24368.fb2
Казалось бы, «Отражение» — история взаимоотношений двух братьев-близнецов, судьбы которых мистическим образом переплетаются, сталкиваются и дополняют друг друга. Но это не просто семейная история... Действие книги разворачивается в России 1990-х годов, когда мало кто понимал, что вообще происходит в стране. «Отражение» — взгляд автора назад, взгляд, исполненный боли и переживания за свою Родину.
Сергей Сергеевич Козлов
ОТРАЖЕНИЕ
роман
Как будто в мнимом бытии,
В существовании условном,
Проистекают дни твои
И нет конца и края оным.
И ты, как собственный двойник,
Чумной, беспомощный, неправый,
Бредешь в повапленный тупик
Через развалины державы.
И чуешь — далее нельзя,
И шиты белым злые козни!
Но сам собой, юля, скользя,
Вползает в мир порядок косный...
Михаил Федосеенков
Глава первая
ТАЙНА РОЖДЕНИЯ. СЕМЁН
1
Путник замер на дороге, глядя в темную глубину неба. Медленно, будто тонула в стоялой воде, падала звезда и упала где-то за едва различимой грядой сосен и кедров на недалеком холме. В такую ночь даже звезды падают не на счастье, а от холода.
Еще некоторое время путник оставался недвижим. Прислушивался. В стылой лесной чаще сухими одиночными залпами отстреливались от мороза деревья, или, казалось, что кто-то сквозь бурелом, увязая по пояс в снегу, пробивается на дорогу. Да и дорога-то — петляющая просека: с обеих сторон, вспенивая на обочине сугробы, наступали на нее седые от мороза сосны и ели, а видна она была только потому, что текла по ней в эту ночь бледно-желтая лунная тоска.
Там, впереди, небо и ночь слились. Дорога будто бы и вела в раскрывшуюся между хвойными стенами пропасть космоса, куда-то в самую сердцевину мироздания, забытую Создателем в звездной пыли.
Ночь многозначительно вымалчивала свою великую тайну. А, может, вся тайна и заключалась в том, что этой ночью центр мироздания располагался здесь, совсем рядом, стоит только немного сойти с дороги и углубиться в ночную мглу, в настороженно замерший лес, и нет для него более спокойного, более укромного и более скрытого от любопытных глаз места, чем одетая снегом и припудренная инеем величавая сибирская тайга. Или, может, так кажется любому, кто остановился в звездную ночь на лесной дороге, где ни встречных, ни поперечных, ни догоняющих; когда время, крадучись, замирает, чтобы услышать над своим приземленным течением размеренное на сотни световых лет дыхание вечности.
Белая сова метнулась быстрой тенью по лунной дороге, путник оставался недвижим. Он напряженно смотрел вперед, пытаясь что-то различить и услышать там, где зимняя ночь спаяла небо с дорогой. И едва уловимый скрип снега под чьими-то ногами донесся до его слуха. Этот кто-то шел навстречу, уверенно и ровно отмеряя шагами стылую ночную тишину. Звуки эти ни с чем другим спутать было нельзя.
Прошло несколько минут, прежде чем на доступном взгляду, освещенном луной пригорке замаячила человеческая фигура. И чем ближе она приближалась к ожидавшему, тем больше между ними обнаруживалось сходство. Начиналось оно с одежды, детально совпадающей на обоих вплоть до складок и пятен на пуховых зимних куртках и царапин на одинаковой обуви. Но более всего поразило бы увидевшего эту встречу полное совпадение лиц — до мельчайших черт, словно кто-то из них встретился со своим зеркальным отражением. Да и заговорили они между собой одним голосом, с одинаковой интонацией, одновременно — слово в слово, задав друг другу один и тот же вопрос:
— Зачем ты пришел?
И только соприкосновение их взглядов могло навести на мысль, что на пустынной зимней ночной дороге встретились-таки две разные сущности. При одинаковом выражении лиц, чуть надменном прищуре глаз, излучаемые ими взгляды были разными, точно имели разнополярные заряды.
Некоторое время они стояли молча, словно пытались переглядеть друг друга, или заглянуть глубже. Ведь не зря толкуют, что глаза — это зеркало души. Никто из них взгляда не опустил, просто пришедший на это место вторым отступил на шаг, деловито приосанился и изменил изучающее выражение лица на покровительственно-недоступное.
— Ты все равно ничего не сможешь сделать, ничем не сможешь мне помешать или навредить, так что шел бы ты, Семен, восвояси да подобру-поздорову. Махать кулаками нам не имеет смысла — предсказываю боевую ничью. Ты пораскинь мозгами: я же тебе не мешаю, живи себе, наслаждайся... Вроде как — нам даже на этой дороге не тесно. Все в прошлом, не так ли?
Сказано это было в примирительном тоне настолько, насколько он может звучать из уст недоверчивого человека. Тот, кого он назвал Семеном, смотрел теперь на него без какого-либо выражения, кроме усталости от всего на свете. Он снял перчатки и совершенно незначительным движением достал из кармана куртки пистолет, направив его на своего двойника.
— А так? — только-то и спросил он.
Но двойник даже глазом не повел.
— Это, конечно, выход, но с той разницей, что, получается, стрелять ты будешь одновременно в самого себя. Этакое необычное самоубийство. Самый тяжелый смертный грех. Так что валяй, жми курок. Или желаешь перед этим исповедоваться?..
2
В длинной очереди на исповедь Семен никак не мог сосредоточиться, не мог отпечатать в уме стройную вереницу грехов, а надо было. Все путалось, одно наплывало на другое, и в результате он то рассеянно наблюдал за происходящим вокруг, то сосредотачивал взгляд на какой-нибудь из икон, то исподлобья следил, как отец Николай внимательно выслушивает многочисленных кающихся бабулек, чуть склонившись над Евангелием. Доносившиеся с амвона старушечьи грехи казались Семену наивными и даже смешными. Плохо подумала на соседку, в воскресенье в храм не пошла — стирку делала, недобрым словом помянула покойную золовку, в пятницу ела скоромное... А ведь каялись и плакали! И для каждой из них терпеливый отец Николай находил слова наставления и утешения, и каждая уходила с просветленным сердцем.
Очередь двигалась медленно. В правом приделе уже заканчивалась утренняя служба, и другой батюшка вошел в алтарь, дабы совершить все необходимое для причащения многочисленных мирян, получивших прощение у отца Николая. Семен посмотрел на часы и тут же устыдился своей суетности. Подумал о том, что и как он сам через несколько минут будет рассказывать отцу Николаю. Уж сколько ночей не спал, точно репетировал речь на Высшем Суде. И то раскаяние до слез, а слезы словно и не из глаз, а из самого сердца, которое нет-нет да и сожмется до боли и трепетания, а то и ропот от обиды на все вокруг, или зазвучит вдруг с пафосом и всей подобающей помпезностью оправдательная речь невидимого и гордого защитника перед такими же невидимыми присяжными. А разум и сердце, меж тем, вступают в спор — кому быть главным судией в раздираемом противоречиями внутреннем мире Семена Рогозина. Страсти покипят и улягутся, но облегчение не приходит. В душе, как после шторма, этакая мертвая зыбь, и темно-серые тучи — мысли проносятся над мутной водой, что поднялась с самых глубин. А покоится на дне этого моря горькое рогозинское одиночество. И уж если представлять его, то представлять огромным монстром-осьминогом, время от времени выбрасывающим свои липкие и сильные щупальца на поверхность, чтобы утопить в морских пучинах то одно, то другое — то потянуть за душу, то резануть по сердцу, то перемешать все напрочь в буйной рогозинской голове. Давно ли буйная-то стала?
С чего начать-то? Родился, учился, женился, пора умирать?.. Долгая история получится, если подробно. Подойти бы к отцу Николаю и сказать тихо, что нуждаюсь, мол, в частной и долгой исповеди, но Семен с детства стеснялся хоть о чем-то просить людей, даже если он имел на это право или острую необходимость. И если все же просить приходилось... И даже если исполнение его просьбы не составляло большого труда, пустяк какой-нибудь, у Семена непременно возникало навязчивое и месяцами не оставляющее его чувство обязанности по отношению к человеку, который ему помог. Больше всего он не любил просить у друзей.
Другое дело — Степан. Тому если надо — он выпросит, не выпросит, так выцарапает, не дадут — возьмет силой или украдет. И назовется Семеном...
3
Уже перед смертью мать рассказывала: когда была беременна, простудилась сильно. А лечиться как? Восьмой месяц. Ни тебе антибиотиков, ни тебе аспиринов. Короче, никакой химии. Вот и привела к ней соседка Алевтина деда-знахаря. Для городов да и во время развитого социализма это была большая редкость. Узнай об этом кто-нибудь на работе, засмеять не засмеяли бы, но на каком-нибудь очередном собрании могли выговорить. У них в городской библиотеке, где работала Татьяна Васильевна, такое любили. Мол, как же это так, Татьяна Васильевна, вы же должны нести свет просвещения советскому народу, знакомить его с лучшими произведениями классиков социалистического реализма, а сами до чего дошли? Это ж средневековье какое-то! в самой-то читающей стране! Вам доверили руководить читальным залом, вот и последние партийные решения у вас на стенде... Пожалуй, при хорошем разгоне да под горячую руку, да для идеологического воспитания коллектива могли и в должности понизить и выговор в трудовую впаять.
Врачи неотложки предложили срочную госпитализацию, но Татьяна Васильевна отказалась, о чем пришлось давать специальную расписку. Боялась больниц, в жизни не лежала. Была уверена — попадешь хоть раз на больничную койку, так и будешь там до самой смерти частым гостем. А больничных запахов и бледно-голубых стен на дух не переносила. «Скорая» уехала, и Алевтина, причитая, помчалась звонить знакомым, которые знали нужный адресок. Татьяна попыталась, было, возражать, но та отмахнулась: да не трясись ты за свою работу, что тебе беременной сделают?
Дед Андрей (сам так велел себя называть) в дом вошел так, будто каждый день здесь бывал, да и с Татьяной Васильевной заговорил, словно она ему близкая родственница.
— Что, прихворнула, Танюшка? — были первые его слова, при этом он как-то необычно ласково потянул ее имя на первом слоге. А как глянул на ее огромный живот, так и похмурел. Сел и долго молча покряхтывал, теребил бородку да позевывал. И Татьяна Васильевьвна совсем притихла, поняла, что скажет ей сейчас этот дед нечто важное, а, может, и не очень приятное. Дед же закрыл глаза и протянул над ней руки. Пошептал, позевал, даже, показалось, заснул совсем. Но потом вдруг встрепенулся, откашлялся громко и посмотрел на нее приветливо.
— За весь век ничего такого не видел. Два человека в тебе, Танюшка, это точно. Два младенчика... Но душа у них одна на двоих.
— Да как же это? — всплеснула руками за его спиной Алевтина.
— Откуда же мне знать? Я ж не ведаю, а просто вижу.
— И что? — тихо спросила Татьяна Васильевна.