24319.fb2
Это случилось накануне вечером. Отец, пьяный, вывел машину из гаража (мама отправилась в магазин, а Вадим на почту) и куда-то умчался. Проехал он всего-то метров пятьсот, выскочил на перекресток при красном свете и врезался в трактор с прицепом, на котором обычно перевозят хлопок-сырец.
Все это я узнала поздней, а первое, что спросила, едва вбежала в нашу незапертую квартиру и увидела мать в кухне и Вадима в глубине веранды:
— Жив?
У мамы упали руки. Она опустилась на стул и заплакала. Вадим вышел в комнату, оскалился, как загнанный зверек, и произнес:
— Прибыла!
— Жив или нет?
Отец был жив.
Мама, сказав это, продолжала сидеть на стуле с потерянным видом. Вадим яростно ногтями расчесывал голое плечо; он был в майке и спортивных брюках.
— А тебе вроде не все равно! — подал он голос.
Я закричала, чтобы он немедленно заткнулся. Мама заговорила скорбно, тихо:
— К нему не пускают, дочка. Он очень плох, наш папка…
Мне сдавило горло от жалости. Я не узнавала ее. Она постарела лет на десять: волосы не причесаны, висят прядями, нос заострился, в углах глаз морщины… Моя мама — старуха!
Не знаю, как получилось, что я подошла к ней, обняла, прижавшись щекой к ее щеке, и мы обе в голос заплакали. Вадим повернулся и ушел на веранду.
— Ох, дочка, дочка, какая беда у нас! — приговаривала мама.
Откуда у нее этот голос, расслабленный, заунывный, дребезжащий? Откуда взялось это слово «дочка», которое я сто лет уже не слышала? А ее руки! Они обнимали меня, гладили по спине, и мне было просто жутко, как будто время помчалось вспять, перед глазами замелькала серая полоса годов и дней и я стала той пятилетней девчонкой, которую во дворе обидели, а дома приласкали…
Кое-как мы наконец успокоились и смогли разговаривать.
Состояние отца было тяжелое. Он разбился дико, безобразно. Врачи говорили, что нужно быть готовыми ко всему.
— Я уж думала, уехала ты… — закончила мама, жалобно всхлипнув.
— Нет, я была здесь. Никуда не уезжала.
— Есть, наверно, хочешь? Сейчас покормлю.
О чем она беспокоилась! Я чуть опять не заревела от такой заботы.
Обеденный перерыв у нее закончился, и она так и ушла на свой масложиркомбинат, ни о чем меня не спросив. Словно ничего в моей жизни не произошло. Словно я вернулась в лоно семьи такая же, как была прежде. Или, может быть, рядом с большим горем мои события потеряли для нее всякое значение и смысл?
Я не могла есть. Раз-другой ткнула вилкой в жареную картошку и встала из-за стола.
Выскочив во двор, я оглянулась по сторонам, будто заплуталась, сбилась с дороги и не знала, куда бежать дальше. Солнце палило по-летнему. Я обогнула угол дома и очутилась на улице Конституции. Тут огромные тополя давали густую тень, но от грохота тяжелых машин и от выхлопных газов кружилась голова. Наискосок через серую, пыльную рощу, мимо спортивных площадок нефтяного техникума я вышла к ограде нашей городской больницы. На что я надеялась?
Уж не на то ли, что в окошко высунется отец и окликнет меня: «Лена, я здесь!»
Конечно, меня к отцу не пустили, еще даже накричала медсестра, а врач, которая вышла в приемный покой, сказала уже известное мне: очень тяжелое состояние, ни о каких посещениях Соломина не может быть речи…
Около техникумовской спортплощадки протекал небольшой арычок. Я села на пыльную траву, сняла туфли и опустила босые ноги в прохладную воду. Меня подташнивало — от голода или всего пережитого, не знаю. В голове была какая-то каша. То всплывала мысль об отце, то о Максиме, то о том, что каблук на туфле сбился… или вдруг привлекал внимание плывущий листок: далеко ли он уплывет? — и казалось, что он чем-то на меня похож, так же его несет и крутит…
Неожиданно кто-то подошел сзади. Я оглянулась: Вадим. В сандалетах, спортивных брюках и клетчатой рубашке навыпуск. Хмурый, с наморщенным лбом.
Я равнодушно отвернулась от него, как от случайного прохожего. А он постоял-постоял и сел рядом. Снял сандалеты, закатал брюки и тоже опустил ноги в воду. Помолчал и сказал:
— Сейчас в горах хорошо. Вот поправится отец, съездим с тобой, побродим.
Я потерла лоб ладонью.
— Поправится или умрет — неизвестно.
— Нет, он не умрет. Он сильный. Я думаю, он выздоровеет и начнет жить иначе, — негромко проговорил Вадим.
— Как это — иначе? — безучастно спросила я.
— Жизнь станет ценить. Поймет, что она у него одна.
— А до этого он думал — две, что ли?
— До этого он думал: побольше бы от нее урвать. Прожигал как мог.
— Ерунда какая… — вяло возразила я. — Просто он никого не любит. А без этого хоть двадцать жизней, все равно бессмысленно.
Оба мы сидели, повесив головы, глядя в арык; на посторонний взгляд — две сонные, разомлевшие фигуры. Вокруг мы не смотрели и поэтому заранее не подготовились к приближающемуся стихийному явлению. Что-то сзади подхватило меня под мышки, подняло высоко в воздух, развернуло — и вот уже перед моими глазами хохочущая, крепкоскулая и коротконосая физиономия Федьки Луцишина.
— Ленка, ты ли это? Я смотрю: кто это сидит? Ты или не ты? А это ты! — заорал он и закрутил меня так, что ноги мои оторвались от земли, а платье надулось как парус.
— Ну-ка отпусти, — попросила я, летая на этой карусели.
Он поставил меня на землю.
— Ух ты! Здорово! А твой брат говорил… Привет! — бросил он Вадиму, молча на него смотревшему. — Что ж ты трепал, что она не приедет?
Вадим промолчал. Я оправила платье и все так же тихо сказала:
— Он тебе не врал. Я снова уеду. Больно-то не радуйся.
— Чего-чего? Куда это ты уедешь?
Федька стоял, подбоченясь, в белой тенниске, обрисовывающей его широкую грудь, крепкие плечи, бицепсы. Ноги твердо уперты в землю; здоровая, свежая рожа неунывающего, довольного собой балбеса… Я не выдержала и улыбнулась. Он тут же подмигнул мне.
— Вечером смотаем на танцы?
— Нет, Федька.
— Брось! Ты когда приехала?
— Неважно, когда я приехала. Ты на меня не рассчитывай, Федька. Ничего у нас не получится.
— Брось переживать! Подумаешь, не поступила! В армию тебя не заберут. Усманов вернулся, Длинный, Татарникова тут. У Длинного новый мотоцикл. Про Серого слышала?
— Нет.
— Серый под суд попал.
— Так ему и надо. Давно пора.
— Да, погорел Серый. Выбыл из нашей компании. А я поступил, слышала?
— Слышала. Поздравляю.
— За счет этого. — Он встал в стойку и быстро замолотил руками воздух. — Чувствуешь класс? Да! — вспомнил жгучую новость. — Старую танцплощадку закрыли. Теперь новая, около тира. В Доме культуры джаз сколотили. Жить можно, Ленка!
Вадим как-то нехорошо, болезненно усмехнулся. А меня вдруг такая жалость одолела, так бы и погладила по голове этого Федьку… Я лишь вздохнула и сказала:
— Мне теперь уже не до вас. Я замуж вышла. Так и скажи всем.
— Брось! — Он остолбенел.
— Нечего бросать. Правда.
— Ты… вышла? За кого?
Максим и он. Я на миг поставила их рядом и рассмеялась.
— За умного человека, вот за кого.
Луцишин стал медленно краснеть: сначала скулы, затем широкий крепкий лоб.
Наверно, он не понимал. Наверно, все промелькнуло перед ним — все наши скамейки, объятия, поцелуи, похожие на химические опыты, из которых не ясно, что получится, — и ему почудилось, что он действительно меня любил, а не просто убивал со мной время, как и я с ним… Кулаки у него сжались и разжались.
Вадим в одну секунду оказался между мной и им.
Федька был красный, а мой брат бледный. Федька сразу встал в стойку.
— Давай! — вызвался он.
Но Вадим и не думал драться.
— Иди отсюда, Луцишин, — негромко попросил он. — Ты что, слепой? У нее от твоей знакомой только и осталось, что имя да фамилия. Я ее сам не узнаю, куда уж тебе. Шагай, Луцишин. Будь здоров.
Метров десять мы уже, наверно, прошли — я с туфлями в руках, а Вадька с сандалетами, — пока неторопливый мозг Федьки переварил все, что нами было сказано, и нас настиг его голос:
— Эй, замужняя! Поздравляю!
Я остановилась и помахала ему рукой.
— В гости можно зайти? — орал Федька.
— Заходи, пожалуйста.
— Зайду!
Уверена, что он зашагал по своим делам в обычном добродушном и безоблачном настроении.
А мы брели, как странники в пустыне. Спустились в безводный бассейн, где раньше бесились лягушки, теперь же в швах между бетонными плитами затаились ящерицы; мы шаркали ногами по мелким камешкам… Сколько бездельных, замечательных часов я провела тут, на нашем пляже, всегда грязном, в сигаретных окурках, горластом и опасном для девчонок-новичков, над которыми измывались компании подростков! Как бездумно кувыркалась в прохладной воде, сильно пахнущей хлоркой. До какой немыслимой черноты загорала! А это острое чувство своей молодости, свежести и крепости тела, когда идешь по песку, вся еще мокрая, и каждая капля, испаряясь, так и потрескивает, кажется, на коже, и тебя провожают взгляды и восхищенное прищелкивание языком! Неужели все это было совсем недавно, а не во тьме веков?
Удивительно, как мало мне было нужно! Вся глубина той моей жизни измерялась нырком с деревянного мостка в воду, и вся ее полнота — взмахами рук, умелыми саженками…
Только на пятый день нам разрешили навестить отца.
Вадим все это время почти не выходил с веранды, читал там, спал и даже еду себе туда таскал. А я закрылась в своей комнате, точно в монастырь себя заключила, и появлялась на кухне лишь затем, чтобы приготовить обед для матери и Вадима. Самой есть совершенно не хотелось; я только пила и пила воду, словно загнанная лошадь. И все время прислушивалась к телефонным звонкам. Лишь зазвонит в прихожей — я бросаюсь туда как сумасшедшая и срываю трубку. Но звонили то мамины знакомые, то с отцовской работы, а Максим молчал.
Конечно, я могла сама ему позвонить (он мне оставил три номера — Махмуда, у которого жил, свой рабочий и домашний) и даже сходила на почту и купила разовый талон, но все тянула. Мне нужно было, чтобы он сам меня вызвал, сам.
Ожидание — это, оказывается, такая пытка, что лучше уж, если каленым железом жгут или ногти рвут, чем вот так сидеть и вслушиваться в тишину. Вот досчитаю до тысячи… до двух тысяч — и в прихожей зазвонит телефон. Нет, тишина!
«Просто, — думала я, — он живет в другом измерении. Для него прошло всего пять дней, заполненных работой, быстрых, хлопотливых, и он не понимает мучительной протяженности моих часов и минут. Разве можно его за это винить?.. А еще вероятней — хваталась я за новую мысль, — он боится звонить. Ну конечно! Его звонок может навредить мне — вот как он думает, — усугубить и без того тяжелую обстановку в нашем доме. Поэтому тишина».
Так я металась по комнате, часами стояла перед окном (а небо, как назло, было голубое, безоблачное — лети куда хочешь!).
Мама вернулась с работы и зашла ко мне в комнату. Я лежала на постели в платье и туфлях, лицом в подушку. Она постояла рядом и тронула меня за плечо.
— Ты спишь?
Тоскливо и обреченно я подумала: «Ну вот, не выдержала. Сейчас начнется… Ненадолго ее хватило».
Я поднялась, взяла с тумбочки свою сумку, достала пачку сигарет (купила, когда ходила на почту за талоном) и закурила. Только потом взглянула на маму и грубо бросила:
— Ну, что?
Ее лицо опять меня напугало: такое осунувшееся, изможденное, в морщинах. И руки она держала, как старуха, сложив на животе, и смотрела как-то по-старушечьи мудро и печально.
— Да я ничего… — пробормотала она. — Устала немного… — И присела на краешек кровати.
Я тут же затушила сигарету в цветочном горшке. Сигарета нужна была мне с другой мамой, не с этой.
— Мама, что ж нам делать? — жалобно вырвалось у меня.
— Да что теперь делать, дочка? — негромко ответила она, разглядывая свои руки. — Бога молить, чтобы папа выздоровел.
— Как ты говоришь… Это не поможет — бога молить.
Мама улыбнулась бледными, некрашеными губами. Вся она была какая-то тусклая, серая.
— Да уж тут, Лена, за что угодно ухватишься, когда так сложилось… Я думаю, какой-то надзор свыше за всеми нами все-таки есть. Мы с папой жили неладно, себя мытарили и вас, вот и наказание. Все бы назад вернуть, дочка! — вздохнула мама.
Мне стало ужасно тяжело. Лучше бы она проклинала меня, чем так беззащитно каялась.
— Ничего, мама, ничего… — забормотала я. — Все еще будет хорошо. Вот папа поправится, начнете сначала.
Не помню, чтобы мы когда-нибудь так разговаривали…
— У тебя-то хорошо ли? — всхлипнула она и посмотрела мне в лицо покрасневшими глазами.
— Я не знаю, хорошо или плохо, мама. Я его люблю и не раздумываю.
— А он как? Он тебя…
— Он старше меня, мама. Уже женат был. У него все иначе. Но он меня тоже любит, я чувствую.
— Дай бог! Дай бог! — Глаза у мамы налились слезами. — Мы ведь тут тебя проклинали… дураки. Это от эгоизма, Лена. Раз мы вырастили, значит, должно быть по-нашему. А нас-то самих разве наши родители не вырастили? Мы больно их слушались? Свою судьбу не сумели устроить, а за тебя хотим жить. — Эти слова совсем уж были немыслимы для мамы. Я смотрела на нее во все глаза, как на какое-то чудо. — Главное, дочка, чтоб у тебя все сложилось. А мы поможем, теперь поможем. Жизнь научила. Только бы папа выздоровел.
— Ох, мама! — сказала я. И все. Больше слов не нашлось.
Потом уже было свидание с отцом. Мы пошли в больницу втроем, но Вадим всю дорогу шагал далеко впереди нас, будто не хотел иметь с нами никакого дела.
В приемном покое нам выдали белые халаты. Угрюмая медсестра проводила в палату, буркнув у дверей, чтобы долго не задерживались.
В маленькой комнате было две кровати, но одна пустовала. На другой лежал человек; в нем я с трудом узнала отца. Вся голова и лицо его были перебинтованы, только глаза смотрели на свет да рот был не прикрыт повязкой.
Мы молча остановились около кровати. Отец разглядывал нас с каким-то странным, напряженным вниманием, медленно скользя взглядом по нашим лицам.
— Господи! — вырвалось у мамы. Она стиснула руки на груди.
Губы у отца дрогнули и вдруг скривились в жалкую улыбку.
— Все тут… — вымолвил он слабым голосом. — Хорошо…
Около кровати стоял стул. Мама быстро опустилась на него, точно ей подрубили ноги. Наклонилась совсем близко к забинтованной маске и плачущим, кликушеским голосом запричитала:
— Бедный ты наш! Что ж ты с собой наделал!..
— Мама, — поморщился Вадим. — Перестань.
Отец кончиком языка облизнул губы.
— И Ленка тут… — донеслось до нас. — Хорошо…
— Как ты чувствуешь-то себя? Мы с ума сходим! Господи! — плакала мама.
— Перестань! — повторил Вадим. — Ну перестань. Здравствуй, папа.
— Здравствуй, Вадим… Вот видишь, как я… С того света вернулся…
— Руки-то, ноги как? Хоть целы? — совсем потерялась мама.
Все говорили, только я не могла вымолвить ни слова. Онемело стояла, глядя на незнакомую фигуру в бинтах, и одно словечко долбило голову: «Достукался, достукался…».
Кое-как мама пришла в себя и начала рассказывать, что с работы отца все время звонят, справляются о его здоровье, что соседи сочувствуют, что…
Мы и пяти минут не пробыли в палате, как вошла та же медсестра и замахала на нас рукой, будто на мух, выгоняя.
— Да хоть немножко еще, — взмолилась мама. — Я вам заплачу, сестра. Разрешите!
— Нельзя, нельзя! Уходите!
Мы попрощались с отцом и потянулись к двери.
— Ленка, — слабо позвал он меня. — Как у тебя-то дела?..
— Все в порядке, папа. Не волнуйся.
Это было единственное, что я смогла сказать.
— Ну, хорошо… я рад… — выговорил отец и закрыл глаза.
И вот я заказала квартирный номер Максима. Почему квартирный? Сама не знаю. Мне казалось, что его жена уже должна уехать. Выбрала такое время, когда он мог наверняка быть дома, — одиннадцать вечера. Мама уже заснула на своей тахте в большой комнате. У Вадима на веранде еще горел свет: он читал.
Я села около столика в прихожей и стала ждать.
Я сидела тихо-тихо в темноте. Вскоре Вадим в трусах и майке вышел с веранды в туалет, налетел на меня и отпрыгнул с испуганным и злым шепотом:
— Расселась тут!..
Я ничего не ответила, только подобрала ноги под стул, чтобы он не споткнулся на обратном пути. Ситуация была дикая. Неправдоподобная. Скажи мне кто-нибудь еще недавно, что я буду вот так ночью сидеть в темноте около телефона в тревожном и нетерпеливом ожидании, — посмеялась бы над такой фантазией! А вот сижу, как послушный солдатик по приказу высшей силы… Вот сейчас телефонистка набирает его номер! Вот сейчас зазвонит!.. Вадим прошел назад на веранду. Я не шелохнулась.
Телефон зазвонил минут через сорок, причем так внезапно, резко и пронзительно, что я подскочила на стуле. Бросилась к двери, закрыла ее, сорвала трубку и закричала:
— Максим!
Спокойный голос телефонистки устало произнес:
— Подождите, вызывают.
Я затаила дыхание. Неужели нет дома? Значит, у Махмуда.
Что-то затрещало, защелкало в трубке.
— Говорите!
Я опять закричала:
— Максим, ты?! — да так громко, будто хотела обойтись без помощи проводов. — Ты меня слышишь?
— Ну конечно, слышу. Здравствуй, Белка, — совсем рядом сказал Максим и закашлялся. — Наконец-то позвонила.
«Наконец-то позвонила»! Я была так поражена, что тут же выговорила, заикаясь:
— А ты… сам… почему не звонишь?
Он опять закашлялся: то ли простыл, то ли горло прочищал после сна.
— Я звонил два раза. Никто не отвечал.
Как? Когда? Неужели я прозевала?
— Как у тебя дела? — хрипло спросил он.
— Хорошо. То есть не очень… Понимаешь… — Сбивчиво я рассказала об отце и закончила: — Мне придется здесь задержаться.
Он помолчал; я слышала его дыхание.
— Надолго?
— Не знаю… как получится…
— Понимаю. — Опять пауза. — Мне тут без тебя тоскливо, — наконец сказал Максим то, что я с нетерпением ждала. — Я что-то расклеился. А ты как?
— А я… — Голос у меня перехватило от радости. — Я о тебе думаю, думаю! Я, Максим…
— Извини, подожди секунду, — прервал он меня и пропал.
Что случилось?
— Але, я здесь. К сыну подходил. Крутится во сне. Так что ты говоришь?
— Я говорю, что я…
— Опять дрыгается! Извини. — В трубке затрещало. — Извини, не дает говорить. Тебя не удивляет, что я здесь с сыном?
— Да… немного.
— Всё очень просто. Жена уехала на день по своим делам. Просила присмотреть. Развод оформляется. Через пару недель, а то и раньше, она уедет совсем, освободит квартиру. Я тебе сразу сообщу. А ты не делай глупостей, хорошо?
— Какие глупости? О чем ты?
— Спасибо, что обо мне думаешь, но чтобы не в ущерб своему семейству. Я хочу сказать, не срывайся из дома раньше срока. Потерпи, ладно?
— Конечно. Я…
— Да и у меня все прояснится. На всякий случай дай свой адрес. Не дозвонюсь — напишу.
Я продиктовала и вдруг отчаянно сказала:
— Максим! Мы что-то не о том говорим.
— О черт! Вертится как юла. Живот, наверно, болит. Подожди!
Я опустилась на стул — ноги вдруг перестали держать. Голос Максима опять проявился в трубке.
— Послушай, Белка, я спросонья. И вообще сегодня был тяжелый день, устал. Поэтому не воплю от радости. Но я рад. Очень рад. Не глупи и не беспокойся. Договорились, да?
— Да, да! — воспрянула я.
— Заканчивайте! Ваше время истекло.
— Максим! — позвала я. — Слышишь, что говорят? Наше время истекло. Какая ерунда!
Щелк — прервалось. Он не успел ответить.
Я повесила трубку, вошла в ванную комнату и холодной водой ополоснула лицо. Маму, конечно, разбудил звонок, но она сделала вид, что спит. Я отворила дверь на веранду. Вадим с книгой в руках привскочил на топчане.
— Братик, — сказала я ему улыбаясь, — открой секрет, от кого сегодня письмо получил? Ну, пожалуйста!
— Какое письмо? Чего несешь?
— Ну хоть скажи, как ее зовут. Интересно же.
Он спрыгнул на пол.
— Уходи отсюда!
— Тра-ля-ля! — тихонько пропела я ему, показала язык и прикрыла дверь.
Как-то утром, перед уходом на работу, мама со странной робостью сказала мне:
— Вы бы с Вадимом… это самое… взяли лестницу в гараже да обобрали бы виноград.
Я покосилась в окошко и спросила, нахмурившись:
— А зачем нам столько?
— Ну, я не знаю… Ну, раздайте кому-нибудь… — пробормотала мама и поспешно добавила: — Папа разрешил.
Едва она ушла, я взяла ключ от гаража и спустилась во двор. Под голубятней, около развороченной песочницы, загорелые мальчишки играли в бабки. Весело сказала:
— Эй, хулиганье! Кто любит виноград — за мной!
В этот день я пришла на свидание к отцу одна. Его палата была на первом этаже. Я нашла несколько кирпичей, сложила один на другой, взгромоздилась на них и заглянула в приоткрытое окно.
Отец лежал на прежнем месте, все такой же забинтованный. Я негромко позвала:
— Папа!
Он пошевелился, слегка повернул голову и скосил глаза.
— А, Лена! Здравствуй!
Некоторое время мы разглядывали друг друга. Я улыбнулась:
— Как ты себя чувствуешь?
— Ничего, лучше… А ты как?
— Я что! Я хорошо.
— А Вадим где? — спросил отец, кося глазами.
— На почту побежал. Придет, наверно, поздней.
Он еще передвинул голову на подушке.
— Мама говорит… вы с Вадимом не ладите.
— Да нет, так, ерунда. Не думай об этом.
Он глубоко и тяжело вздохнул. Сказал слабым голосом:
— Я сейчас обо всем думаю. Раньше некогда было. Много чего передумал.
Меня царапнула жалость — такой он был беспомощный и непохожий на себя.
— Когда свадьбу-то будем играть? — помедлив, спросил отец, и губы его сложились в улыбку.
— Да что ты, папа! Какая свадьба… Не надо!
— Надо, как не надо. Это все-таки событие. Или он против?
— Мы об этом не думали, папа.
Отец облизнул губы.
— Он как… не пьет? Ты извини, что спрашиваю.
— Умеренно, как все, — не сразу ответила я.
— Это хорошо. Если пьет, пропадет. И ты с ним. Видишь, я достукался… — Так меня и резануло это мое словечко «достукался». — Как это говорят… пока гром не грянет, мужик не перекрестится. Открестился я от всего, что было, Лена. По-новому с матерью начнем жить. — Я молчала. Отец на миг закрыл глаза. — Ты что ж… работать в Ташкенте будешь? — снова заговорил он.
— Да, буду.
— Кем же? Где?
— Не знаю еще, папа. Я хочу в детском саду. Няней или воспитательницей.
— А с учебой как же? Крест, что ли, на ней поставишь?
— Нет, не поставлю. Поступлю заочно.
— А почему заочно? Ребенка, что ли, решили завести?
Я чуть не свалилась с кирпичей от такого предположения.
— Нет, о ребенке мы еще не думали, — ответила я отцу через окно.
— Тогда поступишь очно. Я тебе денег положу на книжку, на учебу. У нас денег много… нахватали…
Я переступила с ноги на ногу и все-таки свалилась с кирпичей. Снова поставила и опять утвердилась на них.
— Нет, папа, спасибо. Мы сами проживем.
— Денег много, — повторил он задумчиво. — Квартира у него хорошая?
— Однокомнатная.
— Я дам на кооператив. Куда их девать! Вадиму тоже хватит… Он как, не думает жениться, не знаешь?
— А ты сам его спроси, папа.
Отец усмехнулся, тускло проговорил:
— Мне он не скажет.
Я видела — он устал. Вскоре попрощалась и ушла. Виноградник и палисадник выглядели, как после налета саранчи: всё общипано до последней ягодки, и клумба основательно вытоптана. Соседка с нашей лестничной площадки — хромоногая тетя Лида, с которой мать и отец враждовали, а я была в дружбе, — стоя около подъезда, встретила меня словами:
— Ну, девка, достанется тебе от своих! Гляди, чего они учинили.
Я лишь рассмеялась. Знала бы она, что с «моими» происходит! Даже наш пыльный солнечный двор с накаленными гаражами показался мне каким-то иным, родным и уютным, — так светло было на душе после разговора с отцом.
Отец удивлял врачей, он быстро поправлялся. Вскоре он уже садился на кровати и с каждым днем становился все бодрей и жизнерадостней. Я радовалась за него. К этому чувству, правду говоря, примешивались мысли, что скоро, скоро можно будет с чистой совестью уехать.
Сначала улетел Вадим. Он мне сказал на прощание:
— Пока никому не говори: я собираюсь перейти на заочный. Уеду работать куда-нибудь на метеостанцию.
Мы договорились писать друг другу.
А дня через два я услышала, как мама разговаривает с кем-то по телефону о ремонте нашей машины. Когда я ее спросила, разве они не решили стать пешеходами, она смутилась и забормотала:
— Нельзя же ее бросать, дочка. Папа говорит, что надо наладить и продать. Всё же деньги немалые.
— А потом что? Новую купите?
— Ну, я не знаю, как папа решит… — отвела она глаза. — Навряд ли.
Я отправилась к отцу. Около его окна стояли двое незнакомых мне мужчин. Отец уже поднимался с кровати, и сейчас, высунувшись на улицу, разговаривал с ними. Повязки с лица его сняли, заменили полосками пластыря, но голова все еще была забинтована.
— А, Ленка! — радостно приветствовал он меня. — Ко мне вот товарищи по работе пришли! Это моя дочь, — объяснил он мужчинам.
— Ишь ты! — сказал один, с густыми бровями. — Взрослая какая!
Второй лишь заулыбался и отодвинулся в сторону.
— Восемнадцать лет, не шиш с маслом! — шумливо похвалился отец, щурясь на солнце. — Самостоятельная! Не страшно и умереть, сама проживет, если еще раз влопаюсь в аварию. Так, Ленка?
— Ты лучше не влопывайся, — хмуро заметила я.
Отец захохотал, и этот бровастый тоже.
— Видал, какие дети пошли? — добродушно обратился отец к своим сослуживцам. — Не попадайся им на язычок — иначе так врежут! Родители для них не закон. Знаете, чего учудила? — еще шумливей продолжал он. — Замуж собирается выйти. Без моего-то благословения, а! Это как? — И он опять шумно и знакомо захохотал.
У меня сердце заколотилось часто-часто, как после сильного бега.
— Отец! — сказала я. — Ты выпил.
Он сразу оборвал смех.
— Ты выпил, — повторила я. — Ты пьяный. — И взглянула на его друзей-приятелей. — Это вы принесли?
Наверно, в лице у меня было что-то такое, от чего они перепугались.
— Да откуда ты взяла? — пробормотал бровастый.
Второй отшагнул еще дальше, и в портфеле у него звякнуло.
— Ленка! — заорал отец. Лицо его в наклейках пластыря сразу побагровело. — Это что за допрос?! Я в рот не брал.
— Врешь.
— Как ты смеешь, молокососка!
Эти двое уже уходили, прощально махая отцу руками. Бровастый издалека прокричал:
— Ваня, мы еще зайдем! Чего просил, сделаем! — И скрылись за углом.
— Ну, погоди! — выдохнул отец, проводив их взглядом. — Я тебе это припомню, доченька! Ты меня опозорила. Дай до тебя доберусь! — И он даже руку протянул, словно собираясь схватить меня.
Я плохо его видела, так черно стало в глазах. И сказала ненавистно:
— Не грози, не боюсь.
Отец, видно, понял, что переборщил, обмяк и заворчал:
— Чего ж ты, в самом деле… Ко мне товарищи пришли проведать, а ты… Ну, выпил граммов пятьдесят. Что я, не человек теперь? Надо же свое воскрешение обмыть… Выйду — завяжу. Чего скандалить?
Я долго-долго на него смотрела, чтобы навсегда запомнить.
— Знаешь что, отец? Ничего ты не воскрес, не обманывай себя. Тебя просто заштопали. А остался ты прежним. — Повернулась и пошла по чахлому больничному скверику.
— Убирайся из дома! — закричал он мне в спину.
Это я и без него собиралась сделать.
Но еще был разговор с матерью, а потом письмо.
Мама вечером, по обыкновению, сходила в больницу, вернулась взолнованная и сразу накинулась на меня:
— Ты почему отца оскорбила? Как тебе не стыдно! Он больной, а ты!..
Я перебирала свои вещички в шкафу и прикидывала, что можно предложить соседке тете Лиде, которая покупала иной раз поношенное, а потом относила на барахолку.
— Ты его угробить хочешь, бессовестная! Смотри у меня! — Мама погрозила пальцем точь-в-точь как в те времена, когда объясняла, от чего дети родятся.
Я даже не рассердилась: так вдруг стало все безразлично. Устало ответила:
— Никто его не хочет угробить. Он давно сам себя угробил. И вообще, мама… Я смотрю, вы оба опять воспрянули. Ненадолго вас хватило. Можешь таскать ему водку в палату, пресмыкаться перед ним. Копите деньги, покупайте новое барахло, машину, что угодно, только оставьте меня в покое. Всё! Хватит. Я из вашей семьи выбыла.
Она ахнула и испуганным жестом поднесла руку ко рту. Прошептала:
— Да ты что, дочка, говоришь-то… Да разве можно так?
— Можно.
— От своих родителей отказываться можно? — еще сильней напугалась мама. — Что ж мы тебе такого сделали? Разве не одевали, не кормили, не баловали? Господи! Кто же у тебя есть, кроме нас? Опомнись, Лена! Да мы ж все тебе простили, все!
— Что «все»?
— Да все шалопутство твое, Максима твоего, все! Ну, рассердился отец, так ты ж сама виновата. При друзьях его так опозорила. Он тебя любит, он отходчивый. А без нас куда же ты денешься? Девочка ты моя… — всхлипнула мама и шагнула ко мне с вытянутыми руками, собираясь обнять.
Я отпрыгнула в сторону, как на пружинах.
— Не трогай меня!
Она остановилась. Лицо ее пошло красными пятнами и заострилось, как у Вадима, когда он злится.
— Ах, вот что! Мы тебе как лучше хотим сделать, а ты… Ладно же! Сама напросилась. Жалела тебя, дуреху! Почитай, как другие тебя любят! — Мама убежала в свою комнату и тут же вернулась с письмом в руках. — На, читай! Может, наберешься ума-разума, пока не поздно!
Я лишь взглянула на конверт, и сразу пронзило: Максим!
— Уйди, мама, — тихо попросила я.
То ли мой голос, то ли мой вид на нее подействовал; она попятилась и прикрыла дверь.
До сих пор не понимаю, как удалось маме заполучить это письмо… Наверно, перехватила почтальона на подходе к дому.
Но об этом я тогда не думала. Сразу выдернула листок из вскрытого уже конверта.
Вот что там было написано:
«Белка! Я чувствую себя подлецом, и, наверно, так оно и есть. А может быть, подлы обстоятельства, а не я.
Я к тебе сильно привязался, и я же должен тебе сказать, что у нас ничего не получится.
Все дело в сыне. Он совсем извелся без меня, а я без него. Я думал, что смогу это пересилить, и жена думала, что сын сможет, но оказалось иначе. Ради сына я позволяю ей вернуться. Прощаю ей то, что было. А она прощает мне тебя. Что выйдет из такого сосуществования, не знаю.
Меньше всего мне хотелось бы причинять тебе горе, поверь.
Будь счастлива.
Максим».
Сначала я спокойно свернула письмо и сунула его в сумочку. Затем рассмеялась. На мой смех мама заглянула в комнату: она, конечно, стояла за дверьми. Я не обратила на нее внимания, подошла к окну и, не понимая, что делаю, сильно ударила кулаками в стекло. Посыпались осколки, и по рукам сразу потекла кровь.
Мама бросилась ко мне. Я закричала. Не от боли, нет — боли в руках я даже не почувствовала. Не помню, что кричала; может быть, просто «а-а!» — на весь наш двор с его гаражами и доминошниками за столом, на весь наш вечерний город под бледными еще звездами, на всю земную твердь…
Или мне показалось, будто я закричала? Кричат ведь и молча, я знаю, да так, что те, у кого есть слух к человеческому отчаянию, бледнеют и седеют, а кто глух, продолжает поплевывать семечки… Мама кинулась искать бинт и йод, вот что она сделала. А какая аптечка, зачем? Да окажись хоть мировой арсенал лекарств у нее под рукой, пусть самые опытные врачи слетелись бы, как белые мотыли в разбитое окно, вам, как и мне, в такую минуту не помочь!
Мама прибежала с бинтами, молила:
— Успокойся, успокойся!
Я позволила перевязать себе руки. Но она могла бы и отрубить их — мне было все равно.
Несколько дней я пролежала в постели. Будь я врачом, поставила бы себе диагноз: столбняк. Даже так: столбняк Соломиной. Есть же палочки Коха, болезнь Рейно… Почему не быть столбняку Соломиной? Или лучше назвать это странное состояние именем Максима? Все-таки он причастен к тому, что со мной творилось…
А что творилось? Да ничего. Я просто лежала пластом и тупо разглядывала желтые цветочки обоев. Спросит мама: «Ну, как ты?» Отвечу: «Ничего». Не спросит — молчу. Принесет поесть, отвернусь к стене. Начнет совать ложку в рот, выговорю: «Не надо» — и с таким отвращением, что она отдернет руку. Ночью лежу и пялюсь в темноту. Ничего не болит, сердце бьется ровно, а сна ни в одном глазу.
Мама перепугалась и привела врача из соседнего дома, Розу Яковлевну. Та осмотрела меня сквозь толстые очки, обстукала, обслушала, даже, кажется, обнюхала, пожала широкими, как у борца, плечами:
— По-моему, просто блажь.
Вот тоже хороший диагноз: блажь Соломиной.
Да и в самом деле! Что могла найти Роза Яковлевна у меня? Все нормально, все в порядке.
— Доченька, разве ж можно из-за этого так расстраиваться? — потерянно взывала к моему рассудку мама.
Я думала: из-за чего «этого»? Из-за письма? Какая ерунда! Я уже забыла о нем. Было какое-то письмо. Был какой-то человек по имени Максим. Ну и что? Мне ни до чего нет дела. Не трогайте только меня. Я лежу спокойно. Мне ни до чего нет дела, понимаете? Я не хочу жить.
На какой-то день я заснула и проснулась от голосов за стеной. Комната залита солнечным светом. Лицо у меня мокрое от пота. Я попыталась понять, где же я была и где очутилась…
Открылась дверь, и один за другим вошли улыбающийся Федька Луцишин, Усманов, он же Щеголь, и высокая, как каланча, Татарникова.
— А вот и мы! — жизнерадостно провозгласил крепкоскулый и крепкощекий здоровяк Федька.
Конечно, это были они. С кем я могла их спутать?
— Живая? — показал в улыбке ранние золотые зубы Усманов.
Юлька Татарникова взвизгнула, бросилась ко мне и влепила поцелуй в щеку.
Я разобралась в обстановке, слабым голосом выговорила:
— Садитесь… что ж вы…
Высокая Татарникова устроилась рядом со мной на тахте, облизнула губы и, захлебываясь, понесла:
— Ленка, слушай! Отстань, Луцишин… Ленка, я должна тебе сказать, что ты молодец. Честно говорю! Ты молодец и все такое. Я тобой восхищаюсь!
— Ну, поехала! — безнадежно проговорил золотозубый Усманов и скучающе отошел к окну.
Татарникову я не любила в школе. У нее была маленькая птичья головка, глаза быстрые и юркие, а рот непомерно большой, какой-то нелепый, как у клоунов. Все бы ничего, если б не ее жуткая болтливость. Но сейчас я ее напряженно слушала, будто истомилась без человеческой речи.
— Ты не мешай, Усманчик, тебя не спрашивают! Они тебе все косточки перемыли, Ленка, честно говорю! Знаешь, куда устроился Усманчик? Упадешь от смеха. Продавцом на лоток. Честно говорю! Торгует всякой дрянью и доволен. Что еще можно от него ожидать, правда? Это же Усманчик! Усманчик, ты мне продашь босоножки по блату? Молчи, не отвечай! Все молчим. А ты рассказывай, Ленка, по порядку: кто такой, как ты с ним познакомилась? Нам все интересно. Я тобой горжусь, честное слово! Луцишин, сядь, не маячь! Все. Начинай, Ленка. Все молчим. — Она захлопнула рот и сложила руки на коленях.
— У-у-у! — ненавистно взвыл Усманов. — Ду-ура!
— Усманчик, ты получишь!
— Да не ссорьтесь вы… — встревоженно попросила я. В ушах у меня звенело, а все тело было легким, точно невесомым. — Не о чем мне рассказывать… Это все вранье, что я замуж вышла, Юля. Так, наболтала.
Федька вскочил со стула и завопил:
— А я что говорил? Я сразу понял, что врешь!
Татарникова поджала губы, словно я нанесла ей ужасное оскорбление.
— Позволь, Ленка, как же так? — чопорно произнесла она. — Это что же получается? Я волновалась, гордилась тобой, я всем, наконец, рассказала… Честно говорю, я не понимаю.
— Потому что ду-ура! — опять взвыл Усманов.
— А ты барахольщик, вот ты кто! Я тебя презираю, Усманчик! Не знаю даже, как я с тобой говорю!
Школьные беспокойные времена возвратились в мою комнату. Сколько таких ссор мы пережили!
Я молча наблюдала за ними. Неужели они остались прежними? Быть не может. Мне казалось, столетие прошло после выпускного вечера, бездна времени, солнечная и черная. Там я плутала и снова вышла к ним. Но уже не понимала, в какие игры они играют, что за правила у этих игр…
Почему я не сказала им правду? К себе у меня не было жалости, но я знала, что они не поймут.
Позднее я встала с постели и подошла к зеркалу. Видок у меня был ужасный: бледная, худая, под глазами тени. Как говорится, краше в гроб кладут.
Но я уже знала, что могу и хочу жить.
Только как?