24317.fb2 Откровенность за откровенность - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Откровенность за откровенность - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Профиль носорога на стене был великолепен. Не двигайтесь, сказал Хранитель и щелкнул языком. Словно от земного толчка покатился на нее самый большой валун с горы. Тень отделилась от мрака и скользнула прямо ей под ноги. Он был рядом, и она, смирившись с участью тех девушек в белых одеяниях, которых бросали в подземелья лабиринта на съедение рогатому чудовищу, почувствовала себя вязанкой хвороста, охапкой зеленых листьев.

Когда ее рука коснулась его, кажется, где-то у плеча, она поняла, что погладить его не сможет. Не сумеет одним-единственным движением охватить сразу его форму, его поверхность, его тепло. Ее рука на его коже была слепа, как если бы ей надо было представить себе гору, взяв только один камешек. Она дотронулась до него — и его не стало.

Ее пальцы двигались наугад, рука витала ветерком. Аврора узнавала простор саванны, заждавшейся дождя, когда рытвины покрываются трещинами, когда у деревьев остаются только колючки да кора, когда черные камни раскатываются по песку. И вздымающиеся к небу красные термитники видела она, и нехоженные уголки чащи, и морды белых быков, лижущих соль, и ее пылающая ладонь сжалась в кулачок, вцепившись в мамину юбку.

Хранитель придержал ее за локоть и подтолкнул руку ко рту носорога. Ладонь Авроры ощутила морду, вытянутую хоботком; прикосновение больших губ, мягких, упругих и подвижных, было ласковым. Дыхание у нее перехватило, колени дрожали; ни жива ни мертва стояла она между телом мужчины и головой носорога, щекотно дышавшего ей в ладонь. Ноги подкосились, и она почти повисла на руках Хранителя. Он обнял ее. Носорог слился со стеной пещеры, с турами и мамонтами.

Они вышли; солнце садилось, и бескрайнее небо Канзаса стало розовым, как над саванной в час, когда все стихает и большие животные идут на водопой. Где-то затрубил слон, и детство вернулось к ней как новенькое. Арканзас. Она повторяла это слово, такое странное и знакомое, как арка радуги в ночном небе. Зоопарк был закрыт, они шли между пустых загонов, и только высокие индейские травы колыхались от ветра. Хотите остаться? — спросил он. Ее тело прижалось к его телу, губы к его губам, и она почувствовала себя пойманным зверем. Что ж, доживать свои дни в каком-нибудь сумрачном гроте и ждать там его прихода, изнывая и скуля от нетерпения, — перспектива показалась ей заманчивой. Не о такой ли несбыточной возможности она мечтала всю жизнь?

Вошла Бабетта. Накрашенная, причесанная, с дорожной сумкой в руке. Это была совсем другая женщина, уверенная в себе, энергичная, она всем видом показывала: дел у меня тьма-тьмущая, время расписано, извольте считаться с моим графиком.

— Ну что, девочки? — Она взглянула на часы. — Четверть двенадцатого, Горацио вот-вот приедет. Всем до свидания. Мне было приятно провести эти несколько дней с вами. — Глядя то на Аврору, то на Лолу, она старалась улыбаться как можно веселее. Отъезд ее заметно взбодрил. — Будете у нас в Миссинг Эйч Юниверсити, вспомните Бабетту Коэн… — Люди иногда говорят друг другу «до свидания», прекрасно зная, что прощаются навсегда.

Отвоевание позиций было успешно начато. Зазеленели под тенями ее неопределенно-устричного цвета глаза, несколько прядей она заколола на макушке, чтобы придать пышности, а остальные волосы были рассыпаны по плечам. Она порылась в сумочке, достала пудреницу, проверила, хорошо ли легли краски, мазнула румянами.

— Какая ты высокая, — сказала Аврора опасливым тоном Красной Шапочки, обнаружившей в бабушкиной кровати волка.

— Да, — приняла Бабетта комплимент. — На каблуках метр восемьдесят два.

Как это, должно быть, ужасно — иметь преподавателем Бабетту Коэн. Слышать в коридорах тяжелый стук ее каблуков, оставлявших ямки в полу, вздрагивать от хлопка двери, такого резкого, что взлетают ее рыжие волосы, а когда она стоит на кафедре — выдерживать зеленоватый взгляд ее размытых за огромными стеклами в золотой оправе глаз. Она никогда не садилась, разве что опиралась ладонями о стол, раскинув руки во всю его ширину. Она говорила о женщинах, о том, какое несчастье для них, что их историю делали мужчины. Этим ведь и объяснялся успех кафедры «феминин стадиз», куда стремились молодые американочки. Среди свободы и всеобщего счастья была горькая женская доля. Они хотели, чтобы не забывалось горе, отдавали дань памяти кабале.

Бабетта вспоминала мать и сестренку — последние жертвы, погубленные миром прошлого. Она хотела, чтобы девушки — все девушки, а заодно и юноши Миссинг Эйч узнали, как дорого она заплатила, чтобы провозгласить с этой кафедры в американском университете равноправие мужчин и женщин. В свое время, перед отъездом в Соединенные Штаты она ходила на консультацию в центр контроля над рождаемостью. Врач, который ей попался, прописывал диафрагмы, и, хотя она была еще несовершеннолетней, заказал для нее в Швейцарии эту панацею. Однако заставил посещать групповые занятия, на которых супружеские пары свидетельствовали, насколько изменилась к лучшему их сексуальная жизнь благодаря контрацепции. Само это слово было под запретом, и Бабетта ровно ничего не знала о сексе.

То была бунтарская пора, когда о контрацепции говорили за кофе после званого обеда. Для пущей убедительности молодая жена, с одобрения молодого мужа, приносила из ванной свою диафрагму. Ее передавали из рук в руки, удивлялись, какая она маленькая. Супруги, смеясь, показывали, как надо держать ее двумя пальцами, чтобы ввести. Бабетте запомнилось, что эта штука так и норовила выскочить, особенно когда была скользкой от спермицида: ведь ко всему прочему приходилось каждый раз мазать ее пастой, а вымыв, обязательно посыпать тальком.

Гости не стеснялись задавать самые откровенные вопросы, интересуясь ощущениями мужчины и женщины. Они открывали целый мир наслаждений, о существовании которого Бабетта и не подозревала: она-то обратилась за тем, что считала всего лишь защитой от мужчин. Когда она пришла за своей диафрагмой, врач вручил ей синюю бархатную коробочку — точь-в-точь футляр для браслета, — как-то невязавшуюся в ее представлении с кремами и тальками, необходимыми для использования содержимого. Еще врач дал ей два больших тюбика пасты, которую надо было наносить ДО ТОГО.

В томатном общежитии Бабетта положила футляр на полочку над умывальником и еще долго не решалась ни с кем сойтись. Она все равно боялась: а вдруг резина от времени стала ненадежной, вдруг у пасты истек срок годности? Боялась, как, наверно, боялась когда-то ее мать, а еще раньше ее бабушка, как боялись все ее предшественницы, которых грозили убить за потерю невинности. Этот мучительный страх передавался из поколения в поколение, этот страх унаследовала и она и увезла его вместе с диафрагмой, пастой и тальком аж в Америку. Она лежала, съежившись, на кровати в ожидании месячных — все та же опозоренная девушка, братья побьют камнями, если узнают.

Превыше всего на свете Бабетта ставила респектабельность. Рыжий отлив волос, бриллиант, норка, высокие каблуки, открытая машина, кредитные карточки и даже двадцатилетний сад нужны были ей не сами по себе, а как гарантии престижа. Все почетные звания, на которые университет так щедр, если за них не надо приплачивать, были ее путем к престижу. Ее честолюбие стало притчей во языцех, ее считали бессердечной, заносчивой, властной, а она лишь поддерживала свой престиж и напоминала о нем окружающим, чтобы, не дай Бог, не забыли. Уход Летчика сильно его поколебал, и вовсе не любовь мужчины готовилась она отвоевать, а свой престиж, в сравнении с которым любовь гроша ломаного не стоила.

— Я еще хотела извиниться, — сказала она. — Я вообще-то не люблю так выворачивать душу, но с кем еще поделиться, как не с такой же женщиной, с такими же женщинами, ведь мы можем сказать друг другу — откровенность за откровенность, — что тяжкая ноша у нас с вами одна.

Все, что накипело у нее на душе, выложила она на канзасской кухне.

А накипи много на душе у стареющей женщины, пока ее не облегчит забвение. На ней накипает вся ее жизнь, а в жизни, какой бы счастливой она ни была, хватает разочарований, наслаиваются и другие жизни, которые женщина носит в себе: матери, сестры, особенно если ее нет в живых, подруги…

— И всех остальных женщин, — добавила Аврора из солидарности. Она думала о своей Аве Гарднер из Кабальо-Коча, которая была немножко Лейлой, немножко Лолой и во многом Глорией, но в сущности ею самой.

— Меня только этому и учили: прятать подальше свое женское начало, — сказала Бабетта, — а уж если показывать его, то пристойным, чтобы нравилось, а не отталкивало, чистеньким, опрятным, надушенным, дезодорированным, скромным и изящным. Даже на симпозиумах это самое женское приходится затушевывать: они не желают об этом говорить, собственное тело их смущает.

— Зрелый возраст, — продолжала Бабетта, — это когда женское начало, как с цепи сорвавшись, отовсюду лезет наружу, разбухает, выпирает животом, грудями, бедрами, это когда женское начало восстает, выплескивается через край. И женщинам стыдно, как в пору полового созревания, когда все вдруг начинает отрастать. Только теперь они не растут — раздаются. Они жалуются, что все стало мало, удивляются, неужто они могли носить такие тесные одежки, а это просто их тела, как ни сужала их мода, набирают свой естественный вес.

Аврора искала смысл в слове зрелый: вызрел, дозрел, перезрел. Зрелый — это же хорошо, это законченность, это совершенство. Я не такая, как они, мне еще рано, говорила себе Аврора. Я хочу быть зеленой, твердой, кислой, чтобы скулы сводило, избавьте меня от такой зрелости. Хочу остаться вне подозрений, быть засушенным цветком, так и не распустившимся бутоном. Маленькая девочка в ней отказывалась расти и слушать все эти женские откровения в гинекее[36].

Надень нижнюю юбку, застегни кофточку! В самую жару тем летом шестьдесят второго мать следила, чтобы у Бабетты не было видно ни намека на грудь, ни плеч. Никаких сарафанов на бретельках, ничего такого, что привлекло бы внимание к ее фигуре, вроде черного лифчика под белой блузкой, или к тонюсенькой талии, перетянувшей ее пополам, или к резинке трусиков. Прикройся! Это же общество в шесть часов вечера пичкало сестренку успокоительными, чтобы ей никуда не хотелось, а на ночь снотворными, не то, чего доброго, сбежит.

Бабетте нравилось жить в Соединенных Штатах, под защитой той самой политкорректности, над которой снисходительно подтрунивают светлые европейские умы. Она не упускала случая подать жалобу при малейшем намеке на дискриминацию женщин. Не могла бывать в странах, где оскорбляют только по половому признаку и поносят только женское начало, где женщины под вечной угрозой надругательства прячут лица, ходят торопливо, не глядя по сторонам, укрываются, не поднимая головы, в бесполой старости, а там, в свою очередь раззадоренные, как мухи свежей кровью, следят за дочками, изобличают внучек, бьют служанок. Здесь, под сенью пальм, на искусственно-идеальных лужайках, мир принадлежал женщинам и старикам. Еще и поэтому она чувствовала себя американкой.

— Только при наличии долларов, — вмешалась Глория.

Она была в выходном платье, которое надевала, когда обедала в белом квартале, у родителей Механика. Будет окорок с ананасом, а Кристел, дождавшись орехового торта, вскочит из-за стола и прилипнет к телевизору; уставясь в пустоту, поджав ноги, будет уплетать свое сладкое-пересладкое, как будто не ради нее собралась, готовая выслушать, что ее душеньке угодно, вся семья. Придется как-то поддерживать разговор, заполнять повисшую паузу. Глорию спросят, что она поделывает. Она ответит: устала, с университетом управляться все трудней. Скажет, как говорит из года в год, что следующего симпозиума не осилит.

Для свекра и свекрови Глория была кто угодно, только не работающая женщина. Женщина — да, усталая, вымотанная, заезженная, больная — когда как. О своем самочувствии она рассказывала такие вещи, что эти простые люди пугались. Описывала свои хвори вдохновенно — просто не тело у нее, а развалина. Механик, не дожидаясь конца устрашающей картины, уходил к дочке на диван. Хотел о чем-то с ней поговорить, но только переключал каналы. Череда жутковатых картин на экране приковывала взгляд Кристел. А Глория занимала свекра со свекровью широтой и многообразием своих недомоганий.

— Я во время климакса, — вставляла свекровь, — принимала корень женьшеня, он мне очень помогал.

— Да нет у меня никакого климакса! — вырывался у Глории яростный протест. Надо же, она-то распинается, объясняя, что работы у нее по всем Соединенным Штатам Америки — на десятерых мужчин, что дел прибавляется день ото дня, что весь франкоговорящий мир обращается к ней для решения вопросов франкоязычной литературы, что она создала телеканал по литературе Африки, что стояла у истоков «феминин стадиз», — а свекровь сводит все к климактерическим расстройствам.

— Потом становится гораздо лучше, — продолжала старушка, — вот увидите, немного прибавите в весе, зато не будет больше приливов. Вот у меня каждую ночь подушка промокала насквозь… — Свекор кивал, подтверждая. Представлять себе эту блеклую кожу в восковых капельках было тошно. И уж совсем не хотелось думать о бесполой заботе супруга, менявшего промоченные женой простыни.

Тут Глории ничего не останется, как отодвинуть стул, оставить на тарелке недоеденный торт и сказать, что ей пора: надо еще поработать над романом.

— Роман, и это при всем том, что вы делаете! — воскликнет свекор.

— А! Да, папуля, роман, так, для развлечения!

— О любви? — спросит свекровь.

— Конечно, мамуля, в самую точку попали!

— А название уже есть?

— Он будет называться «Крысомор». Знаете, папуля, это такой порошочек, с помощью которого женщины избавляются от своих муженьков! — Зачем она это брякнула? У книги ведь есть название, она прекрасно знала, что только оно ей и принадлежит.

Среди белесых лиц просияет темная мордашка Кристел — полированный кусочек ценного дерева. Ответ на Бабеттин вопрос, какого цвета Кристел, был для Глории само собой разумеющимся: да, Бабетта, я смею сказать, что Кристел черная!

Красавица моя, моя черная жемчужинка, мой кусочек Африки, моя газель, не будь мне врагом, дорогая, доченька моя по крови, сестричка по цвету кожи. Я проторила тебе путь, я покорила для тебя страну — так царствуй же, принцесса моя. Склониться к ней, вдохнуть возле ушка едва уловимый запах детства. Прижать губы к ее щечке, зарыться ими глубоко-глубоко, ткнуться в твердую косточку скулы. Захватить губами чуточку ее чудесной кожи, подержать так, сжатым ртом, закрыть глаза и вкушать, вкушать..

Она обернется к Механику, чтобы рассказать ему о неприятностях с Бабилу, который распускает про нее чудовищные сплетни.

— Тебе давно надо было его выставить, — скажет Механик, как всегда, горой за нее.

— Что вы все прицепились к Бабилу? — взвизгнет Кристел. Для нее ведь он SO CUTE! И с неожиданно трагическими нотками: это мой единственный друг!

Только в машине Глория вспомнит, как рассеянно дочь подставила ей щеку. А Механик даже не проводил ее. Они могли бы поцеловаться в дверях; поцелуй сказал бы ей, что он ее по-прежнему любит.

Глория наклонилась к коробке посмотреть, жива ли еще крыса. Когда она тронула ее пальцем, тельце вздрогнуло, но совсем чуть-чуть, почти незаметно. Она ткнула ногтем — никакой реакции. Тогда она отмотала бумаги от рулона. Не обращая внимания на взгляды трех женщин, устремившиеся на нее, подхватила крысу бумагой. Когда та оказалась у нее в руке, сжала кулак. Аврора смотрела на побелевшие суставы ее пальцев. Она ослабила хватку, снова сжала, и Аврора услышала, как хрустнули косточки. Бурое пятно проступило на бумаге. Shlatch!

— Вот это я понимаю ПЕРЕВОД! — бросила Глории Бабетта. — Браво! От вымысла к действительности. — Она обернулась к Авроре: — Вымысел переводится в действительность, действительность переводится в вымысел. — И окликнула Лолу, которая крутила ручку, пытаясь открыть окно: — Это получше кино, а?

— Раскудахтались! — отмахнулась Глория. — Кому-то надо было это сделать! Не хватало только, чтобы Кристел увидела, как загибается ее крыса. Или вы хотели, чтобы я ее попросила убить свою живность? Она же подыхала в этой коробке с самого утра. Каждая из вас могла бы что-то сделать, позвать ветеринара, выбросить ее в сад, спустить в сортир. Каждая могла сделать то, что сделала я, — отрезала она. — Но вы и пальцем не шевельнули, пили себе кофеек, трепались, пока живая тварь умирала у вас под носом. Кто-то должен делать грязную работу за других. Вам без касты неприкасаемых не обойтись: у вас есть мясники, уборщицы, живодеры, ветеринары, получайте до кучи крысоубийцу!

— Ты могла бы усыпить ее эфиром, — перебила Бабетта.

— А у тебя есть эфир? Что ж ты им не воспользовалась? — Глория так и держала крысу в бумажном кульке, на котором расплывалось пятно. Другой рукой она порылась в ящике стола, извлекла золотой шнурок, шелковую ленточку, кусок глянцевой бумаги. — Смотри-ка, — крикнула она Лоле, — я нашла твою фотографию. — Держа в одной руке крысу, она помахала фотографией Лолы в другой. Положила на стол. Взяла обувную коробку и вытряхнула содержимое.

Не надо, билось в голове у Лолы, не надо класть мою фотографию в обувную коробку вместе с крысой. Не надо меня хоронить!