24266.fb2
Вот уже третий день я стою у вокзала и жду работы.
Я мог бы пойти на какую-нибудь фабрику, если бы рабочие как раз теперь не бастовали. Филипп Нейнер изумился бы, встретив лицо из общества, собиравшегося в баре, среди рабочих. Я сам, однако, не придаю никакого значения подобным вещам: за мною ведь много лет тяжелого труда.
Других рабочих не нужно, кроме квалифицированных.
Я же ничему не научился. Я умею склонять слово «Калегуропулос» и еще кое-что другое. Также я умею стрелять — я хороший стрелок. Полевые работы оплачиваются пищею и кровом, но не деньгами, мне же нужны деньги.
Деньги можно заработать на вокзале. Иной раз приезжает иностранец. Он ищет надежного «человека со знанием языков», чтобы не быть обманутым хитрым местным населением. Носильщики также весьма нужны, и здесь их имеется немного. Вообще же я не знаю, что бы я еще мог делать. От вокзала не так уже далеко до широкого мира божия. Тут видишь направляющиеся туда рельсовые пути. Люди прибывают и едут дальше. Быть может, явится кто-нибудь из друзей или товарищей по военной службе.
И вот действительно один из них явился, именно Звонимир Панзин, хорват, одного со мною взвода. И он также прибывает из России, и даже не пешком, а по железной дороге. Следовательно, умозаключаю я, дела Звонимира хороши, и он мне поможет.
Мы со Звонимиром сердечно приветствуем друг друга, как старые боевые товарищи.
Звонимир — прирожденный революционер. В его воинских бумагах была пометка «п.н.», что означает «политически неблагонадежен». Благодаря чему он не дослужился даже до капрала, хотя был награжден знаком отличия за храбрость. В нашем взводе он был одним из первых, получивших знак отличия. Звонимир хотел отказаться от него. Командиру он заявил прямиком в глаза: за убийство он не желает отличий — и ему жаль, что дело дошло до этого.
Батальонный же очень гордился своей частью — он был добрым и недалеким человеком; кроме того, ему не хотелось, чтобы полковой командир узнал что-либо о беспорядках. Поэтому все было улажено, и Звонимир принял медаль.
Я хорошо помню те дни. Полк стоял на отдыхе. Звонимир и я после обеда лежали на лугу и смотрели в сторону походной лавочки, перед которою толпились и расхаживали солдаты, располагаясь группами.
— Они уже привыкли к этому, — сказал Звонимир. — Они никогда больше не станут покупать презервативов в порядочном магазине, в таком магазине, где от продавщиц пахнет изящными духами.
— Да, — заметил я.
И мы говорили о том, что война эта будет длиться целую вечность и что нам уже никогда больше не придется вернуться домой. У Звонимира были живы отец и двое маленьких братьев.
— Их также заберут, — сказал Звонимир. — Через десять лет не будет расти на всем свете, кроме одной только Америки, никаких хлебов.
Он любил Америку. Когда хозяйство шло у нас хорошо, он восклицал: «Америка!» Когда позиция была удачно обставлена, он говорил: «Америка!» Об «изящном» поручике он отзывался: «Америка!» А так как я хорошо стрелял, то он называл мои попадания «Америкой».
Все прочное, беспрерывное, характеризовал он возгласом: «Упражняйтесь!» Это было выражение командное; при вольных гимнастических упражнениях командовали: «Упражняйтесь!» — «Упражняйтесь в кивании головой!» — «Упражняйтесь в наклонении головы!»
И это продолжалось целую вечность,
Когда нам изо дня в день давали сушеные овощи, Звонимир говаривал: «Упражняйтесь в проволочном заграждении!» Когда ружейный огонь продолжался неделями, он говорил: «Упражняйтесь в ружейном огне!» А так как он меня считал всегда отменно хорошим парнем, то говорил: «Гавриил, упражняйтесь!»
Мы сидели в зале III класса. Вокруг нас стоял шум и гомон пьяных. Мы разговаривали тихим голосом, тем не менее понимая каждое слово, ибо мы больше внимали сердцем, чем слухом.
В этой зале кто-то уже обратился ко мне громким голосом, и все-таки я его не понял. Так силен был гам пьяных.
Это шумели бастовавшие рабочие Нейнера, пропивавшие здесь свои забастовочные деньги.
В городе продажа водки была запрещена. На вокзале алкоголь подавался в кофейниках. Тут сидели и работницы, молодые девушки. Они были сильно пьяны, но ничто не могло уничтожить их свежести, и тщетно водка боролась с их цветущим здоровьем. Несколько парней повздорили из-за одной девушки и схватились за ножи. Впрочем, они не убили друг друга. Народ был только возбужден, но не зол. Кто-то отпустил по адресу боровшихся шутку, и все помирились друг с другом.
Оставаться тут продолжительное время все-таки было опасно: можно было получить удар по голове или толчок в грудь, или же кто-нибудь подходил и отбирал твою шляпу или сбрасывал тебя на пол, не найдя свободного места.
Мы со Звонимиром сидели в конце зала и упирались в стену так, что могли наблюдать всю эту толпу и заметить каждого приближавшегося к нам. Никто, однако, нас не беспокоил, и вблизи нас все становились вежливыми. Порою кто-нибудь просил у нас огня. Как-то моя коробка со спичками упала на пол — молодой парень поднял мне ее.
— Ты собираешься ехать дальше, Звонимир? — спросил я и рассказал ему о своем положении.
Звонимир не собирался продолжать свое путешествие. Он хотел остаться на месте: забастовка ему нравилась.
— Здесь я совершу революцию, — сказал Звонимир так просто, как если бы он заявил о своем желании написать письмо.
Я узнаю, что Звонимир — агитатор из любви к беспокойной жизни. Он путаная голова, но малый честный и верит в свою революцию.
— Ты можешь помогать мне при этом, — говорит он.
— Я не могу, — отвечаю я и объясняю Звонимиру, что я одиночка и не питаю симпатии к коллективу. — Я эгоист, — заявляю я, — настоящий эгоист.
— Ученое слово, — с неудовольствием замечает Звонимир. — Все ученые слова гнусны. На простом языке ты не выразил бы подобной гадости.
На это я ответить не умею. Звонимир прав.
Я одинок. Сердце мое бьется только из-за меня одного. Мне дела нет до бастующих рабочих. У меня нет ничего общего с массою, как нет общего и с единичными личностями. Я человек холодный. На войне я не чувствовал своей солидарности с товарищами по отделению. Все мы валялись в одной и той же грязи, и все ждали одинаковой смерти. Я же мог думать только о своей собственной жизни и о своей собственной смерти. Холодный и бессердечный, я шагал по трупам, и порой мне было тяжело, что я не ощущаю боли при этом. Теперь же порицание Звонимира не дает мне покоя: я вынужден подумать о своей холодности и о своем одиночестве.
— Всякий человек живет в каком-либо общении с другими, — говорит Звонимир.
В общении с кем живу я?
Я живу в общении с обитателями отеля «Савой».
Мне приходит на ум Александр Белауг. И он теперь живет в «ближайшем соседстве» со мною, но что у меня было общего с Александром Белаугом?
Не с Белаугом у меня оно было, а с покойным Санчиным, задохнувшимся в испарениях прачечной, и со Стасей, и со многими жильцами пятого, шестого и седьмого этажей, со всеми теми, которые дрожали перед инспекторскими визитами Калегуропулоса, которые заложили свои чемоданы и на весь остаток дней своих заперты в этом отеле «Савой».
Нету меня и следа общности с Каннером, и Нейнером, и Ансельмом Швадроном, с мадам Купфер, с моим дядею Фебом Белаугом и его сыном Алексашею.
Конечно, я живу в коллективе, и его горе — мое горе, его бедность — моя бедность.
И вот я стою на вокзале и ожидаю денег и не нахожу работы. И я еще не уплатил за комнату, и нет у меня даже чемодана для Игнатия.
Встреча со Звонимиром великое счастье, счастливая случайность, какая бывает только в книгах.
У Звонимира еще есть деньги и энергия. Он готов поселиться у меня в комнате.
Мы живем вместе в моей комнате. Звонимир спит на диване.
Я не предлагаю ему своей кровати: я люблю удобства и долго был лишен постели. В моем родительском доме, в Леопольдштадте, порою не хватало еды, но всегда имелась мягкая постель. Звонимир же всю свою жизнь ночевал на твердых скамьях, «на настоящем дубе», говорит он в шутку; он не выносит постельного тепла, и ему снятся дурные сны на мягком ложе.
Он отличается завидным здоровьем, ложится спать поздно и просыпается с предутренним ветерком.
В его жилах течет крестьянская кровь. Часов у него нет, но он в точности всегда определяет время, предчувствует дождь и вёдро, чует запах отдаленных пожаров, имеет предчувствия и верит в сны.
Однажды ему снится, что хоронят его отца. Он встает и плачет, а я не знаю, как быть с этим взрослым высоким плачущим человеком. В другой раз он видит, как издыхает его корова. Он рассказывает мне об этом и кажется при этом совершенно равнодушным. Целый день мы бродим по городу, Звонимир осведомляется у нейнеровских рабочих о положении дел, о руководителях забастовки, дает детям деньги, ругается с женщинами и велит им вытащить мужей с вокзала. Я изумляюсь способностям Звонимира. Он не владеет местным языком, больше изъясняется мимикой и жестами, чем языком, но все его превосходно понимают, потому что он говорит по-простонародному просто и ругается на своем родном языке,
Крепкое ругательство понятно здесь всем и каждому, хотя бы оно было произнесено на китайском языке.
Вечером мы уходим в поля. Тут Звонимир садится на камень, закрывает лицо руками и начинает всхлипывать, как мальчик.
— Отчего ты плачешь, Звонимир?
— Из-за коровы, — отвечает он.
— Но ведь тебе это известно уже с раннего утра. Чего ты теперь плачешь?
— Днем у меня не было времени.
Звонимир произносит это вполне серьезно. Он продолжает плакать еще с добрых четверть часа. Затем он встает. Вдруг разражается громким смехом: он увидел, что придорожный камень превращен в маленькое птичье пугало.
— Ребята тут слишком ленивы и не ставят своих чучел как следует, посредине поля. Ведь милевые камни не пугала для птиц! Хотелось бы мне увидеть того воробья, который испугался бы переряженного придорожного камня!
— Звонимир, — начинаю я просить, — уедем отсюда! Вернись к себе. Отец твой еще жив, но он может, пожалуй, умереть, если ты не приедешь, и — тогда у тебя уже больше не будет дурных снов. Да и мне также хочется убраться отсюда.
— Останемся еще немножко, — заявляет Звонимир. И я знаю, что он тут застрянет.
Он радуется отелю «Савой». Впервые Звонимир живет в большой гостинице. Он вовсе не удивляется Игнатию, старому лифт-бою. Я рассказываю Звонимиру, что в других гостиницах подъемные машины обслуживаются маленькими, крохотными мальчишками. Звонимир, однако, полагает, что разумнее поручать такое американское изобретение человеку более взрослому, более опытному. Впрочем, оба ему не по сердцу, как лифт, так и Игнатий. Он охотнее ходит пешком.
Я обращаю внимание Звонимира на часы и на то обстоятельство, что все они показывают время различно.
Звонимир говорит, что это неприятно. Впрочем, должно быть и разнообразие. Я показываю ему седьмой этаж и пар из прачечной и рассказываю ему о Санчине и осле у могилы. Эта история нравится ему больше всех. Санчина ему нисколько не жалко, а по поводу осла он смеется, ночью, во время раздевания.
Я знакомлю его также с Авелем Глянцом и Гиршем Фишем.
Звонимир купил у Фиша три лотерейных билета и готов был приобрести их еще. При этом он обещал Фишу треть выигрыша. Мы в сопровождении Авеля Глянца пошли на еврейскую улицу. Авель работал тут хорошо. Он спросил, нет ли у нас германских марок. У Звонимира были немецкие марки.
— По двенадцать с четвертью! — заявил Авель.
— Кто покупает? — с изумительным знанием дела спросил Звонимир.
— Каннер! — гласил ответ Глянца.
— Приведите сюда Каннера! — заявляет Звонимир.
— Что вам взбрело в голову? Да неужели Каннер пойдет к вам? — кричит Глянц испуганно.
— В противном случае я марок не дам! — замечает Звонимир.
Глянцу хочется заработать, и он бежит к Каннеру.
Мы ждем. Через полчаса он возвращается и приглашает нас вечером в бар.
Вечером мы пришли в бар. На Звонимире была русская гимнастерка; сапоги его подбиты гвоздями.
Звонимир ущипнул госпожу Иетти Купфер в верхнюю часть руки. Дама испустила резкий крик, такого гостя у нее уже давно не бывало. Звонимир велел смешать напитки и хлопнул Игнатия так по плечу, что старый лифт-бой присел и коленки у него подкосились. Звонимир смеялся по поводу девушек, громко осведомлялся о фамилиях гостей, обратился к фабриканту Нейнеру, забыв назвать его «господином», и спросил Глянца:
— Куда же запропастился этот проклятый Каннер?
Гостей от этого передернуло, но они сохранили спокойствие, и даже Нейнер не двинулся с места и примирился со всяким обращением, хотя он и служил когда-то вольноопределяющимся в гвардии и на лице его сохранились дуэльные шрамы.
Ансельм Швадрон и Сигизмунд Финк тихо беседовали. Когда же наконец явился запоздавший Каннер, он не был встречен так шумно, как он того ожидал и заслужил. Он огляделся, увидел Звонимира, когда же Глянц сделал ему знак, он подошел к нам и величественно спросил:
— Господин Панзин?
— Так точно, мистер Каннер! — рявкнул Звонимир так грозно, что Каннер отступил на полшага.
— Двенадцать и три четверти! — опять крикнул Звонимир.
— Не так громко, — шепнул Глянц.
Звонимир же, пока все прочие уставились на наш стол, вынул свои деньги из бумажника. Там были и датские кроны, бог весть, откуда.
Каннер сунул деньги в карман и быстро стал подсчитывать, только чтобы покончить с этим делом.
Считал он по двенадцать и три четверти.
— Мои комиссионные? — заявил Глянц.
— Водкой! — ответил Звонимир и велел подать Глянцу пять стаканчиков водки. Из страха Авель Глянц стал пить, пока не опьянел.
Это был веселый вечер. Звонимир испортил завсегдатаям хорошее настроение. Игнатий злился. Его желтые пивные глаза сверкали. Звонимир же держал себя, как будто Игнатий его лучший друг, звал его по имени; «милейший Игнатий» — обращался к нему Звонимир, Игнатий тихими стопами, подобно старому коту, шел на этот зов.
Фабриканту Нейнеру Тонька разонравилась. Голые девушки подошли доверчиво к нашему столу, и Звонимир кормил их из рук. Он кормил их печеньем, накрошенным пирожным и давал им глотнуть из разных рюмок водки.
В своей белой наготе они стояли, подобные молодым лебедям.
Лишь поздно явился Алексаша Белауг. Он был в одно и то же время и подавлен, и весел. Ему, очевидно, хотелось заглушить какое-то горе, и Звонимир помог ему в этом.
Хотя Звонимир выпил не мало, он был трезв. Он глумился и издевался над Алексашею во всю.
— У вас острые сапоги! — заявил Звонимир. — Позвольте взглянуть, не отточены ли они? Куда вы отдаете обувь в точку? Вот новейший способ ведения войны — атака французскими острыми сапожками! Ваш галстук красивее головного платка моей бабки; это так же верно, как то, что я Никитич, что меня зовут Звонимиром и что я никогда не спал с вашею невестою.
Алексаша делал вид, что не слышит. Печаль грызла его. Он был подавлен.
— На твоем месте я отказался бы от такого двоюродного братца! — сказал мне Звонимир.
— Кузенов не выбирают, — возразил я.
— Hy, не обижайтесь, Алексаша! — крикнул Звонимир, вставая.
Он был огромного роста. Подобно стене, высился он в маленьком темно-красном баре.
На следующее утро Звонимир просыпается рано и будит меня. Он уже одет. Скидывая с меня одеяло на пол, он принуждает меня встать и пойти с ним гулять.
Жаворонки заливаются изумительно.
В тот день ждали Калегуропулоса. Звонимир опрокинул стулья и устроил беспорядок в нашей комнате. Он решил подстеречь Калегуропулоса и хотел его дождаться в нашей комнате. Я ждал Калегуропулоса внизу, в зале файф-о-клока, Звонимир же остался наверху.
На этот раз не было заметно никакого возбуждения. Все покинули гостиницу. Три верхних этажа оставались пустыми; виден был только жалкий хозяйственный скарб.
Внизу было тихо. Игнатий поднимался и спускался на лифте. Спустя час пришел Звонимир. Он рассказал, что заведующий прошел по коридору. Сам Звонимир стоял в дверях, заведующий поклонился ему, но никакого Калегуропулоса нигде не было видно.
Звонимир легко забывал подобные вещи, мне же тайна Калегуропулоса не давала покоя.
Звонимир совершает самостоятельные экскурсии по гостинице, заходит в пустующие комнаты, оставляет записки с приветствиями и уже три дня спустя знаком со всеми.
Он знаком с Фаддеем Монтагом, карикатуристом, который пишет вывески и много работы не имеет, потому что портит заказанное.
Он знаком с бухгалтером Кацом, с актером Наварским, знаком с голыми девушками, с двумя сестрами Монгол: Еленою и Ириною Монгол, девами уже в летах. Звонимир приветствует всех громко и сердечно.
Он знает и Стасю и докладывает мне:
— Каналья влюблена в тебя!
Я смущен; правда, это было сказано не зло, но сильное выражение сердит меня.
Я заявляю:
— Стася — хорошая девушка.
Звонимир не верит в хороших девушек и грозится, что он как-нибудь переспит со Стасей, чтобы доказать мне, какая она плохая.
Звонимир побывал и в подвальном помещении гостиницы, там, где находится кухня. Он знаком с поваром-швейцарцем, называющимся просто Мейером, но умеющим готовить вкусные мучные блюда. Звонимир получает даровые пробные порции.
Звонимир бьет Игнатия. Это дружеские оплеухи, и Игнатий ничего против них поделать не может. Я наблюдаю, как передергивает Игнатия при приближении к нему Звонимира. Это движение, впрочем, чисто рефлекторное, отнюдь не выражение страха.
Звонимир самый высокий и сильный человек в отеле «Савой». Он без труда может приподнять Игнатия под мышки. Он кажется страшным и дерзким, охотно шумит, и вблизи него все держатся тихо и боязливо.
Звонимир симпатичен старому военному врачу. Доктор с удовольствием ставит ему пару рюмок водки после обеда.
— Таких докторов, как вы, я знаю с военной службы, — говорит Звонимир. — Вы умеете превращать живых в покойников, и за это вам платят высокое жалованье. Вы умеете срезать людей прямо с земли, вы — великий хирург. Я бы не доверил вам и триппера.
Доктор смеется. Он не обижается.
— Я готов повесить вас! — как-то говорит Звонимир дружески и хлопает доктора по плечу.
Никогда никто еще не хлопал доктора по плечу.
— Чудная гостиница! — говорит Звонимир, не чувствуя всей таинственности этого дома, в котором чужие друг другу люди, разделенные только тонкими папочными стенами и потолками, живут, едят и голодают рядом. Он находит вполне естественным, что девушки закладывают свои чемоданы до тех пор, пока не попадают голыми в цепкие лапы госпожи Иетти Купфер.
Он человек здоровый. Я завидую ему. У нас в Леопольдштадте таких здоровых малых не было. Его радуют гнусности. Он не питает уважения к женщинам. Книг он не знает. Газет не читает. Он не знает, что происходит на свете. Но он мой верный друг. Он делится со мною своими деньгами, и он отдал бы свою жизнь за меня.
И я бы поступил точно так же.
У него превосходная память, и он помнит не только фамилии лиц, но и номера их комнат. И когда номерной лакей говорит: «Номер 403 был у номера 41», то Звонимир знает, что актер Новакорский ночевал у госпожи Гольденберг. Вообще он знает многое о мадам Гольденберг. Это та самая дама, которую я встретил в первый день своего пребывания в отеле.
— Хватит ли у тебя денег? — спрашиваю я.
Но Звонимир не платит. Он уже попал в цепкие лапы отеля «Савой».
Я вспоминаю одно выражение покойного Санчина.
Он мне сказал — это было за день до его смерти, — что все здесь живущие обречены на съедение отелем «Савой». Никто не мог спастись от этого отеля.
Я предупреждал Звонимира, но он мне не верил. Он был безбожно здоров и не знал никакой силы, кроме своей собственной.
— Отель «Савой» обречен сдаться мне, братец, — сказал он.
Прошел уже пятый день с его прибытия. На шестой он решился приступить к работе.
— Так жить не годится, — сказал он.
— Тут работы нет, поедем дальше! — просил я.
Но Звонимиру хотелось именно здесь достать работу нам обоим.
И он действительно нашел работу.
На железной дороге, на товарной станции, лежали тяжелые тюки с хмелем. Их приходилось перегружать, рабочих рук не хватало. Там было несколько пьяных лентяев, и заведующий отлично понимал, что эти служащие проработают тут несколько месяцев. Из бастовавших рабочих Нейнера явилось чуть меньше десяти человек; кроме них поступило два еврея, беженцы с Украины, затем присоединились Звонимир и я. Нас кормили на вокзальной кухне, и нам приходилось быть на месте уже в семь часов утра. Игнатий удивился, увидев меня уходящим в своей старой военной куртке, с котелком и вечером возвращающимся грязным от копоти и работы.
Звонимир принял на себя командование нами, рабочими.
Мы работаем прилежно. Нам дали острые крюки. Мы ими хватаем тюки с хмелем и нагружаем на небольшие тележки. Когда мы уцепимся крюками, Звонимир командует: «Раз!», мы тянем — «раз!» — делаем передышку, — «раз!», и вот толстые, серые тюки внизу. Они выглядят как большие киты, мы как гарпунщики. Вокруг нас проносятся со свистом паровозы, вспыхивают зеленые и красные сигнальные огни; нам до всего этого нет дела — мы работаем. «Раз! раз!» — звучит голос Звонимира. Люди потеют, обоим украинским евреям работа становится невмоготу: это слабосильные, тощие торговцы.
Я чувствую, как болят мои мускулы, и ноги мои дрожат. Кидая с размаху свой крюк, я ощущаю в правом плече сильную ломоту. Крюк должен впиться глубоко, иначе мешок рвется, а Звонимир начинает ругаться.
Однажды мы явились на кухню в двенадцать часов. День был жаркий, мы были утомлены, а на нашей скамье сидели кондуктора и болтали. Они говорили о политике, о министре и о прибавках к жалованью. Звонимир просил их очистить нам место, но служащие чувствовали всю свою важность и не встали. Тогда Звонимир опрокинул длинный деревянный стол, за которым они сидели. Кондуктора поднимают крик и хотят ударить Звонимира. В ответ он сбивает с их голов кепи, которые вылетают в открытую дверь. Получается впечатление, будто он обезглавил эту публику. Одним движением своих длинных рук он снес полдюжины фуражек. Кондуктора последовали за своими фуражками. Без своих гербов они сами себе казались жалкими. С угрозами они поплелись восвояси.
Мы тяжело работаем и потеем. Мы обоняем свой пот, тела наши сталкиваются, руки у нас в мозолях. Свои силы и боли мы ощущаем все одинаково.
Нас, кто возится с тяжелыми тюками с хмелем, четырнадцать человек. Тюки эти должны отправиться в Германию. Отправитель и получатель заработают на этих тюках больше, чем мы все четырнадцать человек вместе.
Это твердит нам Звонимир каждый вечер, когда мы расходимся по домам.
Нам неизвестен отправитель. Я читаю лишь его имя на вагонах. Его зовут Хр. Люстигом. Прелестное имя! Хр. Люстиг проживает в красивом доме, как и Феб Белауг, его сын учится в Париже и носит «отточенные» сапоги. «Люстиг, не волнуйся!» — говорит его жена.
Как зовут получателя, я не знаю. У него достаточно оснований именоваться Фрёлихом.
Все мы четырнадцать душ были равны, как один. Все мы одновременно являлись на работу, одновременно уходили есть, у всех нас были одинаковые движения, и тюки с хмелем были нашим общим врагом. Хр. Люстиг спаял нас воедино. Люстиг и Фрёлих, мы с трепетом видим, как убывает количество тюков. Скоро нашей работе конец, и наше расставание кажется нам столь болезненным, как будто нас собираются разрезать на части.
Теперь я уже больше не эгоист.
Три дня спустя мы покончили с работой. Уже в четыре часа пополудни мы освободились, но остались на товарной станции и смотрели, как наши тюки с хмелем медленно покатили в Германию…
Опять наступило время возвращения людей из плена.
Они являются группами. Многие приезжают вместе. Их приносит, как некоторые сорта рыб, в определенное время года. Судьба гонит возвращающихся на Запад. В продолжение двух месяцев никто не появляется. Затем в течение целых недель поток их движется из России, Сибири и окраинных государств.
Пыль многолетних странствований покрывает их сапоги и лица. Одежда изорвана; их палки неуклюжи и потерты. Они являются всегда одним и тем же путем; они не едут но железной дороге, они шествуют пешком. Они целыми годами шли таким образом, прежде чем прибыть сюда.
Им ведомы чужие страны и чужая жизнь. Самим им, подобно мне, пришлось скинуть с себя много жизней. Они — бродяги. С удовольствием ли они направляются дальше в путь? Не лучше ли им было бы остаться на той великой родине, чем возвращаться в свою маленькую отчизну, к женам и детям и теплу родных очагов?
Они бредут домой, быть может, не по своей воле. Их уносит к Западу, как рыб в известные времена года.
Целыми часами мы со Звонимиром простаивали на окраине города, там, где находятся бараки, и выискивали среди возвращавшихся хотя бы одно знакомое лицо.
Многие прошли мимо нас, и мы их не узнали, хотя нам, наверное, вместе с ними приходилось стрелять и голодать. Когда видишь такое множество лиц, не узнаешь в конце концов ни одного. Они похожи друг на друга, как рыбы.
Печально, что мимо меня проходит человек, которого я не узнаю, хотя мы с ним в продолжении известного времени делили смертельную опасность. В самую страшную минуту своей жизни мы слились в чувстве нераздельного ужаса, — а теперь мы не узнаем друг друга. Я помню, что я испытывал такую же печаль при встрече с одной девушкой. Мы встретились в поезде, и я не знал, спал ли я с нею или же только отдал ей в починку свое белье.
Некоторые из возвращенцев, подобно нам, пожелали остаться в этом городе. В отель «Савой» прибыли новые постояльцы. Комната Санчина также была уже занята. Алексаша на три дня должен был уступить свой номер 606. Заведующий заявил, что он вполне вправе сдать незанятую комнату. Отдавая свои ключи, я слышал, как Игнатий спорил с Александром.
Многие, у кого не было денег на отель «Савой», устроились в бараках.
Казалось, должна была начаться новая война.
Таким-то образом, все повторяется: снова поднимается дым из труб бараков, перед дверями валяется картофельная шелуха вместе с косточками от плодов и гнилыми вишнями и белье развевается на протянутых веревках.
В городе становилось жутко.
Видны были нищенствующие возвращенцы. Они не стыдились этого. Когда-то они ушли сильными и гордыми людьми, теперь же им было невозможно отвыкнуть от попрошайничества. Лишь немногие искали работу. Большинство обворовывали крестьян, тайком вырывали картофель с грядок, резали кур, давили гусей и грабили амбары. Всё они тащили в бараки и варили. Они не вырывали отхожих ям: их можно было видеть сидящими по краям дорог и занимающимися отправлением своей нужды.
Город, не имевший канализации, и без того весь провонял. В пасмурные дни у краев деревянных тротуаров, в узких, неровных канавках скапливалась черная, желтая, густая, как глина, жидкость, фабричная грязь, еще теплая и дымящаяся. Это был богом проклятый город. Тут разило так, как будто над ним, а не над Содомом и Гоморрою пронесся смоляной и серный дождь.
Бог карал этот город промышленностью.
Здесь привыкли к периодическим появлениям возвращенцев. Никакие власти не тревожили их. Быть может, полиция боялась этого множества смело-отчаянных людей и желала избежать волнений. И без того уже в течение четырех недель бастовали нейнеровские рабочие. Если бы дело дошло до борьбы, в ней приняли бы участие возвращенцы.
Они шли из России и несли с собою дыхание великой революции. Казалось, революция изрыгнула их на Запад, подобно извержению лавы из пылающего кратера.
Бараки долгое время пустовали. Теперь они вдруг так оживились, что можно было подумать, что не сегодня-завтра они придут в движение. Ночью в них горели жалкие сальные свечи, но царило дикое веселье. К возвращенцам приходили девушки, пили водку, плакали и распространяли сифилис.
Мой друг Звонимир посещает бараки, так как он любит возбуждение и волнение и увеличивает их своим присутствием. Он рассказывает голодающим о богачах, ругает фабриканта Нейнера и повествует о голых девушках в баре отеля «Савой».
— Ты преувеличиваешь! — говорю я Звони миру.
— Так и нужно; иначе они не поверят ни одному твоему слову, — отвечает он.
Он в таких густых красках рассказывает о смерти Санчина, как будто он при ней присутствовал.
У него удивительная способность описывать; его речи полны дыханием жизни.
Возвращенцы внимают ему; затем они начинают распевать песни, каждый поет песнь своей родины, и все они звучат одинаково. Они поют песни чешские и немецкие, польские и сербские, и всем им присуща одинаковая грусть, и все голоса одинаково грубы, деревянны и кричащи. И тем не менее мелодии звучат так красиво, как красив бывает иногда звук старой, безобразной шарманки в мартовские вечера, раннею весною, по воскресным дням, когда улицы пустынны и чисто выметены, или как чуден бывает звон больших колоколов, по утрам разносящийся над городом.
Возвращенцы едят в столовой для бедных; там же питается и Звонимир. Он уверяет, что кушанье там ему нравится. В течение двух дней мы едим в этой столовой, и я нахожу, что Звонимир прав.
«Америка!» — восклицает Звонимир.
Нам подают густой суп из бобов; если сунуть в него ложку, она там застревает, подобно лопате в земле. Это, впрочем, дело вкуса. Я люблю густые пюре из бобов и картофеля.
В общественной столовой окна никогда не открываются. Поэтому изо всех углов несется благоуханье старых объедков. Этот же запах поднимается с никогда не обмываемых столов, когда пар от свежих кушаний вновь вызывает его к новому проявлению.
Люди сидят вплотную за столами, и их локти воюют друг с другом. Души их настроены миролюбиво, они относятся друг к другу дружественно, и только их руки ведут войну.
Люди не плохи, когда у них много места. В больших гостиницах они ласково кивают друг другу. У Феба Белауга никто не ссорится, потому что люди расходятся, когда им больше не нравится быть вместе. Когда же двое лежат в одной постели, их ноги дерутся во сне и руки рвут то тонкое одеяло, которое их окутывает.
Итак, в половине первого мы становились в конце длинной очереди.
Впереди стоял полицейский и тряс свою шашку, потому что ему было скучно. Запуск происходил по двадцать человек, мы стояли по двое, Звонимир и я в одной паре.
Звонимир ругался, когда дело шло слишком медленно. Он говорил с полицейским, который отвечал ему неохотно, так как начальству следует быть молчаливым.
Звонимир обращался с ним на «ты», называл его «товарищем» и однажды объявил, что у полицейского нет никакого основания быть настолько немым.
— Ты нем, как рыба, товарищ! — сказал Звонимир. — Не как живая рыба, а как дохлая, которую тут у вас обычно набивают луком. У нас дома в полицию берут только разговорчивых людей вроде меня. Жены рабочих пугаются подобных речей и боятся смеяться.
Полицейский, видя, что ему не справиться со Звонимиром, крутит усы и заявляет:
— Жизнь скучна. Нет тем для разговоров.
— Видишь ли, товарищ, — говорит Звонимир, — это происходит от того, что ты не пошел на войну, но поступил в военную полицию. Когда полежишь, подобно нам в окопах, у тебя тем для разговоров до самой смерти.
Тут несколько возвращенцев смеются. Полицейский заявляет:
— И наша жизнь подвергалась опасности!
— Да, — возражает Звонимир, — в тех случаях, когда вам удавалось поймать смелого дезертира. Конечно, этому я готов поверить, тогда ваша жизнь была действительно в опасности.
Возвращенцы, без всякого сомнения, любили моего приятеля Звонимира, но полицейские его не любили.
— Ты — чужак, — говорили они ему, — и слишком много у нас тут разговариваешь.
— Я возвращаюсь с войны и имею право жить здесь, дружище, потому что мое правительство заключило с твоим специальный договор. Ты этого не понимаешь: в моей стране шатается довольно ваших, и, если у меня спадет здесь у вас хоть один волос, мое правительство отрубит у меня дома головы всем вашим. Но, видно, ты политикой не занимался. У нас дома каждому полицейскому приходится сдавать экзамен по политике.
Это веские доводы, и полицейские умолкают.
Звонимир умел ругаться повседневно.
Он ругался, если ему приходилось долго ждать; ругался, уже держа суп в руках. Он был холодный или недостаточно посолен или чрезмерно посолен. Он заражал людей своим недовольством; все они начинали ругаться, тихо или громко, так громко, что повара за окнами пугались и прибавляли к порции лишнюю против обыкновения и против того, что им было приказано, ложку. Звонимир же увеличивал общее волнение.
Жены рабочих уносили с собою суп в горшках, на ужин.
Они могли бы упаковать свой суп и в газетную бумагу, как четвертушку хлеба, таким плотным и густым оказывался суп, если дать ему остыть. Тем не менее это был вкусный суп. Ели его очень долго, а так как впускали в столовую за один раз только двадцать человек, то кормежка продолжалась часа три.
Слышно было, что повара недовольны: они не хотели работать целый день за свою низкую плату. От дам-благотворительниц, которые должны были безвозмездно, ради чести, нести тут общий надзор, уже на второй день не было и следа. Звонимир назвал одну из них «теткой» и грозил закрыть столовую.
— Хоть бы они закрыли столовую! — говорит Звонимир. — Мы ее тут же откроем. Или мы заставим господина Нейнера пригласить нас на обед. Его суп, наверное, лучше.
— О да, этот Нейнер, — говорят жены рабочих.
Они были истощены и бледны, а беременные среди них таскали с собою свои огромные животы, как ненавистную ношу.
— Когда тащишь вязанку дров из лесу, — говорит Звонимир, — то по крайней мере знаешь, что в комнате будет тепло.
— Нейнер платил прибавку за каждого ребенка. Если бы они не начали бастовать, как-нибудь жить было бы возможно, — плачутся женщины.
— Ничего бы не вышло, — замечает Звонимир. — Дело невозможное, если Нейнеру нужно заработать.
Фабрика Нейнера очищала щетину. Там очищали щетину от пыли и грязи; из нее делали щетки, которые, в свою очередь, служат для чистки. Рабочие, целыми днями промывавшие и прополаскивавшие щетину, глотали пыль, начинали харкать кровью и умирали на пятидесятом году жизни.
Существовали разные гигиенические постановления и правила. Рабочие должны были носить маски, вышина рабочих помещений была в точности установлена, равно как и площадь их, окна должны были стоять открытыми. Однако ремонт фабрики стоил бы Нейнеру вдвое дороже, чем двойные прибавки на новорожденных. Поэтому военного врача и приглашали ко всем умирающим рабочим. И он удостоверял черным по белому, что они умерли не от туберкулеза и не от заражения крови, а от сердечной болезни. Это была больная сердцем порода людей; все рабочие Нейнера умирали «от слабости сердца». Военный врач был парень добрый: ежедневно ему приходилось выпивать водку в отеле «Савой» и дарить Санчиным вина, когда уже было поздно.
Руководители работ чувствовали себя также не важно. Но им казалось, что они бургомистры фабрики, а Нейнер был их королем. Теперь они все время выискивали способы попасть к Нейнеру.
Он угощал их вином и бутербродами с икрою, давал им авансы и обнадеживал их Бломфильдом.
Фабриканту Нейнеру вообще не было никакого дела до работы.
Бломфильд, рука которого была длинна и доставала по ту сторону великого пруда, этот Бломфильд был участником во всех фабриках своего старого родного города. Всякий раз, когда он однажды в год прибывал из-за океана, все устраивалось само собою без того, чтобы это стоило что-нибудь Нейнеру.
Нейнер ждал Бломфильда.
Итак, Бломфильда ждали — и не только в гостинице «Савой». Весь город ожидал Бломфильда. В еврейском квартале его также ждали, воздерживались от совершения сделок; дела шли туго. На него рассчитывали в верхних этажах отеля. Гирш Фиш дрожал от страха, что с Бломфильдом могло случиться несчастье. А он уже видел во сне хорошие номера лотерейных билетов.
С моим билетом Гирш Фиш, впрочем, ошибся: тираж был только через две недели. Я узнал это в общинном управлении.
И в столовой для бедных весь народ говорил про Бломфильда. Когда он приезжал, он соглашался на все требования и весь мир обновлялся и приобретал совершенно новый вид. Какое значение имели для Бломфильда эти требования? Столько он в день тратил на сигары? Бломфильда ждут повсюду: в сиротском доме рухнула дымовая труба, ее не чинят, потому что Бломфильд ежегодно жертвует что-нибудь на сиротский дом. Больные евреи не идут к врачу; потому что Бломфильд должен оплатить счета. У кладбища обнаружился в почве провал, двое купцов погорели; купцы стоят со своими товарами на улице; им и в голову не приходит ремонтировать свои магазины — с чем бы они пошли к Бломфильду?
Весь свет ожидает Бломфильда. Откладывают заклад постельного белья, взимание ссуд под дома, свадьбы. В воздухе сильное напряжение. Авель Глянц говорит мне, что ему теперь представляется случай занять хорошую должность. Но он предпочел бы место у Бломфильда. Один из дядей Глянца живет в Америке; у него он мог бы устроиться на жительство; быть может, Бломфильд заплатит только за переезд через океан, не дав должности. В таком случае он устроился бы через дядю.
Дядя Глянца торгует лимонадом на улицах Нью-Йорка.
Даже Фебу Белаугу нужны деньги, чтобы «расширить» свое дело. Он ждет Бломфильда.
Но Бломфильд не является.
Всякий раз к прибытию поезда из Германии на вокзале много народу. Выходят знатные господа с коричневыми и желтоватыми дорожными пледами, с большими кожаными чемоданами, в резиновых плащах, со свернутыми зонтиками в чехлах.
Но Бломфильда все нет.
Тем не менее люди ежедневно ходят на вокзал.