24319.fb2
Никуда я не уехала!
Мне даже на карту было противно смотреть, а не то что куда-нибудь двигаться. Пролетит над городом самолет — и я вжимаю голову в плечи, и хочется заткнуть уши, чтобы не слышать этого гула. Я из дома-то почти никуда не выходила. Прогуляюсь в магазин за хлебом или молоком — и назад, как улитка в свою раковину.
Федька Луцишин и К° забегали несколько раз, но вскоре отступились от меня. Всякому надоест смотреть на грустно-задумчивую физиономию, всякого разозлит, что твои компанейские предложения до лампочки…
Я ходила по комнатам, читала, спала, стирала, готовила обеды и все время думала: что же дальше?
За эти длинные и пустые дни я написала три письма Максиму и все разорвала. Мне хотелось сказать ему, что я его не осуждаю и пусть его не мучат угрызения совести. Так оно и было: я его не проклинала и не осуждала — что нет, то нет! О мертвых не вспоминают плохо, так ведь? И письма им не пишут. О них думают с прежней любовью, тоской и горечью, пока время не сотрет все черты. Ну вот, я и надеялась на время.
Откуда я могла знать, что дальше все будет еще трудней?
Мама вела себя очень дипломатично в эти дни. Ни советов, ни упреков, лишь ровная неусыпная забота. Может быть, поэтому я и не ушла из дома? Да нет, просто боялась. Даже машины пугали — несутся куда-то, — а от скопления людей я прямо шарахалась…
Ничего от меня прежней не осталось. Да куда уж дальше: вместе с мамой пошла к отцу и извинилась перед ним за тогдашнюю сцену. Он растрогался, засопел носом.
— Ничего, дочь, ничего… бывает! Я тоже не ангел. Жизнь есть жизнь. Погорячились — и ладно!
И ни слова о Максиме. Я была ему благодарна. Вскоре отца выписали из больницы. На другой день у нас собрались гости, чтобы отметить его выздоровление. Мы с мамой наготовили еды и накрыли на стол. Помню, я охотно хлопотала на кухне, бегала туда-сюда и даже развеселилась, когда мама по ошибке посахарила тертую редьку… Правда, за стол я не села, ушла к себе и взялась за книгу. Но не читалось — отвлекали громкие голоса, смех. «Ничего, — думала я. — Пусть гуляют».
Скоро отец позвал меня.
— Посиди с нами, — приветливо забасил он, когда я вошла в комнату. — Выпей рюмку за здоровье отца, не грех!
— Садись, садись, дочка! — засуетилась мама, вскакивая и пододвигая мне стул, точно какой-то инвалидке.
Отец был без пиджака, в светлой рубашке в мелкую полоску и выглядел очень свежо и молодо. Швы не портили его крупное загорелое лицо, только добавляли ему мужественности. Он вообще-то красив по-своему, мой отец, и заметен в любом застолье…
Я посмотрела внимательно: он был не пьян, лишь глаза блестели. Успокоившись, я села рядом с ним.
Двух гостей я знала. Оба были из соседнего дома, приятели отца, доминошники: инженер теплосети, худосочный Владимир Петрович в очках, которые он поминутно поправлял, и бравый пенсионер Панасенко, хохотавший и евший за двоих. Был тут и тот самый бровастый сослуживец отца. Он мне сразу подмигнул: помнишь, мол? Рядом с ним сидела его жена, манерная женщина средних лет в парике. Меня она тотчас стала звать «девочкой», причем сюсюкала, как полоумная.
Еще двое как-то не подходили к этому столу. Ему было лет тридцать, не больше, а ей и того меньше. Оба помалкивали и изредка поглядывали друг на друга, словно спрашивая: не пора ли смываться? Вскоре я поняла, что он, как и отец, прораб, а его болезненная, бледная жена — учительница.
Я пригубила рюмку вина, послушала, как отец и доминошники осуждают происки какого-то Власова, продавшего «Запорожец» и купившего «Жигули», и уже собиралась улизнуть. Но отец обнял меня за плечи и притянул к себе.
— А что, дочь, обсудим-ка твое будущее, а? — добродушно предложил он.
Я испугалась до дрожи в коленях.
— Нет, папа, не надо. Не сейчас.
— А чего «не надо»? Чего «не сейчас»? Люди свои.
— Нет, папа… пожалуйста! — взмолилась я.
— Ну, смотри… — Он отпустил мои плечи, разочарованный и недовольный. — А то, глядишь, и устроили бы тебя прямо сейчас на работу. Вон к Вите под начало… — Он посмотрел на молодого мужчину. — Тебе же учетчицы нужны, Витя, а?
— Нужны, — сухо ответил тот, подняв глаза от тарелки.
— Ну вот. Сколько ты им платишь? Сто сорок?
— Вы же знаете, восемьдесят.
— Ну я-то знаю, конечно. Это если на должности учетчицы. А можно ведь, чтобы работала учетчицей, а числилась как инженер. Такое бывает? — Отец засмеялся. И все засмеялись.
— Бывает, — неохотно признал тот, покраснев.
— Вот так, дочь! — Отец посмотрел на меня веселыми глазами; к нему вернулось прежнее настроение. — Даром, что ли, я начальник? Без работы не останешься. Может, сразу и решим?
— Нет, подумаю, — быстро и нервно сказала я.
— Ну думай, думай, я не тороплю!
— Девочка смущается, не видите разве? — проницательно заметила особа в парике.
И мама запела под ее дудку сладким и ненатуральным голосом:
— Она у нас сильно болела, бедняжка. Еще не поправилась.
Уже за дверьми своей комнаты я услышала, как мама сказала, вздохнув:
— Беда с этими детьми!
«Что же делать? — испуганно думала я. — Что-то надо делать… Быстро, немедленно. Что?»
Никто не мог мне ответить: ни один желтый лист на темных деревьях, ни одна звезда в ярком сияющем небе, никакой голос не помог издалека…
А решилось все просто.
Через несколько дней после пирушки я почувствовала, что мне нужно обратиться в женскую консультацию. Еще раньше, чем у меня, подозрение возникло у мамы. Она уже заметно устала от своих дипломатических тонкостей и на этот раз спросила напрямик:
— Ты мне скажи, ты не беременна ли?
Я даже отшатнулась от нее.
— Что ты! С чего ты взяла? Нет.
— А почему же тогда… — И мама задала еще один прямой вопрос.
— Мало ли что бывает, — ответила я ей. — Не волнуйся.
Но потом подумала, прикинула и, закусив губу, отправилась в консультацию.
Хорошо помню, каким преображенным показался мне наш городок. Желтый, шуршащий, он словно притих, вслушиваясь в самого себя. Все живое облегченно вздыхало после шестимесячной жары. Я шла не спеша и набрала букет медно-красных листьев. Мне передались ясность и спокойствие осени.
«Будь что будет», — решила я. В моем положении это было мудро.
В поликлинике я выстояла очередь, и, когда вошла в кабинет, от моего мудрого спокойствия ничего не осталось.
А через десять минут суховатая усталая женщина в белом халате будничным голосом сказала, что у меня двухмесячная беременность.
Медсестра пошла к дверям вызывать следующего, а я все стояла и не уходила. Врач оторвалась от карточки и взглянула на меня.
— Ну? Что-нибудь не ясно?
Я разлепила губы.
— Нет, все ясно. А что делать?
Она отложила ручку, потерла лоб ладонью.
— Что делать? Разумеется, рожать.
Медсестра выкрикнула в коридор: «Следующая!», но врач попросила ее:
— Подождите, Валя! — И та прикрыла дверь.
— Обязательно рожать? — тихо спросила я.
— А вам что, не хочется?
— Нет… Я не знаю… Это все очень неожиданно.
— А по-моему, все очень естественно и закономерно, — сухо сказала врач. — Сколько вам? — Она заглянула в карточку. — Ну что ж. Рожают и моложе. Чего вы боитесь?
Я молчала и стояла, опустив голову. На секунду я забыла, где нахожусь.
— Вы замужем? — помедлив, спросила врач.
— Нет.
Почему я не уходила? Чего ждала?
— Ну разумеется, — пробормотала она, словно про себя. И вздохнула: — Что ж… Есть другой выход — аборт. Но я вам советую все-таки рожать. Вы, разумеется, поступите по-своему. Вы все поступаете по-своему. С этим ничего не поделаешь. Вы все неисправимы. Хорошо это или плохо — не знаю. Знаю только, что с вами нужно иметь запасное сердце… или вообще не иметь. До свидания!
От консультации до нашего дома каких-нибудь пятнадцать минут ходьбы, если напрямик, но я отправилась обходной дорогой, через «маслянку». Так называется старый городской район. Тут сразу окунаешься в тихую кишлачную жизнь. Вдоль дороги ходят овцы и жуют пожухлую траву. Около водоразборных колонок женщины полощут белье. В закутках квохчут куры. Дети играют около глинобитных дувалов, а старики сидят там же на корточках. Кажется, что время тут идет каким-то неспешным ходом, что все здесь неизменно: старики никогда не умрут, а дети никогда не вырастут.
Но едва минуешь «маслянку» и выйдешь к воротам хлопкоочистительного завода, тебя сразу всасывает другой, неумолимый бег жизни. Длинной чередой тянутся по грохочущему шоссе огромные машины, тракторы с прицепами, снова машины и снова тракторы. Через открытые заводские ворота видно асфальтовое поле, а на нем бурты хлопка, будто какие-то немыслимые сугробы, не тающие под солнцем. Сразу представляешь поля — квадратные, прямоугольные, без конца и края, с миллионами хлопковых коробочек, и на них, точно разноцветный высев, платья, загорелые спины, косынки, белые платки сборщиков…
А ближе к горам тоже идет нетерпеливая осенняя маета. Стучат яблоки, падая в деревянные ящики, виноградные гроздья оттягивают руки, крутобокие арбузы заполняют кузова машин.
Ну а эти блестящие башни нефтеперерабатывающего завода на окраине города, эти серые и кряжистые корпуса маминого масложиркомбината — взгляните! Там тоже забвенье в работе.
«Значит, что же? — думала я. — Выходит, пока жив, нельзя отрешиться от всего этого круговращения, как ни старайся. Горе ли, боль ли, мука ли, а сердце бьется. Требовательно, жестко. Я несу в себе еще одно маленькое сердце. Крошечный атом, каким и я была когда-то. В моей власти его убить или вырастить для неба и солнца. Как странно, страшно и необыкновенно! Что же важнее: моя свободная жизнь или эта новая, зреющая во мне?»
Я пересекла дорогу, оставив позади тихую «маслянку», и по пыльному тротуару вдоль бетонного забора вышла к проходной маминого комбината. Мне и раньше приходилось иной раз вызывать маму по телефону (ее бухгалтерия размещалась в цеховом корпусе), но никогда она не прибегала так быстро, взволнованная и запыхавшаяся.
— Что стряслось? — крикнула она еще по ту сторону металлической вертушки.
— Выйдем отсюда…
Думаю, она сразу догадалась. Но ей не хотелось верить до последней минуты.
— Ну, что, что? Ну, не тяни!
— Мама, я была в консультации. То, о чем мы говорили, подтвердилось.
— Что подтвердилось? Что? — Она цеплялась за какую-то несуществующую соломинку.
— Ты же понимаешь что. Я беременна. Уже два месяца.
Мама ахнула и стиснула руки на груди.
— Так я и знала! Господи! Да что ж это такое! — воскликнула она с неподдельным отчаянием. — За что мне такое наказание?
— Послушай, мама…
— Что я такого сделала? В чем провинилась? За что вы все меня мытарите? Сведете вы меня в могилу!
Когда она так причитает, мне хочется заткнуть уши и бежать без оглядки куда попало. В давнее время, когда был спрос на кликуш, моя мама стала бы незаменимым человеком… Закусив губу, я ждала. Старуха вахтерша поглядывала на нас через окошечко с жадным любопытством.
— Дожилась до позора, господи! Как теперь людям в глаза смотреть?
— Какой позор, мама? Успокойся, не кричи. Да не кричи же! — сказала я с закипающим раздражением. — Что ты, в самом деле… Ты же сама была в таком положении.
— Я? Ты мне это говоришь? Бессовестная! Как тебе не стыдно? Разве я вас на стороне нагуляла? Мы в законном браке с отцом были! Ох господи! Да лучше бы я тебя такую не рожала! — вырвалось у нее.
— Ну что ж, убей, — сказала я с какой-то незнакомой мне брезгливостью к ее страдальческому лицу и голосу.
— Отец тебя убьет, отец! Ты лучше не говори ему, дуреха несчастная. Молчи, не смей говорить! Господи, господи! Чуяло мое сердце! Два месяца, это точно? — уже спокойней спросила она.
— Да.
— Добегалась, догулялась! Слушай, что я тебе скажу. Отцу ни слова, а то беда будет. Потом узнает, бог с ним — возьму на себя. Всю жизнь из-за вас страдаю… — Она жалобно сморщилась. — Сегодня пойдем к Розе Яковлевне договариваться. Ты думаешь, это просто? Там такая очередь, что, пока дождешься, будет поздно. Ох господи! Стыд-то какой!
— Мама…
— Рублей в пятьдесят обойдется, чтобы без очереди. Да еще тридцать… — лихорадочно соображала она. — Роза Яковлевна устроит. Должна устроить. Я ей тоже услуги оказывала.
Я засмеялась.
— Знаешь, мама, тебе не придется тратиться. Я буду бесплатно рожать.
— Замолчи, дуреха! — отмахнулась она. — Плакать надо, а она гогочет. В кого ты такая пошла?
В самом деле, в кого мы такие пошли? Почему мы так часто не походим на своих родителей, а если замечаем вдруг сходство, то пугаемся и в страхе думаем: нет, нет, ни за что!
— Я буду рожать, понимаешь? Ты слышишь меня: я бу-ду ро-жать!
Пока мама переваривала этот новый ужас, дверь проходной распахнулась и высунулась вахтерша.
— Чаво ты, Нина Алексеевна, дочке рожать запрещаешь? — елейно запела она. — Да рази ж так можно? Пущай рожает!
Всё! Теперь весь масложиркомбинат знал, что у Нины Алексеевны Соломиной («Ну, эта бухгалтерша, знаешь?») безмужняя дочь ждет ребёнка. Бедная мама!..
Она шла за мной по пятам до самого дома: то угрожала, то плакала, то умоляла. Уже в нашем дворе я не выдержала, остановилась и сказала:
— Мама, помолчи минутку. Я тебе сейчас все объясню. И не будем больше об этом говорить. Ребенок не виноват, что все так получилось. Это раз. Виновата я. Это два.
— Есть еще и три, полоумная?
— Есть и три. Я его люблю.
— Кого? — вскрикнула она. — Да там ничего еще нет!
— Я говорю о Максиме, мама. Все не так просто, как ты думаешь. Я хочу, чтобы его ребенок остался жив.
Мама онемела.
— Так он же тебя… бросил! — вымолвила она наконец.
— Ну и что? А я не могу выкинуть его из памяти. И мстить ему ребенком не желаю. И вообще, мама, я не могу жить так, как раньше, пойми!
— Да ты ж погубишь себя, погубишь! — взмолилась она. — Какой дурак тебя замуж возьмет с ребенком?
— Я не собираюсь замуж. Все! Хватит!
Так мы и вошли в нашу квартиру: я впереди с прямой спиной и злым, напряженным лицом, а мама следом, будто побирушка, умоляющая о милостыне.
Отец сидел на кухне перед бутылкой вина и тарелкой с супом.
— А-а! — заулыбался он всеми своими шрамами. — Явились — не запылились! Мать, я тебе звонил. Мать, слушай, я машину загнал Юрьеву. Нет, честное пионерское! За сколько, думаешь?
Мать жестко ухватила меня рукой за плечо и быстрым сбивчивым голосом заговорила:
— Нет, ты погоди убегать, погоди! Натворила — и убегать. Нет, ты теперь погоди…
Удивленный отец опустил ложку в суп и выкатил глаза.
— Говори отцу! Говори, раз ты такая смелая, говори!
— Да чего такое? — заревел отец, вскакивая.
— Отпусти меня, — сказала я маме, дернув плечом. — А ты, отец, не вздумай руки распускать, как однажды было. Лучше порадуйся. Ты через семь месяцев станешь дедом.
— Как?! — каркнул он, большой и нелепый.
— Да вот так.
В полном молчании отец налил себе стакан вина, выпил и двинулся к нам. Я стояла, подняв лицо, со сжатыми кулаками. Мама была бледная, темные глаза мучительно напряжены, губы приоткрыты…
— Та-ак, — сказал отец. Он подвигал челюстями. — Ну что ж, доченька любимая. Спасибо тебе за хорошую новость, за подарок. Сумела нашкодить — умей и отвечать. Себя опозорила — нашу честь спасай. Так в народе говорят.
— Никто так в народе не говорит. А вашу честь… что ж, спасу. Сейчас соберу чемодан и уйду.
Мама всплеснула руками.
— Ты посмотри, посмотри на нее, бесстыдницу! Она еще и грозит нам!
Отец подшагнул ближе. Он был спокоен, только угол рта слегка подергивался.
— Нет, ты не уходи. Мы тебя не гоним. Живи, пожалуйста! Мы не изверги. Только пащенка в дом не принесешь. Нет, пащенка нам не надо. Что нет, то нет.
— Договорились, папа. Не принесу. Будете просить — и то не принесу.
— Господи, господи! Что говорит!
— Стой, подожди! — удержал меня отец. — Ты мое слово знаешь. Я уж если скажу, то точка! Я слов на ветер не бросаю. — (Это заявление на фоне допитой бутылки меня даже развеселило на миг.) — Так вот, я тебе авторитетно говорю, — продолжал отец, с каждым словом мрачнея и наливаясь кровью. — Уйдешь — на нас не рассчитывай. Никакой помощи не получишь. Ни-ка-кой! С голоду будешь помирать, не жди помощи. Поняла?
— Помощи не ждать. Поняла. — Я его едва видела, глаза заплыли злыми слезами…
— Все! — скрепил отец. — Разговор окончен. Иди думай. Срок до завтра. — Так он, наверное, давал приказания на своих стройках.
— Хорошенько думай, хорошенько! — подхалимски подпела ему напоследок мама.
К вечеру отец ушел под фонарь во двор лупить костяшками по столу. Мама убежала в соседний дом к знакомой с комбината. Я дождалась своей минуты, чтобы улизнуть без нового скандала.
Чемодан давно уже был собран. Пальто я перекинула через руку. Оглядела в последний раз свою комнату и вышла из квартиры. Дверь не закрыла, никакой записки не оставила. Зачем?
Странно было идти по знакомым вечерним улицам с чемоданом. Пустынно, тихо, в домах горят огни, уличные фонари освещают желтую листву, и сверху, из немыслимой дали бесстрастно взирают звезды. Вот большое, с манекенами в витринах здание универмага; вот кафе «ёшлик», где на веранде мы часто ели мороженое и пили сладкую шипучку. А вот и тихий двор, отделенный от улицы железными воротами.
Этот дом из белого кирпича, с широкими окнами и просторными лоджиями у нас называют «правительственным». Здесь живут ответственные работники, вроде Сонькиного отца. Чужие машины не въезжают во двор, белье не сушится на веревках, беседки увиты виноградом, цветочные клумбы не вытаптываются ребячьими ногами. Тут мне всегда нравилось, как и в квартире Соньки, где тебя, едва переступаешь порог, прямо обволакивает домашним уютом и покоем. Сколько раз я здесь была — не сосчитать! А сейчас стояла перед дверью, обитой желтой кожей, и все никак не решалась нажать кнопку звонка. Наконец собралась с духом и позвонила. Шагов я не слышала. Дверь сразу бесшумно открылась.
На пороге показался Сонькин отец, Михаил Борисович, толстый и низенький, в домашнем халате, с книгой в руках и очками, поднятыми на лоб.
— Вот те на! — удивился он, увидев меня.
— Здравствуйте, Михаил Борисович. Это я.
— Маша! — закричал одышливый Сонькин отец в глубину квартиры. — Иди сюда быстрей! Тут такой гость!
В прихожую поспешно вышла Мария Афанасьевна, тоже в халате.
— Ё-елки-моталки! — своим молодым радостным голосом протянула она. — Лена!
Через минуту я уже сидела в кресле, а они напротив на широкой тахте с подушками, где, наверно, только что читали. Михаил Борисович тяжело, со свистом дышал (его мучила астма), лысая голова его блестела в свете люстры, мясистый нос воинственно торчал на полном лице. Рядом с ним Мария Афанасьевна выглядела совсем девчонкой, да она и была на десять лет моложе мужа. В ее густых темных волосах уже пробивалась седина, но на белом лице ни единой морщинки; глаза смотрят весело и живо, и вся она подвижная, как зверек.
Они ждали. Я сглотнула слюну. Как, оказывается, трудно начать! И начала:
— Сонька давно уехала?
— Сонька давно уехала, — быстро сказала Мария Афанасьевна.
Опять наступило молчание.
— Ну, а я… Я уже давно приехала. Все не могла собраться зайти к вам. Извините.
— Ерунда! — так же быстро отвергла мои извинения Мария Афанасьевна. Улыбка исчезла с ее губ.
Михаил Борисович задышал тяжелей.
— Можно я у вас сегодня переночую? — с отчаянием спросила я.
Они как будто ждали именно этого.
— Что за вопрос? Разумеется, ночуй, — мгновенно откликнулась Сонькина мать.
Михаил Борисович лишь кивнул, что означало: согласен, вопрос дурацкий.
— Мне только на одну ночь, не беспокойтесь. Завтра я уйду.
— Черт возьми, Лена, с каких пор ты стала такой стеснительной? Душ принять хочешь? Есть хочешь?
— Ничего я не хочу, Мария Афанасьевна. Я сейчас ушла из дома и завтра уеду. Сейчас поездов нет, и вообще… Сонька вам, наверно, рассказывала, что я замуж собиралась. Это правда. Но у меня ничего не получилось. А сейчас я в положении… ну, беременна, понимаете? И вообще… — Я глотнула воздуху и разрыдалась.
Михаил Борисович присвистнул длинно и удивленно. Мария Афанасьевна вскочила с тахты, быстро подошла ко мне и сильно тряхнула за плечо.
— Это что еще за фокусы? Ну-ка не реви!
— Я не реву…
— Она не ревет, Маша, что ты! — одышливо заговорил Сонькин отец. — Она хохочет, не видишь, что ли? Это вообще не Ленка Соломина. Та могла танцевать так, что посуда с полок сыпалась и соседи жалобы писали. Помнишь, как она тут верховодила всей шайкой-лейкой? А эта пришла в гости и сто раз извинилась, что зашла. Да еще ковер слезами портит. К тому же у меня идиосинкразия к женским слезам, тоже могла бы знать.
— Слышишь, что Михаил Борисович говорит?
— Слы-ышу…
— Вот и замолчи! Не изображай из себя садовую лейку! — Она щипнула меня за плечо. — Сейчас я тебя кормить буду. Потом решим: жить тебе дальше или лезть в петлю.
Я вытерла слезы платком, просморкалась. Тем временем Мария Афанасьевна расставила прямо на журнальном столике блюдечки, чашки, термос с кипятком, банку кофе и вазу с домашним печеньем.
— Омлет будешь? — спросила она.
— Бу-уду.
В комнате запахло пряно и дурманно — это Михаил Борисович закурил свою ароматическую папироску. Быстро появился шипящий омлет.
— Ешь прямо со сковородки. Вкусней. Ладно?
— Ла-адно…
Мария Афанасьевна присела на маленькую скамейку (наверно, реликвию Сонькиного детства).
— Ну вот что, Лена. Почему ты ушла из дома, можешь не рассказывать. Нас интересуют твои планы. Это не секрет?
Я помотала головой.
— Тогда выкладывай.
Как просто! Выкладывай! Знали бы они, сколько я передумала только за сегодняшний день…
— Видите ли, у меня есть тетка по матери. Она живет в Крыму. Но не хватает денег. — Так я начала, все еще пошмыгивая носом.
— У кого не хватает денег? У тебя или у тетки?
— У меня. У тетки всего хватает. У нее свой дом, и сад, и все такое. Она живет одна, дети уже взрослые. Правда, я ее всего один раз видела, она к нам приезжала в гости. Мне она понравилась. Ничего тетка. Рослая такая, с усами, — задумчиво сказала я.
Мария Афанасьевна прикрыла рот ладонью, а ее муж фыркнул.
— Но это неважно, — продолжала я. — Мне нужно рублей пятьдесят на дорогу и на первое время. Вы займете? Я обязательно верну. Заработаю и верну.
— Нет, мы не верим, что ты вернешь! А зачем тебе ехать к тетке? Ты с ней списалась, созвонилась?
Я опять помотала головой:
— Не выгонит же она меня… Сама приглашала в гости.
— Одно дело в гости, другое — насовсем. Есть разница. Как ты считаешь, Михаил?
— Я считаю… — пыхнул папироской Сонькин отец, и нос его нацелился в меня, — что тетка… хоть она и с усами… не оптимальный вариант.
— Я тоже так считаю, Лена. Тем более что ты поедешь не одна.
— Как не одна? А с кем же?
— Да ты вроде сказала, что ждешь ребенка… Или я неправильно поняла?
Я покраснела, даже уши зажгло.
— Да… конечно. Но это будет не скоро. К тому времени я что-нибудь придумаю. Может, квартиру получу.
— Михаил, как ты считаешь, получит она квартиру? — деловито обратилась Мария Афанасьевна к мужу.
— Я считаю… что шансы… равны нулю, — пропыхтел Сонькин отец.
— И я тоже, — скрепила Сонькина мать, быстрым движением поправляя волосы. — Скажи, Лена, а зачем все усложнять? Зачем куда-то в Крым к неведомой тетке? Ты рассорилась с родителями. Ладно! Но со всем городом ты, полагаю, еще не разругалась? Это было бы слишком даже для тебя!
— Семьдесят две тысячи душ по переписи десятилетней давности, — провозгласил Сонькин отец, гася в пепельнице папироску. — Сейчас, считай, все сто. Пять крупных предприятий, куча всяких организаций и учреждений. Неужели заместитель председателя горисполкома не найдет работу и какую-нибудь комнатуху в общежитии для лучшей подруги своей дочери? Пфф! — фыркнул он презрительно. — На кой его тогда держат?
Они обступали меня, теснили с двух сторон, как прекрасно согласованные, напористые силы. Все мои проблемы они раскусили в пять минут, и достаточно им было переглянуться, чтобы стать одним языком, одним умом.
— Отвечай Михаилу Борисовичу, Лена! Он терпеть не может, когда мямлят. Где в нашем городе ты хочешь работать?
Я сказала то, что давно обдумала. Сонькин отец встал, одернул халат, подошел ко мне и пухлой белой ладонью погладил по голове.
— Умница! Освобождаешь зампреда от лишних хлопот. Я уж думал, ты запросишь должность вроде моей… Считай, что работаешь.
В эту ночь я спала как мертвая.
Ворота ярко-голубые, как наше небо. Забор тоже голубой. Желтое рисованное солнце с глазами и ртом улыбается всяк входящему. Внутри на территории цветочные клумбы, маленькие качели, песочницы, деревянные горки.
Было часа два, время сна. Игровые площадки и веранды пустовали, и все одноэтажное ладное здание, тоже голубое, казалось необитаемым.
Я неуверенно поднялась на крылечко, дернула дверь: заперто.
— Вам кого нужно? — раздалось у меня за спиной. Оглянулась: стоит невдалеке молодая светловолосая женщина в строгом шерстяном костюме и держит за ногу безголовую куклу. Я объяснила, что мне нужна заведующая.
— Пойдемте со мной!
Она направилась в глубину территории; я за ней, пожав плечами. Подошли к деревянному домику с двумя окнами. Оттуда навстречу нам вышла, позевывая, полная женщина в белом халате и шлепанцах.
— А, Зоя Николаевна, — сухо сказала моя провожатая. — Вас-то мне и нужно. Посмотрите, что это такое? — Она протянула безголовую куклу.
Полная неряшливая женщина взяла куклу, повертела ей туда-сюда ноги, равнодушно определила:
— Танька это!
— А вы знаете, где я ее подобрала? Около ворот, чуть ли не на улице. Я уже не говорю о том, что она инвалидка.
Полная прикрыла ладонью зевок.
— Ох, беда какая! Нашли из-за чего волноваться… И голова где-нибудь валяется.
— Вот именно «валяется»! — У моей провожатой на щеках вспыхнули красные пятна. — Все «валяется»! Все «где-нибудь»! Скоро мы вообще останемся ни с чем.
— Да ладно вам… — пробормотала полная, морщась.
— Не ладно, а имейте в виду.
«Да это же заведующая!» — испуганно мелькнуло у меня.
Полная Зоя Николаевна ушла, позевывая, словно не получила выговор. Из-под белого халата у нее неопрятно торчала юбка.
Мы прошли в кабинет, маленькую комнатенку с цветочными горшками на подоконнике и письменным столом. В одном углу, в ящике, были грудой навалены сломанные игрушки, в другом стояло свернутое знамя.
— Садитесь.
Я села на стул, она за стол. Побарабанила пальцами по краю стола, глядя в окно.
«Двадцать три, двадцать четыре, не больше, — мысленно определила я возраст заведующей. — Красивая какая…»
— Нет, это черт знает что такое! — вдруг воскликнула она, шлепнув ладонью по столу. — Посмотрите, сколько они наломали за последнюю неделю. Я не говорю, что игрушки должны быть вечны. Но нельзя же потакать детскому варварству. А, да что говорить! — Она обреченно махнула рукой. — Вы Соломина?
— Да-а…
— Так я сразу и подумала. Маневич довольно точно описал вас по телефону. Как вас зовут?
— Лена.
— Моя фамилия Гаршина. Ирина Анатольевна. Трудовой книжки у вас, конечно, нет?
— Нет.
— Паспорт, медицинскую справку принесли?
— Да, вот… пожалуйста.
Из своей холщовой сумки я вынула документы и положила на стол. Гаршина даже не взглянула. Потерла ладонью высокий крутой лоб, спросила:
— Когда приступите к работе — сегодня или завтра?
— Могу сегодня.
— Знаете, сколько будете получать?
— Ничего не знаю! — Я вдруг рассердилась на ее сухой казенный тон.
— Семьдесят пять рублей. Ваша должность — няня. Кроме вас есть еще одна няня. Но вы очень-то на нее не рассчитывайте. Старуха, к тому же ленивая. Что поделаешь! Няни — дефицит! Вот вы обживетесь, начнете капризничать, бунтовать, склочничать, а я даже не смогу вас выгнать. Не понимаю, зачем вам понадобилась помощь Маневича?
Я промолчала. Гаршина пригорюнилась, глядя в окно. Светлое, чистое лицо, крутой лоб, светлые гладкие волосы стянуты в тугой узел на затылке… «Интересно, замужем?» — подумала я.
— А почему вы выбрали детский сад? — неожиданно спросила Гаршина. — Есть работа и полегче.
Что ей ответить? Не станешь же рассказывать, как вечно возилась в нашем дворе с малышами, как они иной раз вызывали меня хором из дома… как всегда было весело, если вокруг носились счастливые, самозабвенные мордахи…
— Сама не знаю, — скучно соврала я.
Гаршина лишь пожала прямыми плечами, встала из-за стола и повела меня знакомить с персоналом.
Неудачи идут полосой, всем известно, а уж если повезет и жар-птица присядет к вам на плечо, постарайтесь ее не спугнуть!
У меня появился свой дом. Да, да, не свой угол, не своя комната, а именно свой дом. И не какой-нибудь: из трех просторных комнат, прекрасно обставленных. И свой сад, окруженный бетонным забором, с персиковыми и айвовыми деревьями. И даже свой маленький бассейн в саду.
Все это чудо сотворили Маневичи. Они привезли меня сюда вместе с моим чемоданом и вручили ключи: один от железной калитки, второй от парадной двери, третий от черного хода с веранды и четвертый от летней кухни в глубине сада — целую связку.
Пока мы ехали сюда, они не сказали ни слова, лишь загадочно переглядывались, и я, как ни фантазировала, не могла вообразить ничего лучше «комнатухи» в каком-нибудь заводском общежитии, которую удалось раздобыть Михаилу Борисовичу.
Когда мы вошли в этот дом, я подумала, что Маневичи подыскали для меня угол у каких-то своих знакомых, и лишь недоумевала, где же хозяева.
Когда они вручили мне ключи и сказали, что вся эта резиденция моя, я невесело засмеялась этой шутке. Тогда Мария Афанасьевна объяснила мне, что к чему.
Когда они ушли, я недоверчиво, как кошка, подброшенная в чужой дом, обошла комнаты, заглядывая во все углы и принюхиваясь к незнакомым запахам. В спальне, где стояли две широченные деревянные кровати, я подняла телефонную трубку и набрала домашний номер.
Ответил отец. Едва прозвучал его голос, как я поняла, что он пьян.
— Позови маму, — твердо попросила я.
— А! Доченька любимая! — шумно приветствовал он меня. — Явилась — не запылилась! А мы уж решили — уехала. Раздумала, значит? Молодец!
— Позови маму, слышишь?
— Со мной, значит, уже и говорить не хочешь? Отец тебе не собеседник? А я вот настроен с тобой потолковать. Где ночуешь, дочь? Под забором?
— Ты позовешь маму или нет?
— Нет твоей матери! — заревел отец. — Шляется где-то, как ты! Сочувствия у людей ищет!
— Тогда слушай, что я тебе скажу, и передай ей. Я никуда не уеду. Я нашла работу и квартиру. Уже работаю. И крыша над головой есть, понял? К вам не вернусь. Не ищите меня и… не беспокойтесь обо мне.
— А кто о тебе беспокоится, кто?
— Ну, тем более! Тогда забудьте обо мне. — Я хотела повесить трубку.
— Эй, Ленка! — заорал отец.
— Чего тебе еще?
— Где это ты, хотел бы я знать, работу нашла? И квартиру? Врешь ты все! Помыкаешься и явишься домой. Приходи, дочь! Мы тебя примем, не думай. Только помни условие.
Ну вот и все. Еще надо было написать письма Вадиму и Соньке.
Опять я обошла весь дом и вновь пережила радость доброго чуда. Девять месяцев! Значит, я уже рожу, когда хозяева вернутся из своей заграничной командировки. Достанется, наверно, Маневичам за самоуправство. Да нет, вряд ли. Мария Афанасьевна говорила так убедительно:
— Перестань мудрить, Лена! Заплатишь им за электричество — и все. А может, и этого не понадобится. Главная твоя забота — не спалить дом. Живи! А приедут, придумаем что-нибудь еще.
Перед этим Маневичи предложили пожить у них, но я, конечно, отказалась.
Кроме спальни и гостиной в доме был рабочий кабинет с замечательным письменным столом. Что меня порадовало — книги! Полки ломились от них. Хотя здесь было много всякой технической литературы — в основном по нефтехимии, — на мою долю все равно оставалось, читать — не перечитать!
Я вышла во двор и закрыла на засов калитку. Вернулась в дом и заперла изнутри парадную дверь. Закупорила себя в этом удивительном жилище, где стояла такая тишина, будто оно повисло между небом и землей, вдали от вечернего города. Потом прошлась по комнатам и всюду выключила свет (надо экономить!), оставила гореть лишь лампу в кабинете. Уселась за хозяйский стол, чтобы написать письма.
Вот тут-то меня охватил страх, да какой! Сердце замерло, сжало горло.
Что же я делаю? В своем ли я уме? Через семь месяцев… уже в мае, а то и раньше… у меня появится ребенок. Не успеешь опомниться, а он уже кричит — живой, настоящий! Как я справлюсь с ним одна? Надо же еще зарабатывать деньги и учиться тоже. А как же он?
Я сидела испуганная и потрясенная. Пока я ссорилась с матерью и отцом, пока с пылу-жару собирала чемодан, да и потом, — эти простые вопросы не приходили мне в голову. Я защищала себя, дралась за свои права и думала о нем и себе, как о чем-то неразрывном. Но он — это не я. Он не может надеяться на «авось проживу». Я буду отвечать не только за себя, как сейчас, но и за его жизнь, такую уязвимую! И тут уж не обойдешься, Ленка, одними благородными чувствами. Он станет плотью и кровью, криками и слезами… и что же ты будешь делать?
Я приложила ладони к животу и сидела, не дыша и не шевелясь. Закололо в груди, на лбу выступил пот. Мне почудился тонкий, умоляющий голос. Он повторял: «Мама, мама!» В этом пустом доме я была не одна.
В воскресенье, часов в одиннадцать, ко мне пришла Мария Афанасьевна. Почти всю ночь я не спала. Она сразу спросила:
— Ты не больна, Лена?
— Да нет, так, ничего… — пробормотала я.
— Тошнит, наверно? — сразу определила она мой недуг.
Я кивнула, но дело, конечно, было не в этом, хотя ночью меня неожиданно вырвало.
Мы прошли в роскошную гостиную и устроились в креслах. Мария Афанасьевна была в брючном костюме вишневого цвета. Он ловко сидел на ее маленькой стройной фигуре. Темные пышные волосы… сухое лицо с яркими, живыми глазами… Жаль, что Сонька пошла не в нее.
— А я иду с базара, думаю — дай загляну, — как-то рассеянно начала она. Тут же тряхнула головой и засмеялась: — Вру! Собралась я к тебе, а потом решила заодно заглянуть и на базар. Ты курила здесь?
— Да, одну сигарету.
— Интересно, а Сонька курит?
— Я не видела. Нет, наверно.
— Скорее да, чем нет. Тебе-то не стоит увлекаться. Какой месяц?
— Уже два, — помедлив, ответила я.
— Еще два. Так будет точнее. Плохо переносишь?
— Да нет… ничего. А как это — плохо?
— Плохо — это когда тошнит все время, головокружения, слабость, дурнота. Хочется лечь и не вставать. Противно смотреть на пищу. Да уж если плохо, то сразу понимаешь, что плохо!
— Значит, еще не очень плохо… — неуверенно улыбнулась я.
— Значит, счастливая! А вот я, когда носила Соньку, то была человеконенавистницей. Серьезно! Сонька дала мне жару.
Я не знала, что ей сказать. Молчала.
— Ты жалеешь, что все так получилось? — осторожно спросила Мария Афанасьевна.
Я быстро вскинула голову.
— Нет!
— Совсем нет?
— Совсем нет.
— Ну этого быть не может! — не поверила она и подняла тонкие брови.
— А я вот говорю: нет! Ни одной минуты не жалею. Это правда. Я только думаю… Ох, Мария Афанасьевна!
— Что? — живо спросила она, подавшись вперед.
— Хоть бы вы мне сказали, что мне делать! Я совсем запуталась.
— В чем?
— Не знаю. В самой себе, наверно.
— Боишься рожать?
— Не рожать, нет! Я даже умереть не боюсь.
— Я неправильно выразилась. Боишься за ребенка? За его будущее?
— Да.
Она помолчала, покусывая губы.
— Что ж, Лена, выхода всего два. Обычно в жизни бывает куча вариантов — только выбирай. А тут два.
— Вот именно — два! И оба страшные.
— Не настолько, как тебе кажется. Большинство женщин так или иначе попадает в твое положение. Многие решаются на хирургическое вмешательство. В конце концов это апробированная операция, — безмятежно проговорила Мария Афанасьевна, но на лбу у нее вспухла жесткая морщинка.
— Вы мне советуете…
— Нет, я тебя посвящаю. Решившись на аборт, может быть, совершаешь благое дело: освобождаешь своего ребенка от тягот жизни… Да и самой проще. Свободная, веселая, деятельная! Снова влюбляйся, бегай на танцульки, выходи замуж.
— Я не хочу снова влюбляться, бегать на танцульки, выходить замуж.
Мария Афанасьевна встала и быстро заходила по ковру туда-сюда.
— Ерунда! Фу, какая ерунда! Время — лекарь, вылечивает. Да потом у тебя все впереди. Захочешь иметь ребенка — будет ребенок. Природа милостива.
— Как вы говорите…
— Как я говорю?
— Цинично.
— Да? Ты думаешь? — быстро спросила Сонькина мать, снова останавливаясь. — А может быть, логично? Молодость-то у тебя одна. Потратишь на пеленки — не останется для себя. Рожать — это такое самопожертвование, что за него даже медали дают, как на фронте! А спрашивается: во имя чего такой подвиг? Никакой гарантии, что твой ребенок отплатит тебе любовью.
Я тяжело задышала через нос. Смотрела на Марию Афанасьевну во все глаза: неужели она это всерьез?
— Нет, Лена, благоразумие и благополучие куда лучше! Сердце не изнашивается, морщин меньше, сил больше. Одна беда, что от погоста все равно не убережешься. Ну да ведь и умереть можно благоразумно: не от тревоги, не от волнения — от обычной старости. Согласна?
— Мне противно то, что вы говорите. И я… не верю, что вы так думаете. Не надо мне таких советов!
Мы некоторое время мерились взглядами.
— Раз так, Лена, значит, останется только один выход. Да ты, по-моему, его уже сделала.
— Теперь — да. После ваших слов.
Мария Афанасьевна вдруг подбежала ко мне и порывисто поцеловала в щеку.
Потом мы пили чай и разговаривали о Соньке.
Мой рабочий день начинался в семь часов утра, а заканчивался… по-всякому. Бабка Зина, моя напарница, о которой предупреждала Гаршина, и правда оказалась плохой помощницей. То она бюллетенила, то жаловалась на недуги и просила заменить ее. Я не понимала, куда она все время спешит, пока бабка Зина сама не призналась, что у нее есть работа на стороне — нянчит какую-то девчонку, за что «хозяева» платят ей сорок рублей.
— Жить-то надо, девонька, — скорбно поджимала она губы. При этом маленькие ее глаза оплывали слезами, все лицо сморщивалось — прямо мука человеческая!
— Ладно, баба Зина, идите, — вздыхала я.
— Вот спасибо, девонька! Вот спасибо, внучка! — радовалась она и поспешно убегала.
Однажды вечером Гаршина вошла в игровую комнату, где я мыла пол. Большинство ребят уже развели по домам, оставшиеся без присмотра носились во дворе, около песочницы. Гаршина некоторое время молча наблюдала, как я орудую тряпкой на длинной палке. Потом спросила бесстрастным голосом:
— Соломина, в чем дело?
Я разогнулась, убрала рукой волосы с лица. Меня подташнивало, я облизала сухие губы и вдруг, внезапно, сразу возненавидела ее — свежую, яркую и нарядную. Опять какая-нибудь нотация! В первые дни она только тем и занималась, что выговаривала мне за всякие упущения.
А Гаршина продолжала:
— Почему вы работаете одна? Где баба Зина? Чего ради вы позволяете ей эксплуатировать себя? Она вам платит за это?
— Никто мне не платит! Еще не хватало! Я ей помогаю — и все.
— Помогаете? — с усмешкой переспросила она. — А вы знаете, чем она занимается, пока вы тут ишачите? Торгует на барахолке. Спекулирует всяким дефицитом.
У меня даже палка выпала из рук.
— Неправда!
— Правда чистейшая! Вы получаете гроши, а у нее чулки трещат от тысяч. Не смейте ей помогать!
Я стояла пораженная.
— И потом, почему вы вчера до обеда играли с детьми, пока Зоя Николаевна бегала в магазин за сервелатом? Я не против дружеской помощи. Но не делайте из себя козла отпущения. Присматривайтесь к людям, Соломина! Разбирайтесь что к чему! — И она вышла.
Пока я разбиралась что к чему, в детской спальне загремело ведро. Кто бы это? Ребятня добралась, что ли, до моего технического инвентаря?
С палкой в руке я направилась в спальню шугнуть их и увидела Гаршину. Кремовый жакет ее висел на спинке кровати. А она в белейшей блузке, трикотажной юбке и модельных туфлях стояла на коленях и возила тряпкой под кроватями.
Я понаблюдала за ней, рассмеялась и сказала:
— Ирина Анатольевна, зачем вы делаете из себя козла отпущения?
Гаршина разогнулась, без улыбки взглянула на меня своими голубыми глазами, отчеканила:
— Очень просто! Не хочу, чтобы вы пали, как загнанная лошадь!
Больше мы с ней в тот день не разговаривали. Она вымыла в спальне и ушла.
А бабке Зине я при первой же встрече сказала:
— Баба Зина, бог — вон он! — И указала пальцем вверх. — Он все видит, учтите!
— Все видит, ой, все видит, девонька! — горячо и поспешно согласилась она.
«Да что ж это такое? — думала я. — Неужели все время буду бродить в потемках в этой странной взрослой жизни? Неужели ничему не научилась? Как просто было в школе: каждый будто просвечивался насквозь. Этот добродушный, глуповатый… тот умный, злой… этот болван… тот открытая душа… Почему же здесь все так запутанно? Каким рентгеном просвечивать этих поживших людей, чтобы разгадать их?»
Бабка Зина на время притихла, но на сцену выступила Зоя Николаевна Котова, та самая полная неряшливая женщина, которую в первый день при мне отчитывала Гаршина.
Я мыла посуду после полдника, когда услышала за окном громкий, отчаянный плач. Повариха тетя Поля испуганно застыла около плиты с поварешкой в руке. Она ничего не делала вполовину: удивлялась — так с открытым ртом, пугалась — так до икоты, а хохотала до удушья.
Выглянув в окно, я увидела Котову. Она свирепо драла за ухо черноволосую, в зелененьком шерстяном костюме девчонку — Фирузу Атабекову. Не помню, как я вскочила на подоконник, спрыгнула на веранду и помчалась к ним.
— Вот тебе, дрянь! Вот тебе! — приговаривала Котова.
Девочка заходилась от крика. Издалека поглядывали, прекратив игру, другие ребята. Я налетела на Котову:
— Перестаньте немедленно!
Воспитательница отпустила Фирузу; та побежала со всех ног, упала и, поднявшись, снова пустилась наутек.
— Вы что же делаете? — упавшим голосом выговорила я.
Она непонимающе взглянула на меня. Тряхнула головой, пробормотала:
— Тебя не спросила, что делаю… Смотри! Видишь? Нужду в песочнике справила…
— Ну и что? Ну и что? Разве можно за это бить?
— Кто ее бил? Ты говори, да не заговаривайся… — Котова отходила от гнева — полное одутловатое лицо ее разгладилось. — Чего примчалась? Отодрала за ухо, вот невидаль. Не умрет.
Только тут я увидела, что в руке у меня зажата вилка.
— Посмейте еще раз тронуть кого-нибудь! Честное слово, я не знаю, что сделаю!
Котова уперла руки в бока.
— Ох, напугала! Прямо дрожь в коленках! Я тебе вот что скажу. Ты заводи своих детей и воспитывай. А я без тебя знаю, как с ними нужно обращаться.
Я даже зубами скрипнула.
— Хорошо. Раз так, я доложу обо всем заведующей.
Гаршина, легка на помине, показалась на веранде и быстрым шагом направилась к нам. Наверно, повариха кликнула ее на помощь.
Лицо у Гаршиной было совершенно белое, губы плотно сжаты, а зрачки неподвижны.
— В чем дело? — спросила она, подойдя.
— Да вот, Ирина Анатольевна, Атабекова нагадила прямо в песочник, я ее за ухо дернула, а эта вот налетела, — пожаловалась Котова. Ее ничуть не напугал свирепый вид Гаршиной.
— Дернули за ухо?
— Ну да, дернула разок. Она такая бесстыдница, я вам скажу. Для нее никаких приличий не существует, серьезно.
— Вы о ком говорите?
— Об Атабековой, о ком же.
— Атабековой три года, а вы предъявляете к ней претензии, как ко взрослой. Я вас давно хочу спросить, Зоя Николаевна, вы не больны?
— Я? С чего вы взяли?
— Да с того, что я иногда сомневаюсь в здравости вашего рассудка. Кричите на детей, говорите им гадости, а теперь уже дошло до рукоприкладства. Вот что! Давайте без скандала. Вам давно пора подать заявление и уйти по собственному желанию.
Котова тяжело задышала. Подшагнула к Гаршиной.
— Это ты скорее уберешься, чем я… — с придыханием заговорила она. — Нашлась цаца! Слюнтяйничать научилась в своем институте. Да я таких в гробу видела!
Я испугалась, что Гаршина сейчас грохнется в обморок, такая она была белая и глаза какие-то невидящие. Но она лишь сказала:
— Все! Разговоры окончены. — И повернулась ко мне: — А вы занимайтесь своим делом и не вмешивайтесь в чужие.
— Как это не вмешиваться? — отчаянно выскочило у меня.
— Очень просто. Для вас лучше будет.
Она пошла в административный домик, я в кухню, а Котова осталась на месте, глядя, наверно, нам в спины.
Я ожидала, что назавтра Котовой уже не будет на работе. Как же иначе? Разве простит ей Гаршина такое оскорбление?
Но она утром, как обычно, появилась в столовой, сонная, неряшливая и громогласная. Со мной поздоровалась и сразу после завтрака увела свою группу на прогулку.
Странно…
Я быстренько убрала со столов и отозвала в сторону повариху тетю Полю. Слышала она вчерашний наш разговор? Тетя Поля слышала — как не слышать, орали-то как! Что она думает на этот счет? Почему Котова работает как ни в чем не бывало? Понимает тетя Поля что-нибудь?
Повариха сердито одернула фартук, засопела, замигала страдающими глазами. Чего тут понимать-то? Она небось не первый год кухарит, всякого насмотрелась. Что эта Зоя Николаевна неряха да оручая — кто же спорит? Ее давно пора скалкой прогнать из детсадика. Только Ирина Анатольевна слаба против этой чертовки!
— Как слаба? Почему? — не поняла я бормотаний и вздыханий поварихи.
— Да ты глупая, что ли? — осерчала она, хлопнув себя ладонью по огромному колену. — У той муж где работает? В гороно! Над всеми нами начальник и над Ириной Анатольевной тоже. Он что скажет, то и будет, поняла?
— Какая ерунда! — рассердилась я на глупость тети Поли. — Что ж, по-вашему, на нее управы нет?
— Нету, — убежденно сказала повариха, шумно вздохнула и впала в какое-то оцепенение.
Я смотрела на нее и думала: «Вот, пожалуйста! Дожил человек до старости, а чему научился?». Отправилась я к Гаршиной. Она сидела в своем кабинете и пришивала ногу тряпичной кукле. Увидев меня, отложила куклу в сторону.
— Что вам? — Голос сухой, официальный. Она даже не предложила мне сесть. Ладно!
— Я хочу сказать, Ирина Анатольевна… — Почему-то у меня язык с трудом поворачивался называть Гаршину по имени-отчеству; молодость ее мешала, наверно. — …Вы как хотите, а я Котовой не прощу. Пожалуюсь в гороно и добьюсь, чтобы ее наказали. А вы как хотите! — запальчиво выложила я.
Тонко подведенные брови на ее светлом лице приподнялись, голубые глаза глянули на меня холодно и удивленно.
— Кто вам сказал, что я собираюсь прощать Котову?
— Никто не говорил. Но я слышала… Вам, возможно, не хочется ссориться с гороно. Мне же все равно. Я сделаю, как решила. Таким, как она, не место рядом с детьми. А сегодня опять повела на прогулку! Представляете, как она орет на воле, если здесь так распоясывается! Вы как хотите, а я решила.
— Ну-ка сядьте! — приказала она. Я села со злым лицом на стул.
— То, что ей не место рядом с детьми, верно, — ледяным голосом сказала Гаршина. — Остальное — чушь! Вот докладная в гороно. — Она двумя пальцами с длинными ногтями брезгливо подняла за угол какой-то листок. — Вы, конечно, тоже можете жаловаться. Ваше право. Но вряд ли это будет эффективно. Вы не воспитатель, специального образования у вас нет. Здесь вы недавно. Это будет холостым выстрелом. Не советую. — Она отбросила лист, как какое-то гадкое насекомое. — А относительно меня… что ж. Продолжайте чесать язык с бабой Зиной, тетей Полей — с кем хотите. Только не смейте мне больше докладывать о ваших умозаключениях, основанных на кухонном трепе!
У меня запылало лицо. Я встала, чтобы уйти, но тут за окном послышался рев мотора. Почти сразу же дверь распахнулась, словно от пинка, и в кабинет влетел высокий мальчишка в кожаной куртке и мотоциклетном белом шлеме.
— Кто тут заведующая? — фальцетом выкрикнул он. Гаршина встала.
— Я заведующая.
— А я Атабеков!
Так мог бы выкрикнуть молодой господь бог. «А я господь бог!» Гаршина спокойно оглядела его.
— Очень приятно. Вы, вероятно, родственник Фирузы. Брат?
— Я ее отец! Она моя дочь! — взвизгнул мальчишка, срывая с себя шлем.
Гаршина слегка смутилась от своей ошибки. А я уставилась на него, не в силах поверить.
— Извините. Садитесь, — поспешно исправила оплошность Гаршина.
Мотоциклист взмахнул шлемом, словно собираясь запустить им в окно.
— Некогда мне у вас тут сидеть! — тонко завопил он. — Почему мою дочь бьете? Я домой приехал, а мне говорят: твою дочь избили!
— Подождите…
— Нечего мне ждать! Фируза — моя дочь!
— Подождите, я вам объясню. Воспитательница, которая наказала вашу дочь, поступила неправильно. Она сама будет наказана.
— Где она?
— На прогулке с детьми.
— Где прогулка?
Гаршина вышла из-за стола.
— Этого я не знаю. И не советую вам ее искать. Говорю вам совершенно официально: она будет наказана. Больше такого не повторится. Не горячитесь.
Но он ничего не слышал. Глаза блестели, бегали из стороны в сторону. Нахлобучил на лохматую голову шлем. Срывающимися пальцами стал застегивать.
— Это моя дочь! Фируза — моя дочь! — И выбежал из кабинета. Тут же взревел мотоцикл.
Мы не меньше минуты молчали. Потом Гаршина задумчиво сказала:
— Не завидую Зое Николаевне…
В этот же день около ворот я встретила маму. Она меня поджидала, прячась за деревом, будто какой-то сыщик, но разыграла случайную встречу.
— Ой, Лена! Здравствуй. Откуда ты?
Накрапывал дождь. На маме был темный плащ и старушечий какой-то платок на голове. Но выглядела она неплохо: лицо свежее, подпудренное, подкрашенное. Я усмехнулась маминой уловке. Сейчас скажет, что шла в магазин. Не может она без обмана, пусть даже бессмысленного…
— Наконец-то встретились! — радостно продолжала она. — А я на «маслянку» решила в магазин сходить. Что ты здесь делаешь?
— Ты знаешь, мама, что я здесь делаю. Работаю.
— Работаешь тут? Откуда же мне знать? Господи, Лена, какой у тебя вид больной! Подурнела как… — Глаза ее бегали, боясь моего взгляда. Вся она была какая-то фальшивая и суетливая, в своей радостной растерянности. — Ну, как ты? Как живешь?
— Все в порядке, мама. Живу, работаю. А то, что подурнела, это в порядке вещей. Сама знаешь.
— Как не знать! Знаю. Ты куда теперь, Лена?
— Домой.
— Домой! — с горечью повторила она. — Разве у тебя там дом? Где ты живешь? Почему ничего не даешь о себе знать? Разве так можно, Лена?
— Послушай, мама, не будем начинать все сначала. У меня все в порядке, я же говорю. А у вас как?
— У нас? Давай хоть отойдем отсюда…
— Хорошо, давай отойдем.
Мы пошли по тропинке вдоль детсадовского забора, совсем в противоположную сторону от «маслянки», куда мама спешила в магазин.
— У нас, Лена, все по-старому. Папа вышел на работу. Ездит далеко за город, там у него объект. Устает. Я тоже работаю, как прежде. Вадим прислал письмо, спрашивает про тебя. А что я могу ответить? Ты бы написала ему…
— Я написала.
— Ты знаешь, Лена, он хочет перейти на заочный. Зачем ему это? Ты бы его отговорила.
— Нет, мама, я не буду отговаривать. Он знает, что делает.
Она поджала губы и несколько шагов шла молча. Потом опять продолжала:
— Вот так и живем, Лена. Папе путевку предлагают в санаторий, подлечиться. Может быть, и я с ним поеду, не знаю еще… Как ты думаешь: надо ли?
Она советовалась со мной!
— Конечно, поезжай. Отдохни.
— Думаешь, поехать? Ох, не знаю! Я ведь ни минуты спокойно не живу, Лена. Все о тебе думаю. Измучилась вся.
— Ну и зря. У меня все в порядке, — тускло повторила я.
Равнодушие! Вот что я чувствовала. И больше ничего. Будто мне говорят о каких-то неинтересных, посторонних делах, не имеющих ко мне ровно никакого отношения, далеких, как чужие звезды.
— Лена, а Лена! — вдруг искательно сказала мама и заглянула мне в лицо.
— Что, мама?
— Ты домой разве не думаешь возвращаться, Лена?
— Нет, мама.
— Да как же так? Разве так можно? Ты ведь наша дочь, не кто-нибудь. Мы же тебя любим, Лена. Мне на людей совестно смотреть. Все спрашивают: где ты, что с тобой? Друзья твои опять приходили. Уж вру, что придется.
— А ты не ври, мама. Скажи правду.
Какое-то отупение на меня напало. Хоть бы что-нибудь шевельнулось в душе — жалость или сочувствие, — нет же, ничего! Я сорвала стручок акации с ветки и надкусила твердую горьковатую кожицу.
— Какая ты стала спокойная… — пробормотала мама.
— Да, я спокойная. Очень спокойная. А что, мама, папа пьет?
— Нет, уже нет. Так, совсем немножко, — быстро проговорила она.
Я засмеялась. Никакой детектор лжи не выдержит мою маму — сломается от перегрева! А может быть, думала я, она по-своему искренна? Живет своими иллюзиями, своими маленькими надеждами и принимает их за настоящую реальность… Тогда это не обман, а заблуждение. Но мне-то от этого не легче!
— Чем же он занимается в свободное время, если не пьет? — без всякого интереса спросила я.
— Ну как чем! Телевизор же есть. В домино играет с приятелями. А потом… в гараже возится. Он же машину купил с рук, а она что-то барахлит. Все время о тебе говорит, Лена!
— Да ну?
— Все время. Без конца. Беспокоится о тебе. Меня корит. Думает, думает…
— Как бы у него голова не заболела от дум! — с неожиданной злостью перебила ее я. Она испуганно взглянула на меня. — А ты, мама, кажется, в магазин собралась? — продолжала я, чувствуя, что вот-вот сорвусь.
— Ты что же, Лена, гонишь меня?
— Да нет. Просто незачем переливать из пустого в порожнее.
— Лена!
— Что?
— Дочка!
— Что «дочка»?
— Пожалей ты нас. Сделай, как мы просим! Я с Розой Яковлевной обо всем договорилась. Пожалей ты нас!
На этом наше свидание и закончилось. Я молча зашагала прочь. Холодно было, ветрено — может быть, поэтому меня так трясло? Да нет, конечно. Мама опять разбередила то, что уже начало заживать и успокаиваться, а теперь заболело сильней, чем раньше.
Пожалеть их! Вот что я должна была сделать.
От Соньки пришло письмо и через несколько дней — от Вадима. Ответы на мои письма.
Сонька прислала фотографию. Она снялась где-то в поле: в рабочей куртке с закатанными рукавами, повязанная косынкой, низенькая, толстая и хохочущая. На дальнем плане три смутные личности и борт тракторного прицепа.
«Это мы на уборке, — пояснила Сонька в письме. — Ох и наломали спины, жуть! Посмотри на парня, крайнего слева. Как он тебе? По-моему, ничего, а? Это Боря. У меня с ним… Тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!»
Единственное, что я разглядела в этом парне, — очки на носу, ничего себе очки…
Сонькино письмо было неряшливое, радостное и смешное, все об ее житье-бытье. Мои новости она комментировала так:
«Ну, Ленка, ты даешь! Я просто не знаю, что сказать. У меня слов нет. Какая у меня подруга! Ленка, Ленка, я тебя люблю! И уважаю. И все такое. Обещай, что будешь мне писать про все, про все. А об этом типе ты не думай. Вот гад! Если я его встречу на улице, я ему такое скажу…»
И все в этом же духе. Я лишь улыбнулась, прочитав. До меня ли теперь Соньке с ее Борей и институтским круговращением! Я решила больше не писать ей.
Вадькино письмо заставило меня заплакать, едва я его вскрыла. Там между двумя почтовыми листками была вложена десятирублевка. Как он сумел выкроить из своего бюджета, не знаю…
Приписка была совсем короткой:
«Сестра, здравствуй! Не вздумай отсылать назад эту купюру. Вышлешь — не буду получать. Вскоре смогу оказать тебе более существенную помощь. Никаких «не надо». Помалкивай!
В том, что случилось, разбирайся сама. Мои советы не помогут. Голова у тебя есть, вот и думай.
У меня все в норме. Оформляюсь на заочный. Собираюсь на Север. Новый адрес сообщу. Пиши.
Вадим».
Накануне я получила зарплату. Из нее двадцать рублей отложила в ящик. Наберу еще тридцать и отдам долг Маневичам. От их денег у меня оставалось двенадцать рублей. Плюс Вадькина десятка. До аванса можно было вполне дотянуть, если ничего не покупать. А мне очень нужны были зимние сапожки. Старые лежали дома, да они уже совсем износились, и хотя снег у нас редкость (иногда нападает и растает), но в туфлях зиму не проходишь. Поразмыслив, я поняла, что придется обойтись войлочными сапожками за восемь рублей. Демисезонное пальто (такое в клетку, с капюшоном) у меня было и вязаная шапочка тоже. Так что перезимую, не умру.
Вообще с деньгами (после того как отдам долг Маневичам) получалось неплохо. Обедать я могла в детсаду, за что с меня высчитывали пустяки, а завтрак и ужин готовила себе сама. На базаре я купила десять килограммов картошки, притащила домой и ссыпала на веранде. Закупила оптом чаю, сахару, круп, — словом, набила свое дупло, как белка. На какое-то время этого должно было хватить.
Так что свободные деньги у меня — если ничего особенного не покупать, кроме мелочей, — должны были оставаться. И я решила — хоть расшибись! — откладывать каждый месяц по двадцать рублей, чтобы к маю что-то было в копилке.
Отменить майское событие я уже не могла, как не в состоянии была остановить время.