24544.fb2
Единственный раз стал Ганский на пути ее увлечений: это было в Одессе, когда за нею ухаживал Пушкин. Взволнованный и пылкий поэт на террасе воронцовской дачи держал ее руку, и она запомнила перламутровый блеск зубов и его произнесенные шепотом смелые слова. Сердце ее таяло, как льдинки в весеннем ручье. Пушкин назвал ее Аталой. А по дороге с дачи в город Ганский, как будто между прочим, заговорил о поэте:
— Его вышлют по императорскому повелению. Есть известия, что он связан с тайным союзом, с ним надо держаться осторожно. Воронцов рассказал мне совершенно конфиденциально.
Ганский замолчал. Больше не сказал ни слова, но она поверила сразу, поняв, что такое предостережение не могло быть вызвано только ревностью. Чистоту своей совести перед царем Ганский хранил строже, чем супружескую верность своей жены.
Больше Эвелина не видела Пушкина, хотя желание встретиться с ним не ослабевало; рассудительность подсказывала, что абсурдно только по этой причине замешивать свое имя в переписку департамента Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии. А сестра ее, Каролина Собанская, увлеклась поэтом и показывала Эвелине стихи, написанные ей на память. Эвелина не завидовала и не жалела.
В долгие зимние вечера в Верховне, под аккомпанемент метели, выслушав все жалобы мужа на либералов, на неблагодарных мужиков, на пройдох экономов, Эвелина шла в свои комнаты и там углублялась в книги, отдавая предпочтение французам. В такой зимний вечер она прочла новую книгу Бальзака «Шагреневая кожа». Автор был Эвелине уже знаком. Друзья в Санкт-Петербурге увлекались им, они присылали ей в Верховню все его новые книги. Эвелина читала их старательно, не пропуская ни одной страницы, но не испытывала особенного увлечения. Читал кое-что и Ганский, не большой любитель книг, читал и мыслей своих о прочитанном не высказывал. Но «Шагреневую кожу» Эвелина прочитала дважды. Впечатление было настолько велико, что она решила написать Бальзаку. Графиня не хвалила это произведение. Она осуждала гневно и страстно, и этот гнев и страсть, излитые на бумагу под ее диктовку чужой рукой, привлекли внимание Бальзака.
Эвелина не оправдывала смелости автора, считая ее бесстыдной, не понимала и назвала преступлением против бога любви то, что Бальзак осмелился подчеркнуть зависимость современной жизни только от денег, что герой его Рафаэль занят не только сердцем прекрасной женщины, но и мыслью о том, хватит ли у него денег, чтобы заплатить за карету. Письмо с подписью «Иностранка» дошло до адресата. Так началась переписка, перешедшая в знакомство, затем в любовь. И в ответном письме пришли в Верховню два слова, польстившие Эвелине, возвеличившие ее в собственных глазах, поднявшие ее над степными заснеженными просторами: «Северная Звезда» назвал он ее. Да, она верила, что с далекой Украины в Париж, на улицу Басс, она шлет ему голубой луч. Это была романтика, это была любовь.
У гробницы мужа легко Эвелине вспоминать прошлое. Мысли возникают сами, потому что настоящее переплетается с прошлым, потому что здесь, среди мрамора и холода, в полутьме, под тяжелым черным потолком, обретено истинное одиночество, потому, наконец, что скоро — вечером или утром, за ужином или за завтраком Ганна скажет: «Мама, вы снова ходили в часовню? Зачем вы себя мучаете?!» И этот вопрос, в котором будет подчеркнутое сочувствие, вызовет внимание Бальзака. Впрочем, нужно ли ей это?
Широко раскрыв глаза, она оглядывает часовню. Сколько еще места в склепе! Покойный муж и его предки позаботились и о потомках. Молчаливая суровость склепа раздражает Эвелину. Надежда найти здесь, в одиночестве, ответ на то, что мучило ее уже столько дней, оказалась тщетной.
Эвелина поднялась, набожно перекрестилась и вышла из часовни, заперев за собой дверь на ключ. Осенний парк застыл в дремоте. После дождя наступила тишина. Неподалеку на прудах звонко раздавался утиный крик и плеск. С фольварка долетал веселый и однообразный стук молотилки. Над дорожкой скрестили могучие ветви вековые дубы. Под ногами сухо и резко шуршал песок. Эвелина в задумчивости прошла еще несколько шагов и опустилась на скамью под широким ветвистым дубом.
Вдали, в конце дорожки, виднелся южный фасад дворца. Сквозь строй обнаженных осенью деревьев колонны белели непривычно ярко. И едва только Эвелина села, сбросив с плеч плащ, как перед нею, словно из-под земли, вырос Кароль. Он почтительно поцеловал протянутую руку и сел рядом без приглашения, разрешив себе по-родственному эту фамильярность. Только тут Эвелина заметила, что он навеселе.
Она, отвернувшись, молчала, раздраженная неожиданным и ненужным появлением управителя. Он посматривал на нее искоса, сбоку, словно впервые видел, и не спешил начинать разговор, уверенный, что графиня не встанет со скамьи, не уйдет, а так и будет сидеть, ожидая, пока он не заговорит.
— Я давно хочу сказать вам кое-что, пани Эвелина, — наконец начал Ганский, переводя колючий взгляд на свои высокие охотничьи сапоги, — но вы так заняты последнее время, что я не решаюсь…
— Нет, отчего же, пан Кароль…
Она говорила ласково, чтобы смягчить разговор, который, она чувствовала это, грозил быть неприятным.
— О нет, пани Эвелина, вы в самом деле заняты. — Он настаивал, и Эвелина не возражала более. — Но мне хотелось бы… я считал бы крайне необходимым…
Кароль подыскивал нужные слова, которые словно испарились из головы. А ведь все было продумано заранее, он уже предвидел, каким способом нанесет своему врагу беспощадный удар, и вот на тебе! Управитель волновался; он встал, внимательно посмотрел на аллею, — высокие колонны сиротливо белели, на аллее никого не было, это вернуло ему уверенность, и он снова сел рядом.
— Я хотел бы, Эвелина, чтобы вы знали все, что происходит в наших поместьях, среди наших крестьян.
— В моих поместьях, среди моих крестьян — хотели вы сказать?
— Простите. Не так сказал. Видит бог, верой и правдой служу вам и привык, как к своему, как своим живу, днем и ночью…
Что-то было уже потеряно в разговоре, Управитель понял это и, испугавшись, что Эвелина может вообще подняться и уйти, спешил продолжить, беспомощно крутя пуговицу на своей куцей охотничьей курточке.
— Я слушаю, пан Кароль,
Она торопила, меряя его холодным взглядом.
— Графиня, вы могли бы уделить мне несколько минут, ведь находится же у вас целый час для плута Гальперина из Бердичева, не говоря уже о других…
— Это не ваше дело, пан управитель.
Он пожал плечами.
— Но, пани, горностайпольские мужики не платят податей, в Ключе Пулинском большие убытки, неурожай, а у нас, в Верховне, тоже не все благополучно с податью, — Ганский наклонился к самому уху графини, — есть даже беглые.
— А что же смотрит пан управитель?
Эвелина перешла в наступление. Он ошибся, этот подлый мошенник и пьяница, жалкий последыш Ганских. В это мгновение он был ей ненавистен и отвратителен до исступления. Она повысила голос, сжала кулаки и повторила, уже не спрашивая, а укоряя его:
— Что смотрит пан управитель?!
Кароль Ганский молчал. Эвелина отвечала за него.
— Пан управитель занят охотой, волокитством, пьянством. — Он хотел что-то возразить, но она требовательным движением руки остановила его. — Пан управитель проматывает мои деньги в шинках Бердичева и Сквиры, и ему безразлично, что разрушается хозяйство. О боже! Боже! За что ты меня так караешь? За что?
— Прекратите эту комедию! Бросьте!
Он стоял возле нее, готовый лопнуть от ненависти, кусая длинные рыжие усы, едва сдерживая ярость.
— Довольно! Я вижу, с вами по-хорошему не договоришься. Какое вам дело до того, что я делаю, куда трачу деньги? Чьи деньги, спрашиваю я вас? Ваши? Молчите! — Он расхохотался. — Не ваши. Деньги Венцеслава Ганского, моего брата. Я его наследник. Слышите? Я. Единственный и полноправный. Да, не ужасайтесь. Помолчите. Дайте мне досказать.
Эвелина окаменела на скамье. Побледневшее лицо она склонила на руки. Это было как дурной сон!
— Я не могу больше молчать. Не могу! — Кароль Ганский кричал и топал ногами. — К чему это лицемерие? Плакать в часовне и в то же время держать у себя любовника-француза, заигрывать с зятем, а сколько их было раньше, этих любовников… Вы думаете, я не знаю! Вы думаете, свет не знает? Берегитесь, Эвелина!
Он умолк на минуту. Ожидал возражений. Одно ее слово — и он взбесился бы вновь, громил и кричал. Но Эвелина молчала. Она подождала немного.
— Что вам надо? — спросила она наконец, когда Ганский, выпалив весь запас бранных слов, сел поодаль. — Чего вы хотите?
Он шел напрямик, поняв, что хитрить уже поздно.
— Отправьте ко всем дьяволам этого француза, заведите себе хоть десять, сто, тысячу любовников, но оставьте мысль о замужестве. Этого не будет никогда, слышите! Никогда! Деньги Венцеслава останутся здесь. Только здесь.
— Всё?
Что это? Она откровенно издевается над ним?
— Нет, еще не всё! — Он вскочил, ужаленный ее уничтожающим взглядом. — Нет, погодите. Знайте, за ним следят жандармы, я хорошо знаю, мне говорил бердичевский полицмейстер, сам император приказал, знайте, он подозрительная личность…
Последний козырь был брошен.
— Вы говорите глупости, — произнесла Эвелина спокойно, потирая пальцами высокий лоб, точно отгоняя какую-то навязчивую мысль. — Повторяю — глупости. И вы не имели права так говорить со мной. Вы забыли, что перед вами хозяйка, владелица всего этого, — Эвелина встала и обвела вокруг себя рукою, — перед вами, шляхтич Ганский, урожденная Ржевусская, наследница славного и великого рода, в котором не было экономов, стряпчих и писцов, в нашем роду — министры, короли, гетманы, славные воеводы, и моя тетка Розалия Любомирская, подруга королевы Марии-Антуанетты, погибла на эшафоте. Вы забыли об этом. А следовало помнить. Это хорошо и всегда помнил ваш родственник и мой муж Венцеслав Ганский.
Эвелина говорила тихо, едва заметная дрожь в голосе выдавала волнение.
— Как же вы осмелились? Я вас спрашиваю? Мне стоит только пошевельнуть пальцем, и вас не будет в Верховне. Я могу обречь вас на нищенство, знаете ли вы это? Вы бесстыдно обкрадываете меня, пользуетесь моим добросердечием…
— Ваш Жегмонт ползает за мной по пятам, шпионит, — только и нашел что сказать в свое оправдание растерявшийся управитель.
Она не обратила внимания на его слова.