24299.fb2 Отец уходит. Минироман - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Отец уходит. Минироман - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

До "Лубу-дубу" я добрался через час. Все уже сидели в кинозале — кроме Яся, который тоже опоздал. Мы взяли пива, курили, иногда переговаривались: мол, цены высокие, мол, пиво отменное, а сигареты хорошо пахнут, — но чего-то важного нам недоставало, и в конце концов я сказал, что был там, и шел навстречу людям, и видел их взгляды, а Клубень сказал, что так уж оно здесь, в Кракове, всегда. И еще добавил: "Я был тут, в ‘Лубу-дубу’, когда он умер. На дискотеке. Зажигали по полной, и вдруг музыка обрывается, и диджей объявляет, что Папа умер. И что сейчас будет перерыв десять минут. Мы не знали, что делать, вышли на улицу, и никто не знал, что делать, и все выходили; и мы пошли к костелу. Постояли немного. Вот так-то. И слов никаких не находилось".

Сеанс закончился; теперь уже не надо было искать слова: здесь, там, тот, этот… Мы с Андреа, Клубнем и Ясем посидели часа полтора, встали и вышли, и распрощались, а потом я сел в такси и сказал, куда ехать. "Да, да, — сказал таксист, разворачивая свой старенький "полонез", — ну и о чем, по-вашему, это свидетельствует?" Я растерялся: про что это он, может, я адрес неправильно назвал или еще чего? Или: все скорбят, а я вроде малость поддатый… Но у меня уже был опыт, и на всякий случай я промолчал. И правильно сделал — он вовсе не ждал ответа, просто ему надо было с чего-то начать. "О чем это свидетельствует, по-вашему? Что же в этой стране творится, а? Не сейчас, а вообще. Представляете, что теперь будет, когда не стало этого святого человека? Охо-хо. Кто же у нас останется? — только один этот, еврей, — сказал, будто плюнул с отвращением. — И один масон. Продажные твари, вот они кто. Вот кто нами правит. До сих пор боялись, а сейчас, скажу я вам, начнется. Все из-за этого Круглого стола[29] — один еврей и масон, вот что я вам скажу, еврей, масон и гебист. А усатый этот, думаете, он кто? Агент госбезопасности, вот кто! С давних пор. Его в восьмидесятом на верфь на моторке привезли". Тут я не выдержал — это же он о Гданьске, о гданьской судоверфи: "в Гданьске все началось", "с верфи директора на двери вынесли" и так далее[30]. "Вы там были? Вы это видели?" — Он даже притормозил и посмотрел на меня так, что я подумал: сейчас возьмет и вышвырнет на полпути. "Да какая разница: видел, не видел?! Незачем мне было видеть. Без меня были такие, что видели. Надо уметь читать газеты. Правильное радио слушать надо. Там про все пишут и говорят. Только оттуда и можно узнать, как было взаправду. Поверьте мне, я плохого не посоветую: слушайте правильные СМИ, пока не поздно!"

Во вторник мне удалось запустить ноутбук и подключиться к Интернету. Этого нельзя было делать, ни в коем случае, — я для того сюда и приехал, чтобы отключиться от Интернета, чтобы разлогиниться, отсоединиться, уйти в офлайн и оторваться от блогов, твиттеров, мейлов, форумов и вообще всего того, что затягивает, отвлекает, высасывает, разрушает. Нельзя было этого делать; я должен был сразу по приезде вырвать кабель, купить ноутбук без сетевого порта, за километр обходить интернет-кафе; я должен был выбрать красную таблетку[31]. Но я сконфигурировал сеть, установил браузер и заглянул, сначала сюда, потом туда и… у меня потемнело в глазах — это первое, что пришло в голову, а потом я подумал, что, наверно, монитор поврежден или что я заплатил за цветной, а мне подсунули черно-белый. На экране одна чернота. Черные порталы с черными ленточками на видном месте, черные блоги, черные форумы… вход в личный кабинет тоже черный, сайты банков недоступны, теперь не узнаешь, сколько на твоем счету польских злотых (вероятно, черных). Везде траур, везде книги соболезнований: можно черными буквами на почти черном фоне вписать две фразы от себя; черные заголовки ньюсов сообщают о скорби, воцарившейся во всем мире, о подготовке к похоронам, о реакции и откликах, о Фиделе Кастро, который после смерти Папы, поглаживая черную бороду, пошел в церковь, второй раз в жизни, и публично заявил, что разделяет всеобщую скорбь, что Папа всегда поддерживал Кубу, а Америку критиковал, о чем надо помнить.

Все было черным-черно; в черных порталах — черные чаты: чат для сорокалетних, общий, краковский, вроцлавский; кое-где на этих чатах еще теплилась жизнь: кто-то валял дурака, кто-то спрашивал, где найти хороший обувной магазин, и ему в ответ, хоть и вяло, но все же выскакивали адреса в черных рамках: "Крулевская, 12— очень приятная обслуга, Яворова, 8 — большой выбор: все размеры, обязательно что-нибудь себе подберешь". Краковский чат был черный, и вроцлавский, и лодзинский, и эротический тоже был черный — и на черном эротическом чате Збышек27 черным голосом спрашивал, найдется ли какая-нибудь девственница, которая даст полизать ступни. И не только ступни. "Предпочтительно брюнетка. Спонсорство не исключено, я в полном порядке, бизнесмен. Конфиденциальность и гигиена — вот мои принципы. Напиши мне, крошка, не пожалеешь".

Все было черное. Я просматривал черные блоги и надивиться не мог: тут отточие, там лампада, где-то еще — пять пустых строчек, где-то черный прямоугольник вместо фотографии. И куда же подевались, спрашивал я себя, всегдашние посты, где фото, на которых юные блогерши кокетливо выпячивают губки, где реклама дорогих духов, CD-плееров, таблеток анти и пищевых добавок? Куда подевалась эта пестрая ярмарка позолоченной дешевки и фетишей консьюмеризма, эти скрупулезно собираемые доказательства того, что жизнь удалась, что всё тип-топ? Исчезло. Везде черные прямоугольники. Сейчас лучший блогер — тот (или та), у кого прямоугольник больше и чернее, по кому лучше видно, что сегодня он (она) плачет. "Сегодня я плачу, — сообщила та самая девица, которая 27 марта писала: — Мы трахались в сортире как звери, как крейзанутые, я громко стонала, и мне плевать было, что кто-то может услышать; в такси ехала еще мокрая от его спермы. Через час он должен был встретиться с женой; интересно, почувствовала ли она меня на нем, почуяла ли запах истинного наслаждения?" Так она наслаждалась в марте, а сегодня плачет, плачет сегодня наша MariaMagdalena собака blog точка pi; а вот еще одна, у которой, похоже, в аптеке абонемент на средства для прерывания беременности на ранних сроках, по крайней мере, с тех пор как… "Не будем об этом", — сказала она мне когда-то, театрально потупившись; а сейчас оставила в блоге пустое место. Пять пустых строчек. Дескать, ей не хватает слов, чтобы выразить, что она чувствует и что думает. В это, кстати, я могу поверить.

Все было черное — и в черном Интернете кто-то написал в черной газете, что в Польше даже птицы оплакивают смерть Папы, а в черном блоге хип-хоповая группа разместила заявление: "Мы как представители культуры которые очень любили любят и будут любить величайшего человека то есть Папу почтим память его мы очень переживаем и никак не придем в себя после его смерти и потому до пятницы не будем записываться будем только молиться это величайший человек в истории который отдал себя Иисусу и провозглашал заповеди провозглашал истину и много сделал никто в истории человечества не сделал больше и если кто-то захочет посредством музыки приблизиться к нашему Святому Отцу рекомендуем любимую песню Кароля Войтылы под названием ‘Лодка’ [32]и нет таких слов чтобы охарактеризовать этого необыкновенного человека просто он был есть и будет этот величайший образец человека какой когда-либо существовал и прекрасно что он отдался в руки Господа Бога мы пишем эти слова со слезами на глазах воспоем же Господу". Вот так оплакивала Святого Отца хип-хоповая группа, но были и такие, что плакали еще горше и в скорби своей перешли всякие границы — вероятно, один из них и отметился в книге соболезнований, начертав самыми крупными и самыми черными буквами твердо и решительно: В ТАКИЕ МИНУТЫ, КАК ЭТА, Я ДУМАЮ, ЧТО БОГА ВООБЩЕ НЕТ.

Из черного Интернета я переместился в светлую кухню, где продолжалась интеграция: приехали украинцы, кто-то заглянул на огонек, кто-то привел гостей, и теперь вся Центральная Европа сидела за столом, спеша управиться до введения сухого закона, о чем уже было объявлено. "I can’t understand it, — сказала Ариана, — in Germany, when we want to show our sorrow, we often listen to classical music and I were in Cracow today, because I wanted to visit one classical concert, but it was cancelled. I just can’t understand" [33]. Я закурил, пытаясь вспомнить, умею ли я говорить по-английски, и, ломая голову, как лучше ответить, чтобы не обидеть девушку, в конце концов выдавил, что, как-никак, траур, что, тем не менее, под Баха, конечно, не танцуют, однако в такой момент уместны сосредоточенность и раздумья. И заткнулся, потому что перед глазами у меня всплыла черная сеть, и я подумал, что, пожалуй, лучше бы уж они слушали этого Баха. Непохоже было, что Ариана understood[34] мои объяснения, но тут вмешался Клубень и сослался на местную специфику, что вроде бы ее убедило. Я обратился к Галине: "Послушай, как тебе кажется: то, что сейчас у нас, не напоминает немного того, что было у вас во время оранжевой революции? Ну, понимаешь, единство, чувство локтя, есть, конечно, различия, но, так сказать, общность чувств? Немцам, ясное дело, этого не понять, но мы-то, славяне, понимаем, что это: в едином порыве подняться и стоять стеной, и все мы братья, и чужой человек тоже брат, когда дело правое?" Но она только, прищурив глаза, поморщилась: "Ну что тебе сказать, Петр? Не знаю. У нас было иначе. Мы все там стояли, и я стояла, но мы боролись — за что-то боролись. У нас была цель, мы хотели чего-то добиться. А у вас как-то… по-другому. Колоссальный подъем, но цели нет". Так говорила Галина, но я к тому времени уже махнул пару рюмок, винцо, водочка, отчего во мне зашевелилась нехорошая злость и пышным цветом расцвел патриотизм: ну да, конечно, одни не понимают, другие не видят цели, целей им не хватает… читал я "Следы рысьих когтей" [35], знаю, какие у них были цели; и немцы в тридцать девятом тоже не понимали, почему поляки не хотят отдавать Гданьск'[36], и тоже тогда слушали классическую музыку. И вдруг я встал и подошел к Мехмеду, парню Галины, он к ней в гости пришел, сам, кажется, из Алжира, но в Польше уже десять, то ли одиннадцать лет, учеба, работа, жизнь… я подошел к нему и сказал: "Мехмед, мне страшно интересно, вот ты родился и воспитан в совершенно другой культуре, но провел здесь добрых десять или одиннадцать лет, так что и Польшу уже знаешь; что ты об этом думаешь — о всеобщей скорби, обо всех этих страстях, маршах, свечах, бесконечном повторении одних и тех же лозунгов, о бурных аплодисментах после каждого слова Папы, хотя при всем при том — аборты, коли уж припечет; а возьми хотя бы специальные издания с кучей цветных фото и перечнем энциклик мелким шрифтом на последней странице? Что ты об этом думаешь?" Он быстро на меня глянул, вроде бы растерявшись или даже испуганно, и отчеканил: "Польша — прекрасная страна, поляки очень славные, а Папа был великий человек".

А вот как я, после еще нескольких рюмок, доказывал Клубню, что я польский патриот: "Пойми, я польский патриот, то есть просыпаюсь утром, смотрю в окно, и меня с души воротит, весь день с души воротит, когда я гляжу на эту грязь на улицах, спальные районы, пьяные рожи одних и хитрые зенки других; иногда мне безумно хочется все это спалить, а землю вспахать и посыпать известью, негашеной, и только потом начать строить заново; но, если кто-нибудь поднимет на мою родину руку, я без раздумий схвачусь за оружие, а не будет оружия, с голыми руками брошусь на врага и вцеплюсь ему в глотку…" Тут в разговор вмешалась какая-то девушка, кажется, немка, то ли художница, то ли пианистка, из другой стипендиальной программы, а может, просто в гости пришла. "Well, I cannot understand one thing, — сказала она высоким неприятным голосом, — tomorrow or maybe on Friday there will be a big march for Pope, yes? So isn’t it a great opportunity to demonstrate something? For example: to demonstrate our acceptance for abortion. I think it’s a great idea to make some banners and stand there, all this people will just have to read it and to think about the sense of it" [37], — мы с Клубнем только рты разинули и переглянулись, не в состоянии ничего ответить. "Послушай, что я тебе скажу, — наконец пробормотал я по-польски, — мне всегда было интересно, почему о праве на аборты громче всех вопят бабы, у которых, судя по их наружности, таких проблем вообще не должно возникать?"

(Три года назад мы с Анджеем и Войцехом поехали на фестиваль "Вудсток" — было еще несколько человек, но мы трое держались немного особняком. Поезд уже в Гдыне был набит до отказа, так что мы волей-неволей (хотя, разумеется, скорее "волей") целую ночь старательно отключались и на поле еле доплелись, палатку ставили, падая с ног от усталости, ребята сразу заснули, а я нет, как ни пытался. Потом они проснулись, а я заснул, а потом все пошли пить пиво и пили до вечера, так и день прошел. На следующее утро подсчитали финансы, и выяснилось, что у нас осталось всего на пару банок пива, а впереди целый день и целая ночь, да еще обратная дорога; короче, куда-то мы потащились — грязные, жарища, — потому что кто-то сказал, что в городе можно купить из-под прилавка вино, а если подсуетиться, то и водку; хотя сухой закон и крепкие напитки запрещены, но свободный рынок и польская оборотистость еще никуда не девались. Шли сперва по асфальтовому шоссе, потом садами, перелезали какие-то ограды, где-то пробирались через развалины, пока наконец не добрались до города, по которому слонялись и где на тротуарах спали десятки таких, как мы. Вина никакого не было, вообще, кроме пива, ничего не было; к счастью, пиво было повышенной крепости, что ни говори, а если эти несколько лишних процентов пересчитать на промилле, в крови получается чистая прибыль. Мы купили на сколько хватило, побродили немного туда-сюда, с кем-то попели, с кем-то поболтали — и в конце концов в каком-то переулочке уселись на краю тротуара. А рядом сидели две девчонки — молоденькие, из себя очень даже ничего, одна ближе к готам, другая, скорее, из детей-цветов, ну и я подмигнул Войцеху, а может, Анджей подмигнул мне, а может, мы все перемигнулись, во всяком случае, один из нас бросил: "Привет, девочки", — а они сразу: "Привет, привет, вы откуда?"; ну, мы им, что мы из Гдыни, а они, оказывается, из Валбжиха. Мы: что-то стало холодать, не пора ли нам поддать, а они, мол, нет, спасибо, а вот посидеть-поговорить, это пожалуйста; мы без слов поняли друг друга: поскольку их только две, каждый пытает счастья самостоятельно, но, если кому-нибудь повезет и обстоятельства будут благоприятствовать, в смысле, барышня изъявит желание, тогда извини-подвинься, подсоби товарищу, уступи место, пусть попользуется; а тут выясняется, что девушки ждут приятелей. Вот-те на: если б хоть сказали "приятеля", тогда по крайней мере одна осталась бы свободной, так нет же, приятелей, минимум двоих, то есть на двоих больше, чем надо. Но у нас отлегло — ясно стало: незачем напрягаться, можно просто поговорить; ну мы и болтаем о том о сем, анекдоты так и сыплются, а потом пришли эти их приятели, Адам и Пшемек; познакомились, угощаем друг друга сигаретами, любовь, дружба, музыка — и тут из-за угла выходит ксендз, точнее, семинарист, ненамного старше нас, если не ровесник, в тяжелой сутане, взмокший, запыхавшийся; уж не помню кто, Войцех, кажется, бросил: "Не жарковато ли в этих рясах?" — кто-то пропел: "Радуемся, Боже, Тебе, аллилуйя", — а он спросил: "Можно?" — присел рядом с нами и: "Привет, меня Мачек зовут"; ну и мы представились: "Аня, Оля, Адам, Пшемек, Анджей, Войцех, Петр, привет, привет, очень приятно, ну и жарища сегодня, а что вообще слышно" и так далее. Потом на минуту настало молчание; похоже, он собирался сказать: "а может, помолимся", или что-то в этом роде, но Адам его опередил: "Вчера один из ваших благословил меня — знаешь как? — ‘уебывай отсюда’"; атмосфера сразу сгустилась. "А почему?" — спросил семинарист, видимо, почуяв, что впереди долгая дискуссия. "А потому, что я гей", — сказал Адам. И еще: что он не понимает, почему одна любовь хороша, а другая— плоха, что старается найти собственный путь к Богу и в Валбжихе у него есть исповедник; и пошло-поехало… Анджей спросил, есть ли такая заповедь "не поимей ближнего своего", а Войцех: правда ли, что святой Петр, прежде чем впустить в рай, проверяет, цел ли сфинктер. Девчонки полезли в бутылку, мол, любовь это всегда любовь, любовь прекрасна, и, если два человека друг друга любят, неважно, разного они пола или нет. Семинарист Мачек еще больше взопрел, и я, отхлебнув пива, подумал, что он сдает по-настоящему трудный экзамен, проходит проверку на вшивость для семинаристов, и что я ему не завидую, ой, не завидую; и тут он завелся, стал говорить о тяжких испытаниях, посылаемых Богом, и о том, что наклонности бывают разные — хорошие надо развивать, а иные не надо, и что, если, к примеру, человек рождается убийцей, это значит, что ему назначено тяжкое испытание и от него самого зависит, справится он или не справится. А они все: как можно такие вещи сравнивать! — кто-то вскочил, кто-то пододвинулся поближе, и вдруг между нами выросла невидимая баррикада, и оказалось, что по одну ее сторону католичка Аня, католичка Оля, католик Адам, католик Пшемек, католик Анджей и католик Войцех, а по другую — семинарист Мачек и Петр неверующий, который допил свое пиво и сказал: "Послушайте, он прав, поймите: он не может иначе. Третья Книга Моисеева, послание святого апостола Павла; запрещены любые сношения, не приводящие к деторождению; коли уж вы — католики, извольте это соблюдать, и спорить тут не о чем". Но кто-то меня перебил, и они все наперебой: необходимы реформы, целибат — абсурд, нужно дать равные права геям, разрешить рукополагать женщин в священники, настало время перемен. Три часа мы просидели на солнце, на раскаленном тротуаре, прихлебывая теплое пиво, — семинарист не пил, и горло у него пересохло, под конец он уже хрипел, то и дело нервно заглатывая воздух. Расстались мы вроде бы в согласии, в любви и дружбе, но без барабанной дроби и обмена адресами; а когда возвращались на поле, стало парно и душно, но скорее не вокруг, а между нами, потому что никто никого, похоже, не убедил, и они все вдруг вспомнили, что, если верят в рай, должны верить и в ад, и неизвестно, докуда им отсюда ближе.)

Утром я вернулся в сеть. "Болельщики ради Папы заключили перемирие" — прочитал и вздрогнул, сообразив, куда ехали те ребята из Новой Гуты и почему тогда, в понедельник, так мирно стояли, почему среди бело-красных шарфов мелькали сине-красные — и ничего не происходило, никто никого не прессовал, не вытаскивал финок и никто ни от кого не удирал очертя голову, не спасался в переулках и подворотнях. А вздрогнул я, потому что осознал, что стал свидетелем чуда, а потом перед глазами у меня нарисовались Чинарик, Рыжий и Вепрь, Чума и Сизарь, Лысый, Калаш и Сухой, и я представил себе, как они заключают перемирие с фанатами "Лехии", "Шлёнска" и "Вислы", как отказываются от базара и стрелок на сопотском мотокроссе: на этой картинке они все стояли, искоса друг на друга посматривая, будто гадая, как быть дальше, чем теперь заняться в жизни, какую себе поставить цель, какой путь выбрать. Такие вот чудеса… еще я заглянул на форумы, где о Папе писали "да упокоится с миром", — однако кто-то уже успел добавить "всех нас объединяет скорбь, но это не может продолжаться вечно", — а кто-то другой "бесят меня эти журналистские акции — настоящий фанат борется за свой клуб и готов погибнуть"; а какой-то болельщик не сумел сдержать радости: "‘Висла’ и ‘Кракса’ наконец-то объединились ради Папы, вместе мы дадим шороху всей Польше. Да здравствует Краков!"

По дороге в город я заметил в идущей вверх по улице толпе Колю — да и трудно было его не заметить: высокий, светловолосый, с фотоаппаратом в руке. "I saw a lot of people in this big area near the stadium, — сказал он, — a lot of. There is a ceremony, some demonstration or something". И замолчал, словно ожидая, пока я ему разъясню, что он видел. "Yes, yes, — сказал я, — there was а mass, a service, I don’t know the word in English. Die Messe. Or something", — добавил, будто извиняясь за то, что я, хоть и местный, во всяком случае, по сравнению с ним, а не знаю, что происходило на Блонях. "And I saw a lot of cars with black ribbons on the radio antennas, — сказал он, — do you know what are these ribbons? Is it connected with bereavement?" Я огляделся: на всех проезжающих мимо автомобилях трепетали с шелестом черные ленты. "You know, — объяснил я, — it’s old tradition in Poland. Years ago in the countryside people used to pul black ribbons in horses’ hair at the funerals"[38]. Коля кивнул. Вечером мы с ним встретились за столом в кухне — лицо у него было такое, словно он в себя не может прийти от удивления и вдобавок целый день проходил с камушком в ботинке. "Some beer? — спросил, указывая на непочатую бутылку. А когда я утвердительно кивнул и сел напротив, сказал, немного поколебавшись: — You know, Piotr, my grandfather was from Poland. It was a strange family history, some kind of secret. Nobody told me until my eighteenth birthday. So, I am Pole in some part… And what do you think — should this fact help me in understanding this situation?"[39]

(В тот вечер мы были на концерте, и Овсяк[40] кричал: "Любовь, дружба, музыка!" — а четырехсоттысячная толпа вторила: "Любовь, дружба, музыка!"; Овсяк: "Рок-н-ролл!" — толпа: "Рок-н-ролл!"; Овсяк: "Вы — поколение Вудстока, вы измените эту страну!" — и толпа отвечала криками и овациями, и все чувствовали себя поколением Вудстока, которое изменит эту страну. Утром мы потопали на вокзал, поле пропахло мочой, от этого тяжелого сладковатого запаха мутило; кругом, куда ни глянь, горы мусора, среди которого там и сям спали пьяные: кто-то на траве, широко раскинув руки, кто-то свернувшись клубком в собственной блевотине, некоторые на дороге, лицом в землю, будто павшие в перестрелке бандиты. Рядом с одним из таких стояла на коленях женщина с давно не мытыми волосами и кричала: "А ну, перевернись, бля, не спи хайлом вниз, придурок!" — и это было бы даже забавно, если бы не жуткая вонь в воздухе, если б не толстый слой грязи на теле, в волосах, под ногтями и не три бессонные ночи. Где-то за Познанью мне наконец удалось сесть на пол, ноги правда торчали из вагона наружу; иногда я задремывал, но снилось мне только, что я сплю и во сне вытягиваю ноги, и их отрывает встречный поезд, так что я немедленно просыпался. А потом, чтобы не заснуть, я завел разговор с сидящей рядом девушкой. Она была то ли из Быдгоща, то ли из Иновроцлава; сказала: "Ну, клево было, скажи; в первый день я перебрала, полный улет, отрубилась, прикинь, но с утра пораньше мы рванули в город за водкой, а то с одного пива не наберешься, скажи нет, а водку не продают, вот ведь хрень, прикинь. Но все равно я от Вудстока тащусь, круто там, прикольно, пока не помру, каждый год буду ездить". А меня вдруг разобрал смех, она обиделась и спрашивает: может, я ей не верю, а я говорю: с чего это ей взбрело, нет, очень даже верю, а смеюсь, потому что она очень весело и смешно рассказывает, и вообще все прикольно, и она прикольная, и рассказывает здорово, просто талант у нее, и еще что-то наплел в этом роде, чтоб и дальше за приятной беседой коротать время у открытых дверей, а сам то и дело фыркал, вспоминая, как Овсяк стоял на эстраде и орал: "Вы — поколение Вудстока, вы измените эту страну!" — и как свято он сам в это верил, и мы все верили — пока его слушали.)

Ночью отозвалась сестра. "Старик, — написала, — ты даже не представляешь, как хорошо сделал, что уехал, мать, едва приходит с работы, включает в доме все телевизоры и каждые пятнадцать минут — в рев. Вчера принесла большой портрет Папы, сегодня накупила в киоске кучу макулатуры, меня уже обозвала безбожницей, потому что я не горюю и не хожу на марши молчания, а еще по всему дому, на столах, на подоконниках, расставила реликвии: туг Папа, гам фигурка святого… Погоди минутку, она мне что-то кричит. — И дальше, чуть погодя: — Наконец расслышала, внимание, цитирую: ‘А эта гнида, Али Агджа, имеет наглость просить увольнительную на похороны Святого Отца!’; правда немного угомонилась, когда я сказала, что ведь Папа его простил, пусть и она простит. Ох, старик, ста-а-а-а-арик, радуйся, что тебя здесь нет. Мало того, еду сегодня в электричке, напротив две ханжи, лет под тридцать, без вопросов ясно — старые девы, одна читает Библию, вторая не пойми что, в названии что-то божественное, а книжки свои держат высоко, пусть все видят, что они читают; и, представляешь, на лицах грусть, на одежде черные ленточки, в глазах вселенская печаль, но меня чуть не убили взглядом, горе-христианки эти — я, видите ли, в красной куртке, а не в черном. Всё, ложусь спать, не то совсем распсихуюсь, а ты пей поменьше и питайся как следует, мясное хоть иногда себе сготовь. Целую". Я затушил сигарету и написал в ответ только "спокойной ночи, отключаюсь, over"; но то был еще не конец — минуту спустя зазвонил телефон. Я не сомневался, что это Клубень, и сходу брякнул "ну привет", — хорошо, не добавил чего-нибудь вроде "опять пьем?", потому что в трубке раздался голос матери — совсем забыл, что дал ей этот номер. "Что у тебя, сынок?" — спросила она; я сразу понял, что это только прелюдия к серьезному разговору. "Да ничего особенного, — говорю, — сижу дома. С тех пор как старец умер…" Что было крайне неосмотрительно, поскольку тотчас последовало: "Как ты можешь так о нем говорить?! — и это был не вопрос, а тяжкое обвинение. — Ни стыда у тебя, ни совести, и мозгов тоже нет. — Я сидел на полу, мерно качая головой, и ждал продолжения, впрочем, хорошо мне знакомого. — И чтоб ты знал: я никогда не забуду, как ты насмехался над его стихами; чтоб ты знал: ни ты, ни все эти алкаши никогда не напишете ничего, что хотя бы в подметки годилось…" — и так далее, и тому подобное. Когда-то на Рождество мне подарили его стихи, не помню даже, что именно, кажется, "Римский триптих". На первой странице начинал бежать горный ручей, и бежал, и бежал, и бежал — вероятно, по пересеченной местности, потому что ритм то и дело сбивался, а многоточий было больше, чем точек и запятых, вместе взятых. И бежал ручеек, бежал, а лирический герой брел к его истокам, и я считал, что чего-то не понимаю: не может быть, чтобы метафора так близко лежала, — и только после очередного "Где ты, исток?.." перестал надеяться, что это больше, чем просто сопоставление "источник — Исток". "Если бы место в церковной иерархии определялось стихами, то примасом был бы Твардовский [41], а Кароль Войтыла — в лучшем случае приходским ксендзом", — неосторожно высказался я за столом и тогда впервые услышал, что чему в подметки не годится и про всех этих алкашей, так называемых поэтах. Когда же я снова услышал эту фразу? — кажется, когда зашел разговор о том, что какой-то профессор предложил выдвинуть кандидатуру Иоанна Павла Второго на Нобелевскую премию по литературе, сославшись на то, что, по мнению Милоша, это великая поэзия. Я тогда, уткнувшись в тарелку, пробормотал, что Милош выразился немного иначе: читатель "Триптиха", сказал он, сосредотачивается на содержании и не обращает внимания на форму, — что было исключительно элегантным способом дать единственно безопасный ответ на неудобный вопрос. Ну а потом эта фраза повторялась еще несколько раз.

(После занятий мы с Кацпером и Бартошем частенько ходили пить пиво. После второй или третьей кружки, когда хоть на минуту воцарялось молчание, Кацпер, погруженный в пьяноватую задумчивость, глядя куда-то в пространство из-под своей шерстяной шапки, которую он, по-моему, не снимал даже летом, изрекал: "Я, например, стараюсь быть хорошим человеком, и, кажется, мне это удается, конечно, я не уверен, но внутреннее чувство мне подсказывает, что все-таки я хороший человек". Мы с Бартошем обменивались многозначительными взглядами, поскольку такой разговор заходил не впервые и мы назубок знали, как будет развиваться сценарий — оставалось только решить, кто отзовется первым. "Ну ладно, только что это значит? — спрашивал, например, я с притворно-наивным видом, чтоб Кацпер не почуял, что ему готовят ловушку. — Ты — хороший человек, и что из этого следует?" Наш друг ни разу не заподозрил подвоха, даже на двадцатый раз не смекнул, что вступает на зыбкую почву, где неизбежно увязнет. "Я стараюсь правильно жить, — говорил он, не отрывая задумчивого взгляда от той же самой точки в пространстве или непроизвольно заправляя под шапку длинные космы, — никому намеренно не делать зла, короче, просто жить правильно". Тут в разговор, подперев кулаком подбородок, вступал Бартош: "О’кей, Кацпер, но скажи, какими ценностями ты руководствуешься, должна же у тебя быть некая стройная система, позволяющая определить, как себя вести в той или иной ситуации, когда поступать так, а когда иначе, и так далее?" Кацпер оживал, но было уже поздно, и от безвыходности он продолжал в том же духе. "Система у меня есть, так сказать, христианская, ну может, не совсем, кое с чем я не согласен, например, с суждениями об эвтаназии или применении противозачаточных средств, но вообще-то христианская, а что касается ценностей, это — семья, — тут он распрямлялся и глядел на нас с торжеством человека, отыскавшего верный путь выхода из безнадежной, казалось бы, ситуации. — Самое важное для меня — семья, я хочу, чтобы моим родным было хорошо". Бартош кивал в притворной задумчивости: "Ну да, семья, семья — это великая вещь, но, гм, как ты поступишь, если, к примеру, ради семьи нужно кому-то причинить зло? Или, ну не знаю, совершить нечестный поступок, элементарно кого-то надуть — ты это сделаешь, если твоим родным станет лучше?" И тут я поднимал палец и назидательно произносил нараспев нашу излюбленную цитату из какого-то эссе: "Ибо, если Бог умер, любое усилие, направленное на рациональное обоснование нравственности, есть не что иное, как типично мюнхаузеновская попытка вытащить себя из болота релятивизма за шнурки собственных ботинок". Кацпер начинал нервничать: "Ну не знаю, блин, все зависит от ситуации, я не хочу никому причинять зла, но заранее сказать трудно, это зависит…" — и тут, в свою очередь подняв палец, Бартош выкрикивал: "Ха! Так-таки релятивизм! Всякая норма зависит от ситуации, всякая норма состряпывается применительно к случаю!" А я добивал Кацпера: "И при всем при том нас, разумеется, не покидает уверенность, что мы — хорошие люди; и это приятное чувство постоянно нам сопутствует", — и мы с Бартошем хором повторяли мантру: "Ибо, если Бог умер…" Кацпер, оторопев, умолкал, закусывал губу или принимался разглядывать ногти, но поняв, что ему не выпутаться, говорил, махнув рукой: "Ну вас на хер, все равно я чувствую, что я — хороший". Так бывало, когда мы с Кацпером и Бартошем ходили пить пиво. А сейчас весь народ, заходясь в приступе самолюбования, повторяет: "Мы хорошие, мы хорошие".)

Смахивает на мечеть, подумал я, когда в четверг шагал вверх по дороге, ведущей в святилище в Лагевниках[42]. Базилика снизу выглядела очень большой и светлой, а устремленная в небо стройная башня позади нее была похожа на минарет. Поднявшись, я остановился неподалеку от башни, передо мной расстилалось обширное пространство, где-то на заднем плане маячили крыши Кракова, а вблизи теснились ангары супермаркетов, гипермаркетов и мультиплексов, царящие сейчас везде в мире. Рядом работал строительный кран, а сквозь безлистные еще деревья просвечивала стальная конструкция очередного ангара, вырастающего у подножья холма и нагло взбирающегося на склон. Базилика внутри была такая же большая и такая же светлая — свет врывался через высокие витражи и каскадами обрушивался на людей, стоявших на коленях между рядами длинных деревянных скамей. Я остановился у входа, будто осознав вдруг, что не знаю, зачем сюда приехал. Или будто осознав, что знаю, зачем приехал, но того, что мне нужно, здесь не найду.

А потом я пошел дальше — туда, где торговый пассаж для паломников, где киоски с тысячами открыток, доход от которых пойдет на строительство святилища, где с лотков продаются специально изданные к столетию сестры Фаустины сборники литаний и песнопений, а на табличках с фамилиями жертвователей сообщается, что интересующихся просят обратиться в Фонд (адрес, телефон, факс, e-mail, ИНН); где полно магазинов с предметами культа и длинная галерея утыкается прямо в огромную рекламу кока-колы; и где на стене обменного пункта крупными буквами написано "Предметы религиозного культа. Обмен валюты. Золото. Серебро. Скупка. Продажа", а под надписью двухметровая деревянная сестра Фаустина прижимает к сердцу левую руку, а правой благословляет всех, кто решится купить, продать или обменять крестик, золотой образок или серебряную цепочку. И я вошел в магазин, чтобы купить матери четки, а в магазине — Папа… ба, сотня Пап, во всех известных типографиям форматах, по всей стене, а посередине табличка "Купленный товар возврату и обмену не подлежит". И правильно: как можно вернуть Папу, как можно обменять его на ладанку, образок или фигурку святого?! А дальше та же самая деревянная сестра Фаустина, тем же самым жестом приветствующая всех и благословляющая тех, кто захочет ее отсюда забрать, заплатив выкуп в размере 1948 злотых — на 258 злотых больше, чем за ее близнеца — отца Пио [43], из-под деревянных повязок на кистях рук которого сочилась деревянная кровь. Дороговато; но вот ангелочка можно было приобрести за ю или 15 злотых, в зависимости от размера; а такого же со сломанным крылышком — за символическую пятерку (если отыщешь его в корзине с надписью "Уценено", среди двух марийных и одного ватиканского флагов, трех елочных шаров, кожаного бумажника с закопанским узором, двенадцати пасхальных открыток и одной Девы Марии). А над этой корзиной возносил руку гигантский, двух с половиной метровый, пластиковый Иисус в ниспадающей складками одежде; из-под второй, лежащей на груди, руки вырывались два пластиковых луча, голубой и красный. Красный казался особенно ярким на темно-зеленом фоне образа Святого Семейства, укрепляющего веру и защищающего от осенней депрессухи.

(Тот ноябрь не грянул внезапно, он загодя о себе предупреждал, уже в октябре было очень темно и дождливо, а потом с каждым днем становилось все хуже. И все труднее стало угром выползать из постели, умываться, одеваться и выходить в сырое осеннее ненастье, и тогда я подумал, что надо уверовать, что прав был ксендз, который когда-то, давным-давно, сказал матери: "Принуждать никого нельзя. Не хочет мальчик ходить в храм, пускай не ходит, рано или поздно он туда вернется; люди с такими печальными глазами всегда возвращаются". Так я подумал однажды утром, лежа в постели, в полумраке, с пересохшим горлом и разрывающейся от боли головой, а потом вспомнил, что в Сопоте будут выступать Богумил, Богуслав и Божидар, трое самых католических польских поэтов, и еще я подумал, что это не случайно и что, раз уж так получилось, это будет тот самый день. Вечером я ехал в пригородной электричке, за мокрыми оконными стеклами мелькали огни Труймяста; напротив храпел какой-то мужик, рядом две девушки со смехом рассказывали друг дружке про свои первые ночные приключения, а я пытался себе представить, как оно будет: сначала стихи, потом, вероятно, дискуссия, возможно, за бокалом вина, и тогда внезапно что-то во мне сломается, треснет какая-то скорлупа, и придет озарение, и я найду точку опоры, без которой не только нельзя перевернуть мир, но и перескочить на другой путь с того, по которому меня несет сила инерции, через кабаки и чужие квартиры, перроны и вокзалы, торговые центры и кинотеатры. До места я добрался вымокший до нитки, задолго до назначенного часа; стоял в коридоре, читая объявления, и тут пришел Богуслав, бледный от недосыпа, и: "О, привет! Клево, что ты здесь. Заебисто! А я сюда прямо из Кракова, бля, неслабо было, награды какие-то раздавали, не просыхали три дня, я подклеил одну, черненькая такая, офигительная, акгрисуля, кажется, хотя я даже не спрашивал, чувак, что она вытворяла, у меня в жизни такой не было". Следом пришел Богумил. "Привет, вы вроде еще не знакомы, — сказал Богуслав, — знакомьтесь, Петр, Богумил". Я хотел что-то сказать, дескать, читал, дескать, под впечатлением, но не успел — Богумил только кивнул мне и тут же повернулся к Богуславу, стукнул со смехом по спине: "Ха-ха, брат, тухленько выглядишь, перебрал малость, а? Я тоже, я тоже. Соскучился я по тебе, брат, ну что там у тебя, пишешь что-нибудь?" А Богуслав: да, что-то пишет, в поезде, чтобы не пропадало время, а то ведь посидеть спокойно не дают, вечно в поездках — туда, сюда. Но тут: "Добро пожаловать, уважаемые гости, милости просим", — кто-то уже размашисто открывает дверь, и мы входим в зал, а там полно стульев, и пирожные, и стаканчики для вина. Сразу подвалил народ: приветствия, улыбки, рукопожатия, эти собрались в кружок, те, рассевшись, переговариваются, прихлебывают вино, чмокают, жестикулируют, шум, гам — и: "А вот и Божидар, приветствуем!" — крикнул один; Божидар вошел, поздоровался, вроде как застенчиво; наконец все угомонились, и Богуслав, сидя за столом, объявил, что сейчас будет читать свои стихи Божидар и что стихи эти про Бога, и Божидар неловко поклонился, прокашлялся и начал читать, а я сидел в последнем ряду и думал: вот это, похоже, от чистого сердца. А потом Божидар закончил, и опять зашуршали: "как вам?" — спросила дама в шиншиллах, "почему бы и нет?" — ответил господин с бородкой; и снова чмок-чмок, шу-шу, шелест, серебристый смех, расслабон, из зала в коридорчик и обратно, похлопывания по плечу, поздравления, комплименты, приглашения. "Ну что, махнем в Спатиф?[44] — сказал Богумил, когда шиншиллы отчалили, ну и мы пошли, по дороге завернули в круглосуточный магазин на Монте Кассино, и: "Я пока четвертинку, а вы?" Мы тоже по четвертинке, и вот уже веранда Спатифа, и сигареты, и треп, и подливание водочки в пивко, пока не видит смазливая официантка, которой Богуслав тут же: "Вы когда заканчиваете?" — а Богумил: "Хе-хе!" — и уже он о своем, как вынужден то да се в стихах вычеркивать, чтобы жена не догадалась, и уже спрашивает у Богу-слава, помнит ли тот двух чувих, ну, тогда, в поездке, с которыми они славно прокатились на море, а Божидар в сторонке, тоже вроде бы подхихикивает, но как-то неискренне, наверно поэтому я у него и спросил… но это было позже, когда мы уже перебрались наверх, где главное разгуляево, где студентки и актеры и где я прокричал Богуславу: "Ты знаешь, что такое ‘заебисто’?" — а он мне в ответ: "Вот это и есть заебисто, старик!"; а к Божидару я обратился с вопросом позже, когда уже все подустали и мы стояли в очереди в сортир; я спросил: "Скажи, а как ты к этому относишься, ну, понимаешь, что в стихах и эссе они такие, понимаешь, да? — а на самом деле другие?" Он слегка поморщился и сказал: "Я оценок не даю, мне, может, и не до конца, не совсем, не больно нравится, но оценивать я не берусь". И снова треп, рюмочки-студенточки, и снова в сортир, пить втроем в одной кабинке принесенное с собой (так дешевле) пиво, и так допоздна, а в три ночи перед Спагифом объятия, восклицания, поцелуи и: "До свидания, пока, пока, даст бог, не в последний раз, надо чаще встречаться, пока еще молоды, пока жизнь не прошла". По пути на вокзал я споткнулся на ступенях перед костелом, потом поговорил около киоска фастфуда с каким-то мужиком, который выскочил из клуба перехватить кебаб, осенняя холодрыга, а он голый по пояс, потный торс нелепо сверкает, челюстями работает зверски, будто наглотался колес. "Знаешь, что такое ‘заебисто’?" — спросил он у меня, а я уже знал: "Вот это и есть заебисто", — говорю. А он мне: "Правильно! Только это и ничего больше. Давай пять!" Спустя несколько дней я слушал Богумил а по радио — он рассуждал, был ли Милош хорошим католиком, склоняясь к тому, что все-таки был, хотя и восхищался Востоком и подписывал письма в защиту прав геев, это все чепуха, а взгляды у него, в целом, были правильные; я слушал Богумила, но не узнавал голоса и три раза проверял в программе передач, действительно ли это он, потому что голос был какой-то другой, вроде бы его, но не похож, нисколечко не похож.)

"Знаешь, что там видели мои знакомые? — спросил Марко, когда мы вечером сидели в кабаке и я рассказывал обо всем: как сел в автобус, как ехал, не особо зная, зачем еду, как топал в гору, как искал и не нашел, и как потом спускался вниз, и как наткнулся на ярмарку, где тысячи Пап с улыбкой глядели на меня с автомобильных брелков, зажигалок, пепельниц, фарфоровых кружек и плакатов, с ковриков и трещоток, с закладок, тарелочек, флажков, вымпелов, консервных ножей, шкатулочек, вазочек и с циферблата часов, невозмутимо, как умеют только часы, отмеряющих время. — Это все чепуха, — сказал Марко. — Мои знакомые в прошлом году были в этом пассаже, ну, в паломническом центре, где все эти бытовые услуги, аптеки, врачи, рестораны, — и видели разложенные повсюду листовки с вопросом: ‘Хочешь понравиться Богу?’ — и ниже, мелким шрифтом ‘парикмахер восемь злотых’".

Так что же еще? Что еще? Было что-нибудь еще, что-нибудь важное? Пятница и суббота — сплошная круговерть: на выставке живописи в "Бункере" кто-то попереворачивал все картины с Папой лицом к стене, вечером кто-то — я? — говорил кому-то — мне? — "Как думаешь, каково быть учителем этики, философом и знать, что люди тебя любят, но примерно так же, как святого Николая? Каково показывать свою старость и немощь, зная, что ты — единственный, чью старость и немощь не показать нельзя, а еще зная, что, когда ты совсем ослабеешь, их ничто не остановит и они покажут в прямом эфире, как ты умираешь?" Кто-то прислал цепочку: "Кароль Войтыла родился 18.05.1920, сумма цифр, деленная на два, — 13, избран Папой на конклаве 94-мя голосами, а 9 + 4 = 13, было ему тогда 58 лет, опять 13, — и так далее, вплоть до: Папа прожил ровно 31 тысячу дней, если посмотреть в обратном порядке… Ни прибавить, ни отнять!" А что прибавлять и от чего отнимать? Еще кто-то написал, что чувствует себя обманутым коллегией кардиналов, которая тянула с вскрытием завещания, поскольку хотела оставить тело Папы у себя, а он наверняка хотел быть похоронен здесь, в Польше, в прекрасной нашей стране, неподалеку от своих любимых гор, а теперь правда вышла наружу, вылезло шило из мешка, теперь уже известно, чего стоят эти кардиналы — только о себе думают, о своей корысти. Кто-то на каком-то форуме возмущался: на марше в память Папы у себя в городе он видел целые толпы студентов с пивом — в каждой руке по банке, и смеялись они, и какие-то веселые игры устраивали. А в комментариях немедленно: "Ты говоришь о Люблине"; а еще кто-то, что это Познань, а еще другой, что Краков, он точно знает, видел своими глазами, но вот уже кто-то возражает: это Жешов; какая-то женщина — нет, Гданьск; мужчина — нет, Катовице; девушка из Варшавы негодует… и все как один: позор, стыда у них нет, ну почему, ах, почему такое про нас говорят. Во Вроцлаве мэр объявил, что через год поставит папские врата в форме монументальной арки, в Торуне в самом центре будет установлен памятник, в Варшаве будет площадь, в Вилянове — саркофаг, в Пшемысле — выставка принадлежавших Папе вещей, в Радоме — граффити, в Подляском воеводстве — Папский путь [45], в Вадовице — гранитный или бронзовый памятник; в Кракове будет курган, "самый большой, какой только в этой стране видели"; что ни город, то улица, проспект, парк, площадь или больница. Кто-то сказал: мы еще убедимся, какое растет поколение, через год, пять, десять лет эти молодые люди построят новую Польшу, новый мир построят, даже если им придется работать голыми руками; кто-то рассылал мейлы, что в пятницу в двадцать один час тридцать семь минут вся Польша в память о Папе погасит свет, а какой-то энергетик сказал по радио, что тогда вся Польша на несколько месяцев останется без электричества, потому что случится коллапс в сети. Однако сеть выдержала, хотя в Оруни и на Мокотове, в Погуже и Шмельце, на лодзинских Балутах и в гдыньской Хылони по жилым кварталам ходили подростки и кричали: "Погаси свет, мудак, не то стекла повыбиваем", а в гданьском Пшиможе кто-то просто испортил трансформатор и весь район вырубился, без всякого принуждения, дружно и надолго. Кто-то с кем-то не мог договориться, что делать с лампадами, собранными с улиц, — как-никак, сорок тонн стекла. Этот хотел соорудить памятник, тот — инсталляцию; посыпались открытые письма, объяснения, протесты. Кто-то сообщал из Варшавы, что на марше футбольных фанатов пацаны кричали: "Хер в жопу всякому, кто не уважает Святого Отца!" — кто-то другой возражал, что это неправда. В одну из тех ночей я покупал хот-дог в киоске, где бок о бок висели фото: слева говяжий кебаб за шесть злотых, справа гамбургер за четыре пятьдесят, а между ними — Папа с траурной лентой. А потом были похороны, и порыв ветра закрыл Священное Писание и взметнул сутаны кардиналов, и кто-то, естественно, написал, что это сам Святой Дух, воплотившись в ветер, закрыл Библию именно так, чтобы ее можно было открыть на том же самом месте. Кто-то другой возмутился, что нельзя так уж сразу везде выискивать знамения. Ему тут же ответили, что, видать, жизнь у него невеселая и его можно только пожалеть, что жена ему изменяет, дети не любят, а сам он, по всей вероятности, безработный. И необразованный. А Збигнев Бонек [46]сказал, что фото Папы надо поместить на польский флаг.

И не было у Святого Отца надежды.

Наконец настало это воскресенье, холодное и промозглое. На стадионе "Краковии", стадионе имени Иоанна Павла Второго, том самом, где несколько дней назад братались фанаты краковских клубов, начинался матч мира и согласия: "Краковия" Краков — "Легия" Варшава; тысячные орды болельщиков собрались, чтобы продемонстрировать добрую волю. Мне рассказывал один сотрудник спортивной газеты, как они поднялись на трибунах, друг против друга, и по данному знаку пропели польский гимн, а потом "Клятву" [47]и еще "Лодку", любимую песню Папы, — и голоса их крепчали, и все проникновеннее становились, и волнение охватило всех до единого. А потом с четырех углов стадиона выпустили четырех белых голубей в знак мира и вечной отныне дружбы. И в глазу у многих блеснула слеза, скупая, мужская. А потом сиротка из детского дома медленным торжественным шагом прошла на середину поля и остановилась ровно в центре, чтобы выпустить последнего голубя, самого большого и самого белоснежного, дабы он возвестил земле и небу, животным и людям о том, что воцарился pax maxima et infmita, дабы отнес мирное послание болельщикам всех клубов, дабы прервал навсегда братоубийственные распри, дабы поднебесным своим полетом положил конец махалову и мочилову; и дабы шелест его крыльев услышали повсюду, где еще неделю назад слышны были тяжелые удары кулаков, проклятия одних и стоны других, повсюду, где серые тротуары орошались красной фанатской кровью, проливаемой в священных войнах за честь клуба; и пусть его незапятнанная голубиная белизна заставит фаната "Арки" перевести через улицу бабушку фаната "Лехии", а фанат "Погони" поможет нести тяжелую сумку матери фаната "Леха", а сестра болельщика из Вроцлава сможет без опаски любить болельщика из Варшавы. И остановилась сиротка ровно посреди поля, и в великой тишине подбросила вверх белого голубя. И кто знает, как сложились бы судьбы мира, если бы голубь взмыл в небеса; но, увы, он лишь на краткий миг повис в воздухе, как любой брошенный вверх предмет, а затем шмякнулся в траву, ибо был тот голубь мертв, был тот голубь недвижен — сыграл в ящик бедняга, дал дуба, попросту говоря сдох где-то по дороге, ненароком придушенный сироткой, а может, не выдержав груза ответственности. И великая тишина вдруг взорвалась, взревела громче медных груб, а потом началась рубиловка. Двумя часами позже Клубень, прячась за шторой у себя дома, с восхищением наблюдал за тактически безупречными действиями польской полиции, которая сперва разогнала толпу массированной атакой водометами, а затем самых стойких обстреляла резиновыми пулями; так, не раз испытанным способом, взяли верх доблестные стражи порядка. Впрочем, кто знает: возможно, виноваты именно они, маловеры, прибывшие на матч примирения в бронемашинах и с оружием, возможно, из-за них все так повернулось…

Вскоре затем пошел дождь, холодный, апрельский. И шел целый час, если не дольше, и погасил лампады, и свечи, и весь город погасил; так что, когда из-за туч робко выглянуло солнце, картина была уже совсем другая. Мокрые улицы, мокрые тротуары и стены; из мокрых темных стен торчали мокрые древки, а с мокрых древков уныло свисали мокрые склеившиеся флаги, будто привязанные к веткам мертвые птицы. Все это я видел из окна машины, пока ехали на обед к Мартине и Марко по почти пустым улицам, по мостам, площадям, по мокрому смурому Кракову, отряхивающемуся от воды, как отряхиваются некрасивые старые собаки.

После обеда мы немного поговорили о каких-то пустяках, а потом уже никто ничего не говорил, мы просто стояли у окна и молча курили. Я вспомнил одно занятие по философии, мы обсуждали эссе, из которого следовало, что основа всякого дискурса — общий культурный контекст. Я тогда сказал, что уже несколько лет обретаюсь среди людей, участвующих в создании польской культуры, творящих некий ее фрагмент, и что, честно говоря, они обходятся без дискурсов, просто беседуют на самые разные темы. "Нда? Очень вам сочувствую, — сказала магистр Б., — я, например, со своими знакомыми постоянно говорю о культуре". Именно это мне вспомнилось, когда мы стояли у окна и курили: Дорота, известная польская писательница; Казик, поэт и критик, сотрудничающий с популярным ежемесячником; Марко, главный редактор серьезного журнала, посвященного новой культуре; Мартина, одна из руководителей недавно созданного динамичного издательства. И я. И была тишина. Папа уже умер, и уже похоронен, и не находилось никакой другой темы, за которую можно было бы уцепиться, как за спасательный круг. Мы просто стояли, поглядывая — кто на сигарету, кто на Краков за окном, кто на собственные руки. Лишь бы не смотреть на других. И так довольно долго. Наконец Марко кашлянул и сказал: "Напиши об этом. Напиши минироман, можно сюжетный, с элементами эссе, или документальный очерк, или репортаж. Короче, в любом жанре, по своему усмотрению. Напиши, как ты приезжаешь в Краков, а Папа умирает, а ты в чужом городе, и что вокруг происходит, и о немцах этих напиши, как они удивляются. Обязательно напиши, такая книга может наделать шуму". Я долго смотрел в окно на темное усталое небо, а потом подумал: почему бы и нет, и сказал: "Ладно, напишу". Тогда Дорота сказала: "Только не пиши от первого лица, не то потом никому не объяснишь, что это не ты, что, если написано от первого лица, не надо думать, будто герой — тот самый человек, чья фамилия стоит на обложке". Я сказал: "А на хрена, пускай каждый понимает как умеет, пусть думает, что хочет, лишь бы думал". А вечером я сел за стол, включил компьютер и написал: "Начинается все это накануне моего двадцать четвертого дня рождения". И тут вдруг позвонила Аля, о которой я все эти дни почти не вспоминал, которая потерялась где-то по дороге. Позвонила Аля, я сказал: "Алло", — и повисла тишина. А потом она сказала: "Знаешь, насчет ребенка… его не будет. Слышишь? Его не будет".


  1. Тадеуш Рыдзык (р. 1945) — католический священник, редемпторист (член монашеской Конгрегации Святейшего Искупителя), основатель и директор "Радио Мария", известный своими националистическими и антисемитскими взглядами. (Здесь и далее — прим. перев.)

  2. Хоакин Наварро-Вальс (р. 1936) — пресс-секретарь Ватикана.

  3. Кшиштоф Кравчик (р. 1946) — певец, гитарист, композитор, в 2000 г. выступил в Риме на площади Св. Петра с концертом для Иоанна Павла II; Эдита Бартосевич (р. 1966) — певица, гитаристка, композитор, автор текстов, вместе с Кравчиком записала несколько песен, в том числе "Трудно нам быть вместе…".

  4. Труймясто (тройной город) — агломерация на Балтийском побережье, состоящая из Гданьска, Сопота и Гдыни, а также нескольких меньших городов и предместий.

  5. Американка, тяжелая болезнь которой вызвала громкий судебно-политический конфликт по вопросу об эвтаназии. В 1990 г. Терри Скьяво впала в кому и много лет находилась в вегетативном состоянии, без признаков сознания; умерла после принятия судебного решения об отключении аппарата искусственного питания; на ее надгробии высечена надпись: "Родилась 3 декабря 1963 / Покинула эту землю 25 февраля 1990 / Упокоилась с миром 31 марта 2005".

  6. Авансом, загодя (итал.).

  7. "Переступить порог надежды" — книга интервью итальянского писателя и журналиста Витторио Мессори с Иоанном Павлом II (1991); переведена более чем на 20 языков, разошлась в 20 млн. экземпляров.

  8. На одной из башен кафедрального собора на Вавеле (холм и архитектурный комплекс, включающий королевский замок) находится колокол "Зигмунт", в который по традиции бьют только в особо важные для Польши и польского народа моменты. Последний раз в колокол били в апреле 2010 г., после коушения президентского самолета под Смоленском

  9. Из песни Казика Сташевского, вокалиста и саксофониста, лидера группы "Культ"

  10. Освещенная в костеле свеча, по народным верованиям защищающая дом от грозы. Громницу вкладывают в руки умирающему, а также зажигают при крещении и первом причастии

  11. Дом приходского священника

  12. Во время евхаристической литургии после молитвы "Отче наш" и перед причащением прихожане, глядя друг другу в глаза, обмениваются рукопожатием — приветствием (преподанием) мира.

  13. Здислава Барбара Сосницкая (р.1945) — певица, композитор, обладательница сильного голоса (2,5 октавы); "Больтер" — музыкальная группа (основана в 1984 г.); Пётр Щепаник (р.1942) — певец, актер, гитарист

  14. Папа Иоанн Павел II — в миру Кароль Войтыла

  15. Лихень — деревня в Западной Польше, где находится базилика Пресвятой Марии Лихенской, центр паломничества

  16. Это выражение широко распространилось в Польше в 90-е гг. после двух громких судебных процессов над родителями, убивавшими своих малолетних детей и хранившими останки в бочках из-под квашеной капусты.

  17. Чеслав Милош (1911–2004) — поэт, эссеист, лауреат Нобелевской премии по литературе (1980), в 1951 г. во Франции попросил политическое убежище, с 1960 г. жил в США, вернулся в Польшу в 1993 г., похоронен в Кракове.

  18. На холме Скалка расположен монастырь паулинов, где в склепе, в подземелье костела, похоронены многие знаменитые деятели культуры и искусства.

  19. Фрактал — сложная геометрическая фигура, обладающая свойством самоподобия, то есть составленная из нескольких частей, каждая из которых подобна всей фигуре целиком.

  20. Город, в котором родился Кароль Войтыла.

  21. Плянты — городской парк, зеленый пояс, окружающий исторический центр Кракова.

  22. В период предвыборной кампании 2000 г., во время визита президента Александра Квасьневского в Калиш, сопровождавший его руководитель Бюро по нацбезопасности Марек Сивец, выходя из вертолета, осенял крестом встречающих. Квасьневский спросил у него, целовал ли он уже калишскую землю, как это сделал Папа Римский во время своего первого визита в Польшу, и тогда Сивец встал на колени и прикоснулся к земле губами. Последствием этого поступка стала антипрезидентская кампания, обвиняющая власти в оскорблении высшего духовного авторитета нации.

  23. "Оазис" — движение, созданное в основном для организации летних детских и молодежных лагерей с целью повышения религиозного сознания.

  24. Лицо, излагающее учение христианской веры в вопросах и ответах.

  25. "…и вся эта ситуация, понимаете, здесь, в Кракове, после смерти Папы’’ (англ.).

  26. "Да, да, знаю, Папа умер, я читал в газете в Берлине" (англ.).

  27. Новая Гута — "социалистический" город на окраине Кракова (теперь район Кракова), строившийся одновременно с начатым в 1949 г. строительством металлургического комбината (с 1954 по 1990 гг. комбинат им. Ленина).