24317.fb2 Откровенность за откровенность - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Откровенность за откровенность - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Лола подошла к стене, на которой были развешаны фотографии. Это Великий Оракул, — подсказала Бабетта, думая, что Лола его не узнает. Но портрет Великого Оракула красовался во всех университетах, где побывала Лола. Вирджиния Вульф[27] и Великий Оракул — странная пара, как бы говорившая, что здесь живут в мире литературы и держат планку высоко. Но в кухне у Глории Великий Оракул соседствовал с ней, Лолой, и это свою фотографию она не могла узнать. Не то кадр из какого-то фильма, не то снимок, только она не помнила, что за фотограф ее снимал.

Только приблизительно — по жестким чертам, по сжатым губам — она могла сказать, когда это было. Лет десять назад, может быть, побольше, во всяком случае, в то время она уже ушла в театр — значит, все пятнадцать лет назад, когда она играла в «Кукольном доме»[28]. Кино отвернулось от нее, но свой провал она представила в ином свете: ей-де самой хочется более высокого искусства. Играть предстояло на норвежском языке, в родном театре.

Благодаря этой истории ее агенту удалось пробить несколько статеек в прессе, не на первых полосах, но все-таки, и даже — это уж он вымолил — фотографию, ту самую, что висела на стене: чтобы все увидели перемену в ней, ее новую, посвященную служению подлинному искусству, жизнь. Она была готова отслужить торжественную ибсеновскую мессу, которой ее родители каждый год открывали сезон. Их ждала благодарная публика — контингент посвященных, знавших партитуру наизусть, чьи аплодисменты предваряли лучшие сцены и возобновлялись после них.

Партнером Лолы был отец; он старел в роли мужа, но от спектакля к спектаклю так незаметно, что зрителям актер, вжившийся в образ, нравился все больше. Мать, которую заменила Лола, все так привыкли видеть в этой роли, что она стала ИХ Норой. На Лолу косились: слава звезды мирового класса отлучила ее от того, что стало культом для ее страны и ее семьи. Лолу сравнивали с матерью, и сравнение было не в ее пользу. Для актрисы, которая уступила ей роль скрепя сердце, недоумевающее молчание публики на первых представлениях было бальзамом на раны и помогло смириться со вторжением в ее владения — именно так она воспринимала происходящее.

Семья не принимала больше Лолу в свое лоно, и театр не стал для нее домом. Осуждающие взгляды родителей с одной стороны, враждебно настроенная публика с другой — ей некуда было деваться, и она выходила на сцену, как на заклание. Вечер за вечером она забывала текст, путалась в роли, тщетно надеясь на ободряющий взгляд, на спасительную соломинку брошенной реплики, которая заполнила бы повисшую паузу, когда никак не вспоминалось слово на языке, ставшем ей чужим. А им было все равно — пусть мандражирует, запинается, заикается, сбивается, бьется раненой голубкой в предсмертных содроганиях. Театр взирал на агонию кино.

Настал вечер, когда роль вернулась к матери, даже без репетиций. Лола, пьяная в лоскуты в той самой уборной-кибитке, слышала овацию зала. Больше о том, чтобы выйти на сцену, не могло быть и речи. Нервную депрессию ей и симулировать не пришлось. Она была раздавлена, думала — никогда больше не поднимется. Ее прятали от всех. Волнение, вызванное ее приездом, улеглось. Вода сомкнулась над ней, не осталось даже ряби там, где она пошла ко дну, и гладкая стальная поверхность не пропускала ни света, ни звуков; толща льда давила и мешала дышать, толща отчаяния и стыда. Она улетела в Нью-Йорк; никто даже не потрудился проводить ее к самолету, а мать и подавно, она ведь была так занята в театре.

— Помню, — сказала Лола Бабетте, — я была в Нью-Йорке, шел снег.

— Но это не ты на фотографии, — огорошила ее Бабетта, — это Аврора.

— Аврора? — промямлила Лола, ничего не понимая, и стены кухни дрогнули, ей показалось, что все сейчас рассыпется, рухнет… — А я, где же я? — Она поискала себя на другой стене, не нашла, и ей стало страшно, как тогда в аэропорту, когда она посмотрелась в зеркало и не увидела своего отражения. Дожили, подумалось ей, в зеркалах меня нет, на стенах нет, на экранах нет. Убила я фотографа!

— Ты здесь, — ответила ей Глория, выдвигая ящик кухонного стола, набитый всевозможным бумажным хламом.

— А раньше я была там, — показала Лола на стену.

— Угу, — кивнула Глория, — но теперь у меня писатели с писателями, а актеры…

— Писатели, ну конечно, — пробормотала Лола, растерянно озираясь; надо было срочно найти в этой кухне что-нибудь выпить, что-ни-будь покрепче.

Нет, это надо же, думала Бабетта. Она выразительно посмотрела на Глорию, призывая ее в свидетели. Но та, не поднимая глаз, нарочито старательно рылась в своем бардаке, все надеясь жестом фокусника извлечь из него фотографию Лолы Доль: вот, смотри, ты ЗДЕСЬ! Она ведь никогда ничего не выбрасывала, неужели ухитрилась отправить ее в мусорное ведро? Мало ли, порвала и выкинула. — Знаешь, — ляпнула она, оправдываясь, — может, в пожар или в потоп, я сделала, что могла.

Только о себе и думает, только себя и видит, убедилась Бабетта. Она же говорила Глории о чудовищной самовлюбленности актрисы. Знаешь, Лола — это нечто. Ну, довольно обо мне, давайте теперь о вас. Что вы думаете обо мне? Глория возражала, мол, ты преувеличиваешь, а Бабетта в ответ доказала ей как дважды два, что Лола держится так просто в силу привычки всегда и везде быть в центре внимания: обуздать навязчивый интерес к своей особе она могла только не замечая его. Вот она и живет так, будто вокруг никого нет. Всю жизнь делала вид, будто ей невдомек, как на нее смотрят, как ей улыбаются, но никогда не оставалась одна. Ей все еще мерещатся толпы поклонников. Уж поверьте, на протяжении всего симпозиума она не сомневалась, что все собрались исключительно для того, чтобы посмотреть на нее, а ведь на самом деле кому она нужна, издержка совместной благотворительности Глории Паттер и иже с ней, добрых душ, готовых платить бешеные деньги за ничем не замечательные выступления экс-звезды, за ее монотонные чтения, за ее хриплый и безличный голос.

Волна мстительной злобы захлестнула Бабетту, как бывало всякий раз, когда ей казалось, что ее водят за нос. Почему-то всегда, хотела она того или нет, ей выпадала эта миссия — открывать всем глаза на правду. Во всем университете никто лучше нее не умел вывести на чистую воду ловкачей-кандидатов с их путанными отговорками, подтасованными тестами, липовыми послужными списками, завышенными оценками, ЗАИМСТВОВАННЫМИ статьями. Ей необходимо было докопаться до правды — если не она, то кто? В запальчивости она рушила все карточные домики, припирала виновных к стенке, добивалась чистосердечных признаний. Да за кого они меня принимают?

Как же ей хотелось показать этой звезде, кто она есть на самом деле: ноль без палочки, красоту свою загубила, талант — да и был ли он у нее вообще? — пропила; и уж коли на то пошло, приложить заодно и Аврору, ХАНЖУ несчастную, всю из себя такую, будто не по земле ходит, с ее повадками богатенькой дамочки и французским акцентом. Это только с виду ей все до лампочки, а сама — как все писатели, они ведь горло перегрызут, только затронь их книги. Конечно, они свободны от всего, укоренившись на каждой странице, между черных значков, которыми помечена их территория.

Актера надо смотреть на экране, а писателя надо читать. От общения с живым писателем Бабетте всегда было не по себе. Ей вспомнился совет Шекспировского Гения: писателям лучше быть мертвыми. В самом деле, лучше, думала она, а еще лучше, если бы их творчество отделить от них самих, пусть остается навсегда безымянным. Прижизненный культ, устроенный Глорией, никому не нужен и вообще отвратителен. Тут ей удалось наконец поймать взгляд Глории: эй, Глория! Очнись!

Лола, успевшая отыскать в шкафчике ром, предназначенный для тортов, потягивала его с апельсиновым соком и рассматривала фотографию Авроры. Как же она могла ошибиться? И вдруг до Лолы дошло, что Аврора на нее похожа.

— Это ТВОЯ фотография, — сказала она вошедшей Авроре. — Твоя фотография. — Словно возвращала скрепя сердце нечаянно взятую чужую вещь.

Проходя через холл издательства, где каждый год вывешивались лица писателей, авторов выходящих книг, Аврора ощущала непонятную, но мучительную неловкость. Их висело чудовищно много, но это еще полбеды, — они выглядели такими же близнецами, как их книги под стандартными обложками. На фотографиях они не были собой. Можно запросто перепутать негативы: все одного формата, сняты под одним углом, одна и та же символическая поза — рука под подбородком. Снимки нарочно печатались темными, чтобы четче вырисовывались черты, и казалось, будто чернила, которыми они марают бумагу, проступают, как пот, на их лишенных выражения лицах. Слава Богу, что никого из них не разыскивали, как тех, с фотографий в фас и в профиль, вывешенных на дверях аэропорта в Сантареме, перед которыми как-то остановилась Аврора. Ей подумалось, что она при всем желании не смогла бы никого опознать: все на одно лицо!

Мрачные мысли навевал этот мраморный холл. Посетители понижали голос, точно в колумбарии, и, чтобы отвлечься, читали подписи под лицами. Авроре приходили на ум фотографии почивших в бозе, которые любящие родственники помещают на надгробьях, в овальных фарфоровых медальонах, не боящихся дождей и снегов: юный солдат, почтенный пятидесятилетний господин, молодая женщина в очках. Умерший продолжал стареть, становясь допотопным или смешным на пути в бессмертие, — а ведь снимок по идее должен был именно обессмертить. Вечность? Авроре думалось, что кресты, расставленные в шахматном порядке на простирающихся до горизонта военных кладбищах, или простые камни на еврейских могилах куда больше располагают к мыслям о ней. Прах и пепел. Тетя Мими была права, и Аврора любила смотреть на огонь в камине.

Она снималась для своей первой писательской фотографии под беспощадным светом снежного дня, превратившим ее в статую. Ее запечатлели для потомков застывшей, как тела альпинистов, сорвавшихся в пропасть, которые ледник может возвратить через несколько веков, и окажется, что ни времени, ни памяти не удалось стереть и уничтожить их черты. Замороженная, мертвая Аврора в недрах ледника издательского дома.

Стоя за аппаратом, Фотограф объяснял ей, как трудно снимать писателей: их расплывчатые лица теряются, пустые глаза ускользают. Их не поймать, говорил он, нет, они не прячутся, просто рассеваются, а потом, на снимке, если не усилить резкость, остается какое-то привидение, призрачные очертания, вот вы и видите в газетах белые пятна с черными дырами там, где должны быть глаза и нос.

Авроре очень хотелось остаться на снимке, и она цеплялась за привычный образ, чтобы не исчезнуть. Стиснула зубы и смотрела прямо в объектив.

Самое смешное, рассказывал Фотограф, это когда бабенки изображают из себя кинозвезд. Они похожи на женщин, которые слишком поздно узнали любовь и, обнаружив, как много в жизни потеряно, пускаются во все тяжкие. Они хотят быть красивыми и, когда на них наводишь объектив, просто из кожи вон лезут. Аврора почувствовала, что выходит из образа, лезть вон из кожи ей совсем не хотелось. Волосы рассыпают по плечам, губки надувают — они демонстрируют свой пол, а на свои книги им глубоко плевать. А то еще платье распахнут, лифчик расстегнут, резинку трусиков оттянут. Выставляются на фотографии, как шлюхи на панели. Смотреть противно, — говорил он. На самых бесстыжих снимках они больше всего себе нравятся. Надо видеть, как они любуются собой. Аврора окончательно вышла из образа, но это не имело значения: фотограф снимал снег. Она была лишь поводом для прихотливой игры света, в которую случайно попали, светом и тенью, ее лицо, ее неподвижные глаза и неулыбающиеся губы.

Она воззвала к третейскому суду, чтобы доказать ему, что ее нельзя сбрасывать со счетов, чтобы напомнить, что она существует, чтобы он наконец увидел ее: попросила Чиновника, как раз бывшего проездом в Париже, прийти и помочь ей выбрать снимки. Он неприлично опаздывал, она не знала, что придумать, как успокоить Фотографа, который уже терял терпение; явившись наконец, он принялся перебирать листки с молниеносной быстротой. И приговаривал: эта не годится — губы; эта не годится — глаза; эта не годится — подбородок; эта не годится — улыбка. Авроре было неудобно перед Фотографом: мало того, что его заставили ждать, так еще и раскритиковали в пух и прах снимки, которыми он раз в кои-то веки остался доволен, потому что они не походили на другие. Когда же выбрали наконец, за неимением лучшего, ту самую фотографию, что висела на стене у Глории, Чиновник сразу ушел, не попрощавшись и громко хлопнув дверью. Она стала извиняться за его поведение.

Но ведь это не меня, не мои фотографии, а ВАС критиковал тут этот парень.

Аврора смотрела на Фотографа, опустив руки, широко раскрыв глаза, потрясенная откровением своего несчастья, и вправду сейчас похожая на воплощение безмолвной скорби с его снимков. Впервые за все эти годы она поняла: мало того, что Чиновник ее не любит и никогда не любил — он ненавидит ее, ненавидит каждую черточку ее лица, каждую пору ее кожи, каждую ресничку ее глаз. Это мой муж, — только и ответила она.

— О! Извините, — пробормотал Фотограф, а потом сказал, что, если она не против, можно еще поснимать. Она бросилась в его объятия.

Он стал ее любовником на диванчике в студии, среди ламп и проводов, змеившихся по полу в пыли, пропитанной запахом пленки, в лихорадочной спешке, перечеркнувшей все, что она читала о любовной игре и обольщении, в отчаянном порыве. Сеансы съемки вобрали в себя ухаживание и узнавание. Еще бы, если он так долго изучал ее в своем объективе, — казалось, все об Авроре от природы заложено в Фотографе. Ей не было нужды объяснять ему, что с этим мужем она так и не знает ничего о любви, хуже того — она скована, стреножена, напряжена, лишена желаний и незнакома с собственным телом. Это же надо было случиться землетрясению, чтобы она, порвав все сдерживавшие ее путы — стыд, боязнь сделать что-то не так, страх перед своим неведением, — смогла кинуться в незнакомые объятия.

— Ты уж там осторожнее, — сказал он, провожая ее до дверей. — Пожалуйста, осторожнее.

Выйдя на улицу, она ничего вокруг не узнала и задержалась у витрины, чтобы прийти в себя. Она не видела, что там, за стеклом, перед глазами маячил, как наваждение, ее отраженный силуэт, заслоняя витрину и прилавок в глубине магазина. Она вдруг стала непроницаемой, словно в кошмарном сне, ее тело, материализовавшись, заняло все пространство. Но минутное помрачение прошло, и она жадно и благодарно уставилась на возникшие в витрине бархатные сумочки и шелковые шарфики. Она спрашивала себя, почему Фотограф призывал ее к осторожности — было ли то удивительное наитие, или он говорил это всем, кто к нему приходил, предупреждая о перекрестке возле стоянки такси на углу: «Берегись автомобиля», «Переходить только при зеленом сигнале светофора», «На середине улицы остановитесь и посмотрите направо».

У них не было ничего общего. В своем прикиде киношного солдата, в защитной штормовке, обвешанный мотками пленки, с фотоаппаратом вместо автомата наперевес, он совсем не походил на того мужчину, с которым она занималась любовью. Аврора чувствовала, что и она ему не нравится. Валяясь на кровати, он жаловался на холодную зиму, на унылую жизнь. Ему бы в Бейрут, а его посылают снимать писателей, полузвезд, которых фотография должна извлечь из безвестности. Ему грезились танки, лица плачущих детей, а тут изволь тратить время на баб, которые, припудрившись и проверив, в порядке ли твердые от лака прически, с такой же бесцеремонностью усаживались перед его объективом, как в кабине автомата!

Ей подумалось, что Чиновник, наверно, был в очередной раз прав, когда сказал, что фотографии отвратительны. Перебирая снимки, она находила себя некрасивой, хмурой и потерянной; прелести в ней было не больше, чем в бабочке, заживо наколотой на булавку, а боли — как у кошки под шлемом с электродами, как у собаки с фосфоресцирующими от страха глазами. Это называлось писательской фотографией, и она видела, как далеко ей до фотографии актрисы, и понимала, почему женщинам хочется выглядеть королевами, хоть на бумаге, хоть на час, скорее актрисами, нежели писательницами.

— Прекрасная фотография, — заметила Бабетта.

— Хороший был фотограф, — отозвалась Аврора.

Его задавили на том самом перекрестке, где он просил ее быть осторожной. Он уже давно умер, когда она об этом узнала. Она пожалела, что не спросила его о писателях-мужчинах: интересно, они напяливают на себя образ так же лихо, как женщины? Ей помнился перекресток, да плечо, на которое он положил руку, чтобы развернуть ее к себе и впиться в губы поцелуем. И этот умерший мужчина занимал меньше места, чем живой муж где-то далеко. Она привыкла терять.

— Прекрасная писательская фотография, — добавила Бабетта, обращаясь к Авроре, под напряженным взглядом Лолы. — Она на тебя не похожа, но похожа на твои книги, — и вопросительно посмотрела на нее: — правда?

Авроре пришел на ум недавний званый обед в Париже у одного медицинского светила — она сопровождала туда Врача в пору его академической кампании. Она вспомнила, как хозяйка дома, ревностно следившая за соблюдением протокола, посматривала на стенные часы в ожидании последних гостей, как потом хозяин долго, тщательно и с трудом открывал шампанское. После этого разговор мало-помалу возобновился, и все прошли к столу; каждая перемена блюд вновь на время прерывала беседу, темой которой были собаки.

Аврора сочла возможным вставить слово и поделилась с собеседниками опытом, рассказав о Лейле и Вертушке — близкой подруге и ее таксе, оговорилась, правда, что это не совсем такса, и определила ее как помесь артуазского бассета и дикой бретонской собаки. Гости несколько растерялись: в этом кругу больше привыкли к лабрадорам. Последовали рассуждения о метисах, с завидным единодушием признанных самыми способными и самыми умными представителями собачьего племени. Врач, как ему и полагалось, внес оживление — спутал собак с детьми и усилил эффект намеренной оговорки: я вообще не люблю детей! — притворно смутившись, отчего все очень развеселились и каждый в эту минуту решил про себя, что обед удался на славу.

Так что Аврора, расслабившись, оказалась не готова к залпам хозяина дома — за кофе, на диванчике, где они сидели вдвоем под портретом генерального адвоката во весь рост: ваш последний роман просто ужасен!

Она уже давным-давно бросила защищать свои книги, ее не хватало ни на яростный протест, как бывало в начале, ни на шутливую отповедь. Он нашел роман УЖАСНЫМ — на здоровье, сама она находила его ЧУДОВИЩНЫМ.

— Я не совсем понимаю, — ответила она Бабетте, — что ты имеешь в виду, когда говоришь ПОХОЖА. Я вообще-то сама не знаю, на что похожа эта фотография.

— Ты на ней суровая, — сказала Бабетта.

— Да, — согласилась Аврора, — суровая и ПЕЧАЛЬНАЯ.

— Слава Богу, — вставила Глория, — ты НЕ ТАКАЯ.

Аврора смотрела на фотографию Великого Оракула рядом со своей. Вот о нем никто бы не стал задумываться, какой он — суровый или печальный. Это был Великий Оракул, и все, единственная фотография, которую он разрешал публиковать, — ее же он посылал своим диссертанткам для вдохновения, она же была помещена в энциклопедии XX века Лагарда и Мишара. Одна фотография одного писателя. Одно-единственное лицо бросает вызов веку, одни-единственные глаза созерцают эпоху. А сам он, никому больше не показывается, стареет в каком-то университете в Оклахоме — человек, который предрек смерть французской литературы и пришествие франкофонии. Свое бессмертие он обеспечил.

— Но ты ведь такая, разве нет? — гнула свое Бабетта. — Не верю я, что можно отделить писателя от его творчества, содержание от формы; писатель, не переживший того, о чем он пишет — это сказки.

— Я не литературовед, — ответила Аврора, уклоняясь от дискуссии, назревавшей, как семейная сцена, которой ей хотелось избежать, с самого начала симпозиума, уже потому, что она в нем участвовала.