24407.fb2
Мать прибавляет шагу, тянет и меня, «спешенного», но мы опять отстаём, и опять отец бежит назад, чтобы подхватить меня в охапку.
Где-то я читал, став взрослым, что детская память как свеча под ветром: то ярким пламенем высветит темноту, то колыхнётся багровым язычком – и не видно ни зги. Вот и у меня так. День тот, когда я последний раз отца видел, словно внутренним светом был озарён, навсегда запомнил. И как с товарной станции к тётке Даше бежали, и как до этого в теплушке ехали с солдатами. Отец мой в недальнем воронежском гарнизоне служил, а как только войну объявили – команда поступила: на запад, к границе. Эшелон, мать рассказывала, в два дня сформировали, и, благо ехали мимо, отец и меня с матерью прихватил, чтобы в деревню к деду отвезти на вольные деревенские харчи.
И ещё один эпизод в детской памяти сохранился – как гармонь покупали. Перед посадкой солдаты на перроне пляску устроили. Наверное, и по сей день перрон, если он сохранился, ту ошалелую пляску помнит. Казалось мне, асфальт, как неокрепший лёд, под кирзачами гнётся, брызжет угольной слюной. Чего больше в той пляске было, удали или отчаяния, не понять мне и сейчас, взрослому, а тогда я только запомнил лица солдатские, какие-то они были сосредоточенные, словно бойцы про себя таблицу умножения заучивали.
А играл им, пристроившись на цокольном выступе вокзального здания, пожилой дядька, рябой с лица. Говорят, что хороший музыкант одной слитной жизнью живёт с инструментом. Но вот такой слитности я, пожалуй, ни разу не видел. Дядя Макар – так его бойцы величали – даже хрипел в такт, стараясь басом своим помочь выводить плясовую. А русская гармонь шеей норовистой лошади выгибала разноцветные мехи и разливала переборы, от которых захватывало грудь до боли. В плясавшей толпе протяжно, по-лесному ухали солдаты, переводя дух. И, наверное, не было бы конца этой бесшабашной карусели, если бы не ударил колокол и железнодорожник в шинели и фуражке, несмотря на жару, не вышел с жезлом к паровозу.
Солдаты встрепенулись, заговорили вразнобой, зацокали подковами сапог по перрону. Рывком свёл мехи дядя Макар. Наклонившись над гармонью, начал сосредоточенно прилаживать застёжки. На рябом его лице ещё серебрились потинки от огневой игры.
Мать протянула меня к вагону. Подбежал отец, подхватил под мышки потными руками. Тут и окликнул его дядя Макар:
– Слышь, лейтенант, подожди-ка…
Отец опустил меня на раскалённый асфальт, повернулся.
– Слышь, лейтенант, купи аппарат, а?
– Какой аппарат? – не понял отец.
– А вот, – дядя Макар ласково ладонью по гармони провёл, – видишь, техника!
– Шутишь ты, дядя Макар, – сказал отец, поглядывая на паровоз, сипевший, как колхозный бык. – Тебе самому он ещё пригодится. Небось за такой инструмент тебя женщины любят.
– А на хрена мне теперь и любовь, и гармонь? Ты вон, счастливчик, на фронт едешь, а мне вчера в военкомате на дверь показали. Говорят: у тебя лёгкие как твоя гармошка – хрип сплошной. А может быть, я бы в немецкую рожу туберкулёзной кровью харкнул – и тем счастлив был бы.
Отец, выслушав, молча направился к вагону. Остановился он тогда, когда догнавший его дядя Макар положил руку на плечо, повернул к себе.
– Слышь, лейтенант, не хочешь покупать – так возьми. Пусть твои солдаты дорогой веселятся. Гармонист найдётся, русские люди как-никак, а? А хочешь, сыну подари на память, а? Будет отца вспоминать, слышь, друг…
– Что ж, сыну можно. Дай, Оля, деньги.
– Я сказал – без денег, – встрепенулся дядя Макар.
– Без денег не возьму, – даже я почувствовал твёрдость в отцовском голосе. – Бери вот две сотни и не поминай лихом.
В этот момент и раздался тонкий испуганный гудок. Взвизгнул и я, испугавшись, что состав уйдёт без нас, а мы так и будем стоять на этом душном перроне. Но выскочившие из вагона солдаты, что называется, запихнули нас с матерью в теплушку, попрыгали сами, а потом протянули руки отцу, и тот уже на полном ходу вскочил в вагон.
Гармошка вызвала такое оживление, как будто отец держал в руках сказочную жар-птицу. В притихшем было вагоне, как в погасшем костре, пламенем вспыхнули разговоры, гомон, словно от яркого света загорелись улыбки, а отец стоял какой-то необычно взволнованный, с застывшей радостью на лице.
– Вот покупка так покупка, товарищ лейтенант! – сказал один солдат.
– Обмыть бы, – бросил кто-то. Но на этот голос сразу отозвались несколько:
– Дураку закон не писан.
– Заткнись!
– Шалопай!
Мать, наверное, была недовольна бесцельно истраченными деньгами, но, глядя на излучавшее счастье отцовское лицо, посветлела сама, заулыбалась, покорно присела в уголок на чемоданы. Покупку тут же испробовали. Нашёлся-таки гармонист, прав был дядя Макар. И пока состав перестуком, будто шагами, мерил километры, мне казалось, что в паровозный дым, как в женскую косу, вплеталась солдатская песня про то, как «платком взмахнула у ворот моя любимая».
Тётя Даша встретила нас на пороге. Отцовская сестра была, что называется, из родни: ростом высокая, стройная, волосы жгучей черноты, а лицо будто первым снегом покрытое – белое-белое, чуть припухшее. На её красоту не наложили отпечаток ни годы: было ей уже пятьдесят, ни несчастье: незадолго до этого она похоронила мужа и осталась одна в своём доме. Дом мне казался огромным – в детстве вещи имеют увеличенный размер. Тётка не работала, кормилась практически за счёт сада, огорода да дома, занимаясь сдачей комнат внаём. Конечно, всё это я узнал после, а пока, с трудом добравшись с вокзала, разморенный духотой июньского дня, долгой дорогой, я всё-таки нашёл в себе силы выскочить во двор, забежать в сад, слопать пару яблок-зеленчуков, отчего у меня даже скулы свело, поплескаться водой в огромной деревянной кадке, поваляться на дерюге в малиннике.
В дом я вернулся, когда отец стоял уже на пороге, поправлял свой сидор и скатку. Тётя Даша, пунцовая, наверняка всплакнувшая, говорила грубоватым голосом:
– Ты, Петя, воюй без тревоги. Мы тут не пропадём – цепочкой друг за дружку держаться будем. Ты знаешь, мне кормить некого – в иждивенцах одна кошка да собака. Так я твоей семье первая помощница буду.
Отец, потупясь, нетерпеливо переступал с ноги на ногу, растроганно бурчал:
– Спасибо, спасибо, сестрица…
Тётка Даша что-то говорила о родстве, о лихолетье, которое должно людей сближать, а не разъединять, о привязанности и любви к брату, но отец, заметив, как я зашёл, подхватил меня на руки, расцеловал в щёки.
– Ну, расти, герой! А гармонь – это как память обо мне, понял? Приеду с фронта – чтоб играл!
Родители почти бегом исчезли за калиткой, а тётка Даша, напоив меня чаем, уложила в постель, и через минуту я уже спал, сломленный жарой и усталостью.
На другой день за нами приехал на телеге дед Дмитрий. Двадцать вёрст, как выражался дед, мы тащились вдоль небольшой речушки, то исчезавшей, то опять встававшей на нашем пути ивовыми зарослями по берегам, мелководьем. Когда подъезжали к броду, дед соскакивал с телеги, разнуздывал лошадь, отпускал подпругу – поить лошадь. Пока коняга фыркал, причудливо оттопырив нижнюю губу, пил жадными глотками, дед сбрасывал сапоги, заворачивал штанины и блаженно опускал ноги в воду.
– Вишь, домовой любезный, копыта у меня устали. Помочишь – они малость и отойдут.
Признаться, я не очень понимал, о каких копытах шла речь, но чувствовал дедово блаженство. И мне самому хотелось ударить вприпрыжку по золотистому песку, но мать всякий раз укорачивала мою прыть:
– Ты, Алёшенька, сиди! Тут не вода, а лёд, родники сплошные.
Уже перед самой деревней дед остановил лошадь, развернул платок, в который он перед выездом завернул гармонь, положил её повыше на чемодан.
– Зачем это вы, папаша? – спросила мать.
– А чтоб, значит, вся деревня видела, каков у Алёхи нашего отцовский подарок, поняла? – Дед весело подмигнул мне.
Деревня мне понравилась сразу. По нынешним моим понятиям был это крохотный хуторок, разбросавший свои двадцать домишек, как копёшки на лугу, но тогда показался мне он большой деревней. А самое главное – в центре, перед дедовой хатой, багровел от вечерней зари пруд. Не знаю почему, но тяга к воде у меня на всю жизнь с детства.
Дома дед, указывая на меня, хвастливо говорил моей старшей сестре Шуре – она жила у него уже третий год:
– Видала гармониста? То-то… Теперь от деревенских девок отбоя не будет: гармонисты, они, домовой любезный, нарасхват. Угодил Петро с подарком, – и опять подмигнул, теперь уже сестре.
А вечером, отправляясь доить корову (дед эту процедуру не доверил ни моей сестре, ни тем более моей матери-горожанке: ещё, домовые любезные, испортят животину), говорил мне:
– Смотри, Алёха, каждый день за инструмент садись. Отец твой от тележного скрипа вздрагивал, а теперь доблестный офицер. Должен же ты ради отца эту премудрость освоить.
Играть я научился к концу войны, научился, что называется, за один день. У меня уже было так однажды. В декабре сорок первого сосед-десятиклассник Юрка Бочаров перед отправкой на фронт перекинул через плетень мне свои дутыши-коньки, крикнул:
– Бери, Алёха, на память о солдате. Приду с фронта – чтоб чемпионом был, не менее.
Подарок Юрки, зависть всей деревни, я сразу унёс домой. Не мешкая, отправился к берегу пруда, сыромятными ремнями прикрутил сверкающие дутыши к валенкам, разбежался, прыгнул на лёд и… в долю секунды ноги оказались выше головы, а потом удар плечом, с хрустом, невообразимой болью, обжигающий холод шершавого льда. Превозмогая себя, я вскочил на ноги, – а вдруг кто заметит мой позор! И снова неуклюжий пируэт ногами в воздухе, и снова болезненное приземление. Чувствуя, что у меня ничего не получается, протопал по снегу домой, прихватил в сенях металлический крюк, которым дед ежедневно дёргал солому в скирде для коровы. Теперь я приобрёл дополнительную опору. Расставив широко ноги, я с силой отталкивался крюком и легко скользил по янтарному льду. Но стоило хоть на мгновение отбросить крюк – и я снова летел на спину, передёрнув высоко вскинутыми ногами.