажми, чтобы не пищали. Какие-то сволочи, проходимцы сильней тебя оказались, ты от них аж в овраг сиганул, вот какого страху нагнали!
— Ладно, — Сеня сунул ладони под мышки и поднял плечи. — Все сказали?
Ему стало не по себе. Все, что говорил Ожгибесов, было обидно слушать и еще обиднее соглашаться с его словами, а не соглашаться невозможно. Ведь правда, что он совершил самый тяжкий грех, какой только может совершить человек: он струсил. Что может быть постыднее трусости? Что?
— Так. Значит, нигде тебе нет места, кроме как на кладбище? Балда ты, однако.
Сеня презрительно скривил губы, но смолчал.
— И все люди против тебя, — продолжал Ожгибесов, уже не скрывая своего подозрения. — Все, кроме попов. Не думал я, что ты такой слабак.
— Ну, хватит. В этом я и без вас разберусь. Зачем вы пришли?
Тогда Ожгибесов рассказал о Таисии Никитичне все, что узнал от Вали. Наступила такая тишина, что Сене показалось, будто его оглушил этот рассказ. Он старался ничем не выдать своего волнения и крепче зажал под мышками ладони, чтобы унять дрожь. Бедовая речонка Лягушиха шумит у самых ног, все еще никак не успокоится после весеннего разгула.
— Ошибся я, Сеня. Поверил людям. Да и как было не поверить?..
— Да за такую ошибку знаете куда вас… как вас… — Он не мог говорить, его била дрожь, будто он только что искупался в ледяной лягушихинской воде.
— Нет, не то. Ты еще ничего не знаешь. Ты главное самое еще не знаешь.
— Все я знаю! — выкрикнул Сеня, не понимая, что делает, и неожиданно для себя ударил Ожгибесова по лицу. Он совсем не хотел этого и ударил, скорей всего, от растерянности, от бессилия, оттого, что надо было что-то сделать, но он не знал, что.
— Вот ты как… — растерянно проговорил Ожгибесов. Он даже покачнулся, хотя удар совсем не был таким сильным. — Что же нам с тобой теперь делать?
Сеня не ответил. Спокойствие Ожгибесова возмутило его, и он презирал себя за то, что и сам не мог так же спокойно сказать что-нибудь такое, что заставило бы этого предателя дико закричать, забиться в припадке, как тогда, в больничном коридоре.
— Давай, Семен, не сдерживайся, — сочувственно посоветовал Ожгибесов, чем совсем добил Сеню. — Мне доктор так посоветовал, если что подопрет по линии психической, то не сдерживаться, а выдавать на полные обороты. Сдерживаться, оказывается, хуже. Вот не думал.
Ожгибесов сел на пригорок, поросший сухой прошлогодней травкой, обогретой щедрым солнцем. Расстегнул воротник и одобрительно проговорил:
— Припекает. Размагнитили тебя попы. Нервишки расшатали. А раньше ты боевой был. И вежливый.
Сеня заставил себя сесть на другой теплый пригорок. Раскис. Только сейчас он понял, как неприглядно все, что он делает и говорит, как глупо ведет себя, вызывая совсем не те чувства, на которые он рассчитывал. Он-то думал показать этому психу, как он ненавидит и презирает его, но вызвал только жалость к себе. Да, все его поступки ничего, кроме жалости, и не могут вызвать. Противно все это.
И он решил держать себя в руках, ничего не отвечать и не поддаваться ни на какие уговоры.
А Ожгибесов и не думал его уговаривать, он просто потребовал:
— Бросай эту волынку!
— Мне некуда идти, я же говорил.
— А ты ходил куда-нибудь?
После этого Сеня не мог не рассказать, как он оказался здесь и что ему грозит, если его местопребывание откроется.
— Чепуха! — сказал Ожгибесов. — Нет такого закона, чтобы тебя, вполне взрослого парня, в детдом.
— Так уж приходили за мной. Вот и скрываюсь…
— Ну и напрасно. Не преступник же ты в самом деле.
— А вы разве псих? — спросил Сеня и этим своим вопросом почему-то очень развеселил Ожгибесова.
Посмеиваясь, он наклонился к Сене и тихо проговорил:
— Врач мне сказал: «Теперь все психи». Врач — душа-человек, выдал мне непробиваемую справку, будто я на сто процентов психически здоров. И могу воевать не хуже других. Это я тебе, Сеня, по секрету. Если откроется, меня обратно запрут. А врача того в штрафную.
Вот только в эту минуту встрепенулась мальчишеская отчаянность. Заикаясь от волнения, Сеня спросил:
— Как же это так?
— Осуждаешь?
— Нет. Наоборот. Здорово!
— Ох, Сенька, спасибо! Только пойми, у меня другого выхода нет. И другой жизни нет. Я воевать должен. Должен! А псих я или не псих, какое это имеет значение…
— Никакого! Я бы и сам…
— Сам! Так вот, иди, Семен, в жизнь и держись. Жив останусь — все перечеркнем и начнем новую жизнь. Погибну, — он на минуту задумался, — все может быть — я тебя, Сеня, прошу: все маме скажи, что я тут тебе… Ты не обижайся, ты меня прости за то, что я тебе как брату… Пусть и она, если сможет, простит. Она мне… — он не договорил и только ударил кулаком по земле и легко вскочил на ноги.
Он и еще что-то собирался сказать, но губы его дрогнули, как будто он хотел улыбнуться и не сумел, а только как-то неловко и нелепо взмахнул рукой. И вдруг обнял Сеню, очень крепко прижал к себе. «Братишка», — глухо выкрикнул он и, оттолкнув Сеню, побежал вверх по рыжему откосу. А потом пошел медленнее, низко пригибаясь к земле, почти касаясь ее руками. Снизу казалось, будто он ползет, как большой зеленый жук. Мелкие камешки и комочки сухой глины, подпрыгивая, скатывались из-под его сапог.
Уходит и, может быть, насовсем. Навечно. То, что он сказал, изменило весь ход Сениных мыслей, и все стало так ясно, как было всегда, всю жизнь до той встречи в госпитале. Он почувствовал непреодолимое отвращение ко всей этой ненастоящей жизни, к этому бредовому состоянию, в которое он сам влез. Нет, скорее отсюда и подальше.
Только успел он подумать о последних неприглядных днях своей беспокойной жизни, как она сейчас же напомнила о себе. Кузька, неслышно подкатившись, спросил с явным удовольствием:
— За что ты его, летчика-то, по рылу? А?
Сеня не ответил.
— Сдачи он тебе не дал, все принял, как по уговору. Значит, заработал и сознает, — раздумывал Кузька. — Если у человека совесть имеется, он лишнего не примет. Он сдачи даст. А, как ты думаешь, горюн?
Ожгибесов уже одолел один откос и перебрался на другой, густо поросший весенней травкой. Теперь он шел быстрее, оттого что увидел близкий край оврага, над которым сразу началось просторное, ничем не омраченное небо. Хорошо, наверное, сейчас там наверху!
Глядя на небо, к которому приближался Ожгибесов, Кузька, как всегда, глубокомысленно говорил глупости:
— Заметил я, когда человек в гору идет, то шибче всего задницей работает. Это уж как закон.
Помолчал и снова:
— Интеллигентный человек. Такого приятно по морде лупить. Все примет и даже не утрется.
Сеня уже привык молча выслушивать Кузькины слова и не обращать на них внимания. Тем более что сам Кузька и не требовал ответа. Просто он молол всякую чепуху, какая придет в его голову. Но тут Кузька вдруг сказал:
— Ловкач… — и одобрительно покрутил головой.
— Ты что? — спросил Сеня.
— Я тут кое-что подслушал, хотя и не все понял из его разговора. Они, психи, все хитрые. Он что? Из госпиталя удрал?
Сеня не ответил. Кузька посоветовал:
— Если у тебя котелок варит, сообрази, какой тут случай, какая тебе выгода. Ты про этот факт сообщи, куда надо. Вот ты у них и свой человек. И тут тебе все удовольствия предоставят…
Со всей силы Сеня оттолкнул урода. Кузька упал, отчаянно забился, покатился к речке, и там удалось ему остановиться, уцепиться за какой-то кустик.
— Ух, зверь! Ух, подлюга-зверь! — прохрипел он и, опершись на руки, с трудом поднял свое тяжелое тело.
Не слушая его, Сеня пообещал:
— В другой раз, смотри, только заикнись про это!..
— А если я тебя, подлюгу?..
— Меня не за что.
Отдышавшись, урод неожиданно для Сени рассмеялся и одобрительно сказал:
— Вот ты, значит, какой! Молодчик. Ну, лады. Давай, коли так, замиримся.
Сеня ничего ему не ответил. Спустившись к речке, он начал мыть руки. Похвала урода совсем его убила. Докатился! Надо сегодня же уйти отсюда. Куда — он еще не решил. Домой? К Юртаеву? В детдом? Все равно, только подальше от этих мертвых людей.
А Кузька вдруг сказал:
— Девчонка твоя, гляди-ка! Красное какое катится.
Сеня оглянулся. Да, Ася. В своем старом красном свитере отчаянно бежит по зеленеющему отлогому склону. Он перемахнул через речонку и побежал к ней навстречу.
Ася схватила его руку:
— Ожгибесова видел? Он тебе все сказал? Вот как все получилось отлично. Совсем как мы с тобой думали. Видишь, как все хорошо. И еще такая у нас новость: у нас теперь у всех такая радость! Мама смеется и плачет, переживает и за тебя и за нас. Ох, да ты еще не все знаешь! Вот тут, — она положила ладонь на вздрагивающую от быстрого бега грудь, — тут у меня письмо… Скорей убежим отсюда куда-нибудь!
Они побежали вдоль Лягушихи к мосту. Давно уже кончилось кладбище. По склонам оврага шла работа. Люди вскапывали землю, насыпали и укрепляли террасы под огороды. Живая работа. Здесь Ася с разбегу упала на траву.
— Слушай, — торопливо заговорила она, — вот письмо, папа нас к себе зовет. И мы ему все простили. Оч хорошо! Читай сам…
Да, и в самом деле все было «оч хорошо». Сеня поспешно прочитал письмо.
Ася спросила:
— Что тебе рассказал Ожгибесов?
От Аси скрывать ничего не надо, но, оказывается, она знала больше, чем Сеня. Кроме того, Ожгибесов дал ей домашний адрес командира партизанского отряда, который все доподлинно знает о Емельяновой.
— Мы все простили, — повторила Вера Васильевна, поглядывая то на дочь, то на Сеню своими радостными и удивленными глазами. — Он нам написал, и мы простили. Правда, как хорошо?
Она так вся сияла счастьем и так была энергична и требовательна, что не соглашаться с ней никто бы и не подумал. Эта счастливая уверенность в том, что теперь все должно быть хорошо, помогла ей преодолеть все трудности, связанные с увольнением и переездом. Ей все только помогали, и никто с ней не спорил. И Ася, хотя и знала, что мама первая написала отцу и только после этого он решился попросить прощения, нисколько не осуждала ее за это.
— Это просто чудо, — говорила Вера Васильевна, — письмо пропутешествовало по всему фронту и нашло его в госпитале. На Волге, в Ульяновске. Чудо! И вот ответ.
Сеня все это уже знал от Аси и читал письмо, поэтому почти не слушал, что говорит Вера Васильевна. Но вдруг он услыхал:
— Это твоему папе спасибо.
— Как папе?
И Ася тоже удивленно подняла брови.
— Да, это он меня жить научил, за счастье бороться. И до него многие меня учить брались, да не могла я их слушать. Мне все советовали в часть написать, чтобы его заставили в семье жить, чтобы принудили. Господи, да разве через зло можно добиться любви или счастья? Злом только мстить можно. А папа твой сказал, как сейчас помню, что за настоящее счастье только добром и любовью бороться можно. Да, я ему первая написала.
Она снова рассмеялась, хотя сама говорила, что им придется нелегко в чужом городе, с мужем-инвалидом, без денег и без своего угла. Очень тяжело. Но все это такие пустяки…
— Мама, мама, — проговорила Ася, не выпуская Сениной руки, — я ведь ничего, ничего не знала. Ты самая из всех оказалась умная.
Вера Васильевна увидела их накрепко сцепленные руки, притихла и задумчиво спросила:
— Сеня, а если мы пришлем вызов тебе, приедешь к нам? Вот устроимся как-нибудь и пришлем. А?
— Вы же знаете… — начал Сеня, но она снова засмеялась и замахала руками:
— Да, конечно, да. Тебе нельзя менять адреса, пока не разыщешь маму. Тогда жди от нас писем, будем писать, как условились: гостиница, Митрофановой, для тебя.
— Нет, — сказала Ася, — будем писать на Юртаева. Я договорилась.
— Когда ты все успеваешь! — удивилась мама.
Оказывается, Ася не только обо всем договорилась, она и все Сенины вещи, которые хранились у нее, передала Юртаеву.
Через несколько дней Сеня стоял на верхней террасе дебаркадера, густо забитого провожающими. Но ему удалось протиснуться к перилам, как раз против того места, где Ася ожидала его, стоя на палубе парохода. Пароход был большой, старый и очень вместительный, как и все старые пароходы, когда заботились не столько об удобствах, сколько о том, чтобы взять побольше пассажиров. И на этот раз пароход был так перегружен, что Ася с мамой смогли устроиться только на палубе.
Сеня стоял и думал: вот сейчас отчалит пароход и оборвется последняя тоненькая ниточка, привязывающая его к Асе. Когда он сказал об этом, Ася вскинула голову и гневно прокричала:
— Нет, нет, нет!
Если бы не последние минуты перед расставанием, она бы ему задала жару, показала бы ниточку. Она и сейчас, сквозь слезы, сделала это:
— Ниточка! Глупо ты придумал. И довольно тебе прятаться. Мы с тобой канатом связаны, вот таким, а совсем не какой-то ниточкой. В общем, все я Володе Юртаеву рассказала. Да, да, да! И можешь кричать на меня. Никогда у нас ничего не порвется! Выброси из головы!..
И он в ответ тоже начал кричать, что она очень много забрала власти и что он не позволит… А что он может не позволить, если она сейчас уедет, и может быть, никогда больше не увидит его? Глупо как. Хорошо еще, что она ничего не расслышала, потому что кругом все тоже кричали, каждый свое. А может быть, расслышала, но не обратила внимания. Но он-то все понял, что она ему сказала и что хотела сказать.
— Ты мне только напиши все, что с тобой приключится. А я тебе сразу отвечу. И обязательно напиши Бакшину. Адрес не потерял? Я тебя очень прошу.
Она еще что-то сказала, но уже тихо, так, что Сеня ничего не услыхал, но все понял. Она еще на берегу, целуя его на прощание и захлебываясь слезами, проговорила эти же слова: «Я тебя люблю и всегда буду…»
Но Асина мама услыхала. Она засмеялась и помахала Сене рукой. А потом она прижала Асю к себе и, все еще улыбаясь, что-то ей сказала. Отстранившись от матери, Ася вызывающе и строго выкрикнула что было голоса:
— Я тебя люблю, Сеня!
И улыбнулась дрожащими губами.
Пароход ушел. Наступила тишина, и люди, устав кричать, волноваться и плакать, разбрелись кто куда. Солнце разбросало по воде розоватые веселые искры, но поднялся ветер, прокатился вдоль реки и, как под метелку, все подмел. Вода посинела и стала глубокой и скучной.
И улицы, полосатые от длинных синих теней, тоже казались скучными и пустыми.
У кладбищенских ворот Сеню ожидали два парня. Он их сразу узнал: Володя Юртаев и Олег. Узнал и обрадовался, но поздоровался равнодушно и снисходительно, чтобы им в голову не пришло, до чего он рад этой встрече.
— Здорово.
— О! — встрепенулся Юртаев. — Проводил?
Они оба поднялись и начали похлапывать Сеню по плечам и по спине.
— Как ты тут живешь? — спросил Олег жизнерадостно, а сам все оглядывался на белые кладбищенские ворота и нетерпеливо топтался на месте.
В широком проеме ворот видна была избитая, давно не чиненная дорога, уходящая в черную массу кустов. По сторонам дороги, размытые сероватым туманом, белели кресты, широко распахнувшие свои каменные и железные объятия; лежали плиты, окруженные решетками, и над темными кронами тополей чернел в небе купол с воткнутым в него крестом. Какая-то неземная опустошенность лежала на всем. Хотелось говорить шепотом, но еще больше хотелось уйти отсюда подальше.
— Живу, — ответил Сеня. — Привык и живу…
— Балда ты! — весело продолжал Олег.
Но Юртаев осадил его:
— Чего ты расплясался, Шаляпин? У тебя там вещи какие-нибудь есть? — спросил он Сеню.
— Есть. Почему он — Шаляпин?
— Давай. Десять минут на сборы.
— А зачем?
— Давай без дураков. Тебе завтра в первую смену. Учеником слесаря. Вот вместо этого типа. Он, понимаешь, в Ленинград уезжает. Вызов получил. У него какие-то там данные. Голос. Козлетон. Маринина мать его вызывает. Счастье прет человеку в обе руки. Шаляпиным будет.
— Марина уехала? — Сеня вздохнул. — В Ленинград.
— Уехала, — невесело ответил Юртаев и тоже вздохнул. — Теперь ты в этой комнате жить будешь.
— Вот как все определили. А меня и не спросили, — усмехнулся Сеня. — Все-таки надо бы, для порядка. Человек я все-таки…
Но Юртаев сразу прекратил его стенания, сказав:
— Да, решили. Ася и мы все, весь наш дом. Так что…
Отступив подальше в сторону, Олег сообщил про Юртаева:
— Врезался в Маринку.
— Схлопочешь, — хмуро предупредил Юртаев.
— Честное слово, — не унимался Олег. — Сирень во дворе всю обломал, букеты ей на балкон кидал. А на вокзале вот так руку к животу прижал и на весь перрон: «Вы увозите мое сердце!» Все даже обернулись…
Он громко и как-то очень ненатурально засмеялся, но видно было, он отчасти завидует Юртаеву.
— Ты это что? — спросил Сеня. — Ты подавился, что ли?
— Я смеюсь. Смотри — герой-любовник.
— А ты дурак-любовник. — Сеня отвернулся.
За его спиной Олег свистнул:
— Тю! Да вас пара таких. Ты ведь тоже в Аську…
— Володька, — спросил Сеня, — дать ему в морду?
— Не надо. Голос пропадет. Заикаться будет. Иди собирайся. Да поживее.
Вернувшись из командировки только в начале июня, Елена Сергеевна прежде всего решила разыскать Сеню Емельянова. Перед самым отъездом она на всякий случай еще раз поговорила с непробиваемой Угаровой, надеясь на ее материнские чувства. Она с этого и начала:
— Вы сама мать, у вас взрослые сыновья…
— Не понимаю я тебя, Иванова, о чем ты все хлопочешь, — перебила ее Угарова. — Да не тронем мы твоего Емельянова…
Разговор происходил в директорском кабинете, куда Елена Сергеевна попросила вызвать Угарову.
— Да, — глубокомысленно и в то же время совсем не уверенно заметил директор, — мы на педсовете…
— Никакого решения педсовет не выносил, — мягко, но решительно напомнила Елена Сергеевна. — И я требую восстановить его во всех правах.
Но ей так и не удалось добиться ничего определенного. Директор только и пообещал вызвать Емельянова и поговорить с ним и тут же поручил Угаровой все это устроить.
Из командировки она написала Угаровой, но ответа не получила. Сениного адреса она не знала, и поэтому надо было начинать с училища. Везде, и в коридорах и в классах, было по-летнему пусто. На месте оказалась одна только секретарша Пашенька. Увидав Елену Сергеевну, она прижала руки к своей пышной груди и звонко всхлипнула. Похоже было, что сейчас заплачет, но вместо этого она загадочно улыбнулась:
— Угадайте, что случилось?
Елена Сергеевна насторожилась:
— Плохая я отгадчица. Ну, говори, что?
— Директора нашего сняли, вот что! А Угарова-то! — Тут Пашенька покачала головой и начала оглядываться по сторонам….
Это известие удивило Елену Сергеевну гораздо больше, чем то, что его — неумного и безвольного человека — когда-то назначили на такую должность и так долго терпели. А терпели еще и потому, что директора прочно поддерживала Угарова, которая считала и даже говорила, что директору много ума и не требуется, что для всякой умственности существуют преподаватели. От директора требуется представительность и полное подчинение вышестоящим органам. Что же теперь случилось с Угаровой?
Пашенька снова улыбнулась, но теперь еще загадочнее.
— Никогда не отгадаете, что она задумала.
— Тут и отгадывать нечего, — глаза Елены Сергеевны потемнели. — Задумала сама стать директором.
— Да. И уж теперь не скрывает этого. Неужели добьется? Тогда она всех тут заест!
— Глупости, этого никогда не будет, — решительно проговорила Елена Сергеевна и спросила, не знает ли Пашенька, как разыскать Сеню Емельянова.
Пашенька не знала. Она только рассказала о том скандале, который учинил Сеня на прощание. После этого Угарова с особым старанием начала пристраивать его в детдом, удалось это ей или нет, Пашенька не могла сказать. Но Елена Сергеевна знала, что Угаровой многое удается, умеет она устраивать всякие неприятности людям, имея при этом, как она была уверена, намерения самые добрые. Она на самом деле думала, что, определяя бесприютного парня в детдом, она тем самым оберегает его от вредного влияния. Спасает его. Занять пост директора музыкального училища ей надо было не для себя, не для каких-либо там своих корыстных целей, нет, только для пользы дела. И тут она пошла на все.
Оказалось даже, что Угарова умеет улыбаться. Первую улыбку она подарила секретарше Пашеньке. Вошла, бодро проговорила: «Здорово, девушка!» — и, честное слово, улыбнулась. Блеснула металлическими зубами. Потрясенная Пашенька сейчас же поделилась этой новостью с уборщицей — никого больше поблизости не случилось.
Скоро все педагоги и технички испытали на себе ошеломляющее действие этой улыбки из нержавеющей стали. А Угарова на этом не остановилась. Она завлекала в пустующий директорский кабинет кого-нибудь из педагогов для душевных собеседований и всем говорила, что скоро в училище все изменится к лучшему. «А уж ты-то не беспокойся, хорошим и преданным работникам будут созданы все условия».
Рассказав все это, Пашенька вдруг испуганно замолчала: в пустом коридоре гулко прозвучали шаги. Угарова. Вошла, стремительная, и еще на пороге ослепительно улыбнулась.
— О, Иванова. Как съездила? Пойдем, поговорить надо.
В директорском кабинете она сразу приступила к делу.
— Слышала о наших событиях? Не справился человек, не оправдал своего назначения. Да что тебе много-то рассказывать, сама все знаешь. Будем надеяться, теперь дело улучшится…
Но тут разговор сразу потерял свое радужно-перспективное направление.
— Вот что, — черные глаза Елены Сергеевны сузились, но голос, как всегда, звучал сдержанно. — Я думаю, вам лучше отказаться от этой мысли.
— Что ты, Иванова! Какие у меня мысли? Никаких таких мыслей у меня и нету! Ты там всякие сплетни не подбирай.
Тогда Елена Сергеевна прямо заявила:
— Директором училища вы никогда не будете.
— Кого поставят, тот и будет. А про меня мало ли что плетут. Секретарша это вам наговорила. Не всем я угодница. Ох, не всем.
— Об этом я узнала в исполкоме, — сказала Елена Сергеевна, чтобы не выдавать Пашеньку. — Так что это не сплетня.
— Если у них есть такая мысль… — начала Угарова, но не договорила.
— Эту мысль подали вы сами. Давайте говорить прямо.
Говорить прямо Угарова как раз и не собиралась, тем более с Еленой Сергеевной. Не та кандидатура. Просто ей хотелось прощупать почву, разведать, что думают педагоги о ее назначении на директорский пост, если такое назначение состоится. Пока ничего обнадеживающего не выведала. Ответы все больше получались неопределенные. Интеллигенция, разве поймешь, что у них в голове! Но сейчас-то она все поняла. Ох, эта Иванова, с виду приветливая, а уж умеет резануть по самому главному нерву. Ну, погоди, сейчас я тебе дам копоти. Кровью чихать станешь.
Вскочив с дивана, Угарова подбежала к столу. Ее глаза прозрачно посветлели.
— Прямо хочешь говорить? Давай прямо. У тебя притупилась партийная линия.
— Да? Это вы о Емельянове?
— Я все молчала, думала: образованная, сама поймет.
— Стыдно вам! — Елена Сергеевна резко поднялась. — Стыдно преследовать человека неизвестно за что!
Она закрыла глаза только на одну секунду. Она просто не могла видеть эту… Глупости, она не имеет права закрывать глаза, уходить от острого разговора, хотя заранее знает, что Угарову не прошибешь словами. А когда она через секунду открыла глаза, то с изумлением обнаружила себя лежащей на диване. Над ней склонилась Пашенька со стаканом воды, что-то мокрое прикладывала к голове.
Неподалеку сопит Угарова, вот и ее голос:
— Какие все слабонервные, слова не скажи.
И вдруг тихая, добрая Пашенька зашептала:
— Ох, да вы своими словами убить человека можете!
— А ты чего это взбрыкиваешь? Смотри!
— Смотрю! — не унималась Пашенька. — А только стыдно вам. Я-то ведь про вас все знаю. Все.
— Знаешь, так и молчи, тебе и положено все знать.
— Связалась я с вами! — Пашенька истерично всхлипнула и, заглушая рыдания, стала пить воду, но ей никак не удавалось сделать глоток, и вода в стакане не убывала. Тогда она решительно поставила стакан на стол: — Все. Больше я вам не пособница. И никаких писем ваших доносительных печатать не буду…
— Ох, что-то ты, девка, разгорячилась.
С трудом подняв руку, Елена Сергеевна сбросила с головы мокрый платок. Стало легче. Она заставила себя спустить ноги и сесть. Призрачность и тошнотворная непрочность мира ничуть не удивила ее и не обескуражила. За военные годы ко всему притерпелась, знала: сейчас пройдет и все встанет на свои места.
Глядя на Угарову, которая тоже казалась призрачной и тошнотворной, проговорила:
— Партийный долг обязывает бережно относиться к людям и отличать правого от виноватого.
Угарова, уже менее призрачная, но еще больше тошнотворная, проворчала:
— Ладно тебе. Черт их разберет, кто виноват. А ты бы со мной по-хорошему, а? Со мной бы бережно…
— По-хорошему? — Елена Сергеевна поднялась. От обморока осталась только какая-то поднебесная легкость и плавность движений. — Попробуем по-хорошему. По самому хорошему. Пашенька, набери-ка номер приемной энкавэдэ.
Пронзительно охнула Угарова:
— Ох, да что ты вздумала!
А Пашенька воскликнула радостно и очень почтительно:
— Я сейчас, Елена Сергеевна! — И выпорхнула из кабинета.
Все еще продолжая охать, Угарова забегала по кабинету. Обвислые полы вязаной кофты били ее по бедрам.
— Ох, зря ты это вздумала.
Елена Сергеевна совсем уже пришла в себя и даже попыталась улыбнуться. Улыбка не совсем получилась, но почему-то именно этот намек на улыбку особенно убил Угарову.
— О чем ты там-то толковать-то будешь? — спросила она сдавленным шепотом.
— О будущем, — озабоченно ответила Елена Сергеевна. — О нашем с вами будущем. О Емельянове, и о всех этих мальчиках и девочках, которых мы должны научить уму-разуму, приготовить их к новой жизни…
На директорском столе резко зазвонил телефон. Елена Сергеевна взяла трубку. Угарова пригорюнилась на старом директорском диване.
Именно забота о будущем заставила Елену Сергеевну выйти из дома в этот осенний неуютный вечер. Сумеречная улица пуста и сыра. Уже вспыхивал тусклый, переливчатый свет в запотелых окнах. Свет, рождающий тоскливую осеннюю тревогу. Впрочем, не будь его, тревога бы не уменьшилась. Тревога души — такое может быть и при самом ярком освещении.
Эта мысль показалась ей вполне декадентской. Наедине она допускала такую приправу к своим мыслям и к своим стихам, которые она писала втайне даже от своих близких. Без такой приправы они были бы совсем пресными, и мысли, и стихи. Но об этом никому не полагалось знать.
Вот если бы так же просто можно было бы спрятать все добрые порывы неспокойной души! Загнать их подальше туда, откуда они появились. Как легко стало бы жить! И как презренна была бы такая жизнь. Тусклая, как этот свет в окнах. Душа — кладбище добрых порывов. Вот снова декадентщина. Кому она, такая душа, нужна?
Чего только ни взбредет в голову по пути в такое учреждение, даже название которого произносится шепотом и с оглядкой. Тут невольно приходят в голову разные тревожные мысли. В обычное-то время разве вспомнишь о душе…
Вот этот дом. Загороженный шторами свет в окнах. Большой бюст Дзержинского на гранитном постаменте у входа. Ветер крутит у подножия желтые листья. Массивная дверь. У двери часовой. Елена Сергеевна торопливо прошла мимо и за угол в бюро пропусков. Снова вернулась обратно, но теперь в руке у нее пропуск, и на какое-то время она почувствовала себя выключенной из жизни.
Массивная дверь неожиданно легко отворилась, и Елена Сергеевна оказалась в ином царстве, устланном красными ковровыми дорожками, освещенном мягким красным и золотым светом. Здесь, в полукруглой нише, тоже стоял огромный, почти до потолка, гипсовый, под бронзу окрашенный монумент. Вся ниша за ним была задрапирована красным бархатом. У его ног, обутых в огромные солдатские сапоги, много цветов. Глядя на него, нельзя было отделаться от впечатления, что именно отсюда, от этого золотого идола, распространяется красно-золотистый свет и даже резкое парфюмерное благоухание. Во всем этом было что-то от примитивного великолепия языческих алтарей. Елена Сергеевна долго не могла понять, чем это пахнет, какой-то полузабытый запах, но только, вступив в коридор, где запах был крепче и определеннее, она поняла, что это просто одеколон. И не из лучших. Но все равно, она чувствовала себя грешницей, по ошибке затесавшейся в этот теплый, тихий рай.
Ее сразу провели в большую комнату, оказавшуюся приемной. Тут сидели один ангел и один грешник: невозмутимая выхоленная дева за маленьким столиком у высокой двери и на диване — истомленный ожиданием усатый мужчина. Она села рядом и тоже стала ждать.
Высокая дверь отворилась, и в приемную неторопливо вышел среднего роста и средних лет человек в отличном темно-сиреневом костюме. Его полное румяное лицо и темные глаза благожелательно сияли. Дева плавно поднялась: появился начальник.
— Здравствуйте, — проговорил он приятным баритоном, подавая руку Елене Сергеевне и усатому мужчине. — Вы знакомы? Нет? А пришли ко мне по одному и тому же делу.
Елена Сергеевна удивленно взглянула на усатого. Тот улыбнулся:
— Да я же вас знаю, хотя и заочно, так сказать. Семен Емельянов много о вас рассказывал. А я вроде его попечитель, хотя и самозваный. Гурьев, Василий Васильевич.
— Садитесь, — сказал начальник и сам сел на стул, предупредительно пододвинутый выхоленной девой. — А с вами, Елена Сергеевна, мы неоднократно встречались на партконференциях.
— Да, я помню, — ответила она, успокаиваясь оттого, что свидание, которого она так трепетно ожидала, принимает непринужденный характер. Она только все ждала, когда же начальник заговорит о самом деле, и, волнуясь, готовилась все рассказать так, чтобы он выслушал и понял, как важно то, за чем они пришли.
Но начальник заговорил о работе музыкального училища и о музыке вообще, обнаружив полное незнание предмета. Но это ничуть его не смущало. Он держался с превосходством взрослого, которому захотелось снисходительно потолковать с ребенком о его ребячьих делах. Потом он поговорил с Гурьевым насчет предстоящей зимней рыбалки. В этом вопросе он оказался очень эрудированным и даже дал несколько советов, по-видимому, дельных, потому что Василий Васильевич заинтересованно вникал в подробности.
Не слушая, что они говорят, потому что ничего не понимала в рыбной ловле, Елена Сергеевна досадовала, что время идет, а о деле еще ничего не сказано. Оба собеседника не замечали ее волнения, они не заметили даже появления в приемной еще одного, очень молодого розовощекого ангела. Он почтительно стоял неподалеку от входной двери, блистая новеньким мундиром, начищенными сапогами и тщательно причесанной головой. Казалось, будто он только что выпорхнул из какой-то райской парикмахерской, в обыкновенных земных одеколоном давно уже не пахло. В руке ангел держал желтую папку.
Наконец-то они наговорились. Начальник поднялся и взглянул на часы:
— Простите, дорогие товарищи, очень с вами интересно…
Стремительно поднявшись, Елена Сергеевна прошептала:
— Да нет же!..
Начальник рассмеялся. Не оглядываясь, он протянул руку назад, и молодой ангел, поняв, что от него хотят, бесшумно подошел и осторожно вложил желтую папку в протянутую руку начальника. Такая, почти музыкальная согласованность вселяла уверенность в то, что все тут уже решено. Весь вопрос только — как.
— «Семен Иванович Емельянов, — прочел начальник, раскрыв папку, — связался с подозрительными элементами… нетрудовые доходы… устроил дебош в училище… живет на кладбище с попами и прочим сбродом…»
— Неверно! — это решительно проговорил Гурьев. И еще решительнее: — Брехня это, дорогой товарищ!
Начальник с неизменной розовой улыбкой ответил:
— Знаю, что брехня. Парень живет у вас. Работает?
— А как же! — подтвердил Гурьев. — И даже очень старательно работает.
— Ну и отлично, и пусть работает. Пока. Желаю всего лучшего.
— Нет! — Сама удивляясь своей смелости, Елена Сергеевна преградила ему дорогу. — Подождите. Надо довести дело до конца.
— Так я же сказал, если человек при деле…
— Да, да. Мы очень за то благодарны, хотя… — она удержалась, чтобы не сказать, что это не одолжение, а справедливость, и что за это не благодарят… — есть еще одна просьба: адрес его матери… Можно узнать? Это очень надо и ему, и ей. Необходимо…
— Хорошо, — проговорил начальник уже на ходу и велел секретарше записать и все выяснить и, снова пожелав «всего лучшего», скрылся за своей высокой дверью. Ангелоподобная дева отметила пропуска и тоже доброжелательно пожелала всего лучшего.
Когда они проходили мимо «Железного Феликса», непоколебимо стоящего в темноте на осеннем ветру, Елена Сергеевна разочарованно подумала: «И это все?» Стало жаль своей тревоги и того чувства, будто она идет на какое-то не совсем безопасное дело, и внутренне стыдно самое себя. Душевный порыв? Какой тут к бесу порыв. Давно бы так поговорить, и делу конец. Небось Угарова ни о каких порывах не думает, а просто строчит свои доносы, которые там подкладывают в желтые папки… «Пока».
Но ее спутник был, по-видимому, другого мнения.
— Сколько власти одному человеку дано. Хочет — осчастливит, хочет — повергнет человека в бездну.
Кажется, он тоже любил выражаться витиевато. Елена Сергеевна улыбнулась: рабочий человек, откуда тут взяться декадансу. И сказала:
— Может быть, и везде так? Попали к нему под хорошее настроение, он и махнул рукой: «пусть живет». Но все-таки добавил: «пока». А если бы у него было плохое настроение?
Неторопливо вышагивая рядом с ней, Гурьев подсказал:
— Махнул бы рукой и… нас с вами на заметку: не путайтесь под ногами…
— Страшно, когда все от одного зависит.
— А вы не очень-то пугайтесь. Хотя вы-то не побоялись.
— И вы тоже.
— Вам за это уважение во веки веков. От всей души поклон.
Он и в самом деле снял шапку и склонил голову над ее плечом. Она засмеялась:
— Что это мы с вами расхвастались так! Подумаешь, герои какие. За человека вступились, только и всего. Но он сказал: «пока». Это зачем?
Словно прислушиваясь к своим мыслям, Гурьев ответил:
— Очень просто: оттого, что он сам «пока». Сколько их сменилось за последние годы? Начальства всякого, неугодного. А мы работаем, мы-то с вами — постоянные.
Ее не удивила простота его объяснения, потому что и она сама втайне так же думала о непрочности всякого зла.
Зло непрочно. А добро? Она осторожно заметила:
— Счастье, говорят, недолговечно.
— Говорят. — Он потряс большим кулаком, словно угрожая кому-то, кто проповедует такие мысли. — Это те, которые только говорят. А те, которые сами добиваются, знают, что будет прочно. Это самая, учтите, прочная штука на свете — стремление человека к счастью.
Слушая Гурьева, она подумала, что, конечно, он любит только все прочное, устойчивое, и вещи, которые он делает, и человеческие отношения. Это понятно, она тоже любила прочные знания, это была та «вещь», которую она создавала. Очень хорошо, что Сеня попал в такие руки.
— А они все «пока»? — спросила она.
— Обязательно.
— Но ведь я на этом не могу успокоиться. «Пусть поработает пока». А завтра ему взбредет в голову: «Пусть не работает. Пока». Нет, за Емельянова придется еще побороться.
— А как же. Нас таких много — постоянных. Большинство. — И вдруг он, как ей показалось, без всякой связи со всем, о чем они до этого говорили, добавил: — Гитлер тоже мечтал, что он вечный. А мы его лупим. Все, что против человека, непрочно стоит. Какой бы правитель ни был, а если он не глуп, то должен сообразить: против народа не ходи. Народ терпелив до поры. Этому нас история учит.
На углу, где Елене Сергеевне надо было свернуть на свою улицу, они остановились.
— Позвольте уж я провожу вас.
Но она вдруг вскрикнула:
— Ой, кто это?
И обеими руками вцепилась в его рукав. Прямо на них из-за угла темного переулка выскочили какие-то лихие люди. Двое. Гурьев выступил вперед, заслонив свою спутницу. Но она тут же услыхала его смех:
— Вот дурные ребята!
— Кто?
— Да вот эти. Узнаете орлов, Елена Сергеевна?
Конечно, она узнала.
— Сеня? А это, наверное, Юртаев? Что случилось?
— Ничего не случилось, — проговорил Гурьев, — это они меня выручать устремились. Кто вам наболтал, куда я пошел?
— Ну, кто мог сказать? — слегка задохнувшись от бега, сказал Юртаев. — Тетя Сима догадалась. «Ох, не туда ли он пошел? Собирался ведь». А тебя три часа, как нет. Нельзя так, дядя Вася…
— Здравствуйте, Елена Сергеевна, — проговорил Сеня и тоже повторил: — Очень мы беспокоились, дядя Вася. Вот Елена Сергеевна, наверное, дома предупредила.
— Никого я не предупреждала, — беспечно, как могло показаться, ответила Елена Сергеевна. — Когда идешь в такое учреждение, лучше уж никого не предупреждать, тем более родных. Пусть думают, что я заседаю в управлении культуры.
— Вы тоже там были? — спросил Юртаев.
Сеня проговорил:
— Я никого не просил…
— Ага! — Гурьев засмеялся и, обращаясь к Елене Сергеевне, сказал: — Он не просил. А мы вот сидели и ждали, когда он попросит. Ты Елене Сергеевне в ноги должен поклониться, как матери родной.
— Господи, да стоит ли об этом?! — воскликнула Елена Сергеевна.
Юртаев поддержал ее:
— Сегодня еще не стоит обижаться на Сеньку. Пусть оклемается. Ну уж потом, если чего…
Все вместе проводили Елену Сергеевну. Прощаясь, она сказала, что придет посмотреть, как Сеня устроился в своей новой жизни.
Она не любила надолго откладывать то, что обещала, и на другой же день отправилась к Сене. Вот он — дом с мезонином. Заглянула в калитку и тут же увидела Сеню. Он умывался у водоразборной колонки в углу большого двора. Несмотря на сумерки, он сразу узнал свою бывшую учительницу и весь так просиял, словно из крана вытекала не простая водопроводная водица, а сказочная живая вода. Еще не зная, чем это объяснить, Елена Сергеевна приветливо и вместе с тем настороженно кивнула головой:
— Здравствуй, Сеня!
А он, все сияя и смущаясь, торопливо вертел в руках рубашку и никак не мог надеть ее.
— Простите, Елена Сергеевна, я сейчас. Я только с работы.
— Я вижу. А ты не торопись и сначала возьми полотенце.
Он схватил полотенце, висевшее на заборе.
— А я вот на заводе работаю. Учеником слесаря. И здесь живу, в этом доме. Хороший дом, верно?
— Хороший. — Она посмотрела на окно верхнего этажа. — Ты там живешь?
— Да. Как вы угадали? Называется мезонин. Может быть, вы зайдете?
Она согласилась, и он повел ее в мезонин по ступенькам, скрипящим на все лады. Он сообщил, что эта лестница за свои музыкальные качества называется «бандурой». Под ее аккомпанемент он сообщил, что живет в комнате, которую раньше занимала Марина со своей мамой, и что владелец всего мезонина, Володька Юртаев, очень хороший парень. Больше ничего он не успел сообщить, потому что «бандура» скрипнула своей последней ступенькой, и Сеня распахнул дверь в свою комнату и включил свет.
Очень хорошая комната, с большим окном и дверью на балкон. Старые, выцветшие обои, низкий потолок из потемневших досок и очень чистый пол. Мебели было немного: кровать под серым одеялом, столик, покрытый пестрой скатертью и поверх скатерти еще и газетой. Кроме этого стояли две табуретки и стул, покрашенные одной и той же зеленой краской.
— Не хватает инструмента, — сказала Елена Сергеевна и сама не заметила, что это замечание прозвучало как вопрос.
А Сеня заметил, но от ответа уклонился.
— Был тут инструмент, Маринкина мама из театра привезла. Обратно забрали.
Тогда она прямо спросила:
— Скучаешь?
Он ничего не ответил.
Она подошла к балконной двери. Внизу, как зеленый ковер, расстилался большой двор, огороженный забором. За ним неясно вырисовывались еще дворы, такие же большие и темные, и везде среди оголенных деревьев деревянные и, редко, каменные дома.
— А ты вырос за это время. Совсем взрослый стал. На заводе нравится?
— Когда как. Ребята у нас хорошие. Очень хорошие. Таких дружных я еще не встречал. Вы бы их видели! А дисциплина — не то что в училище.
Елена Сергеевна прошла через всю комнату к столику и села на зеленый стул. Она сразу отметила увлеченность своего бывшего ученика новой обстановкой, новой работой, а больше всего новым коллективом. Она умела понимать простые человеческие чувства и порывы. А самое трудное и самое сложное в человеческом поведении — именно вот такие простые чувства.
— Что ты там делаешь, на заводе? Пушки?
Он сидел против нее, положив потемневшие от работы ладони на колени.
— Пушки? Нет, не только. Мирная продукция. Вот что.
— Какой-то ты угловатый стал. О пальцах и говорить нечего. Гаммы не сыграешь.
Ей показалось, что в его глазах мелькнуло недоумение. Он пошевелил пальцами и спросил:
— А надо?
И его недоумение, и этот вопрос очень обрадовали Елену Сергеевну. Она торопливо проговорила:
— Ты сам очень хорошо знаешь, какой музыкант мог бы из тебя получиться. И как я в тебя верила.
— Гамму-то я сыграю. — Он снова улыбнулся. — Мне мастер говорит, что у меня пальцы так развиты, как у хорошего слесаря. Он даже подумал, что я уже и прежде работал слесарем. А я сказал ему, что я музыкант и что пальцы оттого так развиты. Оказывается, одно другому помогает. Гамму сыграю, а больше, наверное, ничего.
— Не знаю, — перебила его Елена Сергеевна. — Музыка не терпит совместительства.
Он не ответил, и она замолчала, смущенная и его радостным удовлетворением своим новым положением, и его уверенным тоном, и тем, что он так вдруг вырос и возмужал. Когда была их последняя встреча? Полгода с той поры не прошло, а можно подумать, что, по крайней мере, пять лет. И это сделала с ним не музыка, а работа на заводе. Самостоятельность. Вот чего не хватает в училище. Студентов мы все еще считаем детьми. Недорослями. А тут человек вдруг встал на ноги.
С музыкой покончено. Это она отметила почти в самом начале разговора и ничего не стала говорить о возвращении в училище. Хотя это было то самое главное, с чем она пришла сюда.
Приступая к другому делу, она осторожно спросила:
— Про маму узнал что-нибудь?
— Нет, ничего не узнал еще. Дали мне адрес командира партизанского отряда, где она воевала. Написал я ему, уже давно, и никакого нет ответа. Да и не очень-то жду. Адрес-то московский, а он, скорей всего, на фронте. А куда еще писать, я не знаю. Нет, скорого ответа я не жду. Да и вообще…
Тут он заметил, как Елена Сергеевна улыбнулась одними только глазами и постучала ладонью по столу. Так она стучала о крышку рояля, если ученик начинал фальшивить. Значит, он не то сказал? Соврал? Сеня и сам знал, что соврал, — разве он перестал надеяться на встречу с мамой? Да он только этим и жил!
— Дай мне адрес этого командира, — потребовала Елена Сергеевна. — Я должна сама написать ему.
Она это так сказала, что Сеня и не подумал даже, по какому праву бывшая его учительница вмешивается в его личное дело.
— А надо? — спросил он. — Я ведь и сам все пробью.
— Да, я знаю тебя. Ты тоже знаешь, что если я решила, то все равно своего добьюсь.
Она не сказала, что это решение пришло только сейчас — в конце концов, какое это имеет значение, когда оно пришло? Решила — значит, должна сделать, вот что главное. И Сеня дал адрес Бакшина.
Потом он пошел провожать Елену Сергеевну. По дороге она расспрашивала о его жизни и вспомнила про Асю.
Он рассказал, что они с мамой недолго прожили в Ульяновске, а потом, когда отца выписали из госпиталя, все вместе переехали в Саратов. Ася пишет часто, собирается после школы поступать в медицинский.
— Хорошая она девочка, — сказала Елена Сергеевна. — Вот мой дом. Запомни и приходи всегда, когда надо или когда просто так захочется поговорить. — Хотела еще добавить: «А может быть, ты еще подумаешь о музыке?» — но смолчала. Такой вопрос человек должен решить сам. Без нажима и без подсказки.