24368.fb2
Татьяна Васильевна облегченно вздохнула. Будет у нее двое сынишек, а уж кому души не хватит — она свою отдаст. Да и правда ли все это?
Пришел полоумный дед, наговорил всякостей, нагнал тумана, а ты верь.
Дед Андрей улыбнулся:
— Оно, конечно, рентгену больше верят, — будто мысли прочитал, — но душу рентгеном не высветишь, не увидишь. А вот простуду твою мы быстро прогоним. — Потеребил бороду и ушел на кухню, где стал кипятить воду, чтобы заварить-запарить травы.
Как бы там ни было, а уже на следующее утро после отвара, приготовленного дедом Андреем, Татьяне Васильевне враз полегчало. Только-то и осталась от болезни слабость после жара. Дед навестил ее и на другой день. Принес клюквы на морс и еще пошептал над ней, позевал, порассказывал байки. А когда пришла Алевтина, засобирался уходить.
— Ну, далее не моя компетенция, а если понадоблюсь — адрес знаете.
Денег не взял. И ушел, пошаркивая, позевывая да плечами пожимая.
А ровно через месяц Татьяна Васильевна оказалась в роддоме. И все было, как полагается, и боли никакой сначала не почувствовала... Сначала. Это когда Семен на этот свет пробивался, да и не то слово — пробивался, легко шел, как по маслу. Никто ей не орал на ухо, мол, тужься. Так себе: разговоры вполголоса, даже слышно было как ходит туда-сюда под окном муж — совершающийся отец Андрей Георгиевич. И вдруг началось: резкая боль и первые крики врачей:
— Да как же это?!
— Он же обратно!
— Не может быть...
Понимала, что происходит что-то неладное, но что она могла? Только терпеть и ждать. А потом от боли и вовсе сознание помутилось. Когда стала приходить в себя, рядом с ней была только улыбчивая пожилая акушерка. Ее еще «наседочкой» в роддоме звали. Для таких, как она, рождение каждого младенца не работа, а праздник, оттого и была счастливее всех на свете. И, казалось, что скрыта в ее лучистых глазах вечная тайна рождения. Добрая тайна. И нашептывала она эту тайну обессиленным роженицам. Вот и над Татьяной Васильевной шептала ласково:
— Все у тебя хорошо, милая... Два малыша-крепыша. Но один — забияка немножко. Старшего, видать, отпихнул, обязательно захотелось ему первым быть. Да у нас тут пока что места всем хватает. Врач-то наш за двадцать лет практики ничего такого и не видела! Во как. Он-то тебе, неуемыш этот, больно и сделал.
— Значит, оба живые? — прошептала Татьяна Васильевна.
— А как же еще могло быть? — подчеркнуто удивилась «наседочка». — Лучше подумай, как звать их будешь. Щас-то не спутаешь, номерки у обоих, а потом?
Считать это обычаем, пожалуй, нельзя. Манера что ли какая-то — называть младенцев именами старших, прославленных хоть и на уровне семьи родственников? Голову они с Андреем ломать не стали, дали дедовские имена. У обоих на букву «С», да и имена, слава Богу, русские, без всяких там современных выкрутасов. Научных трудов о влиянии имен на судьбу человека они с Андреем не читали, святцев не знали. А деды их были вполне достойными людьми: оба войну прошли, трудились честно, награды имели, всю жизнь дружили и даже похоронены рядом.
Близнецы были довольны, сладко чмокали грудь и против дедовских имен не возражали. Андрей им даже свидетельства показал — вот, мол, полюбуйтесь, это вам не пустышку грызть, Семен Андреевич и Степан Андреевич!
Уж когда выходила Татьяна Васильевна из роддома с двумя попискивающими кулечками, подошла к ней «наседочка». Подошла без улыбки, вроде как маялась, сказать — не сказать, но все же сказала:
— Знаешь, Танечка, а Семен-то, когда родился, не дышал. Доктор наш — руки и голова золотые...
Наверное, Татьяна Васильевна очень побледнела, где-то в сердце оборвалось, в голову ухнуло.
— Да ты не пугайся, бывает ведь, будет, зато, потом о чем рассказать, подрастут когда, — и заулыбалась опять «наседка».
Знала она или тоже чувствовала? Да и действительно, чего тут бояться — малыши живы, здоровы, и муж счастливый с цветами встречает.
4
Росли одинаково. Все делали одновременно: ели, пили, писались... А над тем, что Степан с младенчества требовал себе одежду как у Семена, Татьяна Васильевна сначала смеялась. Ну где еще такое увидишь: если на одном близнеце ползунки красные, то и второй себе ревом неуемным такие же требует. Всю ночь будет орать, если что-нибудь у него не так, как у брата. С тех пор и повелось в семье Рогозиных покупать для сыновей все до мельчайших подробностей одинаковое. Накладно, конечно, но что поделаешь? А различать их не составляло труда: Степка свой характер вредный поминутно выказывал. Одну игрушку на двоих они никогда поделить не могли. Степка у Семы обязательно отберет или выревет, а тот сидит потом обиженный, но не плачет и к брату не лезет. Посидит-посидит, найдет себе другое занятие, но Степка и тут как тут. И друзья, и знакомые потом всегда им одинаковые игрушки дарили. На разные подарки в семье Рогозиных было наложено табу. Хочешь им неприятности доставить — подари мальцам разные игрушки.
В школу пошли не в один день. Степка вдруг приболел перед самым первым сентября, а Семена, на удивление, болезнь миновала, и первую неделю он ходил в школу один. Но стоило Степану войти в класс, как разразился первый школьный скандал: он непременно хотел сидеть на том месте, где посадили Семена. Никакие уговоры учительницы на него не действовали, а от громкого рева в кабинет прибежал напуганный директор. Думал — убился первоклашка.
Дальше — хуже: спросят на уроке Семена, Степан в слезы, мол, почему не меня, что я — хуже брата своего? И пришлось учителям волей-неволей принять рогозинские правила игры: к доске — так оба, если ставить оценки — одинаковые, если давать поручения — обоим, если наказывать...
А бывало чаще всего так: Степан напакостит, а назовется Семеном. Тому в дневник замечание пишут, он молчит, брата не выдает, но через минуту Степан сам свой дневник учителю приносит: напишите и мне, это мы вместе набедокурили.
А у учителя ни желания, ни времени нет разбираться, кто насколько в каждой мелкой шалости виноват, но оставлять ее без внимания из профессиональных соображений он не может. Вот и пишет замечания обоим, а там уж пусть родители разбираются. Правда, года через три такие номера уже не проходили, учителя научились их различать. Да и Степан посерьезнел. Даже захотел от своего брата отличаться: уж если не стандартной школьной формой, то хотя бы ботинками. И учиться пытался сам. Раньше все списывал у брата. Не потому, что сам не мог выполнить задание, а потому, что хотел, чтобы все у них одинаково было. Учителя могли себя не утруждать проверкой обеих рогозинских тетрадей. А тут вдруг вздумал Степан все делать по-своему. Не получалось — злился, замыкался в себе, уходил на улицу один, без брата, но упрямо добивался признания собственного «я», которое должно быть уж если и не лучше, то, по крайней мере, не хуже, чем Семино. Но в итоге все равно получалось, что ему оставалось только повторять достижения Семена. Обгонял он его только в уличных драках и прочих хулиганских выходках, потому что от природы был наглее и настырнее. Да и там, бывало, влезет в драку один против двух-трех, и Семен, сломя голову, бежит на помощь.
Между собой они дрались редко. Знали, что обречены на ничью. Хотя и здесь Степан иногда подличал. Уже помирятся, страсти улягутся, а он извернется — стукнет Семена и отскочит, лишь бы последний удар за ним остался. Этакая символическая победа. А Семен махнет на это рукой, отчего Степану только обиднее — нахохлится и уйдет на улицу, хлопнув дверьми.
Порой Татьяна Васильевна меж ними разрывалась, но старалась больше времени и ласки уделять Степану, пыталась помогать, учила с ним уроки, но тот принимал ее любовь за жалость к слабому и еще больше злился. Исходя из каких-то собственных, а то и дворовых соображений, он зачастую называл Семена «маменькиным сыночком». И все же до поры до времени в трудную минуту они были вместе.
5
— Мужчина, Ваша очередь на исповедь.
Семен встрепенулся. За плечо его слегка тронула стоявшая за ним девушка. Он даже не заметил, как очередь подвела его к амвону. Затуманенным взором посмотрел на девушку и сбивчиво то ли поблагодарил, то ли извинился:
— Ах да... Спасибо... Извините... Забылся... — шагнул на амвон. — Простите, батюшка, я не готов еще. Мог ли бы я прийти в другое время? Мне нужно многое рассказать...
Отец Николай пытливо посмотрел на мирянина. А Семен хотел прочитать в глазах отца Николая так нужное ему понимание. Священник был одного с ним возраста, может, лишь чуточку постарше. Пожалуй, каждый верующий в городе знал этого иерея, да и с ближних и дальних деревень съезжались к нему за советом и благословлением. Самая длинная очередь на исповедь всегда была к нему. И Семен встал именно в эту очередь.
Говорили, что у отца Николая есть дар прозорливости, но внешне это никак не выражалось, разве что — печать одухотворенности на лице. Он всегда находил нужные слова для своих духовных чад, умел поддержать в минуты сомнений, и на исповеди самые скрытные и легкоранимые души безбоязненно раскрывались перед его внимательным и немного печальным взглядом. Но главное — вокруг него не чувствовалось, не сквозило ощущение рутинной работы, доведенной до автоматизма, что нередко сопутствует многим священникам в переполненных ныне храмах. Он не работал, он жил этим. Божья благодать есть в каждом священнике, но Божий дар быть русским батюшкой, видимо, не во всех. У отца Николая этот дар был. Именно к нему ехал Семен в город своего детства, куда приезжал в последние годы только в отпуск или в командировки. И теперь, что-то остановило его в двух шагах от аналоя, на котором лежали Евангелие и крест.
— Придите после вечерней службы в понедельник... Если сможете. — И взгляд отца Николая уже устремился к девушке, стоявшей за спиной Семена.
— Хорошо... Я обязательно приду.
Выйдя из храма, Семен облегченно вздохнул. Утренний апрельский воздух и с детства знакомые улицы оживили воспоминания. На сердце было и радостно, и грустно, и легко, и тревожно, сердце звало... Куда?
Ах, город-город!.. Родной город. Как и десять, как и двадцать лет назад в конце апреля, пусть и не после коммунистического субботника, улицы и газоны чисты и опрятны. Стволы кленов и тополей окрашены у корня белой известью. Той же белизной сияют бордюры. И нет уже нигде грязных куч умирающего снега, в которых этикетками, пробками, окурками и прочей шелухой цивилизации оттаяло чрево прошедшей зимы. Газоны еще без травы и больше похожи на пограничную контрольную полосу, вдоль которой неровно волнятся следы метел. А небо над золочеными куполами немного пасмурное, будто весна с напускной суровостью вглядывается сверху — все ли готово к ее приходу. А не успевают, как всегда, грачи и галки, шумно суетящиеся в обнаженных скелетах старых тополей. Все остальные уже ждут. Ожиданием этим наполнен воздух, и как бы весна не пряталась за частые серые облака, за окна неумытых троллейбусов, не ускользала прохладным ветром в переулки, люди уже вдохнули ее неизменный, но по-своему тревожащий каждый год вкус новизны.
Семен бесцельно брел по старой улочке, ведущей на набережную. Там с обрыва можно увидеть проснувшуюся, но еще мутную, чуть помятую после зимней спячки реку. По этой улице они бродили, взявшись за руки, с Ольгой, и улица не кончалась.
Тогда казалось, что вообще ничто не имеет конца, а движение времени больше похожее на рывки, несет в себе добрую загадку бурного и многообещающего будущего. Именно добрую... И вот, кажется — еще рывок — и ты там!.. Теперь же можно лишь сесть на неокрашенную с тех пор лавочку близ наступающего обрывистого берега и попытаться увидеть, что еще, кроме несбывшихся надежд, унесла в себе тихая неторопливая река.
Снова, как в храме, кто-то дотронулся до рогозинского плеча.
— Простите, Вы обронили... — та же самая девушка, что стояла за ним в очередь на исповедь, протягивала ему платок.
Точно! Он мял его в руках и поминутно вытирал пот со лба — в храме было многолюдно и жарко. Видно, обронил.
— Спасибо, но не стоило. — Семен теперь уже внимательно посмотрел на девушку.
Она была младше его, наверное, на целый курс средней школы. Легкий плащ скрывал худенькую девичью фигуру. Дунет ветер с реки сильнее и унесет ее. Длинные белые волосы с каким-то небесно-голубым отливом, точеное, как у греческой богини, лицо, и серые, очень внимательные глаза. Красивая, стройная, молодая, и таких сейчас много — так отогнал от себя мысль о том, что она ему нравится, Семен Рогозин.
— Вы в порядке? — как-то по-голливудски поинтересовалась она, но тут же обрусела, — Что-то с Вами не так...
— Со мной — никак, — согласился Рогозин.