24317.fb2 Откровенность за откровенность - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Откровенность за откровенность - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Лейла, со слезами на глазах, качала головой.

Лола выпрямилась, глубоко вдохнула, точно вынырнувший из-под воды пловец, встала и подошла к окну: нехорошо мне. Все сегодня с утра не слава Богу, что-то со мной неладное. Аврора предложила ей чашку кофе. Лола отказалась, желудок у нее крутило от рома. Аврора слышала ее дыхание. Вдох, еще вдох, все глубже и глубже, она никак не могла продышаться, и ей было страшно. Она стояла у окна, и Аврора видела на просвет ее длинные руки, снующие по стеклу. Она пыталась выбраться.

— Все еще заперто, — сказала Аврора.

— Когда у меня была работа, я плевать на нее хотела, — заговорила Лола, глядя в окно, — когда я снималась, мне эти съемки были поперек горла, а когда я начала понимать, когда начала любить, когда до меня дошло, что сыграть роль — это не только подставить свое лицо под свет и прочесть слова, крупно написанные на белом листке, или пройти от одной меловой черты до другой, когда мне захотелось жить в этом, вылезти из своей шкуры, стать другой, иг-рать, одним словом, — ничего больше нет.

— …Ты обратила внимание, — она забарабанила пальцами по стеклу, — нет больше ролей для женщин в кино. Одни парни с пушками, куклы из комиксов, педики в платьях… Как бы я играла сейчас! — обернулась она к Авроре. — Мне бы только хорошую роль! Напиши для меня героиню.

Признаться, Аврора давно украла у нее лицо для персонажей своих романов. Как минимум в двух историях Лола воплотилась в эгоистичной красавице, молодой и недоброй матери ее маленьких героинь. В уста Лолы она вложила слова: ЭТО НАДО ПРЕКРАТИТЬ, ПЕРЕСТАНЬ ТОПАТЬ, ОНА ПОЧТИ МЕРТВА. Вчера, когда Лола читала про смерть зверушки, Аврора не отрываясь смотрела на ее рот, будто ждала, что в нем возродится мамин рот. Слова слетали с состарившихся губ, бледные, обесцвеченные, и рот, который она так любила, размывался в ярком свете. Мамино лицо так и не возникло.

Сейчас, против света, напряженная, как струна, с заломленными руками, Лола была очень хороша. Авроре вспомнилась хозяйка кабачка, которую она знавала в далеком краю, где-то в излучине Амазонки. Эту роль она хоть сегодня отдала бы Лоле. Она описала ей этакую Аву Гарднер из тропиков — красивый измятый рот под слоем помады, увядшие веки над пронзительным взглядом перуанки… Она была старая, алкоголичка и наркоманка, лгунья и интриганка, кривляка и злюка, но все сходили по ней с ума. Она сидела в шортах на балконе, вся напоказ, и хлопала комаров на ляжках, которые никогда не были красивыми. Мужчины, проходя мимо ее лавочки, задирали головы и сверкали глазами. Она была единственным объектом желания на пять километров в округе… Знала это и…

— Не надо мне старухи, алкоголички и наркоманки, — раздраженно перебила ее Лола, — такую муть мне предлагают каждый день. Нет, мне бы настоящую героиню…

Как маленькие девочки, которые в игре непременно хотят быть феями или принцессами, чтобы пощеголять в красивых платьях. Как те звездочки-однодневки, которые страшатся выйти за рамки какого-то усредненного образа и шарахаются от всего, что может его нарушить. Чтобы такая согласилась на роль, надо было напичкать синопсис цветистыми эпитетами, добавить после каждой отрицательной характеристики что-нибудь вроде: ОЧЕНЬ ХОРОША, ОЧЕНЬ ЭЛЕГАНТНА, ПОЛНА ОЧАРОВАНИЯ, ШИКАРНА, СНОГСШИБАТЕЛЬНА, НЕСРАВНЕННА. Авроре бы рассказать о перуанской Аве Гарднер, изменив все эпитеты, и тогда Лола услышала бы то, что хотела — сказку о вожделении и любви. Как же заставить ее понять, ее и читателя, тоже падкого до красивостей, что безобразным не передать безобразного, а прекрасным не выразить прекрасного, что можно иначе, самым неожиданным путем достичь красоты, не говоря о ней? История Авы Гарднер из Кабальо-Коча лежала у Авроры на сердце, и она вдруг пожалела о том, что, рассказав ее, раскрыла душу.

Лола гнула свою линию, она доказывала, что еще можно быть красивой, когда тебе пятьдесят и даже больше. Это «больше» было гениальным ходом. К своему возрасту ей легче было подбираться постепенно. Она не могла принять как данность то, что видела Аврора и знала публика. Я ведь такая не потому, что старая, продолжала Лола, все дело в том, что я несчастна. От непролитых слез опухает лицо. Столько соленой воды скопилось вокруг глаз, что в носу щипет, когда она стекает туда.

Мне бы только немножко счастья, хоть маленькую радость, одну-единственную, если бы мне нашли хорошую роль, все это бы высохло, правда. Помню, раньше, когда я пускалась в загулы, пила, вытворяла, что хотела, достаточно было за пару недель до съемок закрутить гайки — посидеть на диете, заняться гимнастикой, и — она щелкнула пальцами — я снова была как ясное солнышко!

Аврора думала обо всех сыгранных ею ролях, о бесконечной череде женщин, говоривших ее голосом, о судьбах, воплотившихся в ней, о ее лице, которое принадлежало теперь историческим персонажам и героиням романов. Роли не наложили на нее отпечатка, как не запечатлеваются кинокадры на белом полотне экрана. Пусть они жили в сердце публики, Лола отвечала за зрительские эмоции не больше, чем девственно-чистый экран, по которому проплывали ее изображения. Но столько лиц родилось от ее лица, одно за другим они заимствовали у нее то ямочку, то родинку, и в конце концов обобрали ее дочиста. Не кради мое лицо, — просили Аврору женщины, которых она хотела сфотографировать в Африке. Не кради мою душу! Она даже перестала брать с собой в экспедиции фотоаппарат. Вот и лицо Лолы украли. Оно осталось, незабываемое, в сердцах, но она — потеряла его. Со всеми великими актрисами это случается, и вернуть им лицо может, как Лоле, только болезнь — тогда говорят, что она наложила отпечаток. Болезнь была на ее лице, трагически очевидная, без всяких попыток скрыть ее с помощью женских ухищрений.

Аврора думала теперь о писателях: им, как и актерам, не следует слишком много отдавать своим героям, иначе мало что останется в итоге от них самих. Она вспоминала, как безмерно устает от писания, какой вымотанной чувствует себя, когда книга наконец завершена. Невозможно столько всего создать и выжить, говорила она себе и уже знала, что ей никуда не деться от Авы Гарднер с Амазонки, что на повороте очередного романа, как на излучине реки ей суждено набрести на шлюху из Кабальо-Коча. Они уже встретились, надолго и всерьез. Лола была права: это работа не для актрисы, а для писателя. Но в голове Авроры слово «работа» сменилось другим словом: «роль». Она сказала себе: эта роль для меня.

…Кино разлюбило женщин. Лола снова заладила свое:

— Хотела бы я знать, где теперь все мои ровесницы — те, что не замужем за послами ЮНИСЕФ?

— В театре, наверно, — ответила Аврора.

— Ох! Театр, опять театр! — простонала Лола.

Мать в этом возрасте была гораздо красивее ее. Выше ростом, чем в молодости, жестче, резче. Она сбросила телеса и стала идеалом. Такой и останется теперь до самой смерти. Даже ослепнув, она с точностью до сантиметра будет помнить ширину подмостков. Даже парализованная сможет одним жестом вдохнуть в образ жизнь. Она будет постепенно врастать в сцену. Волны занавеса, накатывая одна за другой, в конце концов накроют ее всю, но останется лицо, точеной каменной маской с отверстием рта, из которого будет звучать голос суфлера.

Забрав у дочери роль Норы, мать сказала только, что зря она делала из нее жертву. Лола силилась припомнить слова, внезапно раскрывшие ей характер матери: «Эта женщина живет как ей хочется в мире мужчин, а мужчинам и невдомек». Теперь она спрашивала себя, не простирался ли тот совет много дальше театральной игры, не была ли это жизненная философия женщины в расцвете красоты и таланта, чья жизнь загнана в рамки порядка и долга браком с задумчивым и немногословным мужчиной намного старше ее, который знать ничего не хотел, кроме театра, жизнь вел размеренную, видел только двор да сад, да публику, перед которой он пластался каждый вечер. Свою молодую жену он держал как цирковую лошадь на корде, заставляя ее бегать по одному и тому же кругу в плюмаже из одних и тех же слов, а ведь ей наверняка хотелось убежать на просторы кино.

Кино — это было несерьезно. То есть, наверно, серьезно для режиссера, для продюсеров, для оператора, но не для актеров, во всяком случае, не для Лолы. Она не чувствовала, что занимается настоящим делом, скорее это походило на возвращение в детство — которого у нее не было, — когда рассказывают друг другу истории и распределяют между собой роли.

В девяти случаях из десяти все так и оставалось в проекте, постепенно остывавшем. Не хватало энтузиазма, и чаще всего замысел оказывался мертворожденным. Когда же она наконец приступала к съемкам, десять дней был праздник, а потом она начинала смертельно скучать. И заводила любовника, чтобы скоротать время. Не обходилось без сцен, но все возвращалось в колею, потому что контракт есть контракт и деньги, вбуханные в эти истории были, разумеется, важнее, чем чувства, вся эта мешанина любовей и измен. Она уезжала на уик-энд в Швейцарию, делала аборт и возвращалась с пересохшим от жара ртом, кровоточа, переснимать очередную сцену.

Тогда она снималась в фильмах Француза. Она его давно разлюбила. Изменяла ему постоянно, где только могла, в том числе и на съемках, с актерами, с ассистентами, с электриками. Она изменяла ему у него под носом, напоказ, прямо под черным зрачком камеры, изменяла на глазах, которые ничего не видели, по крайней мере, так ей казалось, пока он не поместил на афишу фильма тень парочки — ее со случайным любовником — на белом полотнище, за которым они прятались. На тысячах стен красовались тени их сплетенных тел — вытянутые, огромные. Вот так он пригвоздил ее к позорному столбу, а потом сделал все, чтобы она исчезла с экранов.

Строго говоря, актрисой Лола никогда не была. Она просто воплотила эстетический идеал, рожденный в воображении Француза. Он ее создал. Чтобы сыграть, ей достаточно было, стоя лицом к лицу, улавливать его мечты и отражать его эмоции. В «Белле» лицо Лолы Доль светилось отраженным светом, то есть, оно было, как заявил Француз в своих мемуарах, абсолютной пустотой: никогда голова, если в ней что-то происходит, не улавливает света, никогда лицо, если оно что-то собой представляет, не отражает ничего, кроме самого себя.

Пустота — наверно, это и был ее талант. Я кричал ей: не делай ничего, главное, ничего не делай, ни о чем не думай, ни на что не смотри! Вот так, твоя скула в три четверти оборота — все, что нужно! Только в этом и состояла ее работа: собраться в мыльный пузырь, сконцентрироваться в каплю росы.

Снимаясь в «Чтице» она чувствовала себя хрустальной пробкой — и только. Для каждого дубля Француз брал новый текст, чтобы, читая его впервые, она не понимала смысла, чтобы ни на одном слове ничего не дрогнуло в ее лице. Если увидят, что ты понимаешь, станут вслушиваться в то, что ты читаешь, а надо, чтобы смотрели на твое лицо и видели на лице в первую очередь веки. Тогда хоть несколько зрителей да вспомнят — очень смутно — «Святую Анну» Рафаэля, а остальные, не знающие Рафаэля, прикоснутся к чистой красоте, подобно тем, что, открывая Рафаэля, думали, будто видят лишь святую Анну! Ты не понимаешь — ну и что, мне нужно, чтобы зрители открыли на экране Рафаэля, пусть они ощутят абсолютную красоту, а не слушают посредственного писателя, которому самому неловко за свой текст!

Когда я снималась у других режиссеров, они сами не знали, чего хотят, и требовали, чтобы я была чтицей и Беллой одновременно, потому что каждый надеялся стать хоть немного Французом, когда я начала делать все сама — вот это была катастрофа. А я плевать хотела, вздохнула она. Я прожигала жизнь и карьеру заодно.

Однажды — было солнце, лето и шампанское — она заявила, что больше всего на свете любит смеяться. А несколько лет спустя, в период черной хандры, искаженное эхо докатилось до нее из газет: «Лола Доль любит позубоскалить». Она не понимала, что значит это слово. Она видела свои морщины, видела, как веки вспухают слезами и слезы стекают по морщинам. Я зубоскалю, говорила она себе, я больше всего на свете это люблю.

Авроре вспомнились признания Мартины Кароль[35] на закате ее карьеры. Она давала искренние ответы на самые каверзные вопросы, с трогательной готовностью каялась, говоря, что заблуждалась, что была никудышной актрисой, что напрасно слушалась советов и теперь начнет новую жизнь. Фотография — черно-белая — подчеркивала оплывшие черты, слишком яркую косметику и отяжелевшие груди. А печаль в угольно-черных глазах крашеной блондинки говорила о том, до какой степени конченным человеком она себя чувствует. Ей замолчать бы на секунду, и пусть бы камера взяла крупным планом эти глаза, опровергавшие все планы на будущее, — тогда все увидели бы ее такой, какой ей предстояло закончить свои дни в ванной, с пеной, шампанским и барбитуратами. О! И пронзительная тоска во взгляде Мэрилин на краю бассейна. Детское горе, такое безутешное, в темных глазах, лицо на ладони, как белый голубь, уже нездешнее лицо. Моментальный снимок? Нет, момент взлета. Эти фотографии появились уже после ее смерти и открыли все, что она не могла больше таить. У Лолы был такой же взгляд.

— Я не хотела говорить при тех двоих, но я сейчас даже не знаю куда ехать, никто меня не ждет, планов никаких. У меня нет ни мужа, ни детей, ни работы, ни денег, ни дома, ни даже своей страны. Я самый одинокий человек на свете. — Она отстучала дробью по стеклу: самый одинокий человек на свете..

— Оставайся, — сказала Аврора и вдруг заметила, что говорит ей «ты», а раньше никак не получалось. — Я, может быть, тоже останусь, — добавила она, — если Зоопарк меня пригласит.

— А у тебя кто-то есть?

— Не знаю, можно ли сказать о нем «кто-то».

Сначала он ей не понравился. Такой внушительный за своим письменным столом, он дал ей понять, что она помешала, и заставил выслушать длинную нравоучительную речь, отработанную на школьниках, которым предстояло посетить обезьянник. Он выдумал резиновую дверь, на которой были изображены фигуры гориллы, орангутана и шимпанзе. Таким образом входящий человек запечатлевал свой силуэт среди прочих человекообразных: поменьше гориллы, довольно похожий на орангутана, а если это был ребенок — как раз по мерке шимпанзе. Мы так мало от них отличаемся, сказал Хранитель Зоопарка. И с вызовом посмотрел ей в глаза: мы одной породы.

Решетки он упразднил. Обезьяны — у каждой было имя, родословная и биография — жили за стеклом, и никто не имел права трогать их, кроме приставленных к ним служителей. Аврора подумала, что обезьяний удел очень изменился со времен ее детства, с той поры, когда мама принесла ей Лапочку, чью мать, пойманную охотниками, убили в деревне. Какая-то женщина выкармливала ее грудью. Потом Аврора видела, как женщины и новорожденных поросят держали у груди, не давали им погибнуть, чтобы откормить и съесть. Сколько световых лет отделяло их от Хранителя Зоопарка, но ведь его бы не шокировала женщина, человеческая самка, дающая грудь обезьяне, скорее возмутило бы, что нужда заставляет эту женщину съесть вскормленного ею детеныша. Аврорина мама спасла Лапочку, выменяв ее на то, чем была и она: килограмм мяса.

А в тот день она даже увидеть их не могла: у обезьян был учет, и пускали к ним только научных сотрудников. Он показал ей лежавшие на столе личные дела обезьян, потом нехотя позвонил справиться, нельзя ли в перерыве увидеть Мейбл — это маленькая девочка, мы получили ее из Атланты, из тамошнего зоопарка. Аврора сказала: что вы, я не хотела мешать; почему собственно она думала, что здесь может повториться то чудо, которое произошло с ней в детстве, когда она впервые взяла Лапочку на руки? Воспоминание о Лапочке пережило все остальные. Даже мама забылась на его фоне. И в этом кабинете оно вдруг стало до того живым, что она не хотела видеть ни Мейбл, ни других шимпанзе, чтобы сохранить это утраченное и вновь обретенное ощущение надутого животика под черной шерстью, узких, длиннющих ручек, крошечной маски, похожей на лепесток розы: Лапочка была бесподобна.

Хранитель понял, что она вот-вот уйдет, и ему стало неловко. Если бы Аврора осталась на несколько недель, он включил бы ее как писателя в программу «Язык для шимпанзе». Но ей завтра уезжать. Вы связаны обязательствами? — спросил он. Нет, ответила она. Так в чем же дело? — он встал, взял шляпу. Шляпа у него была полотняная, бежевая, вместо ленты — хвост леопарда. Ну как, спрашивается, принимать всерьез человека, который украшает шляпу леопардовым хвостом и расхаживает по своему Зоопарку этаким ряженым Индианой Джонсом? Я сам вам все покажу, сказал он, придержав перед ней дверь.

— Гого-дель-соль, солнечное горлышко, — определила она, остановившись перед клеткой, где сновали обезьяны попроще, которых выставляли на обозрение публики без табличек.

— Как, вы это знаете! — восхитился он. Да, она знала это, и еще баба-де-моса, салив-де-де-муазелъ, слова, вкусные, как конфетки, кисло-сладкие, как фрукты. — А эти? — спросил он, показав на маленьких, не выше тридцати сантиметров обезьянок с рыжими кисточками на ушах. — Кажется, золоторукие уистити? — Нет, — возразил он, это мармозетки, — он произнес слово на французский манер. Аврора не знала такого названия обезьян, ей всегда казалось, что это устаревшее слово обозначало в просторечии малышей.

— Игрункообразные, — уточнил Хранитель и рассказал ей, что в его Зоопарке впервые изучена система их размножения. Малыш появляется на свет, только если за ним стоят целых три поколения мармозеток: маленькая мать, молодая бабушка и опытная прабабушка. И если в этой цепи не хватает хоть одного звена — не будет малыша. Юной самке не справиться с материнством без помощи своей матери, а за той, в свою очередь, должна присматривать ее мать. Три поколения самок и не меньше сообща решают трудную задачу продолжения рода. Три поколения бдят, чтобы родилось и выжило пятисантиметровое существо, покрытое рыжеватым пушком.

На его взгляд, женщинам стоило бы у них поучиться. Он извинился за свой нерадушный прием, но, плюс к тому, что ее рекомендовала кафедра «феминин стадиз», его уже достали приезжающие со всех концов Америки бабы, которые, стосковавшись по материнству, желали под предлогом научных изысканий подержать на руках новорожденного детеныша шимпанзе или гориллы. Их не смущали ни стерильные одежды, в которые приходилось влезать, ни ожидание родов целую ночь напролет. Он выстраивал их в ряд перед клеткой роженицы и заставлял записывать наблюдения по минутам. Когда самка, наконец разрешившись от бремени, вылизывала малыша, эти женщины, вряд ли способные представить себе рождение собственных детей, рыдали от полноты чувств.

В трудных случаях он даже позволял понянчить малышей, и двуногие, все в тех же стерильных халатах, бахилах, масках и шапочках, ходили на четвереньках с обезьяньими детенышами на спине. Они брали на себя роль, от которой отказывалась мать. Он называл это сеансами реадаптации к дикой природе. Когда малыши подрастали, он просил женщин повисеть на кольцах и шинах: учил прыгать по ветвям.

Куда вращается земля? — спрашивала себя Аврора. Солдаты раньше воевали, теперь борются за мир, полицейские сажали в тюрьму, теперь борются с преступностью, а здесь смотрители Зоопарка стали хранителями. Она вспоминала свои первые съемки — все об отловах; двадцать лет спустя ее камера потребовалась, чтобы выпускать животных на волю. Да, теперь зоопарки заселяют опустевшие леса.

— Баба-де-моса, — сказал Хранитель, глядя на нее с нежностью.

Он взял ее под руку. Я покажу вам лечебницу. Они сели в его открытый «рейндж-ровер», чтобы добраться до строения, стоявшего отдельно в самом конце Зоопарка. Он отворил дверь; едва они вошли, их встретил многоголосый плач, сменившийся воплем упования, когда больные узнали Хранителя. Все от пола до потолка полнилось любовными трелями, нетерпеливо-нежными призывами, сладкими всхлипами. Хранитель просовывал руку между прутьями решеток, гладил чье-то брюхо, чью-то голову. Все звери звали его, каждый просил до него дотронуться.

У Зоопарка было два лица, две стороны: дневная, где звери заслонялись равнодушием от человеческих глаз, и ночная, где они разговаривали. Здесь, в сумраке лечебницы они высказывали свою потребность, и это был не только голод, тоска по воле или тяга к спариванию, нет, это было сильнее, насущнее: они нуждались в любви, которой если нет — не выжить. У него дар, подумала Аврора, чудесный дар от природы, и звери это знают. Она видела явление бога. Крики зверей были полны любви, и ей стало лучше в коконе, сплетенном из нахлынувшего влечения к этому человеку и любви этих бессловесных.

— Вы подходили когда-нибудь близко к носорогу?

— Нет, — покачала она головой и почувствовала, что именно этого ей в жизни остро не хватало.

— Тогда идемте, — сказал он, и они снова покатили в «рэйндж-ровере» к великолепному гроту, где помещались крупные травоядные.

Зоопарк оказался больше, чем думала Аврора, и ехать пришлось довольно долго. Проезжая мимо озера, где грелись на берегу крокодилы и черепахи среди стаи амазонских белых цапель, он рассказал, что, когда умерла его мать, он кремировал ее и развеял прах здесь. Иногда он приходит сюда молиться, потому что солнце садится вон там: он показал пальцем в сторону Арканзаса, за прерию, поросшую бизоньей травой.

Они вошли в огромный блокгауз через потайной ход. Дверь за ними закрылась, и они окунулись в изумительный запах мочи: крепкий насыщенный дух сгущался и, казалось, дробился, нос улавливал отдельные нотки множества разных ароматов. Она узнала преобладающее в нем сено с примесью серного запаха капусты и репы — это была основная пища, но животные хранят на коже, в чреве и другие, едва уловимые запахи: веяло корой тропических деревьев, густым духом чащи, соком кактусов, капельками смолы на колючках. И Аврора тихонько вдыхала запах семени, сладкий, фиалковый.