24445.fb2
Через три дня опять пошла Варвара к Ильинишне. Дома сказала, что к матери идет: мама хворает, наказывала прийти ночевать. Взяла платок большой, теплый. В платке бутылку водки спрятала.
Шла, а ноги еле несли ее. При одном воспоминании о том, как Ильинишна, громко сопя носом, кряхтя и рыча, давила ей живот, при этом воспоминании как будто чьи-то пальцы медленно, с болью отдирали кожу на голове и на спине, и боль останавливалась в ушах… Подкашивались ноги… Хотелось бросить и платок, и водку, лечь ничком посреди улицы и выть отчаянным голосом: мамунюшка родимая! зачем ты меня на свет пустила, бессчастную!..
Но все-таки шла, не могла остановиться, — еще страшнее был позор, который навис над ней, и казалось, скорее с жизнью расстанется она, чем примирится с мыслью пройти через долгое, тяжкое иго стыда, насмешек и зубоскальства, молча всю жизнь нести попреки мужа, родных и мужнее тиранство…
Подходить стала к двору Ильинишны, по сторонам оглядывалась, как бы не встретился кто да не подглядел, куда идет в поздний час. Досадно было на месяц: такая ночь светлая, колдующая, — вся видна уснувшая, безмолвная улица, вся — от коров, лежащих у ворот, до мелких осколков стекла, брошенных в траву…
Вошла во двор. Прислушалась. Где-то стучал обходчик, далеко в степи гремела телега. Кто-то вздохнул, — или показалось так, — кашлянул, плетнем хрустнул… Следит за ней кто-то, примечает, куда пойдет?.. Бросилась к сараю, в черную тень, притаившуюся под ним, — молотками застучало сердце, насилу отдохнула…
Месяц голубым серебром расписал белые стены избы, бледным золотом прошелся по соломенной крыше и пирамидкам свежего кизяка, бросил на побелевшую траву четкий переплет от арбы, стоявшей без передних колес у погреба. Осмотрелась Варвара, прислушалась: тихо, живой души не видать. Чуть слышно гремит в степи телега. И ровно, с хрипом кто-то дышит за плетнем, тут, возле… Есть кто-то… Вот короткий, сиплый кашель…
Похолодела от страха… Сердце остановилось.
Тихо заскрипела арба, между деревянными ребрами ее поднялась взлохмаченная голова и тихим, сиплым голосом сказала:
— Иди в хату, бабочка… Иди, не бойсь…
Чуть не вскрикнула от страха Варвара. Но узнала: старик Федот.
— Иди, там не заложено. Старуха в горнице спит. Иди…
— О Господи! Как уж я испужалась-то, дяденька… — чуть слышно сказала Варвара.
— Иди, иди… В хату иди… Там не заложено… Взлохмаченная голова опять упала в глубину арбы.
Варвара прошла в хату. Сверчок под печкой ровным, неспешным, звонким голосом рассказывал свою обычную сказку. В горнице на полу храпела Ильинишна. С трудом растолкала ее Варвара.
Опять началась ужасная работа истязания. Изредка Ильинишна останавливалась передохнуть, прикладывалась к бутылке, и в серебристой полутьме горницы коротко и нежно булькал звук переливающейся жидкости.
— Накормили тебя чем-нибудь, — тут дело не так, — громко пыхтя, говорила Ильинишна — ан снадобья дали выпить… Гляди, дите все не подается… Ведь это страсть!..
Варвара почти не слышала этого густого шепота, страшных слов этих… В промежутках между болями было так хорошо и так ничего не нужно, ничего не страшно. Казалось ей, что катится она, качаясь, куда-то вниз, плавно, тихо, — гремит в степи телега, колдует месяц над полями… Так хорошо… Одно страшно: вот подойдет опять эта ужасная старуха и начнет, громко сопя, налегая животом и мягкими грудями, давить ей бок, живот, выворачивать и отрывать ее внутренности, — и тогда захватывающая дыхание боль снопом искр хлынет в грудь, в голову, сожмет напряжением все тело в твердый кусок, выдавит из груди крик, хриплый, дикий, придушенный…
— Беда с тобой, изойдешь кровью… — бормочет старуха. — У меня такая одна была. Молоденькая, зелененькая… Не выдулась…
И опять в бутылке звенит-переливается булькающий звон.
— Не накормили ли тебя детским пупком?
— Ох… мне все одно… Помирать — так помирать… Все одно…
— Ай хмелем-однокольцем напоили, — чего у тебя такая крепость, скажи на милость?..
Ничего не сказала Варвара: в чуждую и непонятную даль отошла вся жизнь с ее жаждой свободы, томлениями, сладким грехом, тоской и муками. Скользнула мысль о ней, деревянно-равнодушная, холодная, и бесследно растаяла как дым: ни сожаления, ни грусти, ни желаний…
Судорожно вздохнула Ильинишна, с легким соболезнующим стоном и, засучив рукава, снова принялась за свою заплечную работу, тяжело пыхтя и дыша водкой. Невыносимая боль прошла острым комом по телу, задрожала, закричала голосом Варвара, забывая об осторожности и страхе.
Уже глядел рассвет в окна горницы, когда старуха, вся взмокшая, разморенная, усталая, прекратила свою страшную работу.
— Ну, авось, теперь опростаешься, — сказала старуха, — Иди домой. Да подымай чижалей чего-нибудь. Чижалей подымай…
Варвара с трудом поднялась, села на кровати. Кровать пошла книзу, закачалась, поплыла. Опять легла Варвара.
— Ну, отдохни, отдохни… Мочушки нет? Так-то вот от чужих мужей сласти-то схватывать! Иная на всю жизнь согнется… Ты водочки выпей. Выпей, ничего, — она подвеселит…
И старуха насильно влила ей в рот из бутылки. Варвара поперхнулась, закашлялась. Водка была теплая, — противная на вкус, — по всему телу прошла дрожь отвращения.
Встала опять. Надо было идти домой, — рассветало уже, но опять не могла устоять на ногах и села. Потом подкатила к сердцу внезапная острая боль, прошла по животу и начала ломать судорогой. Пригнулась Варвара к коленям, стиснула зубы, застонала…
— А ведь ты у меня опростаешься, будь ты неладна! — всплеснула руками Ильинишна, — Ка-ка-я беда-то!.. И чего я буду делать… Господи Владыка! Микола милостивый…
— Сходи за мамой… умираю… — опускаясь на пол, простонала Варвара.
И показалось ей: покатилась она в темный погреб, в котором было сыро, беззвучно и пусто. И все пропало…
Когда очнулась, увидела над собой мать в слезах, испуганную, угнетенную, горестно глядевшую на нее. И стало легко и радостно, — не было ни стыда, ни сожаления, одна радость, что знает наконец мать и теперь не страшно… не одиноко…
— Мама… прости Христа ради…
— Дочушка моя бессчастная, Бог с тобой… Бог с тобой, чего наделала… Абы жива была… дите мое болезное…
— Мама, я, может, не умру… Ты молись Богу, — я Его прогневила… Я не хочу помирать… Мама…
— Ну, ничего, ничего, — деловым тоном говорила Ильинишна — опросталась, слава Богу… Теперь водки ей задавайте… И слободы дайте ей… Веди, пожалуйста, а то еще отвечать за нее…
Мать, не глядя на нее, сказала:
— На том свете отвечают за это… Ильинишна вдруг рассердилась и закричала:
— Я-то чем виновата? Не малолетняя, — сама понимает…
— Будут на том свете пахать на тебе черти день и ночь…
— Ну, веди, веди… Не серчай. Платок она тут в заклад принесла, — нате, Бог с ним, с платком! Я сожалеючи… Пришла, погоревала: помоги… Нате… Да дайте ей слободы, пожалуйста… Кровь будет идтить, парьте хорошенько…
Но идти Варвара совсем не могла, — голова кружилась. Мать сходила домой, запрягла лошадь и на телеге перевезла дочь к себе. Потом до сватов дошла, до Юлюхиных, сказать: слегла баба, рогатиной, видно, заболела. Свекровь заохала, заметалась, Мотька заплакал басом. Макар горестно крякнул:
— Эк, дело какое… Самый покос заходит, а она выбрала время с хворостью своей…
У Марьи был хитрый вид, говоривший: «Знаем мы эту рогатину…»
К вечеру Варваре стало совсем плохо, — может быть, оттого, что поили ее водкой, по совету Ильинишны. Позвали Ильинишну, но и она оробела перед страшными припадками рвоты и головокружения, которые появились у больной. Ларион Афанасьевич, отец Варвары, человек просвещенный, читавший книжки и газеты, взял под сомнение Ильинишну с ее приемами лечения и предложил позвать фельдшера. Бабы замахали на него руками; фельдшер потребует обнаготить больную, выстукивать и ощупывать начнет, а наготу женскую не то чужому человеку, — Божьему свету грех показывать. Ларион отступил, решил не вмешиваться в бабье дело. Но сват Макар, которому он пожаловался на закоснелое невежество баб, оказался энергичнее: не спрашиваясь у баб, сходил за фельдшером и привел его к больной.
Появление фельдшера привело баб в необычайное смятение. Одна лишь Марья, всегда неравнодушная к мужчинам, одетым по-господски, глядела на него без вражды, даже любовалась.
— Какой славный… как фертик… — прошептала она Ильинишне, которая сердито отмахнулась от нее. — Усы, как у котофея, сибирского бурмистра… так и говорят: «Не близко!» А глаза прищурены, манят: «Подойди поближе, я чего-нибудь на ухо скажу…»
— Да замажь ты рот, кобыла! — зашипела на нее Ильинишна, зверем глядевшая на фельдшера.
Фельдшер, в бумажной манишке и с тросточкой в руке, брезгливо потянул носом, передернул завитыми в стрелку усами и строго спросил:
— Ну… в чем же дело?
— Ни в чем, Алексей Алексевич, — отвечала Филипповна, заслоняя больную, лежавшую в чулане на полу, — и напрасно он, поршень старый, потревожил тебя… Ничего не надо. Обнаковенно — рогатина, бабье дело… А он сейчас за фершалом, старый…
— Да ежели больна… как же тут? — возразил Макар. — По крайности, принять меры какие-нибудь…
— Не лезь! Не в свое дело не влипай! — гневно закричала вдруг Филипповна, и было это так неожиданно и не похоже на нее, рыхлую и скрипучую, что Макар изумился и отступил.
— По крайней мере, осмотреть… — начал было фельдшер.
— Нечего осматривать! — решительно заявила Филипповна и стала на дороге к больной.
— Наконец, пульс пощупать, температуру измерить…
— У тебя законная жена есть: щупай, измеряй, а тут без тебя измеряют.
У баб был столь решительный вид, что одно мгновение, показалось фельдшеру, они готовы были лечь костьми, но не дать больной для осмотра. Это враждебное недоверие к медицине вызвало пренебрежительную улыбку у Алексея Алексеича. Но вместе с тем было немножко и обидно отступить перед этим закоснелым невежеством и как бы дать ему повод для незаслуженного торжества. Алексей Алексеич сам перешел в наступление.
— Тут не рогатиной пахнет… Тут, как видно, доморощенные акушерки работали… Я уж чую…
— Чем бы ни пахло, — отозвалась на это Ильинишна, — не в совесть, так не нюхай… Нам без надобности!
— Вам без надобности? Ну нет! шалишь! Этим не шутят. За это каторга, любезные мои! Каторга! В царских рудниках камень будете ломать на постройку дворцов! Да-с!..
Мать Варвары всплеснула руками и горестно заголосила:
— Господи! Греха-то какого!..
— И я, по долгу присяги, обязан донесть! Ведь вы что с бабой сделали? Думаете: встанет? Не встанет! Вот чего вы наработали!..
— Господи! порок-то какой! на всю родню!.. — горестно причитала мать Варвары. — И бессчастная ты моя дочушка…
— Ну, пущай каторга будет, а я не дам! не дам бабу обнагочать! — плачущим и решительным голосом закричала Филипповна, и фельдшеру ясно стало, что больше ему тут делать нечего.
Он ушел. Марья нагнала его у ворот.
— Алексей Алексеевич, чего я у вас хочу спросить? — сказала она несмело.
— Не знаю… — Он сердито обернулся к ней и встретил лукавый взгляд исподлобья, устремленный на него, в сумерках, такой манящий и поджигающий.
— У вас каплев от испугу нет?.. Хвораю я с испугу… к сердцу подкатывает…
Фельдшер потрепал ее по подбородку.
— Эх, круглая бабочка-то!.. Ну, что ж, приди вечерком, поглядим… «Какой славный человек!» — восторженно подумала Марья и смелее уже сказала:
— Алексей Алексеевич, еще я вас попрошу: не доносите, пожалуйста… ведь можно?..
— Почему же… можно… Только на сапоги с калошами…
— Да ведь, перед истинным Богом — рогатина. Детьми побожусь!..
— А осмотреть-то не дали. Не-ет, мы сами грамотные, — знаем!..
— Вы уж не обижайтесь, Алексей Алексеевич, мама три рубля даст… Не доносите, пожалуйста… Хочь бы Варятка-то очнулась, Бог дал… ведь дети!
Она горестно собрала губы в кучку и стала утирать глаза концом занавески…
…Молодой, здоровый организм Варвары все-таки выдержал весь ужас перенесенной операции, вышел победителем. К покосу она не оправилась, но уже через две недели ехала на возу с сеном и весело переругивалась с Марьей из-за очереди, кому идти возле быков, кому ехать на конском возу. А Филипповна, когда ее спрашивали: «Ну что ж, баба-то поправилась?» — отвечала певучим голосом:
— И-и, бабу не взяло… Старик вот умирает у меня… Тарани, что ль, облопался, — там страсть, мои милые, и только!.. На взгляд лядащий, а несет как от хорошего быка.