24317.fb2
Глория стала густо-фиолетовой.
После каждого симпозиума у Глории и Бабилу едва не доходило до разрыва: отношения их становились чем дальше, тем напряженнее, а объяснялось это отчасти тем, что Бабилу пользовался Мидлвэйским научным форумом, чтобы дать выход своей избыточной сексуальности, и не упускал ни единой возможности из тех, что предоставляются на подобной тусовке — успевал и со зрелыми, влиятельными женщинами, и с приятными молодыми людьми. Феминистское действо он превращал в праздник самца и с таким удовольствием, так весело, так доброжелательно предавался своим любовным экзерсисам, что разбавлял окружающую серьезность, глубокомыслие и пуританский дух. Выходило, что у симпозиума две стороны: Глория руководила действием на сцене, но закулисные представления Бабилу были куда забавнее.
Глория впервые услышала о Бабилу на приеме у своего гинеколога, в кресле, с ногами в подколенниках и зеркалом во влагалище. Гинекологиня жаловалась на своего сына: он изучал китайскую архитектуру, потом исландскую музыку, а теперь вот хочет заняться французским. По тону врача Глория поняла, что французский представлял в ее глазах если и не полную деградацию в сравнении с двумя вышеупомянутыми предметами, то, во всяком случае, повод для материнского горя, ибо приходилось наконец признать, что из сына не выйдет ничего путного. Лежа на спине с задранными ногами, Глория ринулась на защиту французского с таким пылом, что гинекологиню одолели сомнения, и она даже оторвалась от кольпоскопа, чтобы посмотреть в лицо Глории, возражая против ее доводов.
— А «феминин стадиз»? — спросила Глория, с усилием приподняв верхнюю часть тела.
— Пф! — фыркнула гинекологиня и снова склонилась к кольпоскопу.
— А франкофония? — добила ее Глория, тяжело откинувшись на спину. Пусть-ка попробует отрицать, что французскому принадлежит будущее!
— Ну, раз вы говорите… — сдалась та.
— Вы не могли бы его вынуть? — попросила Глория, показывая на зеркало.
— Ох, совсем из головы вон! — извинилась гинекологиня.
В каком-то смысле Глория в тот день родила Бабилу.
Сказать, что она пришла в восторг, когда белобрысый коротышка, который отзывался на кличку Бабилу, явился, сославшись на гинекологиню, к ней в кабинет, было бы преувеличением. Она обнаружила, что не все гомосексуалисты — красавцы, а ведь в этом сложившемся представлении ей никогда не приходило в голову усомниться. Связывая красоту мужчины с гомосексуальными наклонностями, Глория не подпускала к себе тех, что ей по-настоящему нравились и благоразумно остановилась на Механике с его весьма средними эстетическими данными. С этого разочарования началась ее неприязнь к Бабилу, которая усилилась, когда она поняла еще кое-что: душа и сердце, вопреки ее изначальной теории, не компенсировали недостатков внешности — наоборот, полностью им соответствовали, а это уже называется перебор. Бабилу был еще безобразнее морально, чем физически. Итак, Глория пустила врага в свой стан, но почему-то не спешила от него избавиться: он был ей нужен, чтобы распалять подспудную ярость, без которой она не могла работать, как мотор без топлива. Она постоянно злилась на Бабилу, помыкала им — а он не очень-то и сопротивлялся, — и другие ее сотрудники с его появлением вздохнули свободнее.
Бабилу стал ее личным секретарем, очень личным — он попросту был у нее на побегушках. Это он давал Кристел первые уроки вождения, после чего гинекологине пришлось заплатить за новое крыло к «Кадиллаку» сына. А кто как не он носил в чистку вещи начальницы, бегал за жареным цыпленком, когда на нее нападал жор во время диеты, поливал ее чахлые комнатные растения, кормил и поил крысу, до которой никому больше не было дела, и мыл грузовичок Механика между двумя переездами к родителям?
Вот уже несколько недель Бабилу переводил в своем текстовом редакторе фрагменты романа Авроры — Глория высветила их для него желтым. Он терпеть не мог эту работу — переводить слово в слово, печатая одним пальцем по буковке. Глаза противно слезились от экрана, свет которого так раздражал, что Бабилу выполнял эту повинность ночами и каждое утро выдавал очередную порцию. Глория находила ее, проснувшись, на экране своего компьютера: Splatch! Have a good day![14]
По официальной версии выжимки делались, чтобы представить обзор творчества Авроры Амер студентам группы «феминин стадиз». Но, воспользовавшись тайным паролем компьютера начальницы — не привыкать, когда-то он так же открывал ящик чужого стола, стащив ключ, — Бабилу обнаружил, что на его переводе растет будущий роман Глории Паттер, «African Woman». Оп-ля! Splatch!
Его работа над переводом продвигалась медленно, урывками, так что роман существовал пока в виде наметок. Однако уже вырисовывался сюжет: молоденькая девушка из африканской деревни, именуемой «Образцовой», попав в бордель, который содержит Королева Маб, познает жизнь Порт-Банана.
Он немедленно позвонил в Миссинг Эйч Юниверсити и оповестил о затевающейся афере Горацио.
— ДА НУ? — отреагировал Горацио: он умел говорить таким тоном, что всегда хотелось рассказать ему больше.
— НУ ДА! — подтвердил Бабилу. — Грандиозная, скажу тебе, липа!
Горацио побежал к Бабетте. Он дождался, пока ушли все посетители, закрыл дверь, сел перед Бабеттой и спросил, знает ли она, что Глория пишет роман.
— Роман! — вскрикнула Бабетта, словно ей нанесли удар ножом в спину. Все годы их соперничества она была твердо уверена в одном: писать Глория не будет никогда. Барабанить по клавиатуре, отправлять послания через Интернет по всему свету, конвертировать — это ей еще по силам, но в голове-то пусто. Если кто и напишет роман, так это она, Бабетта, идей у нее столько, что девать некуда.
— Да-да, — подтвердил Горацио, — и называться он будет «African Woman»!
— Она же не знает Африки! — перебила его Бабетта.
— А это не важно! — И Горацио выложил ей все: Бабилу переводит Аврору Амер, а Глория колдует над фрагментами, компонует, подгоняет, где-то слово уберет, где-то имя заменит.
— Это же плагиат! — вырвалось у Бабетты.
— Не я это сказал, — заметил Горацио, снимая с себя всякую ответственность.
— Дело тухлое, — продолжала Бабетта, — нам лучше не влезать. Это бросит тень на весь симпозиум, а я терять свою репутацию не хочу…
Она спросила, далеко ли продвинулся роман. Нет, ответил Горацио, ну, то есть, если верить Бабилу, пока имеется только компиляция более или менее хорошо переведенных цитат. Я все-таки с ней поговорю, сказала Бабетта. Я должна с ней это обсудить.
Бабетта позвонила Глории, но Глория притворилась, будто не понимает, о чем речь. Нелегко было сказать, что в ее защищенные паролем файлы проникли и что Бабилу все рассказал Горацио, но ни тот, ни другой фигурировать в деле не желают. А что такого? — отбрила ее Глория. Это будет сокращенный вариант для американских студентов, которые книг не читают вообще. Она не видит ничего предосудительного в желании познакомить широкую публику с Авророй Амер. «African Woman» — всего лишь рабочее название файла, и говорить тут не о чем.
Бабетта, которая и не таких выводила на чистую воду, разговор законченным не считала. Она хотела быть уверенной, что Аврора Амер в курсе происходящего. Глория вспылила, наговорила ей много всякой всячины, о межтекстовых связях, об устных традициях, заявила, что литература принадлежит не только читателю, а язык — не только тому, кто на нем говорит, и сколько можно сидеть на копирайтах, как собака на сене, это вчерашний день, а если Бабетте угодно намекать на плагиат, так, к ее сведению, все обирают всех!
Она дошла до таких повышенных тонов, что Бабетте пришлось отставить трубку от уха, а Горацио, расхаживавший перед ней взад-вперед, вышел из комнаты. Кто что украл, кто кого обобрал? — кипятилась Глория. Это белые украли мою Африку, разграбили мою землю, забрали мои деревья, мое небо, меня, дочь рабов, которых увозили в кандалах, били, насиловали, издевались, крестили, оторвали от корней! Мало им, что они поработили мою страну, теперь они еще и книги о ней пишут!
— А я думала, ты любишь Аврору!
— Я Африку люблю! — и Бабетта услышала в голосе Глории слезы.
Тогда они заговорили о другом, о своих секретарях, которых считали врагами, не зная, что те перезваниваются по ночам и выкладывают друг другу тайны их компьютеров.
— Я вышвырну его за дверь, да к тому же в суд подам, — грозила Глория, наливая себе еще кофе. Про себя она думала, не слишком ли много кофе уже выпила.
— Ну, выгонишь ты его, — отозвалась Бабетта, вконец расстроенная звонком, — придется нанимать другого. Девушку же ты не возьмешь, конечно… а парни все такие. — Она знала, о чем говорила.
К примеру, Горацио — на вид он безупречен, но каждая поездка с ним на симпозиум превращалась для нее в сущий ад. Еще за три месяца ей приходилось успокаивать его насчет темы доклада: он правильно выбрал, это очень интересно. Она читала черновик, вносила поправки, немного, иначе он опять сомневался и комплексовал, но правила обязательно, чтобы показать ему, что он ей не безразличен. Только карандашом, НИ В КОЕМ СЛУЧАЕ НЕ КРАСНЫМ, легкие карандашные пометки через страницу, и непременно оставлять большие куски нетронутыми, отдавая должное блестящей работе. Потом он давал ей перепечатку на сверку, потому что сам он не печатал, и ему нужно было посмотреть на свой текст свежим глазом. Перепечатывал он за счет кафедры, мобилизуя всех секретарш. Три дня они сбивали свои длинные алые ногти ради душки Горацио.
О поездке лучше и не говорить; он нервничал, непрестанно жевал резинку, защищающую от кариеса, — о своих великолепных зубах Горацио очень заботился. Она занималась только им, хотя планировала набросать свой собственный доклад в самолете. Но самолет приземлялся, а у нее так ничего и не было сделано — всю дорогу она говорила с Горацио о Горацио, о докладе Горацио, о карьере Горацио. Он твердил, мол, все будет из рук вон плохо, он это чувствует! Между прочим, своими успехами он был обязан ей одной. Умой она руки, он просто перестал бы существовать.
У нее была только сумка, но приходилось ждать чемодана Горацио, ждать долго. Он объяснял ей, что не выносит мятой одежды; она воспринимала это как упрек, чувствуя себя неопрятной; слава Богу, норка скрывала жеваную блузку и юбку пузырем. Горацио цеплялся за ее локоть и гладил рукав: меха он обожал.
В отеле он врывался без стука в ее комнату, где она безуспешно пыталась связать две мысли так, чтобы получилось что-то внятное — записать их на бумаге времени уже не было. В его тексте, оказывается, сбита нумерация страниц. НАДО что-что делать! Она выступала на том же круглом столе — room[15] 208, — на который записала и его, так что у нее оставался всего час на научную работу, которая оправдала бы двухчасовой перелет, отмену ее лекций и номер в отеле за двести долларов — цена для участников конгресса. Понятно было, что это нереально. Ничего страшного, уверяла она, а он обижался: вы меня не слушаете! — Да нет же, слушаю! — Вот видите, как мне отвечаете! Она извинялась: устала от перелета. О своем докладе, едва намеченном, не говорила ни слова.
Он выступал с блеском, был неотразим, и к тому же так элегантен! С него не сводили глаз. К концу заседания он получил два предложения работы, причем от лучших университетов. Когда пришла ее очередь, она почувствовала себя жалкой в своей мятой блузке. Норку пришлось снять: в лифте одна участница конгресса язвительно спросила ее, зачем она поддерживает истребление диких животных.
В остальном, то есть в главном, она выехала на старых наработках, которыми уже успели попользоваться все, кто ее слушал. Они хихикали. Горацио же был возмущен, он находил, что она выступала скверно, особенно на фоне его блестящего доклада. Она закончила анекдотом и добилась редких натужных смешков. Но лицо Горацио осталось каменным — непрошибаемо строгий судья, ни грамма милосердия.
Потом она чувствовала себя выброшенной на берег медузой среди бархата, позолоты и прочей мишуры шикарного отеля. Зачем только она сюда приехала, одно расстройство. Уехать бы или хоть выйти поужинать, увидеть что-нибудь другое. Горацио знал, куда можно пойти. Но он не мог ее сопровождать, он показывал город Шекспировскому Гению, который подошел поздравить его после выступления и пригласил в Лондон. Горацио не собирался лететь с ней домой и на прощание посоветовал, для ее же пользы, не разгуливать по этому городу в норковом манто.
Правда! Все правда… Глория, взвизгивая от смеха, поставила на стол пустую чашку. Бабилу тоже бы откалывал такие номера, не будь он полным ничтожеством. Представляете, наплел Великому Оракулу, она ткнула пальцем в фотографию, что он — художественный руководитель университетского театра и собирается поставить одну из его пьес. Он катал его в своем «кадиллаке» и вешал ему лапшу на уши. Великий Оракул заработал морскую болезнь. Вдруг Бабилу останавливает машину в уединенном месте, заклинивает дверцы и обстреливает старика в упор фотоаппаратом со вспышкой, так что бедняга практически ослеп. Жаловался потом, что ему обожгли сетчатку. Еще много месяцев он появлялся на людях только в темных очках и с белой тросточкой. А Мидлвэй у него с тех пор в черном списке, этот университет, видите ли, прервал труд его жизни и лишил его Нобелевской премии. Вот аферист-то Бабилу, ну, аферист…
Гомосексуализм не был для Авроры житейским делом и темой для грубых и сальных шуток. Глубокая тайная рана болела в ней с тех пор, как однажды ночью в Восточном Берлине — какой великолепный зоологический сад она там осмотрела! — французский дипломат, провожавший ее в гостиницу, упомянул ее мужа, с которым она давным-давно рассталась. Они беседовали о том, кто чего достиг, и разговор случайно зашел о нем: в Индонезии он ЗАДЕЛАЛСЯ ГОЛУБЫМ, — рассказывал дипломат, — путался с местными, того и гляди, хорошенький подарочек привезет во Францию! Затем повернулся к ней: законную-то свою он бросил!
А законная-то — она. Была зима, темная ночь, и хорошо, что темно и что еще не сняли железный занавес. Она оставила эти откровения на совести дипломата, который по пути предложил ей подняться к нему в номер, выпить по последней…
Она была не такая, как Глория и Бабетта. Ни Бабилу, ни Горацио не вызывали у нее улыбки. Они леденили ей сердце, как и многие другие, которые не любили ее, отвергали или вообще ненавидели. Они бередили старые раны, нанесенные мужем, когда, предваряя свой окончательный уход, он вернул ей все письма, которые она ему писала. Порванными. Когда Аврора вскрыла пухлый конверт, они рассыпались дождем конфетти.
Горацио вернулся из Англии быстрее, чем ожидала Бабетта. Решив, что он для нее потерян, она взяла на еще не остывшее после него место девушку, которую он терпеть не мог. Она не хотела больше привязываться: работа есть работа, и точка!
Горацио не понравилось в Лондоне, а о романе с Шекспировским Гением, через неполных три месяца закончившемся пшиком, Бабетта не стала его спрашивать. Без единого слова он вернулся на нижнюю ступеньку служебной лестницы, к ассистентам, но не прошло и года, как вновь водворился в кабинет Бабетты, мрачный, красивый и всем недовольный, необходимый Бабетте для духовной жизни так же, как Летчик был необходим ей для жизни личной.
С ним она могла поговорить о том, что ее по-настоящему интересовало, — рано утром, за чашечкой кофе, который они пили вдвоем, без посторонних. Кафедра работала как часы. Они вместе подводили итоги года по европейской литературе и культуре: четверо студентов еще занимались Шекспиром, пятнадцать — «феминин стадиз», двадцать два — лексикой провансальской кухни. Порядок! — отметила Бабетта, хорошо, что Шекспира не забывают. Они говорили о Горацио — само собой, — но и об их любимом Шекспире тоже и, цитируя его на безупречном английском, театрально подчеркивали мелодичную плавность.