24407.fb2 Отцовская гармонь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Отцовская гармонь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Так продолжалось несколько дней. Я уже смирился с участью, что коньки не освоить, как вдруг однажды – будь что будет, – разбежавшись по откосу, неожиданно для себя покатился плавно, не подгибая ног, с каждым толчком приобретая всё большую уверенность.

Вот так же однажды пальцы утратили ломкость, стали гибкими, легко и уверенно забегали по клавишам гармони, и она через свои медные ноздри выпустила стройные звуки. Учить меня было некому: деревенские гармонисты где-то далеко под другую музыку ходили в атаку, корчились и стонали от ран в госпиталях, а для моих сверстников музыкальная премудрость была недосягаема. Желание научиться играть было непреодолимым, и поэтому ежедневно часа по два, ломая на колене инструмент, терпеливо ждал я этого мгновения, когда будет у меня что-то получаться. Но гармонь, изгибаясь в руках, визжала ошалелой метелью, храпела норовистой лошадью и словно навсегда утратила свою напевность и мелодичность.

– Ну что, Алёха, – шутил дед, – опять «гони кур со двора» получается? Может, и правда, бесталанный ты человек, зря время тратишь? Оно ведь как в жизни: одному – печка, другому – свечка. У нас был печник Иван Фомич. Тот, бывало, встретит председателя колхозного Семёна Дорофеевича, по плечу похлопает и говорит с ухмылкой: «Нас, Дорофеевич, в колхозе двое главных: ты по политике – речи казать, а я по печному – дымоходы ладить». Дорофеевич – в гордыню, дескать, сравнил орла с курицей, а Иван Фомич ему в ответ: «А ты попробуй печную науку одолей…»

Дедовы слова меня злили, и гармонь ещё круче изгибала мехи, но в этой ярости вообще всякий лад утрачивался, пальцы становились вязкими и липкими, словно от пота. Не знаю, говорил дед те слова просто так, от души, или с тайным умыслом разжечь меня, подзадорить. Скорее всего было в его речах последнее, стремление не угасить во мне пыл, взбудоражить волю. И я снова и снова рвал гармонь, кидая пальцы по басам.

И когда по избе, впервые чисто, стройно покатились звуки, я был на седьмом небе. Дед, прибираясь по хозяйству, заглянул в комнату, с минуту постоял на пороге, послушал, а потом жаворонком вспорхнул на середину комнаты и как был – в грязных, измазанных коровьим помётом валенках с галошами, в фуфайке – пошёл в пляс, приговаривая:

Самовар, чайник,Федька-начальник…

Я захохотал, глядя на такую стариковскую прыть. Дед прекратил свою круговерть, содрал с головы шапку, шмякнул её об пол:

– Молодец, Алёха! Хоть в доме радость появилась. А то живём, как в лесу, пням Богу молимся.

Прав был дед: радость наш дом давно покинула, воробьём встрепенулась в первый военный год, когда пришла зелёная похоронка на отца. В раздольной степной Украине покоились теперь его останки.

Мать не вникала в мои музыкальные упражнения, ходила отрешённая. Даже я замечал: остановилась для неё жизнь, резко, как грузовик, затормозила, а сама она движется, работает, разговаривает только по привычке, машинально, как корова жвачку жуёт. Но в тот день, вернувшись с работы и услышав от деда новость про мои музыкальные успехи, попросила:

– А что, сынок, сыграй, может быть, на душе поблаже станет.

И я снова развернул гармонь в плясовую, и дед – руки в бока – затопал по горнице, тряся по-козлиному бородой:

Ах, что ж ты стоишь,Посвистываешь?Картуз потерял –Не разыскиваешь…

В мать струёй чистого воздуха входила жизнь, подобрел взгляд, поднялись брови, искорками, как от яркого света, вспыхнули глаза. Улыбка, хоть и натянутая ниткой, на губах замерла.

Конечно, такое настроение матери мимо деда не прошло незамеченным, и он гигикал с особым рвением, высоко поднимал ноги, бил по ним ладонями:

Из-под крыши воробей,Милка бросит – не робей,Лошадка белоногая,Любовь за сердце трогает.

Потом, резко ударив по половицам, остановился, перевёл дух и сказал, как будто про себя:

– Жизнь, она, домовой любезный, на нас не закончится, продолжение иметь будет. Так что ты, Оля, не печалься. Алёха подрастёт – мужика в доме заменит. И в поле жнец, и на дуде игрец.

С тех пор дед меня часто просил:

– Ты, Алёха, сегодня, когда бабы (намёк на мать с сестрой) с работы вернутся – сыграй. Пусть порадуются, душу отведут. У них, у баб, радости даже на петушиный крик нету – война отняла. Одна работа да душевные горести остались. Как гнёт на кадку, забота давит…

Семейные концерты с дедовой пляской и задористыми частушками были теперь у нас часто. А вот чтоб в деревне, на миру сыграть – я стеснялся. Да и отвыкли люди за войну от песен, плясок. Не до этого было. И даже в День Победы, узнав об этой великой радости, сбежавшись на выгон посреди деревни, заголосили бабы пуще прежнего. Никогда не знал я до этого, что и от радости человек может реветь.

Только дед, быстро оценив обстановку, приказал мне:

– А ну, Алёха, волоки гармонь.

Я помчался домой, схватил гармонь и, развернув мехи, вдарил такого плясового, что и сам удивился: гармонь взахлёб пошла, родниковой водой забулькала. Скорее всего от удивления прекратили бабы плач, как подсолнухи на солнце, повернули головы в мою сторону. И когда я подошёл поближе, самая бойкая из них, Стешка Мазухина, тоже вдова, крикнула громко, будто приказ отдала:

– Кончай, бабы, в святой день реветь! Мёртвых криком не поднимешь, живых с радостью встречать надо!

И снова, как когда-то на перроне, наблюдал я пляску, отрешённую и яростную, будто в ней, как в проруби, топили женщины своё бабье горе, мытарства военного лихолетья, горькие обиды, бесприютную любовь. Были большинство из них босиком, с потрескавшимися пятками, в рваных одежонках, но казались они красивыми и одухотворёнными. Дед Дмитрий, подмигнув мне, тоже затопал в круг, крикнул:

– Не жалей пяток, солдатки! Мужички вернутся – зацелуют…

Хохот покрыл дедовы слова.

В тот победный год стал я самым популярным человеком в деревне. Обычно к вечеру нагрянет солдатка к матери, начинает просить:

– Слышала, Оля, про нашу радость? Вернулся наш солдатик домой. Так что отпусти Алёшку к нам, пусть порадует.

Чувствовал я, что чем больше мужиков в деревню возвращались, тем горше становилось на душе у матери, но она всё-таки отпускала меня, приказывая:

– Ты, Алёшенька, играй, не ломайся. У людей такой праздник, что и высказать нельзя.

А потом снова притихла деревня, как в военное лихолетье.

– С голодухи не запоёшь, – говорил вечером дед. – Немец не одолел, так теперь недород за горло схватил.

В нашей семье первой сдала сестра. Была она работящая, старательная, для людей добрая. За весну вскопала три огорода лопатой только для того, чтобы заработать картошки на семена. Не Бог весть сколько платили ей за этот труд, но огород мы свой посадили. А однажды утром начала сестра подниматься с постели и вдруг вскрикнула отчаянно:

– Ой, мамочка, что с ногами моими стало!

Стеклянным панцирем покрылись её вспухшие ноги и стали похожи на два розовых пенька. Мать заголосила, схватившись за голову. Дед походил по комнате и, когда мать немного успокоилась, сказал:

– Хлеба ей надо бы, хоть немного, он пухлоту вмиг разгонит.

– А где его, хлеб-то, взять? – снова запричитала мать.

Сестру я любил, была она мне и защитницей на улице, и в доме поддержкой. Мои проказы часто на себя принимала. И хоть жалко мне было до слёз гармонь, я предложил:

– Давайте гармонь продадим и хлеба купим.

Мать удивлённо подняла брови, снова запричитала:

– Ты что, с ума сошёл? Это, можно сказать, единственная память об отце. Уж лучше корову на базар свести, чем на такое решиться.

Теперь очередь была за дедом. Он долго ходил по горнице, а потом сказал тихо, как молитву прошептал:

– Корову продать – всё равно что себя на голодную смерть обречь. А вот гармонь – дело наживное, правда, Алёха? Живы будем – купим гармонь, может быть, ещё голосистее. Было бы с чего веселиться.

Наверное, больших душевных мук стоило матери это решение, но в воскресенье отправилась она на базар. Сестра уже не поднималась, и я целый день просидел рядом с её постелью. Мать вернулась к вечеру, обгоревшая от солнца, с пустыми руками, подошла к сестре:

– Видишь, дочка, ни в чём счастья нам нет! Не нашёлся покупатель на нашу гармонь. Спасибо тётке Даше – взялась продать на следующем базаре. Да вот только беда – ты-то выдержишь? Вдруг ждать придётся долго?

Сестра что-то забормотала невнятное, вроде того, что, мол, не стоит беспокоиться, одолеет она хворобу.

Спасение сестры пришло неожиданно. В тот год сгорела в районном центре школа. Была она деревянной, из старых купеческих лабазов собранная, и вспыхнула, словно свечка. Учебный год приближался, а на школьном подворье – одни головешки. Тогда и пришла мысль районному начальству разобрать по округе все старые непригодные здания, свезти материалы. А в нашей деревне именно в этот год закрылась начальная школа. Учить-то кого? В войну ребятишки не рождались, а предвоенных и в соседнее село перевести можно.

Из райцентра приехал прораб Мрыхин, плотный мужик в конопушках, как мухами засиженный. Вечером на выгоне он собрал баб, что коров встречали из стада, обрисовал задачу:

– Надо, товарищи женщины, школу разобрать. Плата будет такая: печёным хлебом. Думаю, плата немалая по нашим временам.

– Да на тебе креста нет, Семён Прокофьевич, – встрепенулись бабы. – Тысяча кирпича – это тебе не ведро картошки набрать, тут семь потов сойдёт.

Мрыхин переждал женский галдёж и сказал, как отрезал: