24317.fb2
Присуждение Гонкуровской премии в 1998 г. роману П. Констан «Откровенность за откровенность» вызвало немало толков. Женщина-лауреат самой престижной литературной награды Франции — случай редкий. Между тем, сама Поль Констан считает: «Женщин в сегодняшней литературе становится все больше. Их романы — чрезвычайно смелые со всех точек зрения. Может быть, это реакция на то, что долгое время женщины боялись говорить своим голосом, теперь они как будто бросают вызов».
Голос Поль Констан, узнаваемый во всех ее книгах, невозможно спутать ни с каким другим. «Экзотичные», «причудливые», «барочные» — такими эпитетами характеризует критика ее романы. Своеобразие творческой манеры Констан уходит корнями в ее детство. Дочь военного врача, она родилась и росла в бывших колониях — в Африке и Гвиане. С первого своего романа «Урегано», опубликованного в 1980, писательница остается верна своей духовной родине — тропикам; во Французской Гвиане познает мир маленькая героиня романа «Дочь Гобернатора»[1], поразительно яркая, сюрреалистичная и достоверная одновременно картина Африки предстает в романе «Уайт-Спирит» (на русском «Банановый парадиз»). Часть собственной биографии Констан «подарила» и одной из героинь «Откровенности за откровенность».
Это роман о четырех женщинах — и перед читателем четыре судьбы, четыре голоса, виртуозно соединенные в единую партитуру. «Все о Еве» — четырехкратно.
Критика, с ее пристрастием к навешиванию ярлыков, поспешила охарактеризовать роман феминистским. По словам же самой писательницы ее замысел был шире: она писала книгу о конце XX века.
Если смотреть на героинь Констан с точки зрения феминизма, то они, сделав блестящие карьеры, достигли в жизни всего, о чем только можно мечтать современная женщина. Что же, они счастливы? Нет, отвечает Поль Констан, своей книгой словно подводя черту под растянувшейся почти на столетие дискуссией о роли женщины в обществе. За свой успех ее «сильные» героини расплачиваются одиночеством и неприкаянностью. Символично и показательно, что все они лишены даже родины в истинном смысле этого слова. Им катастрофически не хватает любви, которой, как уверена писательница, «если нет — не выжить».
«Я преподнесла эту книгу женщинам, как зеркало… — говорит Поль Констан. — А если в него не хотят смотреться, значит, оно показало правду». «Откровенность за откровенность»— книга жестокая; безжалостная, как диагноз врача. Но что такое точный диагноз — приговор или шаг к исцелению?
Посвящается Густаву
Во мне живет девушка и никак не хочет умирать.
Весна в Канзасе дивно хороша, особенно ранним утром, прозрачным, мерцающим, кристальным. В лиловом небе теснятся пухлые розовые облака, ветер золотит их края, нагоняет зеленую пыльцу, которая синеет, осыпаясь, свет рассеивает искрящиеся капельки, и все это полно таким счастьем, какое бывает только в детстве, и становится легко на сердце. Как пустыня в рассветном зареве, говорила себе Аврора за наглухо закрытым окном своей комнаты, как саванна в клубах тумана после дождя: все искрится и блестит, все горит и сгорает. Это Африка, твердила себе Аврора, а ведь я в Америке! И радость пробирала ее, как озноб.
Сердце Америки билось за деревянным домом, посреди квадратного газона, в ветвях дерева, названия которого она никак не могла вспомнить; ветви сгибались, густо осыпанные розовыми цветами, которые трепетали от прыжков огромной белки. Большое пурпурное крыло прочертило ослепительное небо, и алая птица-кардинал уселась на верхушку дерева. Ликование затопило сердце Авроры; с такой не-замутненностью, с такой полнотой, так отчетливо она уже ощущала его когда-то, очень давно, еще маленькой девочкой. Америка, Америка, повторяла она как заклинание, вкладывая в это слово свою надежду на новую жизнь, и смотрела на дерево — название все равно не вспоминалось, — на белку, прыгавшую с ветки на ветку, на птицу, которая покачивала на ветру длинным хвостом.
Открыть окно было невозможно. Двойные рамы запирались при помощи электронного устройства, которым управлялись также кондиционер, кофеварка, стиральная машина и компьютер Глории, хозяйки дома. Аврора подумала было, что можно, спустившись вниз, выйти через дверь кухни — обыкновенную деревянную дверь за сеткой от комаров. Но электронный мозг блокировал и ее. Из кухонного окна был виден еще кусок лужайки — перед фасадом. По другую сторону шоссе зеркальным отражением стоял точно такой же дом, служивший часовней, и рядом — наконец-то вспомнилось название — такое же иудино дерево, вспухшее от изобилия цветов, пригибавших его к земле. И белка прыгала по газону, и птица-кардинал села на макушку дерева, подняв зыбь в буйстве цветов. По одному иудину дереву на каждый дом и по одной алой птице, которая, охмелев от соков, от ароматов, от нектара, забыв даже, земная она или небесная, тычется клювом и зарывается в облака, такие же вспухшие и розовые, как деревья в садах. Аврора вернулась в комнату.
Куда бы она ни приехала, ей всегда доставалась детская — не гостевая спальня, не диван в гостиной, нет: только детская! Везде, где ее принимали, она была обречена на эти узкие кровати, на слабые, но неотвязные запахи жизни, въевшиеся в матрас. Кровать Кристел, дочки Глории, пахла неприятно, а комната выглядела неуютно; было в ней что-то хаотично-случайное, как будто ее занимали поочередно враждующие между собой люди, причем каждый стремился вытеснить своего предшественника. К обоям в мелкий цветочек сначала прикалывали героев Уолта Диснея; затем последовал период лошадей: цветные развороты из журналов приклеены скотчем вокруг кровати; наконец, появились черно-белые плакаты с Джеймсом Дином и Мэрилин в натуральную величину.
Джеймс Дин смотрел, надув губы, со стены над письменным столом светлого дерева, сплошь залепленным наклейками. SO CUTE![2] Всеобъемлющая характеристика для множества вещей, просто приятных или увиденных сквозь юношеские розовые очки; она была применима к младенцам, к животным, к нейлоновым финтифлюшкам, болтавшимся над окном, и к наширявшемуся до одури Джеймсу Дину. SO CUTE поверх мордашки Джеймса Дина говорило о том, что Кристел уже интересуется мужчинами — созревает для любви, верный знак. А плакат с Мэрилин, придерживающей юбочку над вентиляционным люком, определял идеал женщины.
Когда-то, подростком, Аврора тоже увлекалась культовой актрисой своего времени. Помнится, школьные подруги принесли ей в пансион номер «Пари-матч». На обложке красовалась фотография Лолы Доль. Это ты? — спрашивали ее девочки. Ну же, признайся, это ты! Вот так, в одночасье — и ведь ничто этого не предвещало, никогда ни намека, ни улыбки, ни взгляда, — она узнала, что очень хороша собой. Скажи, что это ты… только прикинутая! Прикинутая, вот оно что, в стиле мадемуазель де Лемперер, кутюрье юных девушек, — квадратное декольте, белое органди, сияющая жемчугом улыбка.
В их среде кино считалось неподобающим занятием. Худо-бедно терпели балерин: трудятся как Пчелки и подчиняются ЖЕЛЕЗНОЙ ДИСЦИПЛИНЕ, — и театральных актрис, которым порой приходится произносить длинные и трудные тексты; но к киноактрисам и манекенщицам — показывают себя и только, пустоголовые куклы! — относились с таким презрением, что те были вынуждены скрывать свои имена, брать псевдонимы.
Как и писатели, говорила себе Аврора, как и я. Когда она публиковала свой первый роман, тетя Мими не захотела, чтобы на нем стояла фамилия ее родителей. Аврора тогда просила кого могла — совершенно чужих людей — подыскать для нее фамилию. Один маститый писатель предложил ей воспользоваться названием своей загородной виллы. Она отклонила предложение, подразумевавшее действенное покровительство.
Уж если менять, решила она, то менять все: фамилию, имя, происхождение. В колонке некрологов она выбрала Аврору Амер, восьмидесяти восьми лет, горемыку без гроша за душой, предназначенную общей могиле. Ей было нелегко свыкнуться с фамилией и особенно с именем, она не сразу понимала, что обращаются к ней, когда их называли, написанные, они ничего ей не говорили, казались фальшивыми, как те имена, что писатели наобум дают своим героям. Вот так и она оплошала, зачеркнула себя фамилией и именем — чужими.
Ее подругам хотелось думать, что она — Лола Доль, что подлинное имя Лолы — одной из первых актрис, снимавшихся под своей фамилией — на самом деле псевдоним, призванный оградить тайную жизнь Авроры, которая тогда еще не стала Авророй, а была просто, как все ее называли, Жюжю. В их воспитании так недоставало романтики, что весь пансион просто бредил этой историей. Экстерны подпитывали ее, принося журналы по кино. Она почти не сомневалась, что ее бывшие подружки, теперь уже стареющие женщины, предпочитают рассказывать детям и внукам, что учились с Лолой Доль, блистательной и скандально знаменитой актрисой, а не с писательницей Авророй Амер, чьи книги не внушали им особого доверия.
Аврора включилась в игру и играла от души, ею овладел настоящий азарт. Ее запросто могли разоблачить, и все же на устном экзамене на аттестат зрелости она выступила с коронным номером и не разочаровала зрительниц-пансионерок, на глазах у которых разыгралась сцена. Когда экзаменатор, молодой человек с очень короткой стрижкой, прилежный читатель «Кайе дю синема» спросил ее: извините, но… в общем, не Лола ли она Доль на самом деле, она посмотрела ему прямо в глаза и выдала ту самую улыбку, которую копируют теперь все, подчеркивая розовой перламутровой помадой. Надо же, она показалась ему гораздо моложе, чем на фотографиях, но это понятно, грим ведь старит; и потом, для норвежки она говорила чисто, почти без акцента. Ему нравилось, когда волосы у нее были светлее, но цвет волос, как и грим… Он ушел очарованный и возбужденный до крайности: представьте, Лола Доль сидит перед вами в плиссированной юбочке, знаете, вблизи она совсем юная, просто школьница!
Когда тетя Мими спросила ее, чем она думает заниматься дальше, Аврора не решилась ответить, что хочет стать киноактрисой. Будучи старше ее на каких-нибудь пять-шесть лет, Лола Доль более-менее проторила ей дорогу и воплотила образец для подражания на всю дальнейшую жизнь. Слава ее росла день ото дня, она была у всех на устах, даже у тети Мими, которая радовалась тому, что сходство — его признавала и она — только внешнее и внучатая племянница не заставит ее краснеть за свою скандальную известность. Лола тогда жила с эстрадным певцом, лидером черно-белых телеэкранов. Пока он под аккомпанемент гнусавой трубы, вырядившись в официантскую куртку, отплясывал мамбо, эта шалая — самая настоящая ЗАПЬЯНЦОВСКАЯ ПЬЯНИЦА — вляпалась в автокатастрофу на горной дороге в Эстереле. Она вела машину с бутылкой виски в руке!
Аврора благоразумно держалась в тени Лолы, не подчеркивала сходства — пусть замечают, но выставлять напоказ ни к чему. Сама-то она, конечно, знала, что она — не Лола, но имя Лолы было псевдонимом, который пришелся ей до того впору, что она уже не могла свыкнуться до конца с Авророй Амер. Не будь актриса так широко известна, первые книги можно было бы подписать этим именем: Лола Доль. Лола Доль жила в ней и с ней, более живая, чем она сама, как если бы она ее сочинила, — можно сказать, что Лола Доль была самой первой из ее героинь.
Белая юбка Мэрилин раскинулась во всю ширину двери детской. Аврора никогда не находила эту актрису особенно привлекательной; помнится, еще на гребне славы она казалась ей слишком зрелой, недостаточно современной и далеко не такой красивой, как Джин Себерг, Анна Карина и другие молодые актрисы ее поколения. Перетянутая талия, круглый живот, полноватые ноги, чересчур тяжелый бюст — нет, она в тысячу раз менее соблазнительна, чем Лола Доль с ее грудками без лифчика под синим свитерком, какие носила следом за ней вся Франция.
И все же Кристел предпочитала Мэрилин, ровесницу своей бабушки, Лоле Доль, стиль и прическа которой снова входили в моду у молодых девушек. Кристел знала Лолу Доль. Каждый год эта старая АЛКАШКА выступала на феминистическом симпозиуме в Миддлвэе, а неувядаемо-хрупкую юность Мэрилин навсегда законсервировала смерть.
Сначала ее не было. Потом просыпалось тело — от боли. Ломило шею, покалывало в ногах, распирало живот. А потом тошнота скручивала ее от желудка до рта. Стоило открыть глаза — и все раскачивалось, словно кто-то хватал ее за волосы и тряс, пока она не начинала кричать. Она чувствовала, как сильные руки санитарки прижимают ее к матрасу, слышала, как о ней говорят в третьем лице. Она была — смотря где — дамой, алкоголичкой, делириумом или просто номером, как в морге. Своего имени она больше не слышала. А ведь когда-то, Боже мой! Его так любили произносить медицинские светила, величавшие ее, как неотъемлемую принадлежность Француза, мадемуазель Доль. Приезжавшие ночью по срочному вызову в полном восторге от того, что их профессия позволяет им приблизиться к живой легенде, выводили на бланке рецепта недрогнувшей рукой: Лола Доль. Мадам Доль, говорила медсестра, открывая перед ней дверь палаты, где ей предстояло лечиться. Лола, Лола, повторяла сиделка, не зная, что делать, — когда было совсем худо, когда Лола больше не могла терпеть, — и гладила ее волосы, успокаивая.
Биоэнерготерапевт, находившийся рядом с ней на съемках всех последних фильмов, научил ее дезинтоксикации криком. Сперва она стонала, изгоняя из каждой клеточки своего тела накопившиеся боли и обиды, от которых бывает рак, если их там оставить. Потом, собрав их в области солнечного сплетения, надо было испустить оглушительный крик, чтобы вытолкнуть все разом. После чего, опустошенная, обессиленная, она готова была сниматься.
В ту пору она еще спала с мужчинами и, проснувшись как-то рядом со случайным любовником, после череды прерывистых вздохов испустила свой дикий вопль. Бедолага так перепугался, подумал, что она умирает. Мне СТЫДНО, объяснила она ему, отдышавшись, стыдно, что я с тобой. Он вскочил с постели, и больше Лола его не видела. А пока он ждал лифта, давя, как сумасшедший, на кнопку вызова, она продолжала орать, широко раскрыв рот. Даже за дверьми и стенами крик был так пронзителен, что он не выдержал и помчался вниз по лестнице. И на улице колоссальное движение и оглушительный гул Нью-Йорка, сирены полицейских машин и «скорой помощи» были эхом этого крика, от которого он бежал.
Она стала кричать по любому поводу: из-за плохо закрытой бутылки, выскользнувшей из пальцев, перед запертой решеткой винного магазина, оттого что продавщица не нашла бюстгальтера нужного ей цвета и размера или парикмахер потянул ее за волосы. Она кричала просто так, чтобы услышать себя, среди ночи, — как другие включают свет.
Она знала, что будет кричать и здесь, еще как кричать. Лола ненавидела Мидлвэй, эту дыру, затерянную среди пшеничных полей, в таком одинаковом, насколько хватает глаз, таком уныло ровном пейзаже, что, когда она в первый раз приземлилась здесь, трибуны стадиона показались ей горой, ГОЛГОФОЙ! На полпути между Лос-Анджелесом и Нью-Йорком Мидлвэй представлял собой «ноу мэнз лэнд», ничейную землю культуры, спровоцировавшую появление контр-культуры ничтожества и неотесанности. Один модный режиссер выбрал его местом действия своего фильма по той причине, что «на свете не найти менее романтичного города!» С тех пор в каждом сериале непременно появлялся дурачок из Мидлвэя на потеху телезрителям. В глуши Огайо или Висконсина все покатывались от смеха при одном упоминании Мидлвэя, штат Канзас. Когда Лола бывала трезвой, ей хотелось, чтобы все думали, будто она повадилась в Мидлвэй именно потому, что «во всем мире не найти менее романтичного города». Лола чувствовала в чем ее подозревают: что она докатилась до статистки в сериалах категории «Б».
Я не хочу в гостиницу, умоляла она по телефону, не хочу в «Хилтон», не хочу видеть сверху пустоту бескрайней равнины. Глория ее успокоила: она поселит ее у себя, уступит ей свою спальню. Распаковывая чемодан, Лола принялась кричать, потому что осталась одна: чтобы убедить себя в том, что она совершенно, абсолютно одна и всем на нее наплевать. Баптисты, направлявшиеся в это время в часовню напротив, встревожились. Прибежали узнать, не пытают ли какую-то женщину в доме у феминистки.
Глория попросила ее не кричать дома, потому что Кристел пугается. Лола не сразу совместила имя с круглым личиком тринадцатилетней малютки-мулатки. Кристел воспользовалась ночными воплями Лолы как поводом сбежать на время симпозиума из дома матери, а перед этим не преминула заявить всей честной компании ее подруг, что покончит с собой, как Мэрилин, в тридцать шесть лет, недвусмысленно дав понять, что они этот рубеж уже перешагнули — как будто им надо было об этом напоминать! — и что она находит их ЖАЛКИМИ: разве можно ТАК ЖИТЬ?
— Так жить, так жить, объясни, что ты хочешь сказать? — потребовала Бабетта Коэн, «альтер эго» Глории из Миссинг Эйч Юниверсити, посвятившая двадцать лет «феминин стадиз»[3], как никто умеющая наладить контакт с молодежью и глубоко убежденная в том, что невысказанное всегда необходимо облекать в слова.
— Такими старыми уродинами, как вы, фу! — со слезами на глазах ответила Кристел.
И женщины, которые собирались принять девочку в свой круг и говорить с ней как со взрослой, вздохнули с облегчением, когда Кристел убралась к своему отцу Механику в южную часть города. Разве что из вежливости они еще интересовались ее успехами в школе.
— А теперь мне можно кричать? — спросила Лола.
— Нет, — отрезала Глория.
— Почему?
— Потому что здесь Аврора.
Лола услышала «Орор»[4]; ее голова отозвалась абсолютной пустотой.
— Ты же знаешь ее, писательница, — пояснила Глория, — та писательница, которую ты будешь читать.
— Канадка? — спросила Лола; в голове по-прежнему билось слово «Орор».
— Нет, француженка.
— А! — поняла Лола. — Девушка в соседней комнате? А ей что с того, что я кричу? Она-то не кричит, пишет себе!
— Да, она не кричит.
Ну все, дальше некуда, думала Лола, там, за дверью, Орор, ужас, а мне даже кричать нельзя! Тогда меня вырвет, пригрозила она.
— Валяй, — разрешила Глория, — я подотру.
В это утро Лола извлекла все свои боли, подтянула их, по рукам, по ногам; когда они собрались в желудке, тошнота стала нестерпимой и ее вывернуло. А после этого из широко открытого рта вырвался крик. От него проснулся Пастор и подумал, что сегодня Пасха и что так кричат новообращенные при крещении, изгоняя Сатану, и чары его, и козни его. Аллилуйя.
Электронная блокада автоматически снималась в семь тридцать. Включался экран компьютера Глории, и звучала гнусавая музыка, первые такты «Послания к Элизе», безликая, приевшаяся мелодия, как голос на телефонном автоответчике. Огромные буквы с экрана желали ей удачного дня, коверкая ее имя на все лады, потому что когда-то ей самой хотелось то офранцузить его, то даже, в лучшие времена, феминизировать, заменив «и» на «игрек», в общем, сделать совершенно оригинальным. В данный момент «Глорию» окружали сердечки, они разлетались по экрану и лопались, выписывая в пузырьках SPLATCH.
В эти же минуты наполнялась водой стиральная машина в подвале. Можно не сомневаться: сумей Глория раздобыть мыло, которое пенилось бы сердечками, и машина выплевывала бы такие же эйфорически-розовые сердечки, какие рисуют молоденькие девушки: воодушевленные первым курсом университета, они испещряют свои конспекты этими детскими виньетками, ни одной буковки не пропустят, каждую обведут цветочком, сердечком или кружком, пухлым, как пончики, которые они макают в кофе. Одновременно ползла вверх дверь гаража, поднимались сетки от комаров, включался кофейный агрегат, и все заполнялось тихим шипением кондиционера — это был пульс дома. Вопрос организованности, говорила Глория, но однажды от ее щипцов для выпрямления волос, гревшихся на раковине, из-за сбоя в программе загорелся дом.
В это утро Глория — она спала на раскладном диване в своем кабинете, даже не дав себе груда постелить постель, — проснулась усталой, но счастливой. Как бывало всякий раз, она прокручивала в памяти события и происшествия завершившегося симпозиума: все прошло в общем неплохо. Организация отменная, бюджет минимальный, участницы, которых все активнее приглашают повсюду, хранят верность, их число даже возросло. У нее в руках была козырная карта: Лола Доль выступала с чтением текстов значившихся на повестке дня авторов.