24544.fb2
— А все потому, что в голове у пани Эвелины дела, дела, дела… — укоризненно заметил Мнишек. — Есть у вас управитель, — обратился он к Эвелине, — есть незаменимый Жегмонт — возложите все на них.
Бальзак вмешался в разговор.
— О нет! Ни на кого не следует полагаться. Всюду нужен хозяйский глаз. — Глаза его заблестели, он прижал ладонь к груди и с увлечением, словно вкладывая в слова всю свою душу, произнес: — Ваше сиятельство, сделайте меня своим управителем, и вы увидите, что автор «Евгении Гранде» и «Гобсека» кое-что смыслит в хозяйстве.
Эвелина засмеялась.
— Представляю себе, что писали бы в Париже.
— Чудесно! — Мнишек увлекся. — Совершенная сказка: господин Оноре де Бальзак, автор «Человеческой комедии», — управляющий владениями графини Ганской.
— Оноре, Оноре, вы всегда шутите! — Эвелина укоризненно махнула рукой. — Ваши «владения» — все человечество, думайте о нем.
Бальзак, выражая благодарность, поднялся и торжественно поцеловал ей руку. Ганна села за фортепьяно. Взяла аккорд.
— Шопена, — попросила мать.
— Полонез, — добавил Мнишек.
Но Ганна смотрела на Бальзака, ждала, что скажет он, а он и не глядел на нее, стоял за креслом Эвелины, вцепившись руками в спинку, весь устремленный вперед, думая о своем.
Ганна заиграла Листа, и все сразу узнали трогательную рапсодию. По окнам стекали синеватые струйки.
Осень билась в стекла дождем и ветром. Осень была и в крови, и Эвелина не выдержала, жестом предложила всем остаться на местах, а сама вышла быстрыми шагами. Запершись в спальне, она склонила колени перед образом богоматери и, протянув к ней руки, горячо, со свойственной ей страстностью, молилась. Слова молитвы слетали с уст, как пожелтевшие листья с осеннего дерева, а мысли неслись другие, беспокойные и тяжелые.
— О матка боска, — молила Эвелина, — помоги мне, научи жить не ошибаясь. Научи! — И в этот миг она чувствовала странное равнодушие к Бальзаку, даже что-то похожее на враждебность.
Если бы не Бальзак, разве позволила бы она плуту Гальперину, этому грязному израильтянину, рассказывать ей какую-то историю с жандармами, разве посмел бы он? Но дела складывались так, что ей пришлось выслушать, даже больше — кивнуть головой в знак благодарности. В чем-то она запуталась, зашла слишком далеко. А он все еще не написал императору. Конечно, дело не в письме, дело в том ничтожном фельетоне, который он осмелился напечатать о царе. Ведь еще несколько лет назад в Петербурге Бенкендорф намекнул, что император и поныне помнит об этом пасквиле. И все же он разрешил ее поклоннику приехать в Россию. В ней шевельнулось сомнение, порожденное новой мыслью. Что, если он напишет такую же книгу, как Кюстин? Маркиза Кюстина она знала, он привез для нее в Петербург подарок от Бальзака — корректуру романа «Шуаны» в кожаном переплете. Не могло, вероятно, остаться тайной и то, что Бальзак когда-то посвятил Кюстину свой рассказ «Красный отель». В эту минуту она твердо решила: все, что напишет Бальзак о путешествии в Россию, она прочтет в рукописи. Ни одно двусмысленное слово не попадет в печать. В этом она могла поклясться божьей матери. Если случится иначе, Бальзак никогда ее не увидит.
…После ухода Эвелины Ганна сыграла еще полонез и опустила крышку рояля.
— Скучно! — воскликнула она. — Вы замечаете, господин Оноре, что мы живем однообразно, неинтересно?
Бальзак молчал. Он думал о причине неожиданного бегства Ганской.
— Дождь! Противный дождь, — жаловалась Ганна. — Юрий, как бы прекратить этот дождь? Я не хочу, чтобы был дождь, я не хочу осени, я хочу солнца, цветов, и я хочу в Париж.
Бальзак попросил извинения. Ему еще надо поработать. Парижские издатели требовательны.
— Ну вот тебе и прославленный Бальзак! Знаток любви и женщин! — Ганна состроила презрительную гримаску, взяла со стола томик Вольтера и примостилась на низенькой кушетке.
Он хотел было сразу же пойти к Еве, спросить, выслушать. Передумал. Поднялся в свой кабинет. Ходил быстрыми шагами из угла в угол, задерживался на миг у окна, вглядывался в серый, тоскливый пейзаж и снова ходил, безмолвно шевеля губами, потирая руки. В комнате было непривычно холодно, его знобило. Он понимал: Эвелина колеблется. Взгляд случайно остановился на бумагах, разбросанных по столу.
Роман не выходил. Сюжет «Посвященного» был еще вялым и далеким от завершенности. Мысли походили на изморось за окном. Бальзак подбежал к столу, втиснул свое тело в узкое кресло, схватил перо. Оставалось одно— письма. Он писал их торопливо, подгоняя себя, это было подлинное творчество.
…Через несколько дней чиновник особых поручений в Бердичеве, задержав, в силу своих высоких полномочий, оказию на Радзивиллов, перечитывал большие запутанные письма Бальзака, читал внимательно, искал что-то между строк, записывал в свою заветную книжку наиболее важное, а письмо к сестре Лауре переписал Целиком и принялся составлять доклад генералу Бибикову. «Одновременно, — писал Киселев, причмокивая языком от удовольствия, — посылаю Вашему превосходительству копию письма французского писателя Бальзака к своей сестре Лауре в Париж. Поднадзорный Бальзак ведет себя благопристойно. — Киселев подумал, эта оценка показалась ему щедрой, он вычеркнул последнее слово и вместо него четко написал: —…осмотрительно и осторожно. Из-за границы получает письма, копии которых пересылаю при сем в канцелярию Вашего превосходительства».
Киселев переписал все набело и подписался размашисто, но четко, памятуя, что и в подписи должно проявляться почтение к высшему начальству. Бибиков читал письмо к Лауре внимательно, даже слишком внимательно, на белом поле листка делал свои, понятные только ему, пометки.
«Страна эта интересна только тем, — писал Бальзак, — что наряду с подлинной роскошью здесь не хватает самых обычных вещей. Это имение единственное, где есть карсельская лампа и больница. Зеркала в десять футов — и нет шпалер на стенах. А Верховня считается богатейшим поместьем на Украине, которая по величине равна Франции». Бибиков прикусил губу, култышка левой руки (рука была потеряна в кампании 1812 года) дрогнула, читал дальше.
«Несмотря на плодородие земель, обратить продукты в деньги трудно, потому что управители крадут и не хватает рабочих рук для машинной молотьбы хлеба. Это могущество и эти богатства заключены в самой земле, и потому Россия рано или поздно станет хозяином европейского сырьевого рынка». Бибиков подчеркнул последнюю фразу. «Литератор прав, однако это не его дело», — подумал и еще раз подчеркнул.
«Вы не представляете себе, какие огромные богатства сосредоточены в России и не используются из-за отсутствия транспорта. Мы топим здесь печи соломой. За неделю здесь сжигают столько соломы, сколько можно найти на всем рынке св. Лаврентия в Париже. Как-то я пошел на ток, где молотят хлеб машинами, там стояло 20 скирд, каждая высотою в 30 футов, длиною в 50 шагов и шириною в 12 шагов. Но управители крадут, и потери значительно уменьшают прибыли. Мы не представляем себе дома, как здесь живут. В Верховне надо иметь все свое: здесь есть кондитер, мебельщик, портной, сапожник, есть крепостной оркестр. В Верховне есть суконная фабрика и сукно вырабатывают очень хорошее. Мне шьют шубу на сибирских лисах из местного сукна, чтобы я мог прожить здесь зиму, и это сукно стоит французского. Фабрика выпускает десять тысяч штук сукна в год».
Все прочитанное выше показалось генерал-губернатору не столь значительным и важным по сравнению с тем, что он прочел дальше.
«Он заходит слишком далеко в своих намерениях», — подумал Бибиков. Бальзак излагал в письме интересный экономический проект.
«У двух графов Мнишек, — писал он, — есть земля, одна из самых прекрасных в империи, расположенная, на их счастье, на русской границе, в пяти милях от города Броды. В Бродах начинается большая галицийская железная дорога, а линия от Кракова до Парижа будет закончена 15 сего месяца. Теперь Франция, где употребляется огромное количество дубового леса для железнодорожных шпал, почти не имеет дуба. Я знаю, что цена на дубовый лес выросла вдвое… Эти господа, владеющие 20 тысячами арпанов высокого строительного дубового леса, могут продать 60 футов дуба высотою в 10 метров, в среднем 15 дюймов в диаметре у корня и 10 дюймов у того места, где отрубают верхушку. Надо подсчитать, сколько можно предложить владельцам за каждое дерево, принимая во внимание: 1) перевозку из Брод в Краков — 80 миль; 2) стоимость перевозки по железной дороге от Кракова до Парижа, учитывая также переправу через Рейн у Кельна и через Эльбу в Магдебурге, потому что на этих двух реках мостов-виадуков еще нет, и лес придется сплавлять, а сплав 60 000 таких колод — дело нешуточное.
Но если себестоимость, скажем, 10 франков, а фрахт — 20 франков, то колода обойдется в 30 франков, и весь вопрос в том, сколько будет стоить в Париже 60 000 штук дубовых колод. Если это’ дает только 20 франков прибыли, то и тогда это составит 1 200 000 франков. Итак, отвечайте как можно скорее. Пусть Сюрвиль составит точный расчет фрахтов от Кракова до Парижа, стоимость перевозки, пошлину, если она существует во Франции, и т. п. Я узнаю здесь, сколько будет стоить перевозка от Брод до Кракова… Не следует удивляться, что это дело еще не сделано, — такова беззаботность здешних помещиков. Это страна — какие-то ледовые Антильские острова, а помещики — креолы, эксплуатирующие свои земли с помощью мужиков».
Бибиков прочитал письмо вторично. Оно стоило того. Прежде всего, это было удивительно. Литератор Бальзак рассуждал, как экономист. Затем раздражал недопустимый тон в описании России, а что касается сырья — он, конечно, прав, только не ему вывозить арпаны дуба для французских железных дорог…
Цель приезда Бальзака в Россию как будто стала проясняться. Так, по крайней мере, думал Бибиков. Генерал считал этот год неудачным для себя. В самом деле, ему не везло. Писатели, точно нечистая сила, свалились на его голову. Не так давно Шевченко задал ему хлопот, еще и до сих пор жандармы шныряют по селам, вылавливая его бунтовщические стихи.
Конец этому положен, нет больше Шевченко. Ан глянь, черти принесли этого загадочного француза. Правда, с ним легче. Это совсем другое дело, но деликатное и не очень ясное. Конечно, здесь и речи нет о бунте, о каких-то идеях. Но этот роман польской графини и Бальзака не нравился Бибикову. Сухонькое тело генерал-губернатора, в простом черном мундире, потонуло в глубоком кожаном кресле за большим письменным столом. Бибиков погрузился в воспоминания. О Ганской он думал не без приятности. Вспоминались вечера в Петербурге, в Одессе. По правде сказать, она издавна обнаруживала склонность к литераторам. Даже Пушкин был ее добрым знакомым. Впрочем, он, кажется, уделял больше внимания ее сестре Каролине. Ведь это ей он посвятил:
Пушкин — его тоже давно нет, и как будто спокойнее стало в Петербурге, да и в одном ли Петербурге? А Каменка Давыдовых, тот темный грот? Теперь только одно воспоминание, и тогда — реальная угроза порядку.
Копия письма Бальзака лежит перед Бибиковым на столе. Она напоминает о действительности. Что же, намерения француза останутся на бумаге. Ни один арпан леса не будет продан. Нет! Глаза Бибикова наливаются кровью. Неслыханная наглость! Этому не бывать никогда. Никогда! Он вызывает в кабинет начальника канцелярии и отдает приказ: на территории вверенных ему губерний Киевской, Подольской и Волынской запретить продажу леса на сруб без особого разрешения генерал-губернатора. Копия письма Бальзака в запечатанном конверте путешествует дальше, в Петербург. Она попадает в папку с двуглавым орлом на переплете и с надписью: «Его императорского величества собственной канцелярии отделение III», на нем ставят номер и печать, и сбоку появляется пометка: «До сведения его императорского величество доведено».
В доме на улице Басс, расположенной в тихом парижском квартале Пасси, в просторном, уставленном книжными полками кабинете Бальзака, на его письменном столе Эвелина Ганская видела маленькую статуэтку Наполеона Бонапарта с обнаженной саблей в руке.
Дом писателя на улице Басс выходил на юг, и полуденное солнце посылало свое тепло на просторный письменный стол, согревая небрежно разбросанные листы рукописей и сутулую фигурку Наполеона на бронзовой подставке. У ног императора Бальзак пристроил кусочек брюссельского картона со смелой, но откровенной надписью. Эвелина Ганская была только раз в кабинете Бальзака и только раз прочла эти слова, но надпись настолько изумила, поразила и даже восхитила ее, что запала в память навеки. Влюбленность, которую уже сменило иное, более простое и реальное чувство, воскресала по мере того, как графиня углублялась в содержание слов, написанных на клочке картона. Эти слова всплыли в памяти и теперь, в Верховне, через несколько лет, они и натолкнули на мысль повесить в спальне Бальзака над кроватью миниатюру с изображением Наполеона. Графиня даже отважилась написать своим прямым, несколько похожим на мужской, почерком эту фразу: «То, что он не довершил мечом, я сделаю пером».
Написала, приколола под миниатюрой, а потом, подумав, без колебаний сняла.
Здесь, в Верховне, эти слова не нужны, да и небезопасны. Литератор не может равняться с монархом. Само подобное сравнение есть необыкновенная дерзость. Смешно и подумать, что Бальзак ставил себя не ниже помазанника божьего. Не попусти святая Мария, чтобы кто-нибудь увидел такую надпись в Верховне.
Заповедью ее возлюбленного была слава, и слава была ее целью. Тогда, в Париже, впервые задумавшись над содержанием этой фразы, она словно проникла в тайные намерения его души, увидела- величие и независимость его стремлений, увлеклась, почувствовав в них всемогущую силу. Но поняла все по-своему, соответственно взглядам своего круга, интересы которого были ей дороже всего. И потому смотрела на его плодовитый труд, на тысячи страниц, испещренных печатными буквами, лишь как на средство для достижения цели. Она и не скрывала этих мыслей. И потому «Человеческую комедию» — это гигантское сооружение, вмещавшее в себе эпоху, классы, запутанные страницы истории общества и развитие социальных идей, — Эвелина, со свойственным ей презрением к печатному слову, воспринимала иронически.
С первого взгляда все в ее поведении было как будто ясно и понятно. Но она не могла подарить ему, все же любимому, на закате своих чувств того, в чем не посчастливилось ему и на государственном поприще. А ведь не кто иной, как она, в Невшателе, в этом тихом швейцарском городке, предсказала ему пышные и чарующие своим блеском титулы: полномочный министр и посол, депутат палаты, королевский советник, — и все это можно было соединить с книгами, с литературной славой, и, возможно, тогда эта последняя стала бы даже больше, значительнее.
Клочок картона у ног статуэтки Наполеона на тихой улице Басс приобретал магическое значение. Теперь, когда Эвелина стала свободной, когда на пути к их общему счастью не осталось больше формальных преград, кроме мелочей, преодолеть которые у нее достанет умения и сил, особенно теперь, во весь рост встала в ее сознании мысль о нем, как о человеке, способном принести ей, звезде полуночи, европейскую славу, положение, богатство — последнее в том случае, если возникнет и будет решен негативно вопрос о наследстве, в связи с принятием французского подданства. Если бы ее спросили, может ли она, Эвелина, отказаться окончательно от увлечений другими или может ли она утверждать, что ее сердце замкнуто для других, то, ответив «да», она бы солгала. Разве он, обрушивая на нее столько лет водопад писем, наполненных до краев любовью, разве он был верен ей? И не только до их знакомства, не говоря уже о первой и сильнейшей связи — Лауре Берни, но и потом, после Невшателя, после «союза тела», как называл он невшательскую ночь, разве он не был связан с Зюльмой Карро, какой-го никому не известной Луизой, писательницей Клер Брюн, с которой он путешествовал по Италии, графиней Висконти и сколькими еще?! Она знала всех его любовниц, все его увлечения были известны ей. Прощать она не могла и не собиралась.
Молодость уходила, надо было остановиться на ком-нибудь в своем выборе, надо сказать наконец последнее «да» и на этом покончить.
Слава Иисусу, Ганна нашла себе мужа. Юрий Мнишек богат, благородного происхождения, умен. О Ганне нечего заботиться. Венцеслав уже седьмой год лежит под мраморным надгробием в этой часовне, где она сейчас сидит на холодной гранитной скамье, закутавшись в пелерину, устремив опечаленный взор в темный угол, на образ богоматери, освещенный язычком лампадки.
Дворовые видели, как она шла сюда, это знает Бальзак, это известно Ганне и Юрию. Так лучше. Все должны знать, что значительное место в ее мыслях занимает память о муже, который, кроме состояния, исчисляемого в четырнадцать миллионов, ничего ей не дал. Слишком уж велика была разница возрастов, муж был старше на двадцать три года, а кроме того, это был мезальянс — Эвелина-Констанция, урожденная Ржевусская, наследница древнего воинственного рода, не могла считать себя ровней Ганскому, разбогатевшему на продаже крепостных предводителю дворянства Волынской губернии. Впрочем, она в свои восемнадцать лет проявила достаточно рассудительности и вступила в «добровольный союз сердец и тел», как записал вице-регент житомирского уездного суда Августин Якубовский мая 13 дня 1819 года. В акте было точно обусловлено, что приданое Эвелины-Констанции в сумме двухсот тысяч злотых и сорока тысяч на экипировку Венцеслав Ганский, волынский губернский предводитель дворянства и кавалер орденов св. Анны, св. Владимира и св. Иоанна Иерусалимского, обязуется закрепить судебным порядком, с тем что двести сорок тысяч злотых остаются за Эвелиной-Констанцией Ганской, урожденной графиней Ржевусской, а также что Ганский передает жене свои поместья, как-то: Ключ Пулинский, Волынской губернии, Ключ Верховненский, Киевской губернии, Сквирского уезда, и Ключ Горностайпольский, той же Киевской губернии, Радомысльского уезда, со всем инвентарем, доходами, а также денежные суммы, где таковые имеются, и те, которые еще по воле господней собраны будут, — все это в случае смерти Венцеслава Ганского переходит в вечное пользование и собственность графини Эвелины-Констанции Ржевусской-Ганской.
А в Невшателе, еще при жизни мужа, Эвелина поклялась, что по смерти Венцеслава Ганского соединится навеки с Оноре Бальзаком.
В часовне, отделанной гранитом и мрамором, в родовом могильном склепе Ганских жутко и холодно. В открытую дверь едва проникает солнце, скупое уже и грустное солнце осени. Скамья выбита в стене. Эвелина, одетая в черное, недвижимая и задумчивая, словно высечена из мрамора. Только глаза блуждают по суровому ряду надгробий, да слегка, едва заметно дрожат ресницы.