24317.fb2
Чтобы отметить окончание симпозиума, Бабилу повез их в Блю-бар[16] на Западном шоссе; в этом похожем на конюшню заведении ошивались исполинского роста негры и рыжий верзила у бильярда. Кому, как не великанам, было собираться здесь, чтобы выпить посошок на дорожку, — они так походили на здоровенные грузовики, ожидавшие их на огромной стоянке. Глория защелкала пальцами в такт знакомой музыке, и Бабилу увлек ее на крошечную танцплощадку. Они дергались и извивались, он — маленький и юркий, как кузнечик, она — грузная и неповоротливая. Бабетта тоже вышла, вклинилась между ними, танцевала то с ней, то с ним, вертела задом в брачной пляске, привлекая кузнечика, но тот предпочел скакать без нее. Лола Доль просто стояла на площадке, было видно, что она изо всех сил пытается не упасть. Горацио заключил актрису в объятия и прильнул щекой к ее лицу.
— Иди к нам! — кричали они Авроре, но та молча отнекивалась, мотая головой: не умею танцевать.
— А кто тут умеет? — крикнула Глория. — Бери пример с нас, мы импровизируем!
Аврора нехотя встала. Одеревеневшее тело не повиновалось ей. Куда ни кинь — все клин: надо было танцевать, чтобы не выделяться, но, не умея двигаться, она тем более обращала на себя внимание. Аврора дергала головой, не попадая в ритм музыки, до того громкой, что она ее не слышала. Один из парней у стойки решил, что она хочет танцевать, но стесняется, и потащил ее на площадку. Она стала упираться. Он так стиснул ей пальцы, что они посинели.
Нет, она не пойдет за компанию с этими тетками трясти своими телесами, она не хочет, как они, чувствовать колыхание своих щек, живота, грудей, она не пойдет. Парень коленом раздвинул ей ноги, чтобы заставить ее сделать па. Она пошатнулась и чуть не упала. Надо же так утратить человеческий облик! За неимением минимума языка, быть вынужденной молча бороться за каждую пядь! Она изо всех сил вцепилась в деревянную столешницу, а он, не обращая внимания на побелевшие суставы пальцев, все тянул ее на себя.
Аврора однажды видела, как девушку изнасиловали еще проще — в токийском дансинге, прямо на площадке, среди пар, танцевавших пасодобль. Парень, с которым она была, швырнул ее на пол. Два такта, три движения — и дело было сделано. Распростертая на паркете в своей пышной тюлевой юбке, девушка подергивалась, как издыхающая муха. Теперь он точно меня ударит, думала Аврора, приседая, чтобы увернуться от колен своего противника, влепит такую затрещину, что у меня голова кругом пойдет. Она отчаянно закричала: Нет, нет, нет!
Компания возвращалась, и парень отпустил ее, вернее отпихнул. Женщины были красные, потные, тяжело отдувались. Они заметили, как Аврора бледна: выпей! Ей протянули бутылку пива. Аврора поднесла горлышко к губам, зная, что не сможет сделать больше одного глотка, что от горьковатого пива ее затошнит, а пена потечет по подбородку. Может, лучше виски? — спросила Лола.
Аврора запрокинула голову и выпила пиво до дна. И тут же попросила еще бутылку. Вот и Аврора РАЗОШЛАСЬ! — заявила Бабетта с ехидным удовлетворением: та, которую считали особенной, на поверку оказалась из того же теста. Аврора пила, а женщины хлопали в ладоши. Они говорили, что им приятно смотреть, как она веселится. Веселится? Да она умирала. Я тону, подумалось ей, и алкогольные пары чуть приглушили музыку.
Они уселись вчетвером в тесном деревянном стойле; все посетители смотрели на них. Рыжий делал непристойные жесты бильярдным кием. Чего вылупился? — взвизгнула Глория на чудовищном местном наречии: более тягучего и вульгарного выговора невозможно было себе представить. Аврора подумала, что в лучшем случае они обменяются любезностями типа «рваная кошелка» и «мудила», а в худшем дойдут до «черномазой» и «белого самца». И последствия будут непредсказуемы.
— Посмотрите-ка, что я вижу! — вдруг воскликнула Глория, отвлекшись от перепалки с бильярдистом. — Посмотрите только, чем занимается наша молодежь!
Все обернулись. Бабилу сжимал в объятиях прекрасного, неприступного Горацио. Ничего, кроме друг друга, не видя, забыв о присутствии женщин, они танцевали в медленном ритме, и этот танец, нежный и томный, был любовной прелюдией, исполненной страсти.
— Никогда бы не поверила! — вырвалось у Бабетты. Подбородок ее дрожал.
Глория торжествовала: Горацио-то оказался того же пошиба, что и Бабилу.
— Но он гораздо лучше Бабилу, — вступилась Бабетта.
— Оно и видно, — усмехнулась Глория, и все посмотрели на Горацио, который сжал в своих узких ладонях мордашку Бабилу и запрокинул ему голову в долгом-долгом поцелуе.
— Знаете, что я думаю? — заявила Бабетта, взяв себя в руки. — Не для того мы с вами достигли тех высот, которых достигли, не для того прожили жизни, которые прожили, не для того вынесли тяготы, которые вынесли, чтобы сидеть в канзасской дыре и смотреть, как сношаются два пидора. Мне от этой танцплощадки муторно, — добавила она, — кажется, будто я сижу у огромной песочницы, а в ней играют все дети, которых я не хотела иметь, и я должна присматривать за ними до скончания века. Кошмар!
Они поднялись, чтобы уйти. Но выходка Глории им даром не прошла. Рыжий верзила не выпускал их. Он загородил дверь и чего-то требовал — Лола Доль стыдливо перевела это Авроре словом «поцелуй». Реакция Глории была мгновенной и бурной, как и следовало ожидать, она выкрикнула что-то угрожающее. Лола прыснула со смеху, а Бабетта быстро-быстро затараторила, словно спешила выплеснуть наружу поток бранных слов, потому что у нее до сих пор не было случая их употребить и ей хотелось проверить, насколько они еще действенны. Глория ринулась на бильярдиста с кулаками.
Ну вот, дошло до драки, подумала Аврора и втянула голову в плечи. Бабилу! — кричала Глория в глубину бара. Горацио! — верещала Бабетта, убедившаяся, что ругательства сохранили в этом Мидлвэйском баре весь свой изначальный заряд.
Но Бабилу и Горацио их не слышали. Они танцевали с закрытыми глазами и терлись друг о друга ширинками. Элвис-Пелвис[17], бормотала про себя Аврора, ей это казалось непристойностью, и словцо привязалось, заполонило весь ее мозг, Элвис-Пелвис.
Бабилу, Горацио! — орала Лола, широко разевая рот. Теперь они все четверо звали их, умоляли вмешаться, а Глория тем временем вырывалась из лап дальнобойщика с силой, взыгравшей от ненависти, которая в эту минуту распространялась и на Америку, и на мужчин, и на белых, и… и на этих педиков в углу. Помощь подоспела из-за стойки: бармен и еще два посетителя, которых зрелище перестало забавлять; им пришлось, в свою очередь, облапить здоровяка, чтобы тот выпустил Глорию. Женщины дали тягу, но в дверях им еще досталось крепких словечек от спасителей — так, для порядка. Лизуньи хреновы! И для порядка же они, заведя мотор с полоборота, делали непристойные жесты, кто рукой, кто пальцами.
— Этот паршивец Бабилу интересовался, как мы добрались, — сказала Глория, ни к кому в отдельности не обращаясь.
— Я же, — прорычала Бабетта, — не спрашиваю его, как он потрахался!
Чпок! — приветствовала Бабетта телефонный щелчок, когда Глория положила трубку. — Кого-нибудь захватить на машине в аэропорт?
Аврора и забыла, что отъезд уже близко, ей казалось, будто эта долгая весна, которая только пробуждалась, у нее еще впереди. Даже подумалось: а хочет ли она уезжать? Везде, куда ее только ни заносило, ею овладевала навязчивая идея: хотелось остаться. Хотелось и в Нью-Дели, в международном общежитии для ученых, где можно было в любое время дня и ночи выпить крепчайшего черного чаю, который она подслащивала желе из роз. Окно ее комнаты выходило в городской сад, где щебетали стайки зеленых попугаев. Аврора влюбилась в Индию, потому что, когда они ехали из аэропорта, черный бык разлегся прямо на асфальте, а большой верблюд с поклажей, царственно неся голову, перешел дорогу неспешным и величавым шагом. Она сидела в траве на Виктория-авеню и смотрела на дрессированных обезьян с пластмассовым пистолетиком и парчовым лоскутом: механически, как марионетки, они разыгрывали «Спящую красавицу».
Как и здесь, она оказалась среди женщин — это были европейки и американки, журналистки, чиновницы от культуры, все в общем-то неустроенные, отправившиеся за тридевять земель от несчастных любовей. Они делились друг с другом одиночеством, из которого любой ценой хотели вырваться, силясь убедить себя, что еще достаточно молоды, еще могут встретить любовь, начать новую жизнь. Они ловили последний шанс, обездоленные, неприспособленные, готовые хоть сейчас насладиться обретенной свободой и не знающие, что с ней делать. Куда же подевались мужчины? — недоумевали они.
Чем-то Аврору притягивали эти женщины, которые, сделав карьеры на зависть другим, отрекались от всего, чего добились собственными силами, и сами завидовали своим товаркам, тем, кого раньше презирали, когда они бросали учебу, чтобы выйти замуж. Теперь эти деловые женщины представляли себе, как те восседают в центре большого стола, в окружении многочисленной семьи, но не знали, что и их постигло разочарование, и им тоже кажется, будто упущено что-то важное и жизнь не удалась. Ах, дети, иметь детей, говорили женщины. Ребенок — последний оплот против одиночества.
Однажды вечером Аврору подвозила коммерческая советница; она вела машину так же лихо, как в Париже, и вдруг резко затормозила, едва не врезавшись, как им сперва показалось, в грузовик без фар. Аврора увидела вырисовывающиеся в темноте квадратные ноги огромного слона и поняла, чего ей хочется: попасть в нутро этого города, взойти, человеком среди прочих тварей, на этот гигантский Ноев ковчег, где люди, которых и так чересчур много, цепляются за оконные рамы, за пожарные лестницы, карабкаются на крыши и отвоевывают их у обезьян.
Мидлвэй был другой, более обжитой и уютный, во всей своей розовой пышности, но этот маленький американский Оксфорд мог бы в определенном роде стать для Авроры Ноевым ковчегом, на котором ей так хотелось плыть. Вчера в Зоопарке она поймала себя на том, что завидует обитателям клеток, называемых здесь жизненными пространствами. Они были большие, просторные, огороженные толстыми стеклами, а не по старинке решетками, как в Европе. Дали бы ей местечко, она с радостью затесалась бы среди шимпанзе и орангутанов. С детства у нее был такой пунктик: придя куда бы то ни было, она тут же мысленно искала место для себя, а встречаясь с людьми, надеялась, что они примут ее в свою семью. Тетя Мими раскусила эти маленькие хитрости. Усмотрела в них сметливый ум, с которым племянница в жизни не пропадет, но на деле-то что он ей дал — люди все понимают буквально, и она кочевала из детской в детскую: здесь вам хорошо будет писать. Да кто и когда писал в детской? Нет, скажите, хоть одно произведение оттуда вышло?
Дом Авроры так и не отстроили. Всю жизнь она искала место, где — были б только силы — поставила бы его сама, чтобы писать, — тут же добавляла она, точно поручительство давала.
Приближаясь к незнакомым краям, к новым берегам, когда самолет шел на снижение, она высматривала полоску земли — ей бы занять самый краешек, чтобы не испортить пейзажа; или островок в архипелаге, самый маленький из всех, голый камень, где никто никогда не высаживается; или большие полуразвалившиеся фермы на Баскском побережье: побеги ежевики проросли сквозь крышу, по фасаду змеятся трещины; или домик, где жил когда-то сторож, в самом дальнем уголке парка: настоящая сторожка, одна узкая дверь, она же окно, и крошечный садик.
Как раз перед отъездом в Мидлвэй Аврора предложила одним друзьям продать ей флигелек, которым они все равно не пользовались: это был сарайчик с земляным полом для хранения садового инвентаря, зато в изумительном парке и с чудесной увитой зеленью терраской — летом она могла бы служить рабочим кабинетом. От Авроры не укрылось, как друзья замялись при мысли, что, начав с этого домика-крошечки, она, чего доброго, со временем захочет расширить свои владения. В свете этого испытания им стало ясно, что их дружеские чувства к Авроре не идут дальше удовольствия раза три в год приглашать ее к обеду. Но видеть ее у себя весной, летом, осенью, а может быть, и зимой, если она поставит дровяную печку — эти доходяги-писатели на самом деле ого-го как выносливы! — было решительно выше их сил: полноте, Аврора, вам больше подойдет дворец! А ей подошла бы и клетка, скорей бы только, клетка для обезьян или любая другая в Зоопарке Мидлвэя.
В Париже Аврора жила в жуткой дыре, хотя Врач, спутник, к которому она случайно прибилась, высокопарно именовал это студией. Маленькая однокомнатная квартирка — все, что осталось ей от мужа. Дом стоял так близко к Сене, что отсыревшее ковровое покрытие отставало от пола, краска на стенах пузырилась, а боль простреливала плечо, локоть и запястье, когда она сидела над своими листками, да и листки коробились, словно она вправду поливала их потом и слезами. Но переезжать оттуда она не хотела, и Врач уже не возражал, считаясь с ее правом на свободу, — маленькая уступка так называемой жизни артиста.
Там не было ничего лишнего, голые лампочки, белые стены; стол, стул, матрас и ванна разместились на кусочке паласа. МОНАШЕСКАЯ КЕЛЬЯ, сказала Глория, когда нагрянула к ней; она вообще цеплялась за общие места и штампы, смаковала их со вкусом иностранки, которая выучила язык, как проглотила, залпом, и поэтому хочет, чтобы действительность, хоть ты тресни, совпадала со словами. Будь здесь абажур, она бы, наверно, сказала БОНБОНЬЕРКА, думала Аврора, а если бы на окне стоял горшок с цветком, уж точно упомянула бы МИМИ ПЕНСОН[18].
Глория ухитрилась проникнуть туда, куда никому не было доступа: Аврора не приглашала знакомых домой, а когда звонили в дверь, выбегала навстречу, крича с верхней площадки: «Я сейчас спущусь!» — и останавливала на лестнице даже самых настырных. Она могла, когда не бывала в отъезде, часами лежать на матрасе, рассматривая разводы на потолке; или в ванной, ожидая, пока пар от горячей воды рассеется и осядет капельками, которые будут стекать вниз по облупленным стенам; еще она часто стояла у окна, глядя на стену напротив, всего в двух метрах, причудливо украшенную десятилетиями копившимся голубиным пометом: узоры, разъеденные в камне нечистотами выглядели жутко, а грязно-белые натеки, сползали, задерживаясь в любой неровности и вздымались на этом шатком основании мягкими трубами.
Когда они покупали жилье вместе с бывшим мужем, у них был выбор между квартирой в том же доме на первом этаже, окнами во двор напротив кухни бистро, фирменным блюдом которого был хрустящий картофель — повар, здоровенный парень, жарил его прямо на полу, — и этой, на третьем, напротив глухой стены выселенного дома — продавец, не жалея красок, расписывал, каким он будет в самом скором времени, после реставрации, как заиграет солнце на белых стенах. И они купили эту темную дыру, польстившись на солнце, которое так и не засияло на глухой стене, покрывшейся вдобавок язвами. Но она не жалела о первом этаже, потому что фирменное блюдо бистро пользовалось все большим спросом и по утрам двор служил складом для картошки. А по вечерам через край водосточного люка выплескивалось вонючее масло.
Каждый раз, когда выводились птенцы, Аврора, не считаясь с мнением Лейлы — та из принципа была на стороне голубей, — ломала голову, придумывая, как бы выжить новых соседей. У нее вошло в привычку заговаривать об этом за столом у Врача, чтобы выслушать советы, которые могли оказаться ей полезны. Тема никого не оставляла равнодушным. Один юрист, например, спец по налогообложению, в свое время конструировал водяные бомбы и закладывал их на скат крыши, под которым гнездились голуби. Выпускник Национальной школы управления в детстве любил поймать голубя, вставить ему под хвост зажженную петарду и выпустить в стаю, где он взрывался среди своих собратьев. А одна журналистка вспомнила, как ее первый муж, молодой адвокат, возвращаясь домой с работы, непременно проходил через городской сад, сворачивал шеи парочке голубей и приносил их к обеду. Ей было противно, но все равно приходилось ощипывать их и готовить. Присутствующий за столом токсиколог поведал им, что потребление голубятины в течение месяца отравляет кровь верней всякого мышьяка, и можно спровадить, скажем, опостылевшего супруга к праотцам, не оставляя следов. Журналистка взгрустнула — наверно, об упущенной возможности.
Рассказ о петардах запал Авроре в душу как откровение: помимо жестокости, какая маниакально расчетливая скрупулезность! Это ж какое мужество надо иметь, чтобы так мучить живое существо, засовывать ему в зад петарду, за которой еще надо не полениться сходить в магазин, где их продают. Как-то Аврора принесла с бала студентов-медиков золотистую картонную трубку и разноцветные шарики. Врач, глядя, как она набивает ими карманы, сказал: ну как ребенок! А ведь у нее в руках было грозное оружие. Дома она кинулась к окну и дунула что было сил. Голуби приподняли головки и посмотрели на нее с удивлением и легкой досадой — точно так же Врач на балу смотрел на интерна, швырнувшего в него горсть конфетти!
Голуби не испугались бы даже револьвера или охотничьего ружья: слишком узкое пространство, отделявшее их от Аврориной квартирки служило им защитой, и они это знали. Более того — года два или три назад они решили оккупировать и окно, к которому она прислонялась правым плечом, когда писала. Тщетно она угрожала им — поглощенные своим неумолчным воркованием, пернатые не двигались с места. Не реагировали и на взмах руки, которым она пыталась их спугнуть, а у нее теперь этот жест стал чем-то вроде тика: поднять руку с ручкой и, прежде чем обмакнуть перо в чернильницу, постучать им по стеклу. Согнать их можно было только открыв окно, да и то они не сразу изображали испуг, дожидались, пока она действительно встанет и начнет воевать со шпингалетом.
Они знали за ней такие привычки, о которых она и сама не подозревала. Им было известно, что она уедет и на несколько дней оставит подоконник в их распоряжении, раньше, чем она сама об этом узнавала. Тогда они хорохорились, с торжествующим видом прохаживались за стеклом, раздуваясь пуще обычного. Если за ней не приезжали вовремя — выказывали нетерпение, яростно царапали растрескавшиеся желобки в стене напротив. Когда раздавался звонок, означавший, что ей наконец-то пора, и она кидалась к двери, чтобы не дать подняться пришедшему, кто бы он ни был, голуби вспархивали; она не успевала еще выбежать на лестничную площадку, а они уже садились на окно. Аврора стояла в дверях, не зная, на что решиться: то ли вернуться и согнать пернатых, то ли остановить непрошенного гостя, который уже одолевал крутой подъем. Я сейчас спущусь! — кричала она. И уходила. А голуби знай себе спаривались.
Они подсматривали за ней, когда она принимала ванну, — а Аврора это делала по два-три раза в день, когда неважно себя чувствовала, отчего палас отклеился окончательно. Просыпаясь по утрам, она встречала взгляды их красных глаз. Голуби знали, что она не встанет с постели, не вылезет из ванны, чтобы прогнать их: сил нет, лень, устала; они презирали ее за это. Аврора закрывала глаза, чтобы не видеть их, а иногда и затыкала пальцами уши, чтобы смолкло воркование. Она надеялась на суровую зиму, чтобы они вымерзли, на знойное лето, чтобы передохли от жары и сухости. А их становилось все больше и больше.
Не советую вам шутить с этим, говорил ей Врач, вы ведь уже перенесли орнитоз. Он подозревал, зная ее ставшую притчей во языцех любовь к животным, что с нее станется оберегать гнезда, помогать вылупляться птенцам, подкармливать сироток, и не верил ей, когда она говорила, что ненавидит их, что от них небо грязное. Почему вы не хотите переехать ко мне? — предлагал Врач, владелец большой квартиры на солнечной стороне. Вы могли бы устроить себе кабинет в детской.
Она лежала в больнице, в его отделении тропических болезней. Тогда она и увидела его впервые; он предположил у нее пситтакоз по той простой причине, что она только что приехала из Бразилии. Врач вошел к ней в палату, окруженный свитой студентов; длинный белый, узкий в бедрах халат делал его выше и тоньше, очки держались на кончике носа; все почтительно обращались к нему: месье. Вас не клевал недавно попугай? Вы не ночевали в комнате, где стояла клетка с волнистыми попугайчиками? На следующий день он опять пришел с двумя медсестрами и сказал, что она относится к компетенции отделения пневмологии, так как экзотический пситтакоз на поверку оказался орнитозом, а разносчиками — парижские голуби: вы живете на улице Сены! Потом он заходил еще: орнитоз орнитозом, но на фоне общей ослабленности жизнью в тропиках, — вы ведь много путешествуете, правда? — он на законном основании продолжал наблюдать ее.
Болела она этой странной, хоть и парижской болезнью долго и тяжело. Он не уходил вечером домой, не зайдя к ней попрощаться; он носил костюмы в клеточку, она слышала, как звякают ключи в его карманах. Ее книг он не читал — не успел, зато принес ей свою, «Больной, хинин и лихорадка»; эта медицинская новелла выделяла среди прочих его кандидатуру в Академию. Однажды он присел на край кровати и по тому, как поспешно Аврора согнула колени, понял, что она на пути к выздоровлению. Он взял ее за руку, чтобы сосчитать пульс, и сказал: не знаю, позволю ли я вам уйти.
Ну вот, начинается, подумала Аврора. Романы никогда не прельщали ее, и она чувствовала себя в возрасте и положении госпожи де Лафайет, жалевшей своих друзей, когда те ступали на опасную стезю страсти. Но эта любовь имела то преимущество, что любовью она не была. Врач уже отдал дань страстям: у него за плечами — брак, двое взрослых детей и связь со знаменитой актрисой. Аврора была всего лишь эрзацем актрисы: более серьезный роман, не столь блестящий, но достаточно лестный для самолюбия.
Он знакомил ее со своими коллегами: вы знаете Аврору Амер? Они не знали. Он возмущался: нет, вы представляете — они вас НЕ ЗНАЮТ! Эти слова действовали на нее всегда одинаково: становилось стыдно, что ее имя никому ничего не говорит; в самом деле, стоит ли добиваться подобия популярности, когда твое лицо мелькает на страницах газет, как лица воров и убийц, чтобы в итоге убедиться, что слава эта мимолетна, а ты все равно — ничто? Вот вам лишнее доказательство, добавлял Врач, бескультурья медицинской братии.
Это тянулось уже давно. Они подумывали о том, чтобы оформить свои отношения, хотя поколение, разучившееся читать и писать, разучилось и жениться. Он-то держал в голове Медицинскую Академию, которая находилась недалеко от ее дома, так что он вспоминал о ней всякий раз, думая об Авроре, или, скорее, наоборот, вспоминал об Авроре, думая об Академии, и случалось это все чаще и чаще. Не хэппи-энд, конечно, но в общем-то неплохо было покончить с одиночеством. Уж лучше доживать свой век почтенной супругой академика, чем голубиной наседкой, выжившей из ума старой ведьмой: в самом деле, нашлось бы не менее десятка человек, которые могли подтвердить, что она сумасшедшая, что они своими глазами видели, как она размахивает руками у окна и ругается с глухой стеной. А голуби ждали, когда ее уведут в смирительной рубашке, чтобы забраться в квартиру через разбитую форточку, вить гнезда на письменном столе и гадить на рукописи.
Половина девятого — пора было объявиться. Лола Доль слышала гомон и суету внизу, до нее доносились обрывки разговора. Они, наверно, собрались в кухне, обсуждают вчерашние события или подводят итоги симпозиума. Никуда не денешься, придется встретиться со всеми сразу, вытерпеть ненавистное приподнятое настроение, неизбежное, когда больше трех женщин собираются вместе: если их двое, они изливают друг другу душу и им невесело, если трое — подбадривают друг друга, а если четверо — налетают втроем на четвертую и топят ее в болоте хандры. Это как у животных, вернее даже у птиц. Посадить в клетку двух неразлучников — ничего, живут, запустить к ним еще пару — поднимут гвалт, а уж вшестером и вовсе заклюют друг друга до смерти.
Эти женские симпозиумы, на которых собирались одни женщины, говорили только о женщинах, читали от лица женщин тексты, написанные женщинами, были ее кошмаром. Ни одного мужчины на горизонте. Вообще ни одного стоящего мужчины, ни единого, которого бы не разорвали в клочки, не лишили мужского достоинства, не предали лютой казни. Она не могла понять, почему же и молодые женщины попадают в эти сети и принимаются изливать яд на сильную половину человечества. Они обличали мужчин, которых не было в залах заседаний, как и в их жизни. Все равно что археологи ненавидели бы предмет своих поисков и, откопав черепок или кусочек кости, предавали их огню. А самое занятное во всем этом было то, что в помощниках у них ходили молодые мужчины: занимались организацией их симпозиумов, записывали их выступления и нянчились с их компьютерами, аккуратно укладывая плашмя на заднее сиденье машины.
Глория одолжила ей на время пребывания своего Бабилу. Он катал ее в малиновом «Кадиллаке» и под шумок водил по разным местам, где можно было выпить. И все так церемонно — стул придвигал с легким поклоном, говорил по-французски, — что пить при нем не казалось чем-то постыдным, что надо делать тайком, не приходилось, как бывало, прикладываться к бутылке, спрятанной в коричневый мешочек, или сливать содержимое всех пузырьков из мини-бара в стакан для зубной щетки. Он проверял, охлажден ли коктейль, достаточно ли в нем льда, подложена ли под бокал салфеточка, и сам заказывал, прежде чем ей хотелось попросить еще, — потому что ей всегда было мало, всегда требовалось ПОВТОРИТЬ. И Бабилу повторял, он протягивал ей бокал так, будто это совершенно естественно — пить по три виски подряд, по три двойных скотча залпом. К своей порции он не притрагивался — отдавал ей перед уходом, когда, чтобы удержаться на ногах, она цеплялась за его локоть.