24266.fb2
Я люблю двор, на который выходит окно моей комнаты.
Двор этот напоминает мне первый день моего пребывания в отеле, день моего прибытия. Я все еще вижу играющих детей, слышу лай собаки и радуюсь пестроте развевающегося, подобно флагам, белья.
В моей комнате царит беспокойство с тех пор, как я принимаю посетителей Бломфильда. Беспокойство царит во всей гостинице, в коридоре и в зале файф-о-клока; покрытое угольною пылью беспокойство царит во всем городе.
Выглядывая в окно, я вижу царство случайно уцелевшего покоя. Кричат куры, одни только куры.
В отеле «Савой» был другой, тесный, внутренний двор, похожий на шахту для самоубийц. Там выколачивались ковры, туда сметалась пыль, туда выкидывались окурки и мусор шумливой жизни.
Мой двор же был таков, как будто бы он вовсе не принадлежал к отелю «Савой». Он скрывался за исполинскими стенами. Мне очень хотелось бы знать, что стало с тем двором.
То же самое у меня по отношению к Бломфильду. Вспоминая о нем, мне интересно, носит ли он еще свои желтые роговые очки. Хотелось бы мне также знать что-нибудь о Христофоре Колумбе, парикмахере. Какой открытый жизнью пробел сейчас заполняется им?
Великие события берут иногда свое начало в парикмахерских. В маленьком салоне парикмахера Христофора Колумба, в отеле «Савой», случилось, что однажды один из бастовавших рабочих поднял тревогу.
Дела шли хорошо. В комнате Колумба около полудня можно было услышать разные новости; наиболее видные граждане города, даже полицейский офицер, все приезжие и большинство местных посетителей отеля брились у него. Однажды в парикмахерскую вошел несколько подвыпивший рабочий и с вызывающим равнодушием отнесся ко всем обращенным на него недовольным взорам.
Он велел побрить себя и не уплатил. Христофор Колумб отпустил бы его: он был человеком не мелочным. Однако Игнатий пригрозил полицией. Тогда рабочий стал бить Игнатия. Полиция арестовала рабочего.
После обеда товарищи арестованного направились к отелю «Савой» и устроили шумную демонстрацию. Затем они пошли к тюрьме.
Ночью они с песнями шествовали по испуганным улицам.
В газете жирным шрифтом была напечатана новость. Она так и бросалась в глаза с середины страницы: к забастовке примкнули рабочие одной большой текстильной фабрики. Газета требовала присылки войска, полиции, призывала к властям, к Богу.
Корреспондент писал, что все зло от возвращенцев, заносящих «бациллы революции в свободную от заразы страну». Писавший это был жалкий человек. Он брызгался чернилами в грозные лавины и сооружал бумажные плотины против напора волн.
В городе уже целую неделю идет дождь. Вечера светлы и прохладны, но дни дождливы.
С дождем вполне гармонирует то обстоятельство, что именно в эти дни волна возвращенцев набегает с новыми свежими силами.
Они проходят под косым тонко-струйным дождем. Их изрыгает великая Россия. Им нет конца. Все они идут одною и тою же дорогою. На них серое платье, и пыль годов странствований покрывает их лица и ноги. Кажется, будто есть связь между ними и дождем. Подобно ему, они серы и упорны.
От них исходит что-то серое, бесконечно серое, на этот серый город. Их жестяные манерки стучат, подобно шуму дождя в жестяных трубах. От них исходит великая тоска по родине. Тоска эта гонит их вперед, сменяясь полузабытыми воспоминаниями о родине.
Но гуси, куры и телята не имеют ничего общего с миром.
Мы, Звонимир и я, стоим на окраине города, там, где расположены бараки, и ищем знакомые лица. Все они чужды и все близки нам. Один похож на моего соседа по пешему строю, другой упражнялся вместе со мною в вольных движениях.
Мы стоим в стороне и глядим на них. Это рождает совершенное ощущение, как будто мы идем вместе с ними. Мы такие же, как они. И нас вылила Россия, и все мы направляемся домой.
У одного с собою собака. Он несет животное на руках, и его манерка при каждом шаге бьет его со звоном по бедрам. Я знаю, что он доставит собаку к себе домой. Его родина — на юге, в Атраме или Сараеве. Собаку он точно доставит в свою хижину. Жена его делит ложе с другим. Дети не узнают его, считающегося мертвым. Он стал другим, и только собака знает его, собака, существо бездомное.
Возвращенцы — мои братья; они голодны. Впрочем, они никогда не были моими братьями. Не были ими на войне, когда мы, направляемые и гонимые непонятною волею, убивали чужих людей; не были они ими и на этапных пунктах, когда мы все по приказанию одного злого человека вытягивали равномерно свои руки и ноги. Сегодня же я уже больше не одинок на свете, сегодня я представляю из себя некую часть возвращенцев.
Они проходили по городу группами по пять или шесть человек. Рассеивались непосредственно пред самыми бараками. Распевали песни пред дворами и домами, пели надтреснутыми, хриплыми, ржавыми голосами, и тем не менее песни эти были прекрасны, как бывает иногда прекрасен в мартовские вечера звук попорченной шарманки.
Питались они в столовой для бедных. Порции становились все меньше, а голод все больше. Бастовавшие рабочие сидели, пропивая свои забастовочные деньги в залах вокзала, а жены и дети их голодали.
В баре фабрикант Нейнер хватал голых девушек за груди, а знатные женщины города лечились от головной боли магнетизмом Ксаверия Злотогора. Ксаверий Злотогор, однако, не мог утолить при помощи своего магнетизма голода бедных женщин.
Его искусство было пригодно только для легких болезней. Голода он удалить не мог, как не был в силах устранить всеобщее недовольство.
Фабрикант Нейнер не слушался советов Каннера и взваливал всю вину на Бломфильда.
Какое, однако, Бломфильду было дело до всей этой местности, до ее голода и обстоятельств ее жизни? Его умерший отец Иехиель Блюменфельд не ощущал голода, а ради него сюда приезжал Генри Бломфильд.
В городе возникли кинематограф и фабрика для изготовления безделушек. Но что за польза была от этого для жен рабочих? Безделушки предназначались для господ, игрушки не годились для рабочих. За хлопушками и пылающими лягушками, а также в кино они могли бы забыть о Нейнере, но не о голоде.
Звонимир объявил однажды:
— Наступила революция!
Когда мы сидим в бараках и разговариваем с возвращенцами — пока на дворе беспрерывно льет косой дождь, — мы ощущаем революцию. Она исходит с востока, и никакая газета, никакие войска не в силах задержать ее.
— Отель «Савой», — говорит Звонимир возвращенцам, — богатый дворец и тюрьма одновременно. Внизу, в прекрасных обширных комнатах, живут люди богатые, друзья фабриканта Нейнера, наверху — жалкие псы, те, кто не в состоянии оплатить свои комнаты и закладывает Игнатию свои чемоданы. Владельца гостиницы — он грек — никто не знает; не знаем его и мы оба, а мы парни сметливые.
Все мы уже много лет не лежали на таких прекрасных мягких кроватях, какими пользуются господа из первого этажа гостиницы «Савой».
Все мы уже давно не видали таких красивых нагих девушек, каких видят господа внизу, в баре отеля «Савой».
Этот город — могила бедных людей. Рабочие фабриканта Нейнера глотают пыль щетины, и все умирают на пятидесятом году своей жизни.
— Мерзость! — кричат возвращенцы.
Из тюрьмы не выпускали того рабочего, который поколотил Игнатия.
Каждый день рабочие идут к отелю «Савой» и к тюрьме.
Ежедневно в газетах сообщается о забастовках в текстильной промышленности.
Я чую революцию. Банки — так рассказывают у Христофора Колумба — собирают свою наличность и отправляют ее в другие города.
— Полицию собираются усилить, — сообщает Авель Глянц.
— Хотят посадить возвращенцев, — рассказывает Гирш Фиш.
— Я уеду в Париж, — говорит Алексаша.
Я так и думал, что Алексаша поедет в Париж, но не один, а со Стасей.
— Нельзя еще раз бежать, — жалуется Феб Белауг.
— Начался тиф, — рассказывает военный врач после обеда в зале файф-о-клока.
— Как уберечься от тифа? — спрашивает младшая дочь Каннера.
— Смерть всех нас заберет! — заявляет военный врач, и мадемуазель Каннер бледнеет.
Пока же смерть забирает только нескольких жен рабочих. Заболевают дети и попадают в больницу.
Чтобы уменьшить опасность заражения, закрывается столовая для бедных. Таким образом голодающие перестали получать суп.
Возвращенцев нельзя было больше интернировать в бараках: возвращенцев было слишком много. Это были целые толпы народов.
Полицейский офицер сообщает, что подано ходатайство об увеличении состава. Полицейский офицер не волновался. Он теперь носит револьвер и встает не в десять, а в девять часов. Он размахивает своими замшевыми перчатками, как будто нет никакого тифа.
Болезнь унесла нескольких бедных евреев. Я видел, как их хоронили. Еврейки подняли сильный плач, крики наполнили воздух.
Ежедневно умирало по десять-двенадцать человек.
Дождь падает косо и заволакивает город, а под дождем движется волна возвращенцев.
В газетах огнем горят ужасные новости, и рабочие Нейнера ежедневно появляются перед отелем и поднимают крик.
Однажды утром не оказалось Бломфильда, Бонди, шофера и Христофора Колумба.
В комнате Бломфильда нашлось письмо на мое имя. Игнатий передал его мне.
Бломфильд пишет:
«Милостивый государь! Благодарю вас за вашу помощь и позволю себе передать вам гонорар. Мой внезапный отъезд не поразит вас. Если бы ваш путь привел вас в Америку, вы, надеюсь, не преминете посетить меня».
При этом был приложен гонорар в особом конверте. Это было царское вознаграждение.
Генри Бломфильд бежал втихомолку. С потушенными рефлекторами, на бесшумных шинах, без звуков сирены, темною ночью Бломфильд бежал от тифа, от революции. Он посетил своего покойного отца. Теперь он уже больше никогда не вернется на свою родину. Он, Генри Бломфильд, подавит свою тоску. Не все препятствия в состоянии устранить деньги.
Вечером гости собрались в баре. Они пили и говорили о внезапном отъезде Бломфильда.
Игнатий подал экстренное газетное приложение из соседнего города. Там рабочие дрались с войсками, высланными из столицы.
Полицейский офицер рассказывает, что по телефону уже настоятельно просили о посылке войск.
Алексаша Белауг собирался в ближайшие дни уехать в Париж.
Мадам Иетти Купфер как раз позвонила. Ожидался выход нагих девушек.
Вдруг раздался взрыв.
Несколько бутылок скатилось с буфета.
Послышался звон треснувших оконных стекол.
Полицейский офицер выбежал на улицу. Госпожа Иетти Купфер задвинула дверной засов.
— Откройте! — кричал Каннер.
— Неужели вы думаете, что мы собираемся у вас издохнуть! — кричит Нейнер, и рубцы от ран горят на его щеке, как будто намалеванные кармином.
Нейнер отталкивает госпожу Иетти Купфер и открывает дверь.
Швейцар, весь окровавленный, лежит в своем кресле.
Несколько рабочих стоят в сенях. Один бросил ручную бомбу.
Снаружи, в узкой улице, теснится большая толпа кричащего народа.
Гирш Фиш спустился вниз в кальсонах.
— Где Нейнер? — спрашивает рабочий, бросивший ручную бомбу.
— Нейнер дома! — говорит Игнатий.
Он не знал, бежать ли ему к военному врачу или вернуться обратно в бар, чтобы предостеречь Нейнера.
— Нейнер у себя дома! — заявляет рабочий стоящим на улице.
— К Нейнеру! К Нейнеру! — кричит какая-то женщина.
Улица опустела.
Швейцар убит. Военный врач не произносит ни слова. Никогда я не видал его таким бледным.
Все общество из бара спасается бегством. Нейнер просит полицейского офицера сопровождать его.
Утро, как и все предыдущие, начинается косым дождем. Пред отелем «Савой» выстроена цепь полицейских. Полиция с обоих концов преградила доступ в узкую улицу.
Толпа стоит на базарной площади и швыряет камни в пустую улицу. Камни заполняют ее середину. Ее можно было бы вновь перемостить. Полицейский офицер со своими замшевыми перчатками стоит в дверях отеля. Он удерживает меня и Звонимира, когда мы собираемся выйти. Звонимир отстраняет его. Чтобы не быть побитыми камнями, мы держимся вплотную около стен. Миновав полицейский кордон, мы начинаем протискиваться сквозь толпу.
У Звонимира много друзей. Они кричат:
— Звонимир!
— Друзья! — говорит какой-то мужчина, стоя на колодце. — Ждут войска! Сегодня вечером они будут здесь!
Мы проходим по городу. В нем тихо. Лавки закрыты. Нам навстречу попадаются еврейские похороны. Носильщики с покойником на плечах несутся во всю прыть, и с криком за ними следом бегут женщины.
Мы знаем, что нам уже не суждено снова увидеть отель «Савой». Звонимир хитро улыбается: «Наша комната не оплачена».
Мы проходим мимо той табачной лавочки, в которой выставляются номера выигравших в малой лотерее билетов.
— Вчера был тираж, — говорит Звонимир.
Лавочка опасливо и глухо заперта, но тиражная доска прикреплена к стене, рядом с зеленою дверью в лавку. Я не увидел своих номеров; быть может, вчера их записали мелом и дождь смыл их.
Авеля Глянца мы встречаем в еврейском квартале. Ночь он провел не в отеле. Он сообщает новости:
— Вилла Нейнера разрушена. Нейнер и его семейство уехали на автомобиле.
— Убить! — орет Звонимир.
Мы возвращаемся к отелю. Толпа не расходится.
— Вперед! — кричит Звонимир.
Несколько возвращенцев подхватывают этот призыв.
Какой-то человек протискивается сквозь толпу и остается впереди. Вдруг я вижу, как он протягивает руку, раздается выстрел, кордон полицейских колеблется, толпа вваливается на улицу. Полицейский офицер издает резкую команду. Раздается несколько жалких выстрелов, несколько человек падает, несколько женщин визжит.
— Ура! — кричат возвращенцы.
— Дайте место! — кричит Фаддей Монтаг, рисовальщик. Он высокого роста и худощав, выше всех на полголовы. Он кричит в первый раз в своей жизни.
Его пускают вперед, и за ним следуют другие.
Постояльцы отеля протискиваются сквозь толпу на базарную площадь.
На базарной площади стоит заведующий гостиницей. Он проник сюда незамеченным. Он прикрывает рот обеими руками, и зовет, и напряженно протягивает шею к окнам седьмого этажа:
— Господин Калегуропулос!
Я слышал, как он зовет и прокладывает себе путь к нему. Тут происходит так много интересного. Меня же интересует Калегуропулос.
— Где Калегуропулос?
— Он не хочет уйти! — кричит заведующий. — Он, подумайте, не хочет!
В это мгновение открывается люк чердака, и появляется Игнатий, старый лифт-бой. Неужели сегодня его так высоко поднял его лифт?
— Отель горит! — кричит Игнатий.
— Спускайтесь же вниз! — зовет заведующий.
Вдруг из чердачного люка вырывается яркое пламя; голова Игнатия исчезает.
— Нам нужно спасти его! — говорит заведующий.
Вдруг, подобно зверю, вырывается сноп желтого пламени.
Загорается на шестом этаже. За окнами видны белые пучки огня.
Пожар на пятом, четвертом этажах. Горят все этажи в то время, как толпа штурмует гостиницу.
В суматохе я замечаю Звонимира и окликаю его.
В сильный шум тяжелыми ударами врывается звон городских башен и колоколен.
Раздается барабанная дробь. Ее сопровождает гул от твердо ступающих подбитых гвоздями сапог. Раздается звук команды.
Солдаты явились раньше, чем я предполагал. Они ступают точно так же, как и мы когда-то маршировали, широкими, развернутыми двойными шеренгами с офицером во главе и барабанщиком сбоку. Ружья с примкнутыми штыками они держат наперевес. Они маршируют под дождем, грязь летит вверх, и вся сомкнутая солдатская масса топает, подобно машине.
Командный оклик разъединяет эту плотную массу. Двойные шеренги расступаются. Солдаты стоят, подобно вырубленному лесу, в больших интервалах на арене борьбы.
Они окружают весь массив зданий. Толпа замкнута в отеле и на тесной улице.
Звонимира я больше не видел.
Всю ночь я прождал Звонимира.
Было много убитых. Быть может, Звонимир был среди них? Я написал его старику-отцу, что Звонимир умер в плену. К чему мне было сообщать старику, что смерть настигла его силача-сына в пути?
Многих возвращенцев настигла смерть в отеле «Савой». Она в продолжение шести лет охотилась на них, на войне и в плену. Кого преследует смерть, того она и настигает.
В седеющем утре вздымаются полуобвалившиеся остатки отеля. Ночь была прохладная и ветреная и способствовала росту пожара. Утро несет с собою серый, косой дождь, который тушит скрытый огонь.
В обществе Авеля Глянца я направляюсь на вокзал. Следующий поезд должен уйти вечером. Мы сидим в пустой зале для пассажиров.
— Знаете ли вы, что Игнатий, собственно, и был Калегуропулосом? А Гирш Фиш также сгорел в отеле.
— Жалко, — заявляет Авель Глянц. — Это была хорошая гостиница.
Мы едем тихим поездом вместе с южнославянскими возвращенцами. Возвращенцы поют. Авель Глянц начинает:
— Когда я приеду к своему дяде в Нью-Йорк…
— Америка! — думается мне — сказал бы Звонимир, только одно слово — «Америка!»
1924