24497.fb2
По становищу, слышу, все как умерло. Не слыхать, этого, разумеется, никому нельзя этакой пальбы, но все, значит, оробели и лежат под тулупами. Только слышно, что земля враз вздрогнет, затрясется и опять станет. Это, можно разуметь, кони шарахаются и все в кучу теснятся, да слышно раз было, как эти хивяки или индийцы куда-то пробегли, и сейчас опять по степи огонь как пустится змеем... Кони как зынули на то, да и понеслись... Татарва и страх позабыли, все повыскакали, башками трясут, вопят: "Алла! Алла!" - да в погоню, а те, хивяки, пропали, и следа их нет, только один ящик свой покинули по себе на память... Вот тут как все наши батыри угнали за табуном, а в стану одни бабы да старики остались, я и догляделся до этого ящика: что там такое? Вижу, в нем разные земли, и снадобья, и бумажные трубки: я стал раз одну эту трубку близко к костру рассматривать, а она как хлопнет, чуть мне огнем все глаза не выжгло, и вверх полетела, а там... бббаххх, звездами рассыпало... "Эге, - думаю себе, - да это, должно, не бог, а просто фейверок, как у нас в публичном саду пускали", - да опять как из яругой трубки бабахну, а гляжу, татары, кои тут старики остались, уже и повалились и ничком лежат кто где упал, да только ногами дрыгают... Я было попервоначалу и сам испугался, но потом как увидал, что они этак дрыгают, вдруг совсем в иное расположение пришел и, с тех пор как в полон попал, в первый раз как заскриплю зубами, да и ну на них вслух какие попало незнакомые слова произносить. Кричу как можно громче:
"Парле-бьен-комса-шире-мир-ферфлюхтур-мин-адью-мусью!"
Да еще трубку с вертуном выпустил... Ну, тут уже они, увидав, как вертун с огнем ходит, все как умерли... Огонь погас, а они все лежат, и только нет-нет один голову поднимет, да и опять сейчас мордою вниз, а сам только пальцем кивает, зовет меня к себе. Я подошел и говорю:
"Ну, что? признавайся, чего тебе, проклятому: смерти или живота?", потому что вижу, что они уже страсть меня боятся.
"Прости, - говорят, - Иван, не дай смерти, а дай живота".
А в другом месте тоже и другие таким манером кивают и все прощенья и живота просят.
Я вижу, что хорошо мое дело заиграло: верно уже я за все свои грехи оттерпелся, и прошу:
"Мать пресвятая владычица, Николай Угодник, лебедики мои, голубчики, помогите мне, благодетели!"
А сам татар строго спрашиваю:
"В чем и на какой конец я вас должен простить и животом жаловать?"
"Прости, - говорят, - что мы в твоего бога не верили".
"Ага, - думаю, - вон оно как я их пугнул", - да говорю: "Ну уж нет, братцы, врете, этого я вам за противность релегии ни за что но прощу!" Да сам опять зубами скрип да еще трубку распечатал.
Эта вышла с ракитою... Страшный огонь и треск.
Кричу я на татар:
"Что же: еще одна минута, и я вас всех погублю, если вы не хотите в моего бога верить".
"Не губи, - отвечают, - мы все под вашего бога согласны подойти".
Я и перестал фейверки жечь и окрестил их в речечке.
- Тут же, в это самое время и окрестили?
- В эту же самую минуту-с. Да и что же тут было долго время препровождать? Надо, чтобы они одуматься не могли. Помочил их по башкам водицей над прорубью, прочел "во имя отца и сына", и крестики, которые от мисанеров остались, понадевал на шеи, и велел им того убитого мисанера чтобы они за мученика почитали и за него молились, и могилку им показал.
- И они молились?
- Молились-с.
- Ведь они же никаких молитв христианских, чай, не знали, или вы их выучили?
- Нет; учить мне их некогда было, потому что я видел, что мне в это время бежать пора, а велел им: молитесь, мол, как до сего молились, по-старому, но только Аллу называть не смейте, а вместо него Иисуса Христа поминайте. Они так и приняли сие исповедание.
- Ну, а потом как же все-таки вы от этих новых христиан убежали с своими искалеченными ногами и как вылечились?
- А потом я нашел в тех фейверках едкую землю; такая, что чуть ее к телу приложишь, сейчас она страшно тело палит. Я ее и приложил и притворился, будто я болен, а сам себе все, под кошмой лежа, этой едкостью пятки растравливал и в две недели так растравил, что у меня вся как есть плоть на ногах взгноилась и вся та щетина, которую мне татары десять лет назад засыпали, с гноем вышла. Я как можно скорее обмогнулся, но виду в том не подаю, а притворяюсь, что мне еще хуже стало, и наказал я бабам и старикам, чтобы они все как можно усердней за меня молились, потому что, мол, помираю. И положил я на них вроде епитимьи пост, и три дня я им за юрты выходить не велел, а для большей еще острастки самый большой фейверк пустил и ушел...
- Но они вас не догнали?
- Нет; да и где им было догонять: я их так запостил и напугал, что они небось радешеньки остались и три дня носу из юрт не казали, а после хоть и выглянули, да уже искать им меня далеко было. Ноги-то у меня, как я из них щетину спустил, подсохли, такие легкие стали, что как разбежался, всю степь перебежал.
- И все пешком?
- А то как же-с, там ведь не проезжая дорога, встретить некого, а встретишь, так не обрадуешься, кого обретешь. Мне на четвертый день чувашин показался, один пять лошадей гонит, говорит: "Садись верхом".
Я поопасался и не поехал.
- Чего же вы его боялись?
- Да так... он как-то мне неверен показался, а притом нельзя было и разобрать, какой он религии, а без этого на степи страшно. А он, бестолковый, кричит: "Садись, - кричит, - веселей, двое будем ехать".
Я говорю:
"А кто ты: может быть, у тебя бога нет?"
"Как, - говорит, - нет: это у татарина бока нет, он кобылу ест, а у меня есть бок".
"Кто же, - говорю, - твой бог?"
"А у меня, - говорит, - все бок: и солнце бок, и месяц бок, и звезды бок... все бок. Как у меня нет бок?"
"Все!.. гм... все, мол, у тебя бог, а Иисус Христос, - говорю, - стало быть, тебе не бог?"
"Нет, - говорит, - и он бок, и богородица бок, и Николач бок..."
"Какой, - говорю, - Николач?"
"А что один на зиму, один на лето живет".
Я его похвалил, что он русского Николая Чудотворца уважает.
"Всегда, - говорю, - его почитай, потому что он русский", - и уже совсем было его веру одобрил и совсем с ним ехать хотел, а он, спасибо, разболтался и выказался.
"Как же, - говорит, - я Николача почитаю: я ему на зиму пущай хоть не кланяюсь, а на лето ему двугривенный даю, чтоб он мне хорошенько коровок берег, да! Да еще на него одного не надеюсь, так Керемети* бычка жертвую".
Я и рассердился.
"Как же, - говорю, - ты смеешь на Николая Чудотворца не и надеяться и ему, русскому, всего двугривенный, а своей мордовской Керемети поганой целого бычка! Пошел прочь, - говорю, - не хочу я с тобою... я с тобою не поеду, если ты так Николая Чудотворца не уважаешь".
И не поехал: зашагал во всю мочь, не успел опомниться, смотрю, к вечеру третьего дня вода завиднелась и люди. Я лег для опаски в траву и высматриваю: что за народ такой? Потому что боюсь, чтобы опять еще в худший плен не попасть, но вижу, что эти люди пищу варят... Должно быть, думаю, христиане. Подполоз еще ближе: гляжу, крестятся и водку пьют, ну, значит, русские!.. Тут я и выскочил из травы и объявился. Это, вышло, ватага рыбная: рыбу ловили. Они меня, как надо землякам, ласково приняли и говорят:
"Пей водку!"
Я отвечаю: